Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Свободный художник 1 страница



Вот и исполнилось то, к чему стремился Алексей Кон­стантинович так давно. Ему сорок четыре года, он еще полон сил, в голове теснятся замыслы новых вещей. По-разному описывают его состояние исследователи. Одни подчеркивают социальное значение свершившегося — освободившись от царской службы, теперь он может жить вне общества высшей чиновной бюрократии, чуж­дой ему по духу. Другие отыскивали в записных книж­ках варианты перевода стихотворения о Ричарде Львиное Сердце и выделяли стихи: «Он весел душою, он телом здоров; он трубит, поет и смеется». Или: «При­вольно дышать на просторе ему, блестят возрождением взоры».

А ведь, по сути, оснований для такой восторженности почти нет. Сам он излишне драматизировал свое былое положение, угнетавшее его скорее морально, поскольку не было такой возможности избегать своих обязанностей при дворе, которой он бы не воспользовался. Уверившись сам и доказав всем, что он настоящий художник, Толстой понимал, какая ответственность ложится на его плечи после громогласных заявлений о своем призвании. И, по­жалуй, нет на свете более тяжкого бремени, чем эта ответ­ственность писателя, поэта, художника перед самим собой и читателями. Требовательность к себе растет вместе с успехом; опытный глаз зорче подмечает недостатки на­писанного; растет число отвергнутых вариантов; в душу закрадывается страх не оправдать ожиданий читателя, и работа замедляется под гнетом сомнений. Именно это бремя и наваливалось на Алексея Константиновича, по­рождая постоянное беспокойство, заставляя метаться с места на место...

Но теперь главный источник раздражения — служба при дворе — устранен. Он мог посвятить себя полностью тому, что постепенно созревало в его сознании, — траге­диям на материале эпохи, предшествовавшей Смутному времени. Наброски первой из них — «Смерть Иоанна Грозного» — он возил с собой всюду, но об этой своей работе говорил только в очень узком кругу. У него было ощущение, что он стоит на пороге главного труда своей жизни...

Впрочем, всему свое время. На очереди хроника собы­тий, последовавших за отставкой Алексея Константино­вича Толстого, взгляды которого формировались обстоя­тельствами, не укладывающимися в хронологические рамки.

С тех пор как он наконец получил возможность пол­ностью отдать себя творчеству и заслужил признание чи­тающей публики, он расстался с Козьмой Прутковым. И тем не менее юмор Толстого не только не иссяк, но продолжал проявлять себя и в шуточных стихотворениях для друзей и в его сатирах, получавших самое широкое распространение. Любопытно, что Алексей Толстой нигде не упоминал о своей причастности к созданию Козьмы Пруткова. В воспоминаниях о Толстом, в письмах к нему имя Козьмы Пруткова встречается часто. Писали о прутковской веселости Толстого, о его шутках в духе Прут­кова...

Хотя известно, что уже после журнальных публика­ций Козьма Прутков был на устах самых выдающихся русских литераторов, Толстой, очевидно, считал свое уча­стие в нем пустячком, не стоившим упоминания. Он и предполагать не мог второй жизни Козьмы Пруткова, его «посмертной» славы. Впрочем, Толстому хватало соб­ственной славы...

Порой его филиппики против цензуры в письмах при­нимали форму прутковских афоризмов, но без упоми­нания самого имени вымышленного поэта, а это говорит о том, что веселая игра не позабыта. Поводом для оче­редной вспышки «прутковщины» было, например, уволь­нение Болеслава Маркевича из Государственной канцеля­рии за бездеятельность в 1860 году, но тот в своем пись­ме к Толстому изобразил дело так, будто начальник кан­целярии Бутков преследует его за литературные занятия. Посредственный литератор, но услужливый и веселый че­ловек, Маркевич пользовался неизменным расположе­нием Толстого, который охотно проводил время в его обществе, давал приют и деньги, делился мыслями и за­ботами в письмах. Он писал о злоключении Мар­кевича:

