Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Учебник рисования. 3 страница



Художнику остается выяснить, является ли цвет - выражением света.

Картина должна быть не красивой, но прекрасной - и разница между красивым и прекрасным огромна. Собственно говоря, это вовсе не совпадающие понятия.

Ни Папы, ни Принцы, сказал однажды Леонардо, не заставят меня заниматься тем, что не прекрасно по-настоящему. Высказывание это туманно: непонятно, зачем сильным мира сего заставлять художника делать что-либо несообразное прекрасному. Однако именно этим они и занимаются, исходя из обычных социальных нужд: миру требуется не прекрасное, но красивое. Обычная жизнь искусства, то есть те отправления, которые наполняют мир украшениями и милыми деталями быта, совсем не связана с идеалом. Миллионы людей, играющих в обществе роль художников, принимаясь за работу, стараются сделать красивую вещь, то есть такую, которая воспринималась бы зрителями одобрительно, ласкала бы глаз. И они правы. Трудно требовать от художника, чтобы он, создавая произведение, руководствовался не понятием красивого, но понятием прекрасного - исходя из характера художественного процесса, это было бы невыполнимой задачей. Искусство (живопись в частности) воплощается в наборе приемов, которые применяет художник для создания красивых вещей, красивых в той же степени, в какой красивыми бывают одежда, драгоценности или еда. Ремесленные навыки, т. е. умение гармонично сочетать цвета, сбалансировать композицию, - сами по себе ничем не отличаются от таких же ремесленных навыков ювелира, портного и повара. Надо помнить о том, что средневековый живописец входил в ту же ремесленную гильдию, что и ювелиры. Эту роль, т. е. вспомогательную, отвел художнику и Платон. История (история искусств как ее часть) постоянно возвращает художника в ремесленное состояние, объясняя ему, что идеальными формами будет заниматься кто-то иной - демиург, начальник, - а практическое украшение общества, построенного по чужим чертежам, доверено художнику.

Известная фраза Сократа, обращенная к красавцу Критобулу: «А теперь скажи что-нибудь, чтобы я мог тебя увидеть» - как нельзя точнее объясняет разницу между красивым и прекрасным. Прекрасное то, что имеет надмирный смысл, то, что связано с миром идей. Именно к этому состоянию стремится живопись. Существует очень мало образцов живописи такого рода - это искусство насчитывает немного мастеров. Сделанная материальным образом, красивая в качестве предмета обихода, используемая в интерьерах в декоративных целях, великая живопись существует по собственному усмотрению - ежесекундно опровергая свое утилитарное бытие. В той мере, в какой живопись способна преодолеть свою материальную природу, она становится прекрасной. Энергия, излучаемая картиной, ничего общего с красотой (постулируемой обществом в качестве таковой) не имеет: это эманация духа, который прекрасен именно в качестве нематериальной субстанции, так как бывает прекрасна совесть, или честь, или добро, - а стало быть, декоративными качествами обладать не может. Разумеется, картина - и в этом ее особенность - призвана воплощать дух, то есть найти оболочку для нематериальных понятий чести, совести и добра. И то, насколько эта оболочка будет прозрачна для эманации духа - или самодостаточно непрозрачна (как в случае с Критобулом), и решит: прекрасна картина или красива. Только в том случае, если картина способна отдавать зрителю заряд, укрепляющий душу и разум, т.е. способна передать эманацию прекрасного - она может считаться великим произведением; в противном случае - эта вещь является скорее декорацией и украшением.

Исходя из сказанного, возникает любопытный вопрос: чем является гармония - что она представляет: красоту (утилитарное) или прекрасное (идеальное)? Или гармония есть рабочее понятие, такое, как вес и мера. Поскольку критерием работы живописца является чувство гармонии, было бы хорошо понять, что именно он использует для оценки своей деятельности.

Рассказывают, что слепой Дега трогал руками картины в музеях и спрашивал: «Это прекрасно, да?»

