Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Искусство или служба? 1 страница



Равнодушный к деньгам, Толстой стал наследником трех громадных состояний, владельцем примерно сорока тысяч десятин земли. Властные родственники уже не ско­вывали его воли, но в своем горе он как-то не сразу это осознал.

Теперь он уже не разлучался с Софьей Андреевной, дело которой о расторжении брака с Миллером велось медленно, а Толстой не прибегал к ускорению его через своих влиятельных знакомых во избежание ненужных разговоров...

Если не считать редких дежурств во дворце, все свое время он старался проводить за письменным столом и в обществе Софьи Андреевны. Уже появилась в «Русской беседе» его первая (из напечатанных) поэма «Грешница», пользовавшаяся впоследствии большой популяр­ностью у декламаторов-любителей благодаря звучности стихов и назидательности сюжета.

В апреле 1858 года его наградили орденом св. Стани­слава 2-й степени. Орден этот был предметом особой гордости Козьмы Пруткова и так часто упоминался в сати­рических стихах самого Толстого. Одновременно удалось получить длительный отпуск «для излечения болезни, во внутренние области России».

Летом Толстой еще раз побывал в Петербурге и при­сутствовал во дворце на опытах английского медиума Дэниэла Дугласа Юма, поразивших его воображение. Фрейлина А. Ф. Тютчева записала в своем дневнике 10 июля 1858 года: «Приезд Юма-столовращателя. Сеанс в большом дворце в присутствии двенадцати лиц: импе­ратора, императрицы, великого князя Константина, на­следного принца Вюртембергского, графа Шувалова, гра­фа Адлерберга, Алексея Толстого, Алексея Бобринского, Александры Долгорукой и меня. Всех нас рассадили во­круг круглого стола, с руками на столе; колдун сидел между императрицей и великим князем Константином. Вскоре в различных углах комнаты раздались стуки, про­изводимые духами. Начались вопросы, которым отвечали стуки, соответствующие буквам алфавита...»

Можно было бы пренебречь этим упоминанием, если бы «столоверчение» не занимало так упорно умы обра­зованной части общества в XIX веке и не нашло такого широкого отражения в литературе — от Козьмы Прут­кова до более серьезных классиков.

Сейчас даже трудно представить себе масштабы той эпидемии «столоверчения», которая охватила весь мир с середины прошлого века. Началась она с того дня, ког­да в марте 1848 года в доме американского семейства Фоксов невидимые «духи» стали стучать в ответ всякий раз, когда стучали люди. От английского звучания слова «дух» («спирит») это явление называли спиритизмом. «Духи» отстукивали порядковый номер любой буквы в азбуке и отвечали на вопросы. В присутствии некоторых они это делали охотнее, и таких людей стали называть медиумами. И вот уже по всей Америке «духи» застуча­ли, задвигали мебель, стали играть на музыкальных ин­струментах, поднимать в воздух предметы и даже людей. Уже в 1852 году в Соединенных Штатах было 30 тысяч медиумов и много миллионов убежденных спиритов.

Увлечение перекинулось в Европу. Спиритизмом за­нимались такие ученые, как Фарадей и Фламмарион, пи­сатель Теккерей и другие знаменитости. В России спири­тизмом заразились очень многие — от математика ака­демика А. В. Остроградского до писателя и составителя «Толкового словаря» В. И. Даля. Эпидемия пошла на убыль лишь после того, как комиссия, созданная Менде­леевым, доказала, что спиритические явления вызывают­ся непроизвольными движениями участников сеансов и сознательным обманом медиумов, а сам спиритизм назва­ла суеверием.

