Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Сергей Яковлевич 1 страница



И, наконец, — чтоб было всем известно! — Что ты любим! любим! любим!любим!Расписывалась — радугой небесной.

Занавес опустился. Всё, что произойдет с Эфроном даль­ше, будет совершаться в страшной темноте кулис НКВД/КГБ и лишь частично выйдет на свет десятилетия спустя. Цвета­ева осталась по другую сторону непроницаемого занавеса, страхом за близких, как магнитом, державшего ее и не да­вавшего передышки.

Когда Лидия Максимовна Бродская рассказывала мне о жизни в Болшеве и восхищалась Сергеем Яковлевичем, я за­дала мучивший меня вопрос: как могли все они — такие об­разованные, интеллигентные, порядочные — оказаться убий­цами? Она ответила: «Они хотели послужить своей Родине. Здесь было много от романтики...» Мне важно было услы­шать это; Бродская, бесстрашно возобновившая дружбу с семьей гимназической подруги, постоянно посещавшая ее и Эфронов в их полуссылке и откровенно беседовавшая, по крайней мере, с Ниной Николаевной, выражала взгляд бол­шевских «возвращенцев» на самих себя.

Да, субъективно они жаждали «послужить» Родине (ко­нечно же, с большой буквы), заслужить ее прощение и воз­можность вернуться. И, вероятно, объективные формы этого «служения» в их глазах оправдывались благородством цели.

Те, кто вспоминал Сергея Яковлевича в прежней жизни, во всяком случае до раскола евразийства, не обходятся без

* Не об этом ли свидетельствует факт, что советский паспорт С. Я. Эфрона датирован 16 октября 1937 года и, очевидно, был вручен ему в день приезда, а Цветаева ждала паспорта два месяца?

определения «романтик»; сама Цветаева никогда не усомни­лась в его благородстве, рыцарстве и исключительной поря­дочности. Таким он и был: порядочным, благородным, ост­роумным и легким в общении, с чувством юмора и не без дарований: немного писал, немного рисовал, немного играл на сцене...

Но когда я думаю о Сергее Яковлевиче Эфроне, муже и спутнике, определившем жизнь Марины Цветаевой, психо­логическая ситуация и вытекающая из нее судьба кажутся мне более сложными...

Не случись революции и Гражданской войны, он, веро­ятно, и остался бы таким: играл на сцене, писал, может быть, нашел себя в издательском деле или в развивающемся кино... Почти все это он уже пробовал в юности и, имея со­стояние, при котором не нужно заботиться о заработке, вы­брал бы профессию, связанную с искусством. Кстати, он уже и выбрал, поступив на историко-филологический фа­культет в Московский университет, чтобы заниматься ис­кусствоведением.

Война и революция разрушили всё. Эфрон не уклонил­ся ни от войны с Германией, ни от Гражданской и прошел их мужественно и достойно. Пять лет на фронте должны были изменить его: он столкнулся с беспощадной реально­стью, увидел грязь, насилие, предательство, смотрел в гла­за смерти. Он возмужал, повзрослел, но каким-то образом сумел не изжить в себе черты юношеского романтизма и идеализма и продолжал оставаться все тем же приятным, милым, увлекающимся и отчасти легковесным человеком. Сергей Яковлевич явно не воспринимал себя в роли главы семьи, иначе он не вернулся бы в Праге на факультет ис­кусствоведения: возможно ли было кормить семью, не имея реальной профессии?

Как и в юности, окружающие видели в нем обаятельно­го, воспитанного и остроумного мужа известной поэтессы. Это нелегкая роль: трудно быть заурядным мужем незауряд­ной жены.

