Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

В. М. МАРКОВИЧ Лермонтов и его интерпретаторы 2 страница



Различие масштабов определило, согласно Григорьеву, раз­личие конфликтов и различие их исходов. Подлинно байрони­ческий конфликт с миром вел протестующую личность к неиз­бежной гибели — другого варианта просто не было. Казнь же, совершаемая над «маленьким муравейником», должна была привести к разрыву с ним, но и вместе с тем к выходу за преде­лы самой задачи, ничтожность которой рано или поздно откры­валась человеку, казнящему «муравейник». Открывалась воз-Жожность «прямого и цельного воззрения на жизнь».



 



В. М. МАРКОВИЧ


Лермонтов и его интерпретаторы




Творческий путь Лермонтова был осмыслен как будто по схеме Белинского — как выражение перелома в общественном сознании, отозвавшегося личностной драмой. И характеризуе­мый критиком перелом мог быть оценен тоже в духе Белинско­го — как «болезненный кризис, за которым должно последо­вать здоровое состояние, лучше и выше прежнего». В то же время бросалось в глаза очевидное отличие григорьевских раз­мышлений от «оправдательной» схемы 1840-х годов. На этот раз кризисный перелом означал движение к «почве», к без­брежности народного бытия, то есть к ценностям, которые наконец-то обладали непреходящим значением. А вывод о на­чинавшемся приобщении Лермонтова к миру этих вечных цен­ностей открывал новую перспективу его интерпретации.

Казалось бы, Григорьеву удалось вырваться из дурной бес­конечности ситуативных переоценок, где очередные «мавры» вновь и вновь «делают свое дело», а потом вновь и вновь «ухо­дят». В известном смысле так и случилось, но решение одной проблемы внезапно обернулось возникновением другой. Это выявила эволюция «почвеннических» интерпретаций Лермон­това, прошедшая в 1870-е и 1880-е годы несколько характер­ных этапов.

Показательна, например, трансформация разработанных Григорьевым тем и мотивов в письмах и статьях Ф. М. Достоев­ского. Подобно Бурачку, Достоевский отождествлял Лермонтова с его демоническими героями, приписывал им беспредельную злобу, «стремление утвердить себя над миром», «попирание нравственных принципов», способность к сочетанию «эгоизма до самообожания» и «злобного самонеуважения». Анализ пси­хологии и поведения «лермонтовского человека» становился у него все более жестким, объяснения его побуждений — все бо­лее сниженными. И вдруг все это разом нейтрализовалось предположением, согласно которому Лермонтов «наверняка кончил бы тем, что отыскал исход, как и Пушкин, в преклоне­нии перед народной правдой». Гипотеза о «неподозреваемом» повороте Лермонтова к народности явно утратила свой гипо­тетический характер и вследствие этого создала эффект раз­решения (быть может, мнимого) неразрешимой по существу коллизии в отношении писателя-«почвенника» к поэту-инди­видуалисту.


Дальнейшее усиление этой тенденции можно проследить в этюде В. О. Ключевского «Грусть» (1891). По мысли Ключев­ского, приближение Лермонтова к «почве» выразилось в новом для него настроении, сущность которого историк определял понятием, звучавшим в заглавии. Анализ выявлял религиозно-нравственную природу этого чувства: «Грусть есть скорбь, смягченная состраданием к своей причине... и согретая любо­вью к ней. Скорбеть значит прощать того, кому сострадаешь». Следующим тезисом была мысль о глубоком национальном своеобразии «грусти». А отсюда уже вытекал вывод о том, что именно «грусть» привела Лермонтова к воссоединению с «поч­вой».