Еще до знакомства своего с Юмом у Толстого возник интерес к этому поветрию, он читал книги, появившиеся во множестве, и одну из них — «Пневматологию» (уче­ние о духах) Мирвилля — рекомендовал Софье Андреевне, которая отнеслась ко всему с доброй долей скепсиса и даже посчитала книгу «дурной». Это собрание всяких свидетельств о существовании магнетизма, описание сверхъестественных явлений и способностей людей, кото­рые и по сию пору волнуют воображение многих и полу­чили название «экстрасенсов», вызывало сомнения и са­мого Алексея Константиновича, хотя он не мог согла­ситься и с теми, кто считал все это «спекуляцией», как тот книгопродавец, у которого он приобрел «Пневматологию».

Тогда, 10 июля, во дворце тоже происходили сверхъ­естественные вещи. Поэт Тютчев и его дочь Анна оста­вили подробные описания сеанса Юма, не лишенные иронии. 13 июля в письме Тютчев ссылался на дочь и говорил, что ей все лучше известно, «если только она не сердится на стол или, вернее, на духов, которые потре­бовали, чтобы ее удалили из комнаты, так же как Алек­сея Толстого и графа Бобринского, как три существа, им антипатичные».

Как бы там ни было, сеансы, повторенные в других местах, произвели большое впечатление. Юма в Петер­бурге принимали весьма радушно, и он даже породнился с графом Кушелевым, женившись на его свояченице. Венчание производилось в католическом храме. По сло­вам Григоровича, шаферами на свадьбе «престижидатора» были присланные императором Александром II два фли­гель-адъютанта: А. Бобринский и А. Толстой.

Ф. И. Тютчев описывал это венчание, состоявшееся в 8 вечера. Присутствовал там и путешествовавший по России на деньги графа Кушелева знаменитый Александр Дюма, которого всюду водил «как редкого зверя корнак-вожак Григорович», собирая вокруг толпу. Тютчев, как и дочь, считал Юма ничтожеством, не способным на об­ман. Но он не преминул сообщить об одном своем раз­говоре на свадьбе. «Подробности, которые я слышал от Алексея Толстого, четыре раза видевшего Юма за работой, превосходят всякое вероятие: руки, которые видимы, столы, повисшие в воздухе и произвольно двигающиеся как корабли в море и т. д., словом, вещественные и ося­зательные доказательства, что сверхъестественное суще­ствует» (подчеркнуто Тютчевым. — Д. Ж.).

Пораженный, как и другие очень неглупые люди, уви­денным, Алексей Константинович оставил на потом более тесное знакомство с Юмом, и, хотя тот еще долго удивлял Петербург своими сеансами, имя Толстого в перечнях участвовавших в них лиц не встречается.

Известно, что Толстой снова побывал в Крыму, в до­ставшемся ему по наследству имении Мелас. Но там ему не работалось, и он решил уехать на Черниговщину, в Погорельцы. И снова он посетил по дороге легендарный Бахчисарай, а оттуда проехал в Чуфут-Кале, где в 1858 году, когда они путешествовали с Софьей Андреев­ной, познакомился с караимским священнослужителем-газзаном Соломоном Беймом. Это о нем Толстой писал тогда:

Войдем сюда; здесь меж руин

Живет знакомый мне раввин;

Во дни прошедшие, бывало,

Видал я часто старика;

Для поздних лет он бодр немало,

И перелистывать рука

Старинных хартий не устала.

Когда вдали ревут валы

И дикий кот, мяуча, бродит,

Талмуда враг и Каббалы,

Всю ночь в молитве он проводит...

Иосафатова долина, начинающаяся в полуверсте от Бахчисарая, получила свое библейское название из-за то­го, что местный пейзаж так похож на палестинский. Справа и слева по сторонам долины тянутся две столо­вые горы с совершенно отвесными склонами. В правом, скальном, склоне высечены площадки и пещеры, в кото­рых расположены храмы и другие помещения Успенского скита, существовавшего едва ли не с XV века. Слева, наи­скосок, тоже скальный обрыв. Выбитая в нем пешеходная тропа приводит к воротам мертвого города Чуфут-Кале. Но скорее всего Толстой ехал по колесной пологой дороге, в объезд, мимо старинного караимского кладбища, чтобы попасть на вершину скалы, где за остатками крепостной стены с железными воротами петляет меж развалин древ­них домов улица с двумя колеями, углубленными в скалу на полметра, столько колес за века выдолбили их.