Евразийство дало ему возможность «отпочковаться» от жены, занять отдельное место в эмигрантском обществе. Он перестал восприниматься только как «муж Марины Цвета­евой», о нем говорили как об активном деятеле евразийско­го движения, редакторе, издателе; затем как о не менее ак­тивном участнике раскола в этом движении, позже как об одном из организаторов Союза возвращения на Родину. В процессе постепенного «полевения» он, может быть, неза­метно для себя, оказался втянутым в заграничную работу

НКВД. Как вербовали эмигрантов, вы несколькими страни­цами выше видели на примере вербовки Н. А. Клепинина Эфроном. По этой же истории мы можем судить и о роли Сергея Яковлевича в движении «возвращенцев» и в НКВД. Он стал ответственным лицом на своем посту; теперь у не­го была определенная власть и влияние на людей: он мог от­править человека, жаждущего «заслужить прощение Роди­ны», в Испанию; мог если не сам распределять, то содейст­вовать распределению денег... Это, я думаю, изменило не только его жизнь, но, главное, ощущение себя в жизни. Он работал из энтузиазма и поначалу решительно отказывался от денег. К. Родзевич говорил мне, как долго пришлось уго­варивать «Сережу» получать советскую зарплату... И он, и Клепинины служили «советской Родине» не за страх, а за совесть. Приведу свидетельство Кирилла Хенкина, который с легкой руки Сергея Яковлевича отправился из Парижа в Испанию, а позже служил в НКВД в Москве. Его мать Е. Нелидова-Хенкина приятельствовала с Цветаевой и Эф­роном, во Франции сотрудничала в той же организации, что и Сергей Яковлевич, а в конце пятидесятых в процессе его реабилитации дала ему блестящую характеристику. Хен-кин пишет о предвоенном поколении тайных агентов-эми­грантов: «...эти работавшие на Советский Союз люди были в подавляющем своем большинстве бескорыстными идеа­листами. <...> Я вспоминаю людей, которых знал в молодо­сти в Париже, а позже в Испании. Разумеется, некоторые из них были на жалованье у советской разведки: Эфрон и другие были, если хотите, платными агентами. Но они ни­когда не были наемниками, ибо работать против Советско­го Союза они не стали бы ни за какие деньги. Помню так­же, что в этой среде оценка человека всегда включала кри­терий его политической преданности и материального бес­корыстия»206.

Это слишком смелое обобщение: далеко не все были так преданы и бескорыстны, но Сергей Яковлевич был из таких.

Если в какой-то момент Эфрон и спохватился, что «сою-зовозвращенская» дорога ведет его не совсем так, как он на­меревался идти, то было уже поздно; он знал, чем кончает­ся отказ от работы с НКВД. Но возможно, он очнулся толь­ко в тот момент, когда оказался «запутанным в грязное де­ло», как сказал он Вере Трайл.

Сейчас я почти уверена, что перед расставанием между Цветаевой и Эфроном состоялся разговор, когда он расска­зал жене всё или почти всё, что произошло с ним в послед­ние годы, и она разделила с ним его тяжелый душевный

груз. Об этом, на мой взгляд, свидетельствует только что опубликованная записка к жене и сыну, написанная Эфро­ном, как думают публикаторы, в день бегства из Франции. Вот ее текст:

«Мариночка, Мурзил — Обнимаю вас тысячу раз.

Мариночка — эти дни с Вами самое значительное, что было у нас с вами. Вы мне столько дали, что и выразить не­возможно.

Подарок на рождение!!!

[Вместо подписирисунок головы льва.]

Мурзил, помогай маме»207.

Если мое предположение верно — Цветаева взяла на се­бя тяжесть лжи, когда на допросе во французской полиции и в интервью «Последним новостям» утверждала, что не знает о тайной деятельности мужа. В частности, она гово­рила неправду (вряд ли запамятовала), что в последние дни перед убийством и в самый день убийства И. Рейсса муж был с нею в Lacanau-Ocean и «никуда не отлучался». Из писем Лебедевых видно, что он уехал до 30 августа, то есть за несколько дней до убийства... Почти через два года се­мья объединилась в Болшеве. Наступила «болшевская пе­редышка».