«Все люди разделяются на две категории, на предан­ных и непреданных; остальные различия суть только мнимые; все литераторы, и даже знающиеся с ними, при­надлежат к непреданным, стало быть, к вредным. И тер­пентин на что-нибудь полезен, а литератор ни на что. Преданный человек равняется губке, но испускающей из себя ничего без нажатия. Жать может одно начальство; это право принадлежит ему исключительно. Если у тебя есть моральный фонтан — заткни его. Преданный чело­век равняется пробке: он охотно затыкает всякое отвер­стие. Все, чем затыкают отверстия, равняется предан­ному человеку. Плюнь тому на голову, кто скажет, что просвещение к чему-нибудь служит; но человек может служить в министерстве просвещения, особенно ценсром. Благонамеренный ценсор! не бери себе в пример Катона. Не старайся понимать своего начальства, его ви­ды необъятны, никто не обнимет необъятного. Обнять Буткова позволяется только в светлое Христово воскре­сенье, по долгу службы. Бойся обидеть начальника, поднося ему яйцо; он это может принять за личность. Каж­дый начальник равняется центру, коего периферия неиз­вестна. Бутков, изгоняя литераторов, равняется Платону. Платон, преследуя поэтов, равнялся Ширинскому-Шихматову. Ковалевский ничему не равняется. Многие рав­няются Тимашеву».

Алексей Толстой любил поиграть словом, как вот в этих вариациях на темы афоризмов Козьмы Пруткова, напоминающих в каламбуре о римском «цензоре» Катоне Старшем (который по политическим мотивам исключал достойных людей из сенаторского сословия), или в наме­ке на идеальное платоновское государство (в нем не на­шлось места поэтам, которых, по Платону, следовало бы изгнать) о громадной начитанности поэта.

Творчество Козьмы Пруткова и стихи Толстого, юмо­риста и сатирика, связаны невидимыми, но прочными нитями. Эта связь в поэтической лихости, в невероятной сатирической меткости. Еще «пруткововед» В. Сквозников очень удачно говорил о «словесных (от переизбытка сил!) дурачествах, которыми развлекались веселые ари­стократы с глубоким народным корнем».

Алексей Константинович был великим ценителем на­родной речи. Он воспитывал в себе смелость в обращении со словом с детства, внимательно прислушивался к раз­говорам крестьян, записывал слова и народные выраже­ния, охотно посылая их при случае Владимиру Далю, а о подлинной охоте на сказителей — гусляров и кобза­рей — уже говорилось. Как и народ, Толстой не всегда рифмовал свои песни, а если были рифмы, то они, как говорил знаток русской песни А. Востоков, «не с наме­рением приисканы, а случайно и непринужденно, так сказать, слились с языка».

Весть об отставке Толстой получил в Москве, где 11 ноября в славянофильской газете «День» появилась его песня:

— Государь ты наш батюшка, Государь Петр Алексеевич,

Что ты изволишь в котле варить?

— Кашицу, матушка, кашицу, Кашицу, сударыня, кашицу!..

Песня вызвала толки самые разнообразные и дала по­вод причислить Толстого к славянофилам, считавшим, что начавшаяся при Петре I европеизация сбила Россию с истинного пути. И в самом деле, в песне у Толстого пер­вый русский император крупу для каши достал за мо­рем. «Нешто своей крупы не было?» Своя, мол, была сор­ная. Петр заварил и месил «палкою» кашу, которую по­том пришлось расхлебывать потомкам — «детушкам», и она оказалась «крутенька» и «солона».

Петербургская верхушка была недовольна стихотворением, о чем графиняБлудова сообщила Ивану Акса­кову. И тот ответил ей:

— Песня Толстого прекрасна в художественном отно­шении и может показаться балаганною только важным генералам, утопившим в своей генеральской важности все живое в себе. Кроме того, есть старинная народная песня той же формы...