В мертвом городе можно увидеть и гробницу дочери хана Тохтамыша, и пещеры-темницы, в которых томи­лись сотни лет назад боярин Шереметев и польский гет­ман Потоцкий.

Алексей Константинович во время своего нового посе­щения Чуфут-Кале опять с интересом оглядывал с пло­ской вершины горы дорогу Атд-Йолу, по которой они ехали в прошлый раз вместе с Софьей Андреевной вер­хом из Бахчисарая после осмотра запущенного и пустого ханского дворца и плутания по узким, извилистым и воню­чим улицам. Хорошо был виден Успенский скит и гости­ница у подножия скалы напротив. Тогда там был устроен госпиталь, и Толстой встретил несколько знакомых офи­церов, оправлявшихся от ран, полученных в сражениях под Севастополем. Барон Вревский и многие другие так и остались здесь навечно на монастырском кладбище. Слева виднелись высокие дубы, заросли барбариса. Это тоже кладбище, но уже караимское, с древними надгробь­ями из камней с высеченными на них надписями.

Соломон Бейм и несколько еще оставшихся в Чуфут-Кале семей караимов приветливо встретили Алексея Кон­стантиновича.

Бейм показывал ему свою книгу об истории караимов, написанную на русском языке, которым газзан владел в совершенстве.

Во всяком случае, по прибытии в Погорельцы Тол­стой отправил письмо Николаю Михайловичу Жемчужникову, который был начальником типографии Москов­ского университета:

«Любезный друг, во-первых, постарайся приехать; от Москвы всего много-много 500 верст, да и того не будет. Я зову всех твоих братьев (моих двоюродных). Чего доб­рого, приедет и Владимир. Во-вторых, будучи в Чуфут-Кале, я возобновил знакомство с одним из образованней­ших и приятнейших людей, а именно с караимским рав­вином Беймом. Он написал историю караимов и хотел печатать оную в Симферополе. История эта чрезвычайно любопытна и беспристрастна и служит лучшим ответом на другую историю, недавно явившуюся и раскритикован­ную в «Атенее». Я ему советовал послать свой труд пря­мо к тебе и печатать его в университетской типографии, Для чего и дал ему твой адрес. Итак, когда получишь рукопись, тисни ее без пощады. Если бы недоставало у него финансов, я рад буду подвинуть... сотни две руб­лей, разумеется, чем меньше, тем лучше».

Николай Жемчужников в отличие от своих братьев не обладал литературными способностями, но, по-види­мому, это не мешало ему ближе всех Жемчужниковых сойтись с Толстым. Их общий приятель А. С. Уваров, то­варищ попечителя Московского учебного округа, назна­чил Жемчужиикова по его просьбе в июне 1858 года на­чальником типографии Московского университета, в ко­торой работали крепостные печатники. Они жили в ка­зарме за Бутырской заставой и каждый день ходили пешком в типографию на Страстной бульвар. За малей­шую провинность их отсылали в полицию для наказания розгами. Николай Михайлович возмутился такими поряд­ками и тотчас подал в правление университета записку «Об уничтожении дарового труда и об учреждении задельной платы для рабочих и училища для подготовле­ния наборщиков». Жемчужникова поддержали только Уваров и историк С. М. Соловьев. Тогда он обратился к приехавшему в Москву министру народного просвеще­ния Е. П. Ковалевскому и добился освобождения печат­ников от крепостной зависимости и от наказания розга­ми. Этим он обрел много врагов в университете и вынуж­ден был в начале 1859 года подать в отставку. Благодар­ные печатники, сложившись, поднесли ему торт «Венский пирог», и, чтобы не обидеть их, он принял по­дарок.