Софья Николаевна Клепинина-Львова, которой в те вре­мена было девять-десять лет, оставила восторженный порт­рет Эфрона: «Начать с того, что внешность у него была яр­кая. Мне кажется, что у него были ярко-синие глаза. <...> большие, лучистые и буквально излучающие добро, свет. Впечатление красоты создавала скорее верхняя часть его ли­ца — благородный лоб, глаза, о которых я уже сказала, ка­кие-то детские даже, оттененные черными ресницами и чер­ными бровями (хотя он был уже сед в то время). А вот че­люсть нижняя, подбородок — были тяжеловаты. Но это не бросалось в глаза, не портило его лица, вообще, по-моему, не замечалось. Главное в нем были его глаза, в полном смысле слова являвшиеся зеркалом его прекрасной души».

А ее семнадцатилетний тогда брат Дмитрий Сеземан не­приязненно и иронично описывает, казалось бы, совсем другого Эфрона: «Сам же Сережа предавался сибаритству, совершенно не свойственному тогдашней советской жизни. Он читал книги, журналы, привозимые Алей из Москвы, объяснял мне систему Станиславского, иногда жаловался на здоровье...» Когда появлялись гости и вокруг камина возни­кала иллюзия прежней жизни, «Сережа Эфрон из растерян­ного пожилого человека превращался в милого, одаренного, интеллигентного мальчика-идеалиста, каким он был когда-

то, двадцать с небольшим лет до того». И сестра, и брат пи­шут правду; несовпадение их правд в различии возраста и восприятия, а также в неоднозначности личности и поведе­ния Эфрона.

Жизнь в Москве и в Болшеве до приезда семьи давала возможность обдумать и оценить происшедшее. Внешне могло казаться, будто начальство удовлетворено: Сергей Яковлевич получил квартиру в Болшеве, возможность ле­читься в специальной поликлинике и в санатории в Одессе. Аля работала в престижном журнале... Но Митя Сеземан за­помнил, как «из Сережиной комнаты из-за деревянной пе­регородки вдруг слышались громкие, отчаянные рыдания, — и мама бросалась Сережу успокаивать...». Судя по тому, что утешала Эфрона Нина Николаевна, это случалось до приез­да Цветаевой. Скорее всего, в те без малого четыре месяца, которые они пробыли вместе, Сергей Яковлевич таких при­ступов отчаяния себе не разрешал. Наоборот, как вспомина­ла Софья Клепинина, он единственный был ровен и добро­желателен, не раздражался детьми, разговаривал и играл с ними: «когда возвращался из города Сергей Яковлевич — мы мчались ему навстречу. <...> Для меня он — сама жизнь. Его доброта и мягкость удивительно передавались окружа­ющим. Во всяком случае, любые наши конфликты он мог понять, разобраться в них, как-то смягчить...»

О чем мог рыдать так много страшного переживший и совершивший человек, сумевший при этом сохранить доб­роту, мягкость, «прекрасную душу»? Очевидно, его отчаяние было связано с пришедшим прозрением («стоит ли того страна, куда ты собираешься?») — в какую страшную бездну завлек он упорно противившуюся жену и беспощадно со­блазненного им сына. Он ждал их приезда с тоской и ужа­сом, понимая, что недалек час расплаты и что близким предстоит расплачиваться вместе с ним.

Записи об аресте мужа Цветаева не сделала. Л. М. Брод­ская, со слов присутствовавшей при этом домашней работ­ницы, запомнила, что, когда Сергея Яковлевича уводили, Цветаева вслед осенила его широким крестным знамением... Больше она его не видела.

Для Эфрона наступил заключительный этап. Что почув­ствовал он во время ареста? Я слышала от нескольких лагер­ников, что ожидание ареста тяжелее самого момента: скорее бы уж! — и сев в увозящую тебя машину, чувствуешь неко­торое облегчение. Но впереди были еще два года мучитель­ной гибели в замурованном мире, которому он верно слу­жил, а теперь оказался в роли узника.

За последнее десятилетие несколько человек получили доступ к следственным делам Ариадны Сергеевны Эфрон и Сергея Яковлевича Эфрона в архиве КГБ. Надо надеяться, что когда-нибудь эти документы будут напечатаны: до сих пор публикаторы использовали цитаты из протоколов, до­полняя их своими размышлениями и комментариями. Тем не менее, опираясь на эти работы, можно в какой-то мере представить себе процесс развития этих «дел», конец кото­рых был очевиден еще до ареста обвиняемых208.