Слово Толстого действительно «кипело и животрепетало». Оно прочно оседало в памяти. И уже 15 ноября Аксаков писал Толстому:

«Успех Вашего экспромта или песни таков, что начи­нает пугать и цензоров и меня... Публика подхватила ее, выучила наизусть, увидала в ней намеки на современное положение, на разрешение крестьянского вопроса, — и в восторге. Говорят, третьего дня в Дворянском клубе дворяне то и дело повторяли: «Палкою, матушка, пал­кою»... Едете ли в Опекунский совет — та же истории: чиновники, сдавая деньги, подписывая билеты, твердят про себя: «Кашицу, матушка, кашицу»...

Дворяне, недовольные реформой, считали песню вы­падом против правительства. Революционные демократы в той же «палке» видели критику всего царского строя и одобрительно отозвались о песне в «Русском слове». И еще не раз сатиры Алексея Толстого (как и сочинении Козьмы Пруткова) будут истолковывать всяк по-своему. А уж запоминать-то и приводить в своих сочинениях «метко сказанное русское слово» — непременно.

Историк М. П. Погодин в то самое время печатал свой труд «Суд над царевичем Алексеем Петровичем» и не преминул написать «Два слова графу А. К. Толстому в ответ на его песню о царе Петре Алексеевиче»:

«Правду сказали вы, что каша, заваренная и заме­шенная царем Петром Алексеевичем, крута и солона, но, по крайней мере, есть что хлебать, есть чем сыту быть, а попади Карл XII на какого-нибудь Федора Алексеевича или Ивана Алексеевича, так пришлось бы, может быть, детушкам надолго и зубы положить на полку...»

Впоследствии Толстой никогда не включал этого сти­хотворения в свои сборники. Что же случилось? Ничего. Просто Толстой не был славянофилом, как не был и за­падником.

В декабре Алексей Константинович с Софьей Анд­реевной перебрались в Пустыньку. Роман «Князь Серебряный» уже написан, и Толстой читает его у императри­цы в присутствии сестер Тютчевых, Веневитиновой, А. А. Толстой, Бориса Перовского и других.

Сколько же прошло времени с тех пор, как Толстой взялся за этот труд, оказавшийся таким мучительным? С уверенностью сказать это теперь не может никто. В ка­ком виде был роман, когда он читал его двенадцать лет назад Гоголю?

Толстой возил рукопись с собой всюду, работал урыв­ками, сердился на неровности в стиле и на героя своего, который казался ему «бледнее» всякого первого любовни­ка, глупого и храброго. После войны его любимое детище, как он писал Софье Андреевне, вроде бы было законче­но, оставалось только «поработать над героем», заинте­ресовать читателя характером человека благородного, «не понимающего зла, но который не видит дальше свое­го носа и который видит только одну вещь за раз и ни­когда не видит отношения между двумя вещами». Роман или хотя бы главы из него просили для своих журналов Некрасов и Дружинин, но Толстой так и не решился опубликовать что-либо, а тем временем произведение на­сыщалось народной речью, сказками да прибаутками, не только вычитываемыми в сборниках, но и записанными самим романистом. «Песни сладкие, гусли звонкие, ска­зания великие» зазвучали в романе с новой силой. Прит­чи, былины, апокрифы, загадки, плачи, заговоры — чего только не использовано в речи персонажей! Это целая энциклопедия старинной русской словесности и фолькло­ра. Источников, прочитанных Толстым, не счесть. Пись­мо царя Алексея Михайловича начальнику соколиной охоты, летописи, старинный «Судебник», «Голубиная кни­га», «Сказания русского народа», «Песни русского наро­да», «Русские народные сказки», собранные И. П. Саха­ровым, — это лишь малая часть того, что держал Тол­стой в своей великолепной памяти. Отчетливо чувствуешь удовольствие, с которым Алексей Константинович выпи­сывал разговор разбойников Перстня и Коршуна, притво­рившихся слепыми муромскими сказочниками, с царем Иваном Грозным.