По этому случаю Алексей Константинович писал ему шутливо:

«...Твой собачий взор был животворящ для универси­тетской типографии. При случае скажу тебе, что не по­мню, писал ли я тебе или нет, как мы все радовались тому, что ты сделал? Если не писал, то теперь пишу. Ты, может быть, радовался венскому пирогу, который ты, я знаю, очень любишь, а мы радовались и твоему дель­ному преобразованию и той любви, которую ты приобрел. Это лучше всякого пирога, поверь мне».

В том же письме Алексея Константиновича приводит­ся несколько сказочек, которые придумывает бесконечно любимый им племянник Андрейка Бахметев. В Погорель­цы вместе с Толстым приехала Софья Андреевна и ее братья с детьми, установившими в имении ласковую ти­ранию. Толстой вспоминал свое раннее детство, своего воспитателя Алексея Перовского, вглядываясь в дом, старый полуразрушенный, но теплый, и сад с огромными деревьями. Пока они жили во флигеле и приводили дом в порядок, но постепенно все стали переселятье в го­товый к зиме дом, а библиотека, оставшаяся от Перовско­го (несколько тысяч томов, и в том числе редкое издание о Египте, затеянное еще по распоряжению Наполеона, книги по магии, древние рукописи), постепенно переко­чевывала в спальню Софьи Андреевны, где уже не оста­валось места. Толстой отказался от мысли перевезти в По­горельцы такую же большую библиотеку из другого име­ния — Красного Рога.

Алексей Константинович был доволен своим пребы­ванием в Погорельцах. Приглашая туда братьев Жемчуж­никовых, он расписывал имение как «одно из самых ди­ких, тенистых и оригинальных мест, с сосновым бором, огромным озером, заросшим камышом, где весной мил­лионы уток и всякой болотной дичи, которую стреляют на лодках». А охота — козья, медвежья, лосиная, кабанья, «не считая лисиц, волков, тетеревей, куропаток и огром­ного количества рябчиков». Была заведена большая псар­ня и выписан опытный ловчий, поляк.

«Мы ведем жизнь спокойную и полезную. Присутствие мое здесь необходимо: крестьяне по большей части разо­рены, и много потребуется труда, чтобы восстановить их благополучие».

Неужто он и в самом деле вообразил себя рачитель­ным сельским хозяином, призванным облагодетельство­вать своих крестьян? Нет, он просто надеялся своим при­сутствием укоротить аппетиты управляющих, которые долгие годы выколачивали из крестьян столько, что хва­тало не только петербургским хозяевам, но и им самим принесло целые состояния. Ему казалось, что, облегчив повинности, он даст крестьянам возможность стать па ноги и лучше подготовиться к предстоящей отмене кре­постного права, которую соседи-помещики ожидали с ужасом.

«Скажу тебе, Николаюшка, приезжай, жалеть не бу­дешь. Есть здесь отвратительная соседка, которая, кажет­ся, ездить больше к нам не будет, ибо не встретила в нас сочувствия своему образу мыслей, который состоит в том, что она со слезами на глазах соболезнует о том, что раз­рушается союз любви и смирения и страха между поме­щиками и мужиками через уничтожение крепостного со­стояния. У нее есть кошка, вся избитая ее крепостными людьми, за то, говорит она, что они знают ее к ней привязанность. У нее также есть сын, отличный, говорящий в присутствии матери в пользу освобождения; причем он сильно кричит, а она затыкает уши, говоря: «Ах, ах, страшно слышать!» Я звал его к нам почаще, но, кажется, его не пускает мать. Если приедет Алексей, я ожидаю большого наслаждения от визита, который уговорю его сделать со мною этой соседке».

Так он звал Николая и Алексея Жемчужниковых, а в придачу еще и Болеслава Маркевича, который предла­гал присмотреть за печатанием собрания стихотворений Толстого. Однако он все откладывал подготовку сборни­ка — «внушала непреодолимое отвращение необходимость переписывать стихи или хотя бы просматривать изуве­ченные копии». Он откладывал это дело из года в год, и первый, и единственный, прижизненный сборник сти­хотворений Толстого увидел свет лишь восемь лет спустя, что говорит и о взыскательности его к своему труду.