Вывод Ключевского мог показаться всего лишь некоторой конкретизацией вывода Григорьева, но в действительности он означал глубокое преобразование исходной «почвеннической» оценки Лермонтова. Поворот поэта к народности, при всей его бесспорной для Григорьева необходимости, представлялся кри­тику движением незавершенным — скорее возможностью, чем достигнутым результатом. Ключевский, хотя и пользовался как будто бы теми же категориями, явно оценивал воссоедине­ние лермонтовской поэзии с «почвой» как совершившийся факт. Этому различию соответствовало расхождение представ­лений о тех стихиях народного бытия и духа, с которыми, по мнению критиков-«почвенников», сближало Лермонтова осво­бождение от светских предрассудков и байронической горды­ни. Григорьеву «почва» представлялась раздвоенной: речь шла о драматическом сочетании противоборствующих начал — ♦хищного» (вариант — «гордого») и «смирного». Перспектива их синтеза была осознана критиком несколько позднее, уже вне контекста его рассуждений о Лермонтове. А в этом контек­сте получалось, что эволюция Лермонтова не вела его к всераз-решающему гармоническому единству, а погружала поэта в на­пряженные социальные и духовные коллизии, вызывавшие не менее напряженные отклики в его душе. Ведь ему были близки обе враждебные противоположности: по убеждению Григорье­ва, в Лермонтове проглядывали то Иван Петрович Белкин, то Стенька Разин. Понятно, что идеал, преодолевающий все эти тесно переплетенные противоречия, мог присутствовать в рас­суждениях критика лишь как вопрос, не имеющий ясного от­вета.

Совсем иначе входила мысль об идеале в концептуальные Построения Ключевского. Перспектива, открывающая возмож­ность «снять» коллизии бытия и духа, непреодолимые для ин-



В. М. МАРКОВИЧ


Лермонтов и его интерпретаторы




дивидуалистического сознания, представлялась ему чем-то со­вершенно ясным: «...источник грусти — не торжество нелепой действительности над разумом... а торжество печального серд­ца над своею печалью, примиряющее с грустною действитель­ностью». Такое состояние Ключевский считал вполне реаль­ным и необратимо прочным достижением Лермонтова.

Заканчивая сопоставление, можно заметить, что, сохраняя верность нескольким исходным тезисам (главным из них была мысль о спасительности ухода от байронизма и поворота к на­родности), «почвенники» все решительнее настаивали на том, что спасение Лермонтова состоялось и что творчество поэта ус­пело стать одним из явлений народной культуры, выражением ее нравственно-религиозного содержания. Оценка лермонтовс­ких произведений и всего творческого пути поэта, казалось бы, освободилась от ситуативности: ценность творчества Лермонто­ва стали измерять степенью его причастности к беспредельности и вечности народной жизни. Но сразу же выяснилась слишком дорогая цена, которой оплачивался достигнутый результат: чем решительнее формулировалась непреходящая оценка, тем более значительным оказывалось упрощение представления об оцениваемом. Если не слишком категоричный в своих выводах Григорьев еще ясно видел всю противоречивую сложность «по­зднего» Лермонтова, то для Ключевского торжество «грусти» уже заслонило собой все с ним не согласуемое (например, бого­борческие мотивы, которые в позднем творчестве Лермонтова продолжали развиваться, а иногда и усиливались). Приметы тенденциозности становились все более очевидными. И выхо­дило так, что обращение к вечным ценностям не гарантировало освобождения от нее. Критерии непреходящие оказывались по части тенденциозности сродни критериям конъюнктурным — это опять должно было привести к сознанию неудовлетвори­тельности найденных критикой базисных категорий. Только теперь уже речь должна была пойти о неудовлетворительности концептов иного рода, казавшихся способными преодолеть любую существующую узость взглядов. Неудивительно, что вскоре были предприняты попытки найти трансцендентные ос­нования для суждений о поэте, не перестававшем смущать и тревожить русских критиков.

* * *

Движение в этом направлении ясно обозначил, например, публикуемый очерк С. А. Андреевского (1890). Автор сразу же


вынес вопрос о смысле и значении творчества Лермонтова за пределы общественной истории вообще. Причину, породившую разлад поэта с окружающим миром, критик видел в непреодо­лимом презрении ко всему земному бытию, а источник этого презрения находил в тяготении Лермонтова к сверхчувствен­ной сфере, в постоянно присущем ему сознании своей реальной связи с потусторонним. Соответственно значимость лермонтов­ских произведений связывалась уже не с противостоянием политическому «безвременью» и не с поворотом к народной «почве», а с постижением тайны мироздания, с возможностью «космической точки зрения» на современность, с богоборче­ской позицией героев Лермонтова и его собственной, с мисти­ческим пониманием любви, открывающим в ней проявление Вечной Женственности. Наконец, значение Лермонтова связы­валось с «божественным величием духа», которое обнаружива­лось в бесстрашном и гордом лермонтовском пессимизме, тоже космическом и надвременном.