— А есть еще у вас богатыри в Муроме? — спраши­вает царь.

«Как не быть! Этот товар не переводится; есть у нас дядя Михей: сам себя за волосы на вершок от земли по­дымает; есть тетка Ульяна: одна ходит на таракана».

Или вот еще их прибаутки:

«Это вишь,мой товарищ, Амелька Гудок; борода у него длинна,а ум короток; когда я речь веду скромную, не постную, несу себе околесную, он мне поддакивает, потакает да посвистывает, похваляет да помалчивает. Так ли, дядя, белая борода, утиная поступь, куриные ножки; не сбиться бы нам с дорожки!

— Вестимо так! — подхватил Коршун... — Наша ча­ра полна зелена вина, а уж налил по край, так пей до дна! Вот как, дядя петушиный голосок, кротовое око; по­шли ходить, заберемся далеко!

— Ай люли тарарах, пляшут козы на горах! — ска­зал Перстень, переминая ногами, — козы пляшут, мухи пашут, а у бабушки Ефросиньи в левом ухе звенит!..

__Ай люлюшеньки-люли! — перебил Коршун, также

переминая ногами, — ай люлюшеньки-люли, сидит рак на мели; не горюет рак, а свистит в кулак; как прибудет вода, так пройдет беда!»

И не простые это прибаутки, не ради красного словца говорятся — за каждой тайный смысл, понятный разбой­никам и... читателю, но не царю.

И как тут не вспомнить слепцов, которым так обрадо­вался Толстой в Погорельцах. Тогда он вернулся на не­сколько месяцев к роману, «но не кончил его — недоста­вало душевного спокойствия». Собрался было через не­сколько месяцев предложить Погодину главу из романа в сборник «Утро», однако потом извинился: «Мой роман доселе не подчищен и не может выступить в свет в не­приличном виде, даже и отрывком. Тысячи мелочей по­мешали мне им заняться».

20 марта 1860 года Толстой сообщает Маркевичу, что вторая часть «Князя Серебряного» закончена, но обна­ружилось, что она отличается по стилю от первой, и надо снова работать. Он начинает беспокоиться о том, как цен­зура отнесется к образу грозного Ивана Васильевича. Меньше тревожили его анахронизмы, которые он допу­стил в романе, несмотря на свою добросовестность в из­учении исторического материала. События надо было сконцентрировать, и потому он подверг казни Вяземского лет на пять раньше, чем это было на самом деле. При­дется анахронизмы оговорить в предисловии. Отрезал же Гёте голову своему Эгмонту на двадцать лет раньше срока...

И вот дошла очередь до предисловия к роману, до из­винений в допущенных анахронизмах. Длительную же работу свою он объясняет так:

«В отношении к ужасам того времени автор оставался постоянно ниже истории. Из уважения к искусству и к нравственному чувству читателя он набросил на них тень и показал их по возможности в отдалении. Тем не менее он сознается, что при чтении источников книга не раз выпадала у него из рук и он бросал перо в негодовании не столько от мысли, что мог существовать Иоанн IV сколько от той, что могло существовать такое общество которое смотрело на него без негодования. Это тяжелое чувство постоянно мешало необходимой в эпическом со­чинении объективности и было отчасти причиной, что роман, начатый более десяти лет тому назад, окончен только в настоящем году».

В конце лета и осенью 1862 года роман наконец уви­дел свет на страницах журнала «Русский вестник» с та­ким вот предисловием. Как видим, Толстой не торопился с публикацией того, над чем он работал «с тщанием и любовью». Любопытны его письма, поступавшие к изда­телю М. Н. Каткову в июле едва ли не каждый день. То­гда роман набирался, и автор очень беспокоился о том, чтобы корректура была поручена человеку, знакомому с древним русским языком и, по его выражению, с археоло­гией. А то как бы наборщики не стали исправлять «богачество» на «богатство» или «печаловаться» на «печалить­ся», как это сделал переписчик. «Это может изменить не только характер речи, но и исказить смысл».