К счастью для нее, следователям не удалось привязать Ариадну Эфрон к делу ее отца, ее выделили и она проходи­ла одна по своему делу — только это спасло ей жизнь. По­началу она с наивной откровенностью описывала в показа­ниях свою жизнь, работу, тяжелые отношения с матерью и близкие, доверительные с отцом. Из этих подробностей сле­дователи и старались «сколотить» преступления ее и ее от­ца. Ее пытали страшно. Рассказывая нам с мужем, как ее не­делями раздетую держали в холодном карцере, где можно было только стоять и время от времени на голову размерен­но капали холодной водой, Ариадна Сергеевна добавила: «Я не могу себе представить, что это была я!» В конце концов из нее выбили нужные следствию показания против нее са­мой, отца, Клепининьгх, Алексея Сеземана. И хотя в даль­нейшем ходе следствия она от своих показаний отказа­лась — это не имело значения: колесо уничтожения крути­лось в заданном направлении. Законного суда над Ариадной Эфрон не было, 2 июля 1940 года ее судило Особое совеща­ние при НКВД по статье 58-6 — шпионаж — и приговорило к восьми годам лагерей. После восьми лет последовало «ограничение» мест жительства, недолгое время в Рязани, затем повторный арест и пожизненная высылка в Туруханск (где «вождь народов» товарищ Сталин когда-то тоже отбы­вал ссылку! О нем и других ссыльных большевиках Ариадна Сергеевна со слов местного старожила незабываемо расска­зывала незабываемые истории). Но об этом Цветаева уже не узнала.

Сергей Яковлевич Эфрон проходил по «групповому» де­лу, что всегда служило отягчающим вину обстоятельством; к тому же его «вели» как главного обвиняемого. Вместе с ним в группу входили Николай Андреевич Клепинин, Антонина (Нина) Николаевна Клепинина, Эмилия Эммануиловна Ли-тауэр, Николай Вонифатьевич Афанасов и Павел Никола­евич Толстой. Им (выслеживавшим сына и помощника Л. Троцкого — Льва Седова!) инкриминировалась связь с троцкистской организацией, а также служба во французской

разведке. То, что все они были тайными агентами НКВД, следствие не интересовало, во внимание не принималось и трактовалось как изощренное прикрытие для подрывной ан­тисоветской деятельности. В ходе следствия связь с троцки­стами подтвердить не удалось, но и остального было доста­точно.

Не испытав участи этих людей, я не возьму на себя сме­лость давать оценку их поведению во время следствия и по­стараюсь быть по возможности объективной и краткой. Они вели себя по-разному.

На первом же допросе Эфрон, отвечая на вопросы следо­вателя, подробно изложил историю своего духовного пере­рождения из белогвардейца в советского патриота и секрет­ного агента советской разведки. Он не скрыл, что до раско­ла евразийцев стоял на антисоветских позициях и боролся против советской власти, но к 1929 году серьезно пересмот­рел свои политические взгляды и отношение к Советской России, ас 1931 года (в этом году он подал прошение о воз­вращении на родину) полностью перешел на советскую платформу и с того времени начал выполнять задания совет­ской разведки. Это было не то, что нужно следствию. В за­дачу следователей входило получить признание в том, что они должны были инкриминировать обвиняемому. Правда, как и анализ трагического пути Эфрона, их не интересова­ла. Рефреном следователей (они сменяли друг друга) была фраза: «Следствие вам не верит».