Все эти мотивы были развиты предсимволистской, симво­листской и околосимволистской критикой; на протяжении первого десятилетия XX века они превратились в устойчивую систему. Основанием системы со временем стал принцип, про­возглашенный А. А. Блоком («Педант о поэте», 1906). Един­ственным путем, ведущим к постижению Лермонтова, Блок считал «творческое провидение», разгадывание тайны лермон­товского образа, который «темен, отдален и жуток» для каждо­го чуткого читателя.

Система «провидческих» символистских интерпретаций от­личалась от схемы Андреевского, по крайней мере, в двух пунктах. Тезисы Андреевского не имели всецело мистического смысла: прямая связь Лермонтова с потусторонним, так яв-©гвенно ощущаемая им самим, объяснялась тем, что он — «чи-стокровнейший поэт». Тем самым была создана возможность истолковать отчужденность поэта от «здешней» жизни, да и все свойственные ему качества человека «не от мира сего», в духе романтической (или, точнее, неоромантической) концеп­ции искусства и художника. Представление о несовместимости Поэта с «земной неволей» не имело здесь той пугающей серьез­ности, какой оно должно было бы обладать. А предназначение Лермонтова представлялось Андреевскому полностью осу­ществившимся — только совсем не в том смысле, в каком это осуществление рисовалось воображению «почвенников». «Из Лермонтова вышел один из великих поэтов мира, — писал Ан­дреевский, имея в виду огромную художественную силу л ер-



В. М. МАРКОВИЧ


Лермонтов и его интерпретаторы




монтовских произведений, — какой еще более высокой роли, какой еще более могучей деятельности от него требуют?!..»

Иначе воспринимали Лермонтова писавшие о нем символис­ты. Для них владевшее им настроение было не поэтической позой (пусть даже подкрепленной сильными эмоциями), а под­линно мистическим переживанием. Другим отличием явилась настойчиво повторяемая мысль о противоречии между «не­здешней» лермонтовской душой с ее «пророческой тоскою» и ограниченностью лермонтовского сознания, не подготовленно­го к пророческой миссии. В этом контексте представление о катастрофизме лермонтовской судьбы сразу же приобретало черты космической тайны: несостоявшийся пророк оказывался жертвой своего неосуществимого, из иных сфер заданного на-йначения; речь шла о его обреченности на мучительную раздво­енность и конечную гибель (иногда в религиозном смысле этого слова). И разумеется, исключалась мысль об осуществлении назначения собственно поэтического: в лермонтовской поэзии находили стихийную магическую силу, способную зачаровать, но не обнаруживали силы преобразующей, теургической.

Весь этот комплекс идей стройно воплотился, к примеру, в статьях А. Белого 1903—1911 годов, в этюде В. В. Розанова «М. Ю. Лермонтов: (К 60-летию кончины)» (1901), в статье Ё. А. Садовского «Трагедия Лермонтова» (1911), в статье Ё. Я. Ерюсова «М. Ю. Лермонтов» (1914). Отзвуки тех же идей заметны и в работе П. Н. Сакулина «Земля и небо в поэзии Лермонтова» (Еенок М. Ю. Лермонтову: Юбилейный сборник. М.; Пг., 1914). Однако главным событием в становлении симво­листских интерпретаций Лермонтова была полемика Д. С. Ме­режковского с Вл. С. Соловьевым.

В лекции Соловьева «Судьба Лермонтова», впервые прозву­чавшей в 1899 году, а позднее опубликованной в виде статьи Под заглавием «Лермонтов», резкое осуждение личности и творчества поэта было обосновано развернутой философской концепцией. Исходный тезис этой концепции явился впослед­ствии опорой для всех суждений символистов о Лермонтове. Согласно мысли Соловьева, Лермонтов обладал божественными по своей исключительности духовными возможностями. Их об­ладатель мог бы стать пророком, равновеликим пророкам биб­лейским. Тем более значимым оказывался тот факт, что проро­ком Лермонтов не стал.