Что же касается цензурных «придирок», то тут он был непреклонен — либо не менять в романе ни строчки, либо он забирает рукопись. «Если стыдливо-верноподдан­нические чувства цензуры» будут покороблены, то он согласен, чтобы переменили единственное место в преди­словии — это об обществе, которое смотрело на Ивана Грозного «без негодования». Видимо, Толстому сказали при дворе, что здесь может быть усмотрен намек, спо­собный возбудить недоброжелательство читателей и к ны­нешнему царствующему дому.

Становится понятным, почему Толстой начал обнаро­дование романа с чтения его при дворе. 26 июля он на­писал Каткову: «Если сильный авторитет может иметь влияние на цензуру, то скажу Вам, что императрица два раза слушала чтение Серебряного в присутствии госу­даря». Тактический ход оказался верным — цензура при­тихла, и это, кажется, был последний и единственный раз, когда Толстому не досаждали при публикации его крупных произведений. Интереск предстоящему появлению романа был все­общим. Достоевский обратился через Полонского к Тол­стому с просьбой дать роман для издававшегося им тогда журнала «Время». Толстой поблагодарил Достоевского, но соглашения с Катковым нарушить не мог.

«Русский вестник» был нарасхват, романом зачитыва­лись, имя Толстого склонялось на все лады. Пожалуй, это был один из первых случаев, когда серьезным лите­ратурным произведением увлеклась не только «публика», но и народ*.

Друг юности князь Барятинский снобистски заявил, что внимание к Толстому незаслуженно, а роман пустой. В свете вообще были недовольны «Князем Серебряным» и упрекали автора за легкий и популярный склад рома­на. Иные даже говорили, что Толстой написал сочинение для чтения лакеев. А тот запальчиво отвечал:

— Я бы считал себя счастливым, если бы «Князя Серебряного» читали лакеи, которым у нас до сих пор и читать нечего!

Вскоре Алексей Константинович с Софьей Андреев­ной уехали в Дрезден, и оттуда Толстой просил Якова Петровича Полонского не лениться и писать, что говорят в поддержку романа или против него. «Были ли какие-нибудь критики и в чем они заключались и в каком именно журнале? Для моего отеческого сердца это очень интересно. Особенно полезно и любопытно для меня было бы знать осуждения и даже брань, как бы она ни была жестка, справедлива или несправедлива».

Необыкновенный успех романа вызывал досаду не только у великосветского общества. «Современник» поме­стил рецензию Салтыкова-Щедрина, который, замаскиро­вавшись под отставного учителя, некогда преподававше­го российскую словесность в одном из кадетских корпу­сов, ядовито прошелся по страницам сочинения «любез­ного графа». Ах, как не вспомнить благословенные времена Загоскина и Лажечникова, когда герои были так благородны, героини прелестны, а само действие романов развивалось в соответствии с давно известными пропися­ми изящной словесности, с завязками и развязками. Как нынешние писатели пишут? Бросят невразумительную фразу, а читатель сам догадывайся, что герои делали «что в тот день обедали, сколько времени жили и как умерли». А тут все выписано с чувством, с толком, с рас­становкой. Чистых никак не спутаешь с нечистыми, и слог сочинения совершенно «жемчужный». Что же ка­сается «внутреннего содержания» романа, то тут Толсто­му припомнил рецензент и его слова о том, что «не бы­вать на земле безбоярщины». Салтыков-Щедрин счел это едва ли не защитой дворянских привилегий, которые совсем недавно отстаивались «Редакционными комиссия­ми». (Так воспринялось стремление Толстого показать сущность тирании. Он и сам осуждал, как мы помним, деятельность Панина, но сатирику нужна была трибуна для высказываний на злобу дня.) Или вот пример «истин­но национального юмора» — Михеич влепил опричникам по полсотенке нагайками. Ишь какое незлобивое время­препровождение! Без него и романа бы не было. А сколь­ко в романе всяких чудес, извлеченных из старинных книг, какие только кушанья не подаются к столу и т. д. и т. п. «Князя Серебряного» можно сравнить лишь со знаменитым романом французского писателя Густава Флобера, вышедшим в прошлом году. Тот уда­лился в древний Карфаген и рассказывал, что там еда­ли, Толстой же показывает «обжорное московское вели­колепие».