Когда художник компонует цвета, он каждому цвету назначает роль. Одному цвету достается много пространства, другому места отведено мало, а третий лишь едва обозначен - словно эпизодический персонаж романа. Однако в том случае, если картину писал хороший художник - а только такие случаи интересны, - ни одна из ролей не лишняя. Рано или поздно случится так, что цвет, точно оброненный с кисти в углу картины, напомнит о себе требовательно и властно. Но до той поры, как это произойдет, он пребывает в забвении. Так, в картине Эль Греко «Снятие одежд с Христа» главная роль принадлежит красному цвету одежды, которую срывают с Иисуса стражники. Серые стальные доспехи служат красному превосходным контрастом и оттеняют его; рваное эльгрековское небо дает возможность бурым, коричневым и синим мелькнуть и пропасть; охрой и тоскливым розовым тронуты лица стражников. Зритель не в состоянии запомнить эти неглавные цвета, заставь его припомнить, какой мазок тронул щеку стражника второго плана, - и он не сможет. Создается впечатление, что и сами цвета плохо помнят о существовании других: разве может могучий красный вспомнить о своем тусклом соседе?

Для того чтобы цвета вспомнили друг о друге, в картине имеется специальное место, где все цвета, используемые в картине, по необходимости встречаются.

Подобно тому как горизонт в картине является точкой схода всех движений, и любой, самый неожиданный ракурс стремится к горизонту так и для каждого цвета в картине имеется точка схода, то есть такое место, где все цвета (и главные, и второстепенные, и контрасты, и подобия) встречаются - причем на равных условиях.

Это место - точку схода всех цветов картины, соблазнительно определить как контрапункт, однако это не контрапункт. Как и горизонт, это место в картине лишено патетики - то есть свойства, по определению контрапункту необходимого. Например, в картине Эль Греко контрапунктом является красная одежда, в картине Гойи «Расстрел 3 мая» контрапункт - это фигура повстанца с раскинутыми руками. Можно с легкостью обозначить контрапункт во всех великих картинах: он необязательно связан с цветовым аккордом, но обязательно с эмоциональной концентрацией: в «Падении Икара» это нога утопающего, в «Заговоре Юлия Цивилиса» - скрещенные мечи, в «Блудном сыне» - руки отца, а в «Битве при Сан-Романо» - лес разноцветных копий. Ни линию горизонта (т. е. точку схода усилий рисовальщика), ни место встречи цветов картины (т. е. точку схода усилий живописца) контрапунктами не назовешь - контрапункт есть нечто, что возникает нежданно, как вспышка, - а эти понятия даны раз и навсегда, они неизменны, и в этом их значение.

Местом, где все основные цвета картины встречаются друг с другом, точкой схода всех колористических усилий художника - является глаз персонажа картины. Глаз (по анатомическим своим данным в том числе, просто потому, что в нем много подробностей и деталей) по необходимости собирает все имеющиеся у колориста ресурсы. Надо нарисовать радужную оболочку, черный зрачок и белый белок; надо найти цвет для ресниц и века; надо обозначить красно-розовый слезный мешочек во внутреннем углу глаза и голубую тень, лежащую в углублении глазной впадины; надо найти цвет для подглазных мешков и для морщин у внешнего угла глаза. Всего вышеперечисленного достаточно для самой богатой палитры. Красные и зеленые, щедро разбросанные по всему холсту, встретятся здесь; найдется место для охры и голубого. Посмотрите на глаз, написанный Ван Гогом: в нем сходятся все цвета. Посмотрите на глаз, написанный Гойей: это ключ к его палитре. Посмотрите на глаз, написанный Дюрером, Кранахом, Гольбейном: их экономную и вместе с тем страстную палитру невозможно оценить, если не понять, что вся эта палитра придумана ради изображения человеческого глаза.

Помимо прочего, наделение именно глаза такой ролью есть простое подтверждение того, чем является христианская живопись вообще, а является она свидетельством.