Обнаруженное противоречие философ объяснял тем, что Лермонтов выбрал для себя ложный путь, предопределенный безнравственностью его сознания. Божественное дарование


обязывало его пойти по пути «истинного сверхчеловечества», идеальным воплощением которого явился путь Христа, и пре­одолеть в себе ограниченность грешной, смертной человече­ской природы. Вместо этого Лермонтов оправдывал и эстетизи­ровал зло (т. е. грех), тем самым позволяя ему завладеть своей душою. Не менее важным Соловьев считал то, что грех завла­девал душами других людей, пленявшихся невероятной красо­той эстетизации зла в лермонтовских стихотворениях и по­эмах.

Воздержимся пока от напрашивающихся сравнений и ком­ментариев и проследим ход рассуждений философа до конца. Находя в душе и поэзии Лермонтова живое религиозное чув­ство, философ, однако, не находил в самом этом чувстве ка­кой-то спасительной силы. Причина усматривалась в том, что религиозное чувство не приводило Лермонтова к смирению. А религиозность, чуждая смирению, полагал Соловьев, неиз­бежно приобретала характер тяжбы с Богом и в конечном счете лишь усугубляла лермонтовский демонизм, лермонтовский разлад с миром. Анализируя драму Лермонтова, Соловьев при­знавал возможными лишь два варианта ее разрешения. Или в самом деле стать истинным сверхчеловеком, поборов в себе зло и связанную с ним ограниченность. Или отказаться от всяких притязаний на исключительность, раз и навсегда признав себя обыкновенным смертным. Третьим вариантом может быть только гибель.

к Именно этот вариант и избрал для себя Лермонтов, по убеж­дению Соловьева. Смерть поэта, да и всю его судьбу, философ Считал гибелью в самом серьезном — мистическом — смысле слова «гибель» (так зародился еще один мотив, который вошел позднее в число ключевых суждений символистов о Лермонто­ве). Сделанные Соловьевым оговорки не изменяли существа его позиции: эта была типичная для многих интерпретаторов Лер-ДОнтова позиция обвинителя.

|; Прошло несколько лет, и прозвучала резкая полемическая отповедь защитника. Возражения исходили от Д. С. Мережков­ского. В 1909 году они были опубликованы трижды, с различ-Чнми вариантами одного и того же заглавия: «М. Ю. Лермон­тов: Поэт сверхчеловечества».

Мережковский с готовностью признавал несмиренность и Д§Монизм Лермонтова, но, в отличие от своего предшественни­ка-оппонента, находил в них ценное содержание. Согласно Ме-РвЖковскому, смирение, которое проповедовали Вл. Соловьев в вся верная традиционному христианству религиозная рус-




В. М. МАРКОВИЧ


Лермонтов и его интерпретаторы




екая мысль, на самом деле было и осталось смирением рабьим. Путь к подлинному религиозному смирению, считал Мереж­ковский, ведет через несмиренность и бунт. Мережковский вы­ходил далее к теме «святого богоборчества», которое, по его убеждению, утрачено традиционным христианством, в то вре­мя как для подлинной религиозности оно необходимо.

Мережковский убеждал своих читателей в том, что духовная драма Лермонтова намечает путь, ведущий именно к «святому богоборчеству». Или, если воспользоваться терминологией Вл. Соловьева, выводит на путь «истинного сверхчеловече­ства». В конце концов все сводилось к антиномии двух правд — земной и небесной. Их абсолютное противопоставление погуби­ло, по мысли Мережковского, христианское вероучение: рели­гия стала безжизненной, а жизнь безрелигиозной. Мережков­ский видел выход в новой религии, которая должна прийти на смену христианской. В этом контексте и приобретал смысл его спор с оценкой Лермонтова в лекции-статье Соловьева. Мереж­ковский был уверен, что духовный опыт Лермонтова указыва­ет путь к спасительному религиозному обновлению.

Речь шла о движении мимо Христа — к религии Матери. А эта последняя трактовалась (не без влияния Иоахима Флорс-кого) как религия Святого Духа, или Третьего Завета. Всем смыслом своих духовных стремлений, доказывал Мережков­ский, Лермонтов протестовал против подавления какой-либо из двух противопоставляемых христианством великих правд и всем смыслом своего творчества взывал к их немыслимому для христианства воссоединению.