Критики в те времена изъяснялись, не стесняясь, не выбирая выражений. Вспомним, как бичевал Писарев «глуповского балагура», считая, что и тот удаляется от действительности, погружается в историю, становясь ед­ва ли не «новейшим жрецом чистого искусства».

А между тем интерес к истории был огромен. Как никогда выходило много исторических сочинений. У опре­деленной части русских литераторов, погруженных с го­ловой в современность, это вызывало раздражение. А. Ф. Кони рассказывал, как он встретил на улице Нек­расова и в разговоре коснулся исследований об Иване Грозном и его царствовании как о благодатном историче­ском материале для литературы.

«Эх отец! — сказал Некрасов (он любил употреблять это слово в обращении к собеседникам). — Ну чего искатьтак далеко, да и чего это всем дался этот Иван Грозный! Еще и был ли Иван-тоГрозный?..» — окончил

он смеясь».

В «Отечественных записках» сперва похвалили 1ол-стого за «изящную отделку», поставив его в пример неко­торым современным писателям, которые, несмотря на «общее благородство направления», торопятся высказать­ся пренебрегая формой. «Г. Плещеев напишет свои «Жи­тейские сцены», а Щедрин еще раз вынесет сор из своего города Глупова». Рецензент опрометчиво утверждает, что для писания всех этих сцен не нужно никакого изучения жизни, никакого знания. Нужна лишь отговорка, что «дело важнее искусства». Все торопятся, хватают нося­щиеся в воздухе идеи, говорят: «Настоящее нужнее про­шедшего; прошедшее отжило, настоящее полно значения; исторический роман — забавляющая сказка; современ­ная повесть — необходимая правда...» А масса жадно бросается читать об этом прошедшем. Доказательство — «Князь Серебряный». Его читали все сословия, все воз­расты, «читали из желания знать, думать, научиться, об­новить в памяти далекое для уразумения близкого... На­род начал новую жизнь, покажите ему старую; вот одна из причин любопытства, и вполне понятная». Толстой попытался это сделать, и не бездарно. Но... Далее рецен­зент на десятках страниц подробнейше разбирает недо­статки романа.

Критиковали роман «Голос» и «Время», которые объ­явили, что «Князь Серебряный» весьма скоро будет забыт.

Прошло сто с лишним лет, а читательский интерес к роману не утрачен. Живой патриотический интерес к истории родины, благородство побуждений Толстого, его талант, искренность, любовное изображение лучших черт русского человека и отвращение к русским же негодяям, умение увлечь воображение читателя порука тому, что предсказаниям критиков не суждено исполниться.

Весну и часть лета 1862 года Алексей Константинович и Софья Андреевна провели в Пустыньке, где Толстой на­писал вчерне первые два акта трагедии в стихах «Смерть Иоанна Грозного».

В Пустыньку к ним наведывались знакомые из Петер­бурга, благо поездом ехать было всего лишь до Саблина, второй станции от столицы, а там их ждал с экипажем кучер Кирила. Из майского приглашения Тургеневу, на­писанного все той же экономной «назывной прозой», следует, что в Пустыньке есть много хорошего, а именно: «рвы, потоки, зелень, комнаты с привидениями, хроники старая мебель, садовник с необыкновенно крикливым голосом, древнее оружие, простокваша, шахматы, иван-чай мисс Фрейзер, купальня, ландыши, старые, очень подер­жанные дроги, я, Владимир Жемчужников, сильно стучащиестолы, тихое место, Софья Андреевна, Моцарт, Глюк, Спиноза, два петуха и три курицы, розбиф, Полонский, распускающаяся сирень, опасный мост, прочный мост, брод, бульон, три английские чернильницы, хорошие сига­ры..., фаянсовый сервиз, экономка Луиза, желающая вый­ти замуж, свежие яйца, издание древностей Солнцева, Андрейка, комары, кисея, кофей, слабительные пилюли, природа и пр.».