Не существует такого движения руки, а значит, и не существует такого мазка кисти, который был бы присущ одному определенному художнику и никакому иному. Всякий художник рано или поздно повторяет взмах кисти своего предшественника - просто потому, что возможности анатомии ограниченны и амплитуда движений довольно однообразна. Набирая на кисть краску с палитры, художник оказывается в зависимости - от тяжести кисти, от количества краски, от приемов обращения с тем и другим. Живопись, в конце концов, это физическая работа - а физическая работа не может быть бесконечно оригинальной. Так, мазок Ван Гога, при всей его непредсказуемой энергии, иногда напоминает мазки Джеймса Энсора, мазки Вламинка похожи на мазки их обоих, а движения немецких экспрессионистов повторяют всех трех сразу. То, как работал кистью Эдвард Мунк, весьма похоже на некоторые движения, совершаемые Матиссом, особенно в ранних вещах; армянский художник Сарьян повторяет их обоих. И если уж движения рук значительных мастеров бывают схожи, то что говорить о миллионах незначительных художников: механика движений у всех примерно одинаковая. Оригинальному жесту научиться почти невозможно. Более того, обучение рисованию построено на том, чтобы копировать движения великих художников, и это разумно: повторяя великое движение великой руки, начинающий художник словно пробуждает в себе те чувства, какие мог испытывать большой мастер. Просто эти чувства приходят к нему как бы иным путем: великий мастер переживал, оттого и размахивал кистью, - а тот, кто подражает ему, размахивает кистью - и оттого испытывает набор чувств. Проходит время, и трудно разобраться: в каком случае первично движение, а в каком чувство.

Такое - неизбежное - сходство движений подвигает исследователей к сравнениям и параллелям. Экспрессионисты объявлены наследниками Ван Гога прежде всего на том основании, что выкладывают на холст открытый цвет резким взмахом руки. Художники группы «Бубновый валет» будто бы наследуют Сезанну, оттого что выкладывают мазки елочкой, рисуют тень зеленой краской, а свет - розовой, и так далее.

Одновременно с феноменом неизбежных подобий в живописи существует простой закон, согласно которому художник вполне проявляет себя в самом малом фрагменте. Достаточно увидеть часть руки, написанной Рембрандтом, чтобы угадать автора. Достаточно увидеть десять квадратных сантиметров картины Ван Гога, чтобы понять, что это Ван Гог. Достаточно угла холста Эль Греко, чтобы опознать автора.

Для того чтобы научиться рисованию, следует понять, как оба закона - подобий и оригинальности - уживаются друг с другом. Почему, глядя на фрагмент картины Ван Гога, мы знаем, что это Ван Гог, а глядя на фрагмент картины экспрессиониста - невозможно определить, чьей он кисти?

Ответ прост. Дело в том, что Сезанн не знает, что у него получится, он просто старается рассказать о мире как можно точнее, а художник «Бубнового валета» - знает, что получится на холсте, и о мире рассказывать не стремится. Сезанн старается изо всех сил слепить предмет - средствами, которыми располагает, а художнику «Бубнового валета» не предмет интересен - а красивые средства, которые он использует для изображения предмета. Ван Гог пишет яростно не потому что думает, будто ярость - условие творчества, у него просто по-другому не выходит передать ветер и кипарис. А экспрессионисты используют неистовство как эстетическую ценность и знают отлично, что неряшливая поверхность - есть доказательство страсти.

Отличить оригинальное творчество от поддельного просто. Великий художник старается максимально прояснить изображение, максимально подробно рассказать о явлении - а имитатор затуманивает мир: ему важнее манера рассказа. Природу Прованса и жизнь крестьян можно точно реконструировать по холстам Сезанна и Ван Гога, но никто не воспроизведет жизнь москвичей по картинам группы «Бубновый валет» - эти картины отразили жизнь узкого круга имитаторов прекрасного, барчуков и лентяев.

Цвета бывают теплыми и холодными: например, красный цвет может гореть (как горят кадмий и вермильон), а может пребывать прохладным (если использовать кармин и пурпур). Такое противопоставление легко объясняет, например, простой факт: один и тот же цвет может одновременно символизировать страсть и разврат, мятеж и власть. Цвет действительно используют один и тот же, но мятеж и страсть пишут горячими красками, а разврат и власть - холодными. Мантия дожа и обои борделя - не алые, но карминно-розовые, закатные; красный в этих случаях утомленный и властный, но никак не яростный. Напротив, знамя восстания пишут багряно-красным, и это соответствует тем страстным чувствам, которые будоражат кровь революционера или любовника.

Сходным образом нам знаком горячий синий - цвет южного полуденного неба, и холодный голубой - цвет неизвестной дали, цвет далеких небес, где витает дух, где нет места земным страстям.