Решающее значение критик придавал неустранимому раз­двоению личности поэта, исключающему предпочтение одной из враждующих правд. Мережковский мыслил это раздвоение как метафизическое, непреодолимое в границах отдельной че­ловеческой жизни, да и в границах времени вообще. По мысли критика, разрешение коллизии могло быть только эсхатологи­ческим, в перспективе «будущей вечности». А обоснованием выдвинутого тезиса служила легенда о нерешительных анге­лах, посланных в земной мир. Легенда была поставлена в связь с материалом творчества и биографии Лермонтова и приводила к мысли о том, что он «не совсем человек» и поэтому занимает особое место в онтологической иерархии Вселенной. В сущнос­ти, ему приписывалась роль своеобразного посредника между небом и землей.

Так, буквально на глазах у читателя, в очерке Мережков­ского рождался миф, обладавший некоторыми классическими


признаками этого феномена7. Пророческий тон Мережковского мог показаться оправданным: получалось, что найдены масш­таб, уровень и способ решения вопроса о значении Лермонтова, которые теперь-то, по-видимому, уже вполне исключали ситуа­тивные оценочные критерии. Появлялась возможность снять (в философском смысле последнего слова) неотвязный вопрос о прогрессивности или реакционности лермонтовского творче­ства. По-видимому, русская критическая мысль должна была освободиться теперь и от тенденциозной односторонности, не­избежно связанной с конъюнктурностью оценок. Однако в но­вой ситуации повторилась прежняя закономерность: прорыв за дределы конъюнктурно-тенденциозного подхода опять оказал­ся мнимым.

I Это обнаружилось прежде всего в лекции-статье Вл. Соловь­ева. По существу, философ повторил здесь все основные тезисы Бурачка: во-первых, предъявленные когда-то Лермонтову об­винения в безнравственности и гордыне; во-вторых, мысль о том, что творчество поэта способствует торжеству зла в жизни других людей; в-третьих, угрозу Страшным судом; в-четвер­тых, напоминание о предписанной человеку обязанности сми­рения и т. п. Разумеется, уровень осмысления и обоснования обвинительного приговора был у Соловьева принципиально иным. Бурачок исходил из правил общепринятой морали, под­крепленных постулатами церковной догматики и «официаль-|К>й народности». Соловьев строил грандиозную собственную концепцию, далекую от проторенных путей. В его лекции за осуждением Лермонтова угадывались идеи «положительного всеединства», воссоединения бытия с Абсолютом, теургичес­кой функции искусства и т. д. Но сами обвинения в обоих слу-#аях оказывались примерно теми же самыми — в этом аспекте |1юнцепция Соловьева возвращала читателя к несравненно бо- ЩШе примитивной схеме Бурачка.

*'» А миф, созданный Мережковским, в свою очередь, возвра- Щ,ал к схеме и логике Белинского. Идеологические обоснова­ния и в этом случае были новыми, но методологическая основа • общая стратегия их применения (согласиться с обвинениями Оппонента, чтобы потом повернуть их смысл на 180 градусов) (Назывались прежними- Главная же черта сходства определя­лась тем, что идея религии Третьего Завета играла у МереЖ-

7 Подробнее об этом см.: Маркович В. М. Пушкин и Лермонтов в ис­тории русской литературы: Статьи разных лет. СПб., 1997. С. 162—168.






В. М. МАРКОВИЧ


Лермонтов и его интерпретаторы




ковского ту же роль, что и мысль о преображающей силе реф­лексии у Белинского. Миф о Лермонтове был вписан в утопи­ческую концепцию всемирной религиозной революции, развер­нутую в ряде работ Мережковского 1906—1910 годов. Речь шла о том, что только революция может осуществить новую религию, идущую на смену христианству, и привести к уста­новлению «истинной теократии», к достижению мистического единства Космоса и Логоса, к утверждению Царства Божия на земле (иными словами, к достижению «здорового состояния, лучше и выше прежнего»). Миф о Лермонтове являлся очень важным элементом этой утопии: ведь личность, творчество и духовный опыт поэта были для Мережковского ориентирами, указывающими путь к новому религиозному сознанию и всеоб­щему преображению мира. Получалось, что речь опять шла о прогрессивной (пусть теперь уже в метафизическом смысле) роли Лермонтова. Оппозиция прогрессивного — реакционного оказывалась поистине неистребимой: даже сильнейший порыв мистического мифотворчества не мог увести от нее сознание русского интеллигента.