Но пока они с Софьей Андреевной, всерьез занявшей­ся изучением еще одного языка — польского, читают вслух гнедичевский перевод Гомера, совершают большой компанией прогулки по местным великолепным лесам. Свои впечатления Толстой описывает в письмах ради экономии времени той прозой, которую можно окрестить «назывной».

«...Здесь есть мебели из карельской березы, семеро де­тей мал мала меньше, красивая гувернантка, гувернер малого размера, беззаботный отец семейства (Петр Анд­реевич Бахметев. — Д. Ж.), бранящий всех и все напо­добие тебя, брат его (Николай Андреевич Бахметев. — Д. Ж.) с поваром, готовящие всякий день какие-нибудь новые кушанья, дьякон бонвиван, краснеющий поп, конторщики с усами разных цветов, добрый управитель и злая управительница, скрывающаяся постоянно в своем терему, снегири, подорожники, сороки, волки, похищаю­щие свиней среди бела дня в самом селе, весьма краси­вые крестьянки, более или менее плутоватые приказчики, рябые и с чистыми лицами, колокол в два пуда, обои, пред­ставляющие Венеру на синем фоне со звездами, баня, павлины, индейки, знахари, старухи, слывущие ведьма­ми, кладбище в сосновом лесу с ледяными сосульками, утром солнце, печи, с треском освещающие комнату, ста­рый истопник Павел, бывший прежде молодым человеком, кобзари, слепые...»

Надо бы прервать Алексея Константиновича и дать слово его камердинеру Захару, который рассказывал об увлечении Толстого гуслярами и кобзарями. Ему нужны были песни старых московских времен, и где бы он ни был, разъезжая по России, всюду слушал народных пев­цов, записывал их речь. Однажды в Погорельцах во двор пришли сразу три кобзаря, старых-престарых, грязных-прегрязных. Два совсем слепые, а третий — поводырь — подслеповатый. Они стали как раз под окном кабинета Толстого и грянули:

Хома любил репу, а Ерема лук...

Алексей Константинович высунулся в окно:

— Что вы дрянь всякую поете, а хорошего ничего не знаете!

— А что же спеть потребуется? Мы все можем.

— Ну уж и все, — усомнился Толстой. — Вот если бы вы спели вместо глупого Хомы что-нибудь из старин­ных русских песен, тогда другое дело...

— Можем и это.

«Да как пошли, — вспоминал Захар, — да как по­шли, так и я, на что человек, не понимающий в этом, а и то заслушался».

Алексей Константинович встрепенулся и крикнул:

— Захар! Наконец-то нашли мы кобзарей. Вели ско­рей баню истопить да вымыть их. Скажи только, чтоб дали им одежду чистую да белье, а если белья подхо­дящего не найдется, так чтобы мое дали.

— Слушаю, вашсиясь! — только и ответил удивлен­ный камердинер. Кобзари жили в Погорельцах недели Две, и Алексей Константинович всякий день записывал в книжку былины, старинные песни, поговорки, рифмо­ванные побасенки... Насилу расстался с кобзарями.

Не такие ли встречи рождали стихотворения «Ой, честь ли молодцу лен прясти?..», «Ты, неведомое, незнамое...», «Ты почто, злая кручинушка...», «Кабы знала я, кабы ведала...», язык новых глав «Князя Серебряного», зарождающихся, судя по письмам, исторических траге­дий и новых баллад? Тогда же он и еще и еще читал «Песни русского народа» И. Сахарова.

Толстой доволен такой жизнью и вовсе не думает возвращаться в Петербург и следующей весной. Работается ему как никогда хорошо, Софья Андреевна рядом, племянники ее приносят много радостей. Толстой упивается красотами природы, ощущением покоя. Он мог бы по­вторить свое:

Осень. Обсыпается наш бедный сад, Листья пожелтелые по ветру летят; Лишь вдали красуются, там на дне долин, Кисти ярко-красные вянущих рябин. Весело и горестно сердцу моему, Молча твои рученьки грею я и жму, В очи тебе глядючи, молча слезы лью, Не умею высказать, как тебя люблю.