В июне Ивана Аксакова за отказ назвать корреспон­дента, напечатавшего в «Дне» статью под названием «Рига», которая вызвала неудовольствие Александра II, отстранили от редактирования газеты. Толстой пытался вступиться за него, но не преуспел в своей роли «говорителя правды». Редактирование по возобновлении вы­пуска газеты перешло к Самарину, а Иван Ак­саков вернулся к своим обязанностям лишь в следующем году.

Неизвестно, имело ли успех и еще одно ходатайство Алексея Константиновича. Он прихворнул и потому не мог лично довести до сведения царя то, что считал делом, не терпящим отлагательства. Сохранилось его пись­мо Александру II. Что же сообщал царь Алексей Тол­стой?

В Новгороде затевается реставрация древней камен­ной стены, не имеющая ничего общего с данными архео­логии. В Новгороде же великий князь Михаил высказал намерение построить церковь в честь своего святого, и местные власти ничтоже сумняшеся снесли Михайлов­скую церковь, воздвигнутую в XIV веке, чтобы освобо­дить место для новой. А в Пскове разрушают стену зна­менитого Крома, собираясь поставить на ее месте дру­гую, в псевдостаринном вкусе. В Изборске памятники уродуют всякими пристройками.

«Древнейшая в России Староладожская церковь, отно­сящаяся к XI веку (!!!), была несколько лет тому назад изувечена усилиями настоятеля, распорядившегося от­бить молотком фрески времен Ярослава, сына святого Владимира, чтобы заменить их росписью, соответствую­щей его вкусу».

Да что там! Шесть лет назад на глазах самого 1ол-стого в Москве снесли древнюю колокольню Страстного монастыря, и она рухнула на мостовую, как поваленное дерево, — ни один кирпич не отвалился, настолько проч­на была старинная кладка. И это было только на­чало...

Особенно огорчали Алексея Константиновича утраты построек времени Ивана Грозного. Снесли церковь Нико­лы Явленого на Арбате — еле удавалось железными ло­мами отделять кирпичи друг от друга.

В «Князе Серебряном» у Толстого есть эпизод, на­веянный старинным преданием. Лучший кречет царя Ивана Грозного по прозванию Адраган улетел неизвестно куда. Царь повелел сокольнику Тришке отыскать Адрагана, а не найдет — голова с плеч... Шесть дней Тришка искал белого кречета, плакал, плакал, да с горя и заснул в лесу. И явился будто бы ему во сне святой Трифон в образе молодого воина и ска­зал: «Трифоне! Не ищи здесь Адрагана. Встань, ступай к Москве, к Лазареву урочищу. Там стоит сосна, на той сосне сидит Адраган». Все так и исполнилось. А соколь­ник Тришка дал обет построить церковку. Стояла эта пре­лестная церквушка Трифона Напрудного между Бутыр­ской и Крестовской заставами, и Алексей Константинович не раз любовался ею.

А что же ныне? «Ее облепили отвратительными при­стройками, заново отделали внутри и поручили какому-то богомазу переписать наружную фреску, изображающую святого Трифона на коне и с соколом в руке».

Есть еще три здания в Москве, за которые Толстой «дрожит». Всякий раз, бывая в старой столице, он загля­дывает в церковь Рождества Богородицы в Путинках, в церковь Грузинской Божьей Матери и в Крутицкий мо­настырь. Видя затевающиеся разрушения и переделки, он спрашивал у настоятелей, на каком основании наносятся эти увечья, уничтожается старинная церковь.