* * *

Неистребимость критериев прогрессивности — реакционнос­ти заставляет более внимательно присмотреться к тем сужде­ниям о Лермонтове, в которых эти критерии как будто бы не дали о себе знать. В конце концов, их действие обнаруживает­ся даже там, где его, по-видимому, и быть не должно. Напри­мер, в построениях «почвенников». Ведь, воспринимая эволю­цию лермонтовской поэзии как движение к народности, они. верили, что народность станет залогом спасения и плодотвор­ного развития русской культуры. Мысль о важности такого движения для общественного прогресса при этом не высказы­валась прямо, но фактически имелась в виду (хотя, разумеет­ся, трактовалась она не в духе либерально-позитивистских или радикальных исторических концепций).

С другой стороны, признанный реакционер Бурачок, по сути дела, предъявил Лермонтову обвинение в реакционности. Разу­меется, само это понятие в его статье не появилось ни разу. Но, согласно историософской схеме Бурачка, вся история человече­ства представляла собой процесс борьбы между влиянием эго­изма, рождающего зло, и христианскими идеалами, утвержда­ющими ценность смирения и любви к ближнему. Торжество евангельских идеалов означало для Бурачка достижение ко-


нечной цели исторического развития, и, следовательно, в свете этой концепции творчество Лермонтова — такое, каким оно представлялось Бурачку, — оказывалось препятствием на пути своеобразно понятого прогресса. Читатель мог при желании использовать эти понятия.

Словом, явно или подспудно русская критическая мысль почти всегда (по крайней мере, в пределах XIX и начала XX ве­ка) оказывалась привязанной к проблеме: прогрессивна или реакционна роль творчества Лермонтова в истории России и человечества. И с такой же неизбежностью она попадала во власть тенденциозной односторонности, которая, в свою оче­редь, вела к препарированию изучаемого. Многосложный и це­лостный материал Художественного творчества расчленялся на «нужное» и «ненужное» для обоснования избранной оценки. «Нужное» выделялось и акцентировалось, «ненужное» затеня­лось или отбрасывалось (если, скажем, Соловьев не придавал никакого значения мотивам примирения с Богом и с миром, звучавшим в поздней поэзии Лермонтова, то Ключевский, на­против, как уже было отмечено выше, явно не желал прини­мать всерьез мотивы богоборческие). А так как оба противопо­ложных начала в творчестве Лермонтова совмещались, каждая критическая оценка, взятая в отдельности, означала то или иное искажение действительного положения вещей.

Все эти особенности выглядят аномальными, если рассмат­ривать их на фоне еще в 1820-е годы провозглашенных прин­ципов — судить писателя по законам, «им самим над собою признанным» (А. С. Пушкин), двигаться к оценке его творче­ства через понимание «его способа взирать на предметы», и «им самим оценять его» («ранний» Шевырев). Однако эти осо­бенности вполне нормальны для критики публицистической, 1щцеологизированной, сориентированной на утилитарный под-код к литературным явлениям, и, конечно (если иметь в виду рлубинную подоснову оценочной позиции), нормальны для Критики, стремящейся подчинить литературу и общество своей власти8. Русская критика XIX и начала XX века по преимуще­ству была именно такой. Этим и объяснялись отмеченные Выше странности — критические дискуссии, напоминающие

F

jr--------------------

'{.; 8 Мысль о стремлении русской критики к безусловной власти над литературой и обществом наиболее энергично развивает в 1990-е годы И.В.Кондаков. См., например: Кондаков И.В. Покушение на литературу: (О борьбе литературной критики с литературой) // Вопросы литературы. 1992. Вып. 2. С. 75, 76, 81.






В. М. МАРКОВИЧ


Лермонтов и его интерпретаторы




судебные процессы, нападки, исходящие сразу от нескольких враждующих между собой лагерей, колебания оценок, завися­щие не столько от собственной природы оцениваемых явлений, сколько от меняющихся общественно-политических ситуаций и тех ролей, которые играли в этих ситуациях те или иные на­правления критической мысли.