Нехитрые слова, подлинные простые чувства, вдох­новлявшие Чайковского, Кюи и других музыкантов. Это стихотворение, написанное в Пустыньке в прошлом году, как и десятки других, уже увидело свет в «Русском вестнике»...

Среди них была и любовная песнь, созданная в пер­вый год знакомства с Софьей Андреевной, в те минуты, когда счастье захлестывало все существо Алексея Кон­стантиновича.

Не ветер, вея с высоты, Листов коснулся ночью лунной; Моей души коснулась ты — Она тревожна, как листы, Она, как гусли, многострунна...

Шли годы, а чувство не меркло. Оно одухотворяло картины природы, гармония и красота которой были неот­делимы от любви.

Смеркалось, жаркий день бледнел неуловимо, Над озером туман тянулся полосой, И кроткий образ твой, знакомый и любимый, В вечерний тихий час носился предо мной...

Вечерние часы — любимое время дня Алексея Кон­стантиновича. Но он боится заката, он хочет продлить ощущение счастья. Ночь, сон — расставанье. Это же и отдохновенье от земных тревог.

Усни, печальный друг, уже с грядущей тьмой Вечерний свет сливается все боле; Блеящие стада вернулися домой, И улеглася пыль на опустевшем поле...

Любовь и грусть неразлучны. Вся лирика Толстого пронизана этой мыслью.

Запад гаснет в дали бледно-розовой, Звезды небо усеяли чистое, Соловей свищет в роще березовой, И травою запахло душистою...

Твое сердце болит безотрадное, В нем не светит звезда ни единая — Плачь свободно, моя ненаглядная, Пока песня звучит соловьиная...

Но страсть не вечна. Трепетное чувство уступает ме­сто глубокой привязанности. После великой страсти в благородной душе нет места для страстишек. Остается счастье благодарности и родства душ.

Минула страсть, и пыл ее тревожный Уже не мучит сердца моего, Но разлюбить тебя мне невозможно, Все, что не ты, — так суетно и ложно, Все, что не ты, — бесцветно и мертво...

И все же мечта о новой великой страсти остается. Без нее нет поэзии. Волнует взгляд, брошенный на поэта прекрасной незнакомкой. Исполнена томлением душа среди красот земли. Любовь «раздроблена». Поэт ловит «отблеск вечной красоты». Но как соединить несоедини­мое? И надо ли ревновать к тоске поэта по любви, объ­емлющей «все красы вселенной»?

Слеза дрожит в твоем ревнивом взоре, О, не грусти, ты все мне дорога, Но я любить могу лишь на просторе, Мою любовь, широкую как море, Вместить не могут жизни берега...

В этих и других стихотворениях, написанных в раз­ное время и опубликованных в «Русском вестнике», запе­чатлены чувства, возникающие на различных, если мож­но так выразиться, стадиях любви. О Толстом заговорили как об одном из лучших русских лириков. А на письмен­ном столе его снова росла стопка исписанных листков.

О плодотворности его труда говорит письмо, направ­ленное им редактору «Русского вестника» М. Н. Каткову 28 мая 1858 года:

«Многоуважаемый Михаил Никифорович... Двоюрод­ный брат мой Жемчужников вручил Вам 28 моих стихо­творений, которые покорнейше прошу Вас, буде признаете Достойными, поместить в Р. Вестнике на прежних усло­виях, с тем чтобы вырученные за них деньги употреб­лены были в пользу людей нуждающихся, из которых без сомненья многие Вам известны. Позвольте надеять­ся, что вы не сочтете последнюю просьбу нескромною. И. С. Аксаков, которому я также послал несколько стихотворений,согласился взять на себя тот же труд...»