В следственном деле зафиксированы семнадцать или во­семнадцать допросов Эфрона; те, кто познакомился с делом в архиве, считают, что их было значительно больше. Мы не знаем, в какой момент к нему начали применять «физиче­ские методы воздействия» — такое нигде не фиксируется. Известно, что через пять дней после ареста заместитель на­чальника следственной части запрашивает тюремное на­чальство о состоянии здоровья Эфрона, а 24 октября его пе­реводят в психиатрическое отделение больницы Бутырской тюрьмы. Во врачебном заключении сказано, что он «в на­стоящее время страдает частыми приступами грудной жабы, хроническим миокардитом, в резкой форме неврастенией». Врачи рекомендуют: «Работать с ним следственным органам можно при следующих обстоятельствах: 1. Дневное занятие и непродолжительное время — не более 2—3 часов в сутки, 2. В спокойной обстановке, 3. При повседневном врачебном наблюдении, 4. С хорошей вентиляцией в кабинете». Эти эпически-трогательные рекомендации могут создать впечат­ление, что речь идет не о тюремном застенке, где избивают

и пытают, а о «занятиях» лечебной физкультурой или фи­зиотерапией, например, — неслучайно эвфемизмом ареста в те годы служило выражение «уехал в санаторий». Эфрон после первого допроса «уехал» в самую страшную Лефортов­скую тюрьму.

26 октября, с больничной койки его снова привозят к следователю, чтобы ознакомить с предъявленным ему обви­нением. Это знаменитая статья 58 Уголовного кодекса РСФСР со ссылками на четыре пункта, означающих контр­революционные действия, направленные на ослабление вла­сти; измену родине; террор; совершение этих преступлений в составе организации. На вопрос: «Вам предъявлено обви­нение в изменнической предательской деятельности. При­знаете ли вы себя виновным?» — Эфрон отвечает однознач­но: «Нет».

На очередном (каком по счету?) допросе 1 ноября Эфрон сам вызвался дополнить свои показания подробным расска­зом о деятельности евразийцев до раскола: о структуре евра­зийской организации; ее связи с польской разведкой, через которую засылалась в Советский Союз пропагандная лите­ратура; о принципах, на которых они хотели перестроить го­сударственный и социальный строй России... «Начиная же с 1928 года часть евразийцев, в том числе и я, стали постепен­но отходить от изложенных мною выше программных уста­новок и становились на просоветские позиции». Он расска­зывает о вербовке евразийцев в НКВД, о своем «внедрении» по заданию НКВД в масонскую ложу «Гамаюн»... Все это почти не интересует следователя, от него требуется связать Эфрона и всю его «группу» с иностранными разведками и троцкистской оппозицией. По первому пункту Сергей Яков­левич отвечает: его связь с польской разведкой заключалась лишь в пересылке по определенному адресу евразийской ли­тературы. По второму он утверждает, что «лично ни с кем из троцкистов связи не поддерживал», и рассказывает о встре­че Сувчинского с торгпредом СССР во Франции Г. Л. Пя­таковым (ко времени ареста Эфрона он расстрелян как троцкист), на которой Сувчинский предложил использовать евразийцев для пропаганды советских идей. Никаких по­следствий эта встреча не имела. Следователь возражает: «Вы говорите неправду, следствию известно, что между Сувчин-ским и Пятаковым был установлен контакт по совместной антисоветской деятельности. <...> Почему вы скрываете это?» Эфрон отвечает: «Я это отрицаю потому, что контакта между троцкистами и евразийцами установлено не было» (выделено мною. — В. Ш~). Еще не один раз на вопрос еле-

дователя: «Почему вы скрываете?» — Эфрон возразит: «Я не скрываю, а отрицаю».

Что происходит за кулисами допросов — служебная тай­на НКВД-КГБ. Об этом можно догадаться по оставшимся в деле медицинским документам.

Двадцатым ноября 1939 года датирована справка за под­писью начальника тюремной санчасти: Эфрон с 7 ноября находится в психиатрическом отделении больницы Бутыр­ской тюрьмы «по поводу острого реактивного галлюциноза и попытки на самоубийство. <...> В настоящее время обна­руживает слуховые галлюцинации: ему кажется, что в кори­доре говорят о нем, что его должны взять, что его жена умерла, что он слышал название стихотворения, известного только ему и его жене и т, д. Тревожен, мысли о самоубий­стве, подавлен, ощущает чувство невероятного страха и ожидания чего-то ужасного...» Врач считает, что Эфрон нуждается в серьезном лечении, но из следственных бумаг не видно, чтобы его лечили. Что касается звуковых галлю­цинаций, то в «лагерной» литературе есть свидетельства, что нередко они подстраивались следствием как одна из форм пытки и давления на заключенного.