Исходя из сказанного, любопытно рассмотреть, как решалось основное столкновение цветов в живописи - а именно: отношение красного с синим, то есть одежд Христа. Понятно, что данное сочетание суть описание отношений тела и души, земного и небесного, символ двуприродности Христа.

Эль Греко странным образом сочетал пурпур, цвет, символизирующий власть, с горячим синим, то есть с цветом ближних небес, познаваемого знания. Беллини писал алым, цветом восстания, оттеняя его холодным голубым, цветом несбыточной дали.

С появлением перспективы художники столкнулись с необходимостью помещать горячий цвет вдаль - так далеко, что зритель уже не сможет почувствовать его жара. Цвет может быть багряным и раскаленным, но находясь в глубине холста, он спрячет свои свойства - по необходимости он предстанет холодным. Мы можем лишь догадываться о том, что когда тот, дальний, цвет приблизится, он нас опалит.

Простая логика рассуждения заставляет спросить: какой цвет первичен - теплый или холодный? В отношении формы, равновесия композиции и света мы легко определяем первичность и степень искажения: очевидно, например, что свет есть основа бытия, а различные формы сумерек, вплоть до темноты, - есть изменения света. Можно предположить, что по отношению к цвету также применимо понятие искажений. Тональное изменение цвета (то, что называется словом «валеры») относится к природе света, но насыщение цвета теплом - и, напротив охлаждение цвета - есть изменения его собственной природы.

Так же, как разнообразное освещение определяется нами в зависимости от ровного полуденного света, так и изменение теплоты цвета обязано иметь отправную точку анализа.

Применимо к эмоциональному содержанию красного цвета вопрос будет звучать так: что первично - восстание или власть, страсть или разврат? Цвет революции охладел до того, что стал пурпурной мантией дожа, или, напротив - пурпур разгорячился до состояния бунта?

Поскольку природа тени скорее холодная (и в этом можно убедиться, рассмотрев как в жизни и на холстах тень обволакивает предмет), то, скорее всего, изначальной температурой цвета следует считать его жаркое состояние.

Лицо персонажа картины может быть бледным - Сиенская школа использовала даже оттенок, близкий к зеленому - салатно-охристый, но мы знаем, что под бледным ликом скрывается жар. Холодный голубой недоступных небес непременно станет жарким ультрамарином. Когда мы видим пурпур и кармин, мы знаем, что однажды эти цвета изменятся - они вспыхнут багрово-алым.

Картина (в том понимании, которое мы наследуем от Возрождения) называется картиной именно потому, что являет собой полную и совершенную картину мира. От имприматуры до финальной лессировки создает художник ее столь же тщательно, как Господь создавал мир. Художник распределяет в ней тень и свет, предметы и воздух, тепло и холод. Художник населяет ее страстями и усилиями - как тщетными, так и прекрасными. Художник наделяет ее памятью, ибо что такое как не память - преемственность и традиция, без коих невозможна картина. Художник открывает в ней героев, их лица и руки, их взгляды и немоту, их любовь и бесстрашие. Картина не может быть ироничной или пародийной (как не может быть иронией или пародией созданный Богом мир) - ибо она сущностна и с предельной серьезностью отвечает за все то, что воплотила. Этим она и отличается от любого иного плода человеческой деятельности, объявленного искусством (т. е. от абстракции, объекта поп-арта, перформанса, инсталляции и прочего, - то есть от тех занятий, что демонстрируют зрителю лишь фрагменты бытия).

Нельзя сказать, что абстрактных пятен в природе не существует; они, вне всяких сомнений, есть в узорах калейдоскопа, в ряби на воде, в игре света на стене. Известно, что Дега (усмотревший уже в пейзажах импрессионистов отход от картины и общего замысла) полагал, что для создания импрессионистического пейзажа достаточно пропитать краской губку и бросить ее о стену. Великолепный пример абстрактной живописи, достойный кисти Кандинского, показывает фрагмент «Тайной вечери» Андрео дель Кастаньо, изображающий разводы и прожилки камня на мраморной стене поверх головы Иуды. Иными словами, абстрактное столкновение цветов и пятен - феномен, природе и разуму известный, но лишь усилием сознания можно вычленить этот фрагмент бытия из целого и придать ему значение целого. То же самое касается объектов поп-арта, или перформансов, или иных выражений свободного художественного духа.

