Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Отцовский суд



Три года из блокнота в блокнот я переписывал пометку: «В деревне Каробатово Пермской области живет лесник‑охотник. На втором году войны убил в лесу сына‑дезертира. Повидать непременно».

Оказавшись в Пермской области, я стал разыскивать Каробатово. Надо было лететь самолетом, потом идти маленьким речным пароходом, ехать попутным лесовозным грузовиком и потом километра четыре пешком по топкому лесу.

Я увидел деревню осенним вечером. Пять огней светилось в лесу. Оказалось потом: пять домов всего‑то в деревне. Постучался в крайний домишко, окруженный высокими черными елями. Забрехала в темноте собака. Покашливая, кто‑то стал спускаться скрипучей лестницей с верхней пристройки.

– Федор Васильевич Орлов тут проживает?

– Тут не тут – заходи. Гостю рады будем.

Керосиновая лампа осветила бревенчатые стены с пучками травы, связками лука и сушеных грибов. На низких окнах – цветы в березовых туесах. Четыре кошки играют на полу со старым валенком. Из‑за дощатой крашеной перегородки вышла благообразная старушка, сказала «здравствуйте» и опять принялась греметь ухватами около печки.

Хозяин гостю не удивился. Достал с печи пару теплых портянок из войлока. Пока я менял обувку, хозяин принес на стол чугунок горячей картошки и тарелку с грибами. Голова у хозяина, когда ходит, почти упирается в потолок. А когда сел на низкую лавку – горбатая тень заняла почти всю стену, где висят рамки, по‑деревенски набитые фотографиями.

– Дети?

– Дети… – вздыхает старик и начинает закуривать.

Решаю о сыне разговора не заводить. Скажет сам – хорошо. Не скажет – поговорим о лесных делах, охоте.

– Дети… Жизня – как колесо с горы. Кажется, и сам вчера молодой был. А вот уже вялость в ногах получается. Да уж и дети начали стареть… За вечер я понемногу узнаю стариковскую жизнь. Она начиналась тут, в пермских лесах. И закончится тоже, наверное, тут – в деревне с пятью дворами, стогами сена и кладбищем за другой крайней избой.

– Я ровесник этому лесу. Ему, по кольцам считать, – за семьдесят. И меня вывезло на половину восьмого десятка. Все думаю, думаю… Лес будет стоять, а человек уходить должен. Бога, я тоже определил, нету. А что же есть?..

В Первую мировую войну старик был разведчиком. Имеет «Георгия». В последнюю войну делал для фронта лыжи. Вся жизнь – в лесу. Менялись только избы кордонов, а должность была постоянная – лесной обходчик. И потому лес во все стороны хожен и перехожен и знаком, «все равно что эта изба». Старик еще исправно стреляет. Поговорив о рябчиках и о глухарях, решаем утром пойти на охоту. Отбираем патроны, выкладываем на видное место все, что следует не забыть, и тушим лампу. В окне проступают черные ветки, около печки ложатся синие пятна лунного света. Глухо брешет за стеной собака.

– Зверь, что ли?

– Может, и зверь. А может, от дури разгавкалась… Медведь, случается, близко подходит…

Долго не засыпаю. Лунный квадрат переходит на печку, потом на стену, где висят застекленные рамки. Смутно различаю лица. Девочка. Парень с велосипедом. Парень в морском картузе. Семья: мать с отцом посредине на табуретках, а сзади стоят пятеро босых ребятишек.

Туманное утро. Стожки за околицей еле‑еле угадываются. И деревня у нас за спиной сейчас же исчезает в тумане. Гулко чавкает под сапогами болото. Все продрогло в ожидании зимы. Кое‑где на березах еще остались листья. Но чуть заденешь плечом – листья падают и плашмя ложатся на воду, повисают на жухлой болотной траве. Даже на высоких местах под ногами – влажная мякоть листьев. Собака возбуждена. Метнется вперед, опять прибежит, прыгает, пытаясь лизнуть хозяина в щеку.

– Ну, понимаю, понимаю. Рада, что взяли. Беги ищи, ищи…

Собака должна разыскать глухаря и держать лаем на месте, пока охотники подойдут. Нам не везет. Собака надолго пропадет, и лая не слышно. Раза два, кажется, был голос, но пока продираемся зарослями рябины, хвощей и лабазника, собака выбегает навстречу и виновато крутит хвостом. Мало‑помалу интерес к глухарям стал пропадать. Вымокшие и усталые, решаем зажечь костер, обсушиться.

Старик, однако, не стал раздеваться. Покурив и подержав над огнем морщинистые ладони, сказал:

– Я маленько тут похожу…

Полтора часа его не было. Я начал думать: не случилось ли чего? Уже приготовился подать сигнал выстрелом, как подбежала, отряхиваясь, собака. Следом за ней вышел старик.

– А где же добыча, Федор Василич?

С минуту старик отогревал руки. Прислушался к стуку дятла.

– У меня тут сын похоронен… Старший.

Дятел садится почти над самым костром. Мелкие крошки из‑под его клюва падают в дым.

– Старший сын… могила в первый же год в траве потерялась. А березы там, в гущине, я помнил. Теперь и березы что‑то не разыскал. Туман в глазах, память как решето…

Я сказал, что знаю историю с сыном от человека из Каробатово, который теперь в Москве.

– А, это Егор, значит… Да, мы с ним много тут походили… И до Москвы, значит, дошло… Двадцать три года хожу с этой ношей. С кем повздорил чуть‑чуть, сразу: «А ты сына убил». Глотаю комок