Зафиксированное этой справкой психическое состояние Эфрона вызывает у меня чувство мистического ужаса пото­му, что задолго до этого он уже «пережил» его... на экране. В 1927 году Сергей Яковлевич сыграл совсем маленький эпизод (11—12 секунд экранного времени) в давно забытом и недавно обнаруженном и отреставрированном немом французском фильме «Мадонна спальных вагонов». Безы­мянный арестант, находящийся в одиночной камере, приго­ворен к расстрелу. Зритель не знает, ждет ли заключенный вызова сегодня. Перед ним человек с лицом, известным нам по фотографиям Сергея Эфрона, лежащий на боку на полу камеры. Дверь открывается и кто-то, кого мы видим только со спины, начинает приближаться к арестанту... Тот пытает­ся отползти к стене, правая рука поднята в останавлива­ющем жесте... А лицо выражает именно то, что записано в тюремной справке: тревогу, «чувство невероятного страха и ожидания чего-то ужасного». Какие тайные силы заставили Эфрона прорепетировать свое будущее?..

Несмотря на тяжелейшее состояние Эфрона, допросы продолжаются, и его выводят на очные ставки с членами его «группы». Сначала с П. Н. Толстым, спустя три недели — с Н. А. Клепининым и Э. Э. Литауэр. Толстой утверждает, что Эфрон вовлек его в евразийскую организацию, а затем при­влек к работе на французскую разведку. Сначала Эфрон, от-

вергая эти показания, сдержанно объясняет их тем, что «Толстому, видимо, изменила память». После того как Тол­стой продолжает утверждать свое, Эфрон прямо заявляет, «что это ложь». И как ни настаивают сам Толстой, следова­тель и прокурор на его показаниях, Сергей Яковлевич «аб­солютно» отрицает все, что говорит Толстой. Перед тем как Толстого уводят, он советует Эфрону сознаваться...

Очные ставки с Клепининым и Литауэр состоялись в один день и были для Сергея Яковлевича чрезвычайно тя­желы: в отличие от Толстого Клепинин и Литауэр были его многолетними близкими друзьями, единомышленниками и товарищами по работе. Еще до того, как в кабинете появил­ся Клепинин, следователь напоминает Эфрону, что Толстой уже изобличил его как агента иностранных разведок, на что Эфрон твердо возражает, что ни на какие разведки, кроме советской, он не работал. Тогда-то и вводят Клепинина, ко­торый признается, что он и Эфрон были агентами несколь­ких иностранных разведок и вели активную антисоветскую деятельность. В ходе очной ставки Эфрон заявляет: «Я поз­волю себе утверждать, что у Николая Андреевича также ни­какой шпионской деятельности не было». Твердость поведе­ния Эфрона призвана образумить Клепинина, но тот уже выбрал линию «игры» со следствием. Перед тем как его уво­дят, он еще раз пытается остановить Эфрона: «Дальше запи­раться бесполезно. Есть определенные вещи, против кото­рых бороться невозможно, так как это бесполезно и пре­ступно... Рано или поздно ты все равно признаешься и бу­дешь говорить...» Первая часть этого утверждения справед­лива, особенно в условиях советского застенка; вторая в ка­кой-то степени зависит от человека.