Применять прием абстрактной живописи для достижения нужного эффекта не зазорно. Так, Пизанелло задолго до Эдгара Дега освоил прием бросания губки в стену. Отчаявшись написать пену на губах у собаки, метнул пропитанную краской губку в нарисованного пса - и случайные брызги дали нужный эффект. Включать перформанс в художественный процесс возможно: что, как не большой перформанс, устроил некогда Боттичелли, сжигая свои великие холсты в кострах Суеты? И в использовании инсталляции нет греха, как нет в этом и новаторства: что, как не инсталляцию, являла собой площадь Синьории, небо над которой затягивали холстами с нарисованными светилами и звездами, пока самое пространство площади было занято скульптурами Микеланджело и Донателло? Ни один из вышеуказанных приемов ничем не плох, более того - любой из этих приемов присущ искусству.

Грех состоит лишь в том, чтобы подменить фрагментом бытия само бытие, всю полноту его. Грешно было бы объявить часть - целым и лишить мир тем самым смысла и цели. Разнообразные житейские обстоятельства будут вынуждать вас к подобной уступке: всегда соблазнительно обозначить малое свое достижение и незначительное знание как целую картину мира. Всегда соблазнительно будет обозначить неумение как сверхумение, недуманье как особого рода думанье и моральную неполноценность как специальную мораль. Вам часто будет казаться, что возможно поступиться общей картиной - ради сиюминутной выразительности; вы захотите именовать такую выразительность самовыражением и будете связывать это с представлением о личной свободе. Надлежит помнить, что подобная уступка есть уступка небытию.

Однако до той поры, пока существует живопись, до той поры, пока хоть одна картина свидетельствует усилиями своими о всей полноте бытия, история и смысл защищены надежно - и торжества небытия не наступит никогда.

Наступает момент, когда надо писать с размаху - безоглядно. После имприматуры и первого рисунка, после выяснения композиции и работы с палитрой наступает момент (он приходит вдруг, его приход невозможно подготовить), когда живописец оказывается беззащитен перед тем, что изображает. И палитра (щит), и кисть (шпага), и приемы живописи (наука поединка) делаются бесполезными перед миром, который не знает правил. Аккуратное исполнение работы кажется в такие минуты художнику - капитуляцией: ведь он повторяет приемы, уже известные миру, те, на которые мир научился давать ответ. Надо совершить нечто, к чему мир не готов - и в запасе у живописца нет ничего, кроме самого себя, кроме своей энергии и своей страсти.

Так происходят прямые столкновения с миром, рукопашная, в которую бросается художник, забыв про правила. Так порой действовал Тициан, когда откладывал кисть, чтобы работать пальцами; так писал старый глухой Гойя на стенах своего дома; так рисовали Домье и Рембрандт, ежесекундно меняя ракурсы изображения; так писал Ван Гог, особенностью работы которого была перманентная, неостановимая рукопашная.

Для того чтобы понять, что такое живопись, надо представить и поверить, что состояние рукопашной - нежеланно для художника. Он прибегает к этому способу от безвыходности. Любой разумный живописец работает ради гармонии, а перевести экстатическое состояние в гармоничное не всегда удается. Следует различать состояние нервного возбуждения, в котором всегда пребывал Ван Гог и которое он обуздывал в себе ради работы, и тот искусственный экстаз, в который вводил себя Сутин. Это совершенно несхожие меж собой состояния, и отличить одно от другого можно по качеству мазка и линии - подлинно экстатическое чувство не выходит из твердых границ, театральный экстаз границ не имеет.

Взволнованностью мазка и напряженностью линии живописец удостоверяет, что, помимо изображенного предмета, в картине присутствует также и его воля, его особенное отношение, иногда это отношение называется верой; его вера реализует себя в усилии и страсти - эти свойства только и могут одушевить изображение. Надо научиться отличать неровный мазок - от взволнованного, размашистую линию - от напряженной.

Истовость, присущая Сезанну при изображении вещей, наделяла вещи душой; изображение геометрических тел с напряжением и страстью есть то, что отличает кубизм от супрематизма; линия Пикассо отличается от линии Леже только тем, что она есть результат переживания, но не описание геометрического объекта.