В «Русской беседе» у Ивана Аксакова печатались сти­хи иной направленности. Пронизанные любовью к роди­не; они были навеяны народной поэзией. В них лад рус­ской песни.

Даже собственное ощущение нерастраченности сил и чувство досады на помехи в работе Алексей Толстой пе­редает в былинной манере, используя сложившиеся в на­роде образы, понятия, речения, что устраняет личное и делает произведение близким и понятным любому рус­скому человеку.

Ты неведомое, незнамое,

Без виду, без образа,

Без имени, без прозвища!

Полно гнуть меня ко сырой земле,

Донимать меня, добра молодца!

Как с утра-то встану здоровешенек.

Здоровешенек, кажись, гору сдвинул бы,

А к полудню уже руки опушаются,

Ноги словно ко земле приросли.

А подходит оно без оклика,

Меж хотенья и дела втирается,

Говорит: «Не спеши, добрый молодец,

Еще много впереди времени!»

И субботу называет пятницей,

Фомину неделю светлым праздником.

Я пущуся ли в путь-дороженьку,

Ан оно повело проселками,

На полпути корчмой выросло;

Я за дело примусь, ан оно мухою

Перед носом снует, извивается;

А потом тебе же насмехается;

«Ой, удал, силен, добрый молодец!

Еще много ли на боку полёжано?

Силы-удали понакоплено?

Отговорок-то понахожено?

А и много ли богатырских дел,

На печи сидючи, понадумано?

Вахлаками других поругано?

Себе спину почесано?»

Как же верно подмечена одна из существенных черт большинства людей, не решающихся идти большаком, а все норовящих петлять по проселкам, растрачивающих бесценное время на пустяки. Но сознавать это — значит пытаться покончить с неуверенностью, ощутить собствен­ную силу и способность к большим делам. Именно в этой тональности звучит знаменитое стихотворение Толстого:

Звонче жаворонка пенье, Ярче вешние цветы, Сердце полно вдохновенья, Небо полно красоты.

Разорвав тоски оковы, Цепи пошлые разбив, Набегает жизни новой Торжествующий прилив,

И звучит свежо и юно Новых сил могучий строй, Как натянутые струны Между небом и землей.

Но если б все было так просто! Если б можно было отдаться целиком любимому делу! И вновь появляется грустная нота в лирике Алексея Толстого.

Есть много звуков в сердца глубине, Неясных дум, непетых песней много; Но заглушает вечно их во мне Забот немолчных скучная тревога...

В творчестве Толстого того времени немало строк, ко­торые говорят о недовольстве собой, о желании работать крупнее, масштабней... Одно из них звучит немного выс­пренне, пародийно, в духе Бенедиктова, и потому Тол­стой не опубликовал его тогда, хотя теперь оно входит во все собрания его сочинений.

Мой строгий друг, имей терпенье

И не брани меня так зло;

Не вдруг приходит вдохновенье,

Земное бремя тяжело;

Простора нет орлиным взмахам;

Как Этны темное жерло,

Моя душа покрыта прахом.

Но в глубине уж смутный шум,

И кратер делается тесен

Для раскалившихся в нем дум,

Для разгорающихся песен.

Пожди еще, и грянет гром,

И заклубится дым кудрявый,

И пламя, вырвавшись снопом,

Польется вниз кипящей лавой.

И такой работой стала для него поэма «Иоанн Дамаскин».

«Четьи-Минеи» дали Толстому представление о судь­бе этого первого министра дамасского халифа Абдалмелеха, жившего в VII веке. В Константинополе тогда пра­вил базилевс Лев Исавриянин, стоявший на стороне ико­ноборцев — сектантов, которые отвергали почитание икон, уничтожали произведения искусства. Иоанн отпра­вил базилевсу три письма в защиту икон, и византийцы решили погубить его «методом дезинформации». Почер­ком Иоанна было написано письмо с обещанием предать Византии Дамаск и отослано халифу. Тот сначала пове­рил в предательство своего министра-христианина, но очень скоро почувствовал, что не может обойтись без не­вероятно способного, умного помощника, и предложил ему принять прежнюю должность. Однако Иоанн отказался от нее, отпустил на волю всех своих рабов и попросился простым послушником в небогатый монастырь Саввы Освященного.