Разумеется, все это не исключало появления в статьях тех же авторов точных наблюдений или догадок, вполне убеди­тельных аналитических суждений и т. п. Читатель найдет их, к примеру, в сочинениях Белинского и Григорьева, Ключев­ского и Андреевского, Мережковского и Белого. Иногда, ска­жем, в статьях Блока, Розанова, И. Анненского тон задают именно такие суждения. И все же очевидно безусловное преоб­ладание тенденций иного рода, породивших охарактеризован­ные выше странности.

Странности, проявившиеся в спорах о Лермонтове, легко можно было бы обнаружить (в разной степени, конечно) и в критических суждениях о Пушкине и Гоголе, о Достоевском, Чехове, Толстом, а также о многих других русских писателях характеризуемой здесь эпохи. Очевидно, что мы имеем дело с определенными общими закономерностями. Но очевидно и другое: эти общие закономерности проявились в спорах о Лер­монтове с особенной остротой. Можно предположить, что дело тут не только в идеологизированности и утилитарной ориента­ции русской критики, не только в определяющей ее отношения с литературой воле к власти, но и в самом Лермонтове, в уни-. кальной специфике его человеческой и творческой позиции.

Действительно, в русской литературе XIX века творчество Лермонтова явилось едва ли не самым мощным и уж, безуслов­но, самым непосредственным (как в смысле прямоты, так и в смысле эмоциональности) художественным выражением ин­дивидуализма. В пределах русской классики вряд ли можно найти другого поэта или писателя, который бы с такой силой и такой почти наивной искренностью выразил бы веру в безгра­ничность прав личности — не только личности вообще, но и прежде всего веру в безграничность прав своей собственной личности. Лермонтов непринужденнее, чем какой-либо другой русский писатель или поэт-классик, основывал свое отношение к миру на чувстве абсолютной свободы, воспринимая ее и как свободу от моральных правил, установленных людьми, и как


свою неподвластность заповедям, освященным волей Божией. Необычайна та легкость, с которой он присваивал себе приви­легию единоличного суда над миром. Уникальным был звуча­щий в лирике, поэмах и даже прозе Лермонтова свойственный ему тон личной обиды на мироздание. Выделяло поэта и то, что «лиризм обиды» (выражение Д. Е. Максимова) распространял­ся на его «тяжбу с Богом», приобретавшую, при всей грандиоз­ности своего смысла, почти интимный характер. Все это связы­валось воедино титаническим самоощущением, наиболее явно присущим лирическому герою лермонтовской поэзии. Оно-то, тоже непосредственное почти до наивности, и являлось глубин­ным основанием лермонтовского индивидуализма: на своей абсолютной свободе настаивал и свои претензии к миру предъявлял человек, чувствующий себя равноправным Богу, равновеликим по значимости всему мирозданию, способным разрушить или, по крайней мере, потрясти мир. Дерзкая на-ступательность его самоутверждения воплощалась в неудержи­мой агрессии его поэтического стиля.

Перечисленные свойства были более всего характерны для раннего Лермонтова, для его ранней лирики в первую очередь. В поздних лермонтовских произведениях появились очевидные признаки кризиса индивидуалистического самосознания (они описаны многократно9). Но на поверку оказалось, что эти но­вые черты лишь видоизменяли отношения Лермонтова с ми­ром; глубинная основа его поэзии осталась той же самой. И опять наиболее отчетливой была индивидуалистическая по­зиция лирического героя лермонтовской поэзии. Стремление к близости с людьми не отменило его тотального скептицизма в отношении всех обычных человеческих ценностей («И скучно и грустно»). Вопреки сердечности лермонтовских «Молитв» (1837 и 1839), продолжалась и усиливалась «тяжба» поэта с Богом («Благодарность», 1840). Незаметно было и приобщения К каким-либо формам соборности. Добросовестные попытки Найти опору в истории народа оборачивались ощущением ее от­даленности от лирического «я», которое принадлежит не ей, а Времени упадка («Богатыри — не вы!»). Герой чувствовал себя частицей современного поколения, но поколение это восприни­мал как массу одиночек, обособленных, замкнутых на себе, Сближенных объективным сходством, а не объединяющей свя-





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 688 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.011 с)...