Помимо прочих различий, великая живопись отличается от хорошей, а хорошая от плохой - наличием истового усилия. Такого рода усилие переплавляет саму живописную поверхность в особую субстанцию - в субстанцию духовную. Есть разница между изображением экстатического состояния (история знает довольно примеров изображения молящихся, которые оставляют зрителей равнодушными) и наличием экстаза в самой плоти живописи (герои Гольбейна, Ван Гога и Рембрандта заражают истовостью, оставаясь при этом сдержанными людьми). Микеланджело и Буше рознятся не только замыслами, но и возможностью одухотворить материю.

Ван Гог однажды поразился тому, что Франс Хальс мог писать с таким неистовством, владея при этом собой, то есть дозируя эмоции. Впрочем, Ван Гог впоследствии сам продемонстрировал эту способность - подчинив темперамент идее. Взволнованность, иногда даже бешенство, - это слово может прийти на ум тем, кто разглядывает картины Ван Гога или Гойи, - всегда регулируется высшим началом. Этим отличается то, что называется мазней, от того, что есть живопись. Экстаз в живописи, как и в работе души, - исключительно важен; однако важным он делается, только будучи подчиненным иному началу, а именно вере. Вне энергии, переданной холсту, - искусства нет; безоглядная смелость в воплощении энергии есть необходимое свойство художника; однако смелость в отсутствие веры значит мало. Основной урок живописи состоит в том, что экстаз можно имитировать, но веру нельзя.

Существуют картины, написанные поверх других, - художник использует былую картину просто как основу, как грунт. Случалось, живописец брал законченную картину, чтобы писать поверх нее - просто от недостатка холста. Чаще всего так поступают с собственной картиной, если признают ее негодной, но бывали случаи, когда художник брал чужой холст и писал поверх него. Разумеется, это предполагает достаточно высокую самооценку художника и, во всяком случае, неуважительное отношение к труду предшественника. Рассказывают, что Модильяни, не имея возможности приобрести чистый холст, заходил к знакомому торговцу картинами, который давал ему выбрать чужую картину для работы - среди тех, что не находили спроса. Согласно рассказу, Модильяни, прежде чем забрать чужой холст, долго к нему присматривался и, если находил хоть что-нибудь достойное внимания, не мог позволить себе записать чужую картину. Иногда он проводил часы, разглядывая чужие - вероятно, не самые выдающиеся - картины, и, после колебаний, так и не решался ничего взять. Видите, показывал он на деталь в чужом холсте, какой интересный фрагмент - его нельзя уничтожать. Напротив того, Пикассо славился бесцеремонностью, он не мог себя сдержать и покрывал живописью любую поверхность - в том числе картины друзей. Его, как говорят, было опасно оставить в чужой мастерской: он мог записать чужой холст, не говоря о том, что рисовал на полу, дверях и стенах.

Известны случаи, когда мастер заканчивал набросок ученика (как, например, Рембрандт - неоконченные ландшафты Сегерса) или, напротив, когда великий ученик довершал недоделанное мастером (так Тициан заканчивал «Сельский концерт» Джорджоне).

Подобную возможность - то есть исправить или вовсе покрыть другой живописью законченный холст - появилась только с изобретением масляной живописи; ранее такой возможности не существовало. Иконописец не только не мог писать поверх чужой иконы, но даже не способен был изменить что-либо в своей собственной. Художник, исполняющий фреску, должен был бы сколоть штукатурку и заново грунтовать стену - захоти он писать иной вариант. Подобной возможности лишен скульптор, рубящий из мрамора - каждый удар по камню лишает его возможности пересмотреть решение; эта возможность отсутствует у художника, кладущего мозаику, режущего деревянную гравюру, льющего бронзу.

Масляная живопись, таким образом, предстает как наибольший соблазн для изменений и искажений. Это абсолютно автономная вещь, предмет, независимый от окружения, - в отличие от иконы, скульптуры, фрески, живопись может существовать, где угодно. Именно свобода делает масляную живопись наиболее уязвимой: картина может оказаться в руках человека, который захочет ее исправить, улучшить или уничтожить. Масляная живопись уязвима так же, как слова, которые, будучи раз произнесены, могут быть с легкостью взяты назад.