Именно с этого события и начинается поэма Тол­стого. К тому времени Иоанн уже был известным поэтом, богословом. Ни один из иноков, людей необразованных, ограниченных, не соглашался стать наставником ученого. Нашелся лишь один старец, который в своем фанатизме додумался до того, что запретил Иоанну писать вовсе, и тот принял это условие, долго подавляя в себе искушение записывать рвавшиеся из души мысли и песни. Но од­нажды по случаю смерти одного из иноков его попроси­ли написать погребальный гимн. Он не утерпел и выра­зил свое простое и сердечное чувство в стихах «Какая сладость в жизни сей...», что и поныне поются в право­славной церкви при погребении усопших. Рассерженный наставник заставил Иоанна очистить все отхожие места обители. Но после исполнения епитимьи Иоанн получил разрешение писать. И хотя ему не раз потом приходи­лось сидеть в тюрьме за свои убеждения, он дожил до глубокой старости, оставил много трудов. Но главное — полное и самое широкое признание получил его поэти­ческий дар. Он написал шестьдесят четыре канона, ре­ставрировав в литургической лирике античную просодию. Гимны его исполнялись на пасху, рождество, богоявле­ние, вознесение, а осьмигласник («Октоих» — воскрес­ные службы, разделенные на восемь гласов) распростра­нился далеко и был принят в Восточной и в Западной церквах. Гимнам Иоанна суждено было дожить и до на­ших дней, а за свой поэтический дар он получил прозви­ще Златоструйный.

Такова история, но далеко не полная.

VII век — это век зарождения и победоносного шествия ислама. Сравнительно недавно воины-арабы поко­рили Дамаск и пронеслись дальше, силой навязывая Ко­ран народам, вдохновляясь мечтой о всемирном магоме­танском владычестве. Алексея Толстого интересовала коллизия — человек отказывается от богатства и власти ради свободы, ради творчества, но и к этой цели он про­бивается сквозь тернии обыденщины и невежества. В судьбе Иоанна Дамаскина Толстой выбирает лишь то, что хоть отдаленно отражает собственные чувства и чая­ния, и в конце концов создает гимн искусству и само­отречению ради творчества. Это мечта, в которой есть и осуждение собственной слабости, и преклонение перед прекрасным. Воображение подсказывало Толстому торже­ственные стихи:

Любим калифом Иоанн; Ему, что день, почет и ласка, К делам правления призван Лишь он один из христиан Порабощенного Дамаска. Его поставил властелин И суд рядить, и править градом, Он с ним беседует один, Он с ним сидит в совете рядом; Окружены его дворцы Благоуханными садами, Лазурью блещут изразцы, Убраны стены янтарями...

Не так ли и он, Толстой, вынужден проводить иные из дней своих в царских дворцах. Он мог занять высшую ступень у трона...

Но от него бежит покой, Он бродит сумрачен; не той Он прежде мнил идти дорогой, Он счастлив был бы и убогий, Когда б он мог в тиши лесной, В глухой степи, в уединенье, Двора волнение забыть. И жизнь смиренно посвятить Труду, молитве, песнопенью.

Его герой в отличие от него самого добивается сво­боды, возможности «дышать и петь на воле». Да и калиф у него, человек добрый и понимающий, изрекает: «В тво­ей груди не властен я сдержать желанье, певец, свободен ты, иди, куда тебя влечет призванье!»

И вот она, воля, и вот благодарность за нее. Дамаскин поет гимн природе и воле — один из шедевров мировой поэзии:

Благословляю вас, леса,

Долины, нивы, горы, воды!

Благословляю я свободу

И голубые небеса!





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 299 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.023 с)...