Можно представить себе чувства Сергея Яковлевича, по­сле того как Клепинина уводят. Но допрос не кончен, хотя дело происходит ночью 30 декабря. Вводят Эмилию Эмма-нуиловну Литауэр, которая повторяет свои показания о сов­местной с Эфроном двойной шпионской деятельности. Эф­рону плохо, он не в состоянии отвечать и несколько раз просит прекратить допрос — но для следователей это к луч­шему: может быть, легче будет добиться, чтобы обвиняемый «сознался». И Эфрон произносит: «Если все мои товарищи считают меня шпионом, и Литауэр, и Клепинин, и дочь, то, видимо, я шпион и под их показаниями подписуюсь». Фор­мулировка «подписуюсь» воспринимается следователями как провокационная; им требуется прямой ответ: «Признаю себя виновным», но на это Эфрон не идет. Он снова и сно­ва повторяет, что ему плохо и он не может продолжать ло-

прос, но пытка не прекращается. Литауэр «признается», что до ареста она и Сергей Яковлевич договорились не выдавать друг друга, поэтому он все и отрицает. Эфрон продолжает настаивать на своей невиновности и с горечью (?! — прото­кол не фиксирует эмоций) произносит: «Но я верил Литау­эр на все сто процентов».

После Литауэр Эфрон просит еще раз привести Николая Клепинина. Но между этими двумя очными ставками в про­токоле, по словам Виталия Шенталинского, идет запись, ко­торой нет в других публикациях: «Моя вербовка произошла в 1931 году. В конце своей деятельности во Франции я об­наружил, что работаю не только на советскую разведку, но и на французскую. Я действовал в связи с масонами, а вся масонская организация в целом и является органом фран­цузской разведки...» Шенталинский добавляет: «Под этими словами стоит подпись Эфрона. Откуда она взялась? Заста­вили подписать силой? Или подделали? Все может быть...» Однако, на мой взгляд, предложенная Эфроном формули­ровка обтекаема и двусмысленна. Он действительно был за­вербован в 1931 году, но не во французскую, а в советскую разведку; «Я обнаружил, что...» говорит о непреднамеренно­сти и пассивности его сотрудничества (небывшего!) с фран­цузской разведкой; «я действовал в связи с масонами» — он и на самом деле входил в масонскую организацию по зада­нию НКВД. Таким образом, сделав это признание, Эфрон, может быть, отступил от своей твердости, но все еще не признал себя виновным.

Второй раз вводят Клепинина, который повторяет свои показания о шпионской деятельности Эфрона в пользу не­скольких иностранных разведок. Теперь на очередной во­прос следователя: «На какие разведки вы работали?» — Эф­рон, согласно машинописи, ответил: «Я работал на те же разведки, на которые работала группа моих товарищей». Но в очерке В. Шенталинского отмечена бесценная деталь: под­писывая протокол, «Эфрон исправил эту фразу, переделал все на единственное число: "Я работал на ту же разведку, на которой»..." —то есть подчеркнул, что вся группа работала на одну разведку — советскую». Из последних сил Эфрон старается держаться правды и отстаивает свою честь. Он по­вторяет: «Шпионом я не был».

Перед лицом следствия, применяющего «физические ме­тоды воздействия», и единомышленников, изобличающих его и уговаривающих сдаться, у него уже нет сил бесконеч­но повторять: отрицаю... отрицаю... отрицаю..., но хватает присутствия духа, чтобы испоавить запись стенографистки

Для будущего он оставил «зарубку» о своем мужестве и чест­ности.

Следующие полтора месяца его не допрашивают, а может быть, не сохранились протоколы. Затем следствие активизи­руется, допросы следуют с короткими промежутками. Ис­следователи отмечают, что на первом после перерыва прото­коле подпись Эфрона почти неузнаваема. И однако на каж­дом допросе он снова и снова повторяет, что был секретным сотрудником НКВД — следователи как будто не слышат и игнорируют это — и ни с какой иностранной разведкой не связан. На вопрос, кого он завербовал для секретной рабо­ты на Советский Союз, Эфрон перечисляет двадцать четыре фамилии и даже указывает даты, когда произошла вербовка каждого; на вопрос, кого он завербовал во французскую раз­ведку, отвечает: «Никого и никогда».