Ничто так не провоцирует на изменения или даже на создание новой работы, как чужая, не слишком законченная живопись. Опытному живописцу достаточно тронуть кистью в двух-трех местах, чтобы оживить поверхность, опытный живописец может оценить в чужой картине возможности, скрытые от самого автора, и он-то хорошо будет знать, как заставить заиграть цвет, как сделать из чужой картины - шедевр, но шедевр свой. Случалось, что иные художники заблуждались на свой счет и недооценивали то, что, по их мнению, может стать основой для их собственной живописи.

Существует лишь один способ предотвратить возможную судьбу картины: подобно слову, произнесенному столь страстно, что его невозможно уже взять назад, краска и цвет должны быть столь определенны и внятны, чтобы и тень мысли о том, что это набросок, не могла посетить ничью голову. Помимо прочего, сильные и резкие суждения неудобны в обращении - их неудобно как произносить, так и брать назад, а резкие, пастозные, яркие мазки (как, например, у Ван Гога) плохо подходят для грунта под чужую живопись.

История искусств сохранила память о том, что картины Ван Гога продавались как «холсты, бывшие в употреблении».

Когда видишь человеческое лицо, видишь одновременно и общее выражение, и отдельные черты. Панофский считал, что каждая из частей лица принимает на себя ответственность за нечто свое: лоб - воплощение интеллектуальной жизни; от бровей до губ черты лица рассказывают о характере; то, что ниже, - выражает опыт. Встречаются лица, в которых каждая черта говорит противоположное, тем не менее общее выражение лица существует. Как правило, искусство концентрирует внимание на общем.

Искусство в отличие от оптики обладает способностью избирательного зрения. Очки не помогают близорукому в избирательном анализе деталей: они приближают мир сразу - во всех подробностях. Сочетать несколько расплывчатое и зоркое зрение - в жизни невозможно. Когда же речь идет об искусстве, вопросы звучат так: не сделать ли зрячего немного близоруким? нужно ли внимательное зрение или легкий туман не повредит? До какой детали доводить разрешающую способность кисти, когда рисуешь портрет: рисовать ли глаза у человека или ограничиться пятнами, а может быть, достаточно пятна вместо всего лица? Полная картина мира искусству не требуется - нужна редакция.

Художнику надо создать баланс между подробностями и общей интонацией холста. Всегда кажется, что лишняя деталь разрушит впечатление. Считается безусловно доказанным, что коль скоро целое важнее детали, деталями нужно жертвовать. Причем жертвовать деталью художник должен не потому, что он этой детали не видит, и не потому, что он ее не может воспроизвести, и не потому, что не хватает времени на подробный рассказ, - но потому, что есть нечто важнее ее. Это нечто определяется, как правило, через идеальные понятия: общее видение, цельная форма. Существует много примеров, когда художник жертвовал частью ради впечатления от целого: Роден отрубал руки у уже готовой статуи, Сезанн время от времени сводил формы к простой геометрии. Есть термин, широко используемый в живописи, - «обобщить». Обобщить - значит пожертвовать частным ради целого, пожертвовать материальным (ибо, что есть деталь как не торжество материального) ради идеального. Здесь существует противоречие, в котором художник должен отдавать себе отчет.

Живопись - субстанция материальная, производящая материальный продукт. Цельная форма и общее видение в живописи могут быть выражены лишь наглядно, а значит, остаться в качестве идеальных понятий не могут. Когда Сезанн говорит слова «общая форма», его восторженный слушатель Бернар может воображать невообразимый эйдос, но в действительности Сезанн имеет в виду нечто цилиндрообразное, что обозначает тело купальщицы. Поскольку художнику органически не дано нарисовать то, чего нет в природе (даже если он рисует только пятна, то следует признать, что и пятна в природе тоже существуют), то, изображая идеальную форму, он все-таки нарисует конкретный предмет. Толкуя о цилиндре, конусе, шаре (последователи относились к этим формам как к метафизическим указаниям), Сезанн имел в виду буквальный цилиндр и буквальный конус. Когда кубисты, а вслед за ними супрематисты заменили образ схемой - то (вольно или невольно) они изображали простые геометрические тела, ведомые всякому школьнику, - хотя собирались выразить метафизические основы бытия.





Дата публикования: 2014-11-02; Прочитано: 269 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.01 с)...