— Доброхотные датели того за свои деньги же­лают, — отвечали ему.

И с презрением прибавляли:

— О прежней нечего жалеть, она была старая! Толстой пишет царю:

«И все это бессмысленное и непоправимое варварство творится по всей России на глазах и с благословения губернаторов и высшего духовенства. Именно духовен­ство — отъявленный враг старины, и оно присвоило себе право разрушать то, что ему надлежит охранять, и на­сколько оно упорно в своем консерватизме и косно по части идей, настолько оно усердствует по части истреб­ления памятников.

Что пощадили татары и огонь, оно берется уничто­жить. Уже не раскольников ли признать более про­свещенными, чем митрополита Филарета?

Государь, я знаю, что Вашему величеству не безраз­лично то уважение, которое наука и наше внутреннее чувство питают к памятникам древности, столь малочис­ленным у нас по сравнению с другими странами. Обра­щая внимание на этот беспримерный вандализм, приняв­ший уже характер хронического неистовства, заставляю­щего вспомнить о византийских иконоборцах, я, как мне кажется, действую в видах Вашего величества, которое, узнав обо всем, наверно, сжалится над нашими памят­никами старины и строгим указом предотвратит опас­ность их систематического и окончательного разру­шения...»

Толчком к этому протесту, выражавшему давние на­блюдения и размышления Толстого, была поездка Косто­марова, «любезного, хорошего, доброго и милого Николая Ивановича», как называл его в письмах Алексей Констан­тинович. Комментаторы сочинений Толстого относят пись­мо с примерами «беспримерного вандализма» к краткому пребыванию его в Петербурге в сентябре 1860 года, по­тому что Костомаров побывал перед этим в Пскове и Новгороде, но в июне — июле 1862 года он совершил туда же вторую поездку.

После смерти матери и примирения с отцом Алексей Константинович стал бывать в доме своего родного дяди художника Федора Петровича Толстого, где по средам собирались художники и писатели и где с восторгом при­няли по возвращении из ссылки Шевченко и Костомаро­ва, которому с 1859 года было разрешено читать лекции в Петербургском университете. Актовый зал был всегда битком набит, когда невысокий, сутуловатый, то и дело поправляющий привычным жестом очки профессор всхо­дил на кафедру. Костомаров читал лекции, почти не за­глядывая в свои записки, говорил колоритно, рассказы вал о людях, живших много столетий тому назад, словно освоих близких знакомых, любовно, заставляя плакать и смеяться молодую аудиторию, провожавшую его всегда таким громом аплодисментов,что дрожали стекла.

Сперва он наотрез отказался знакомиться с «графа­ми», по Шевченко уговорил его не «фордыбачить», и Костомаров зачастил в дом Федора Толстого.

Позже он писал о Кирилло-Мефодиевском кружке, за участие в котором был арестован вместе с Шевченко: «Взаимность славянских народов в нашем воображении не ограничивалась уже сферою науки и поэзии, но стала представляться в образах, в которых, как нам казалось, она должна была воплотиться для будущей истории. По­мимо нашей воли стал нам представляться федератив­ный строй как самое счастливое течение общественной жизни славянских наций... Во всех частях федерации предполагались одинакие основные законы и права, ра­венство веса, мер и монеты, отсутствие таможен и сво­бода торговли, всеобщее уничтожение крепостного права. и рабства в каком бы то ни было виде...»

Сосланный в Саратов, Костомаров написал «Богдана Хмельницкого» и «Бунт Стеньки Разина», изучал на­родную жизнь во всех ее проявлениях и во все века. История Московского государства рисовалась ему в более мрачных красках, чем у славянофилов и даже у С. М. Со­ловьева, и в этом они вполне сходились с Алексеем Тол­стым.





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 306 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.013 с)...