Следствие продолжалось девять месяцев. С 4 апреля по 30 мая Эфрон вновь находится в Лефортовской тюрьме. 2 июня 1940 года ему предъявили протокол об окончании следствия. В подписанном им документе говорится: «Обви­няемый Эфрон-Андреев С. Я., ознакомившись с материала­ми следственного дела, заявил, что следствие дополнить ни­чем не имеет». В принятой законом процедуре это значит, что допросы, очные ставки, «методы воздействия» окончены; дальше должно быть предъявлено обвинение и затем — суд. Но для Эфрона все еще не конец. Через неделю, 9 июня — что они сделали с ним за эту неделю?! — его снова привозят на допрос, и он признает, что является агентом французской разведки, с которой был связан через масонскую ложу «Га-маюн». Подпись — изломанная, едва узнаваемая. При вни­мательном изучении этого документа В. Шенталинский за­подозрил, что перед ним фальшивка, отметив, что «призна­ние» и подпись стоят слишком отдельно друг от друга. К то­му же в постановлении 22 июня 1940 года —- еще через две недели! — о продлении срока заключения Эфрона опять от­мечено, что заключенный себя виновным не признал...

Здесь, к сожалению, нет согласованности в имеющихся публикациях: по книге И. Кудровой можно сделать вывод, что Эфрон получил обвинительное заключение 13 июля 1940 года и еще год ждал суда; по публикации М. Файнберг и Ю. Клюкина — обвинительное заключение было ему предъявлено за день до суда, 5 июля 1941 года. Впрочем, вне зависимости от точности этой даты, вина всех обвиняемых считалась доказанной.

Дело слушалось в закрытом судебном заседании, то есть

без участия защиты свидетелей и даже обвинения

коллегией Верховного суда СССР. Напомню, что уже две недели шла война с Германией и, может быть, поэтому в НКВД «вспомнили» об этом затянувшемся деле. Заседание состоялось 6 июля 1941 года; обвиняемые встретились здесь в последний раз. Эти трагические минуты отчасти запечат­лены в протоколе.

Э. Э. Литауэр и Н. А. Клепинин-Львов признали себя полностью виновными и просили сохранить им жизнь. П. Н. Толстой виновным себя не признал, отказался от всех своих показаний в процессе следствия, но снова по­вторил, что Сергей Эфрон работал на французскую развед­ку. Н. В. Афанасов тоже не признал себя виновным: «Шпионом против СССР я не был. Я был честным агентом советской разведки». А. Н. Клепинина-Львова и С. Я. Эф­рон-Андреев признали себя виновными в том, что «были участниками контрреволюционной организации "Евра­зия"». Эфрон добавил: «шпионажем я никогда не занимал­ся. Показания Толстого, данные им на судебном следствии о том, что я, якобы, работал в пользу французской развед­ки, я категорически отрицаю». В последнем слове Сергей Яковлевич повторил: «Я не был шпионом, я был честным агентом советской разведки. Я знаю одно, что начиная с 1931 года вся моя деятельность была направлена в пользу Советского Союза. Прошу объективно рассмотреть мое де­ло». О «справедливом решении» просила суд и Нина Нико­лаевна Клепинина,

Приговор для всех был одинаков: «Подвергнуть высшей мере наказания — расстрелу, с конфискацией всего лично им принадлежащего имущества». И уточнено: «Приговор окончательный и обжалованью не подлежит»... Но может быть, тех, кто сразу «признался», меньше мучили?

Показательно, что в процессе следствия почти не возни­кал вопрос об убийстве И. Рейсса. Из этого некоторые ис­следователи хотят сделать вывод — на мой взгляд невер­ный, — что Эфрон не имел отношения к этому делу, что все минувшие десятилетия ему несправедливо приписывали участие в этом убийстве. Я думаю, что, во-первых, в НКВД отлично знали обо всей предыдущей деятельности своих се­кретных агентов — зачем же спрашивать? А во-вторых, в данном случае она их совершенно не интересовала: что мог­ли извлечь из нее следователи для своего «дела»? Сам же Сергей Яковлевич ко времени ареста, вероятно, понимал участие в убийстве как тяжкое моральное преступление — не об этом ли рыдал он в своей комнате? — и не мог поз­волить себе выдвигать это в свою защиту. Впрочем, и без





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 340 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.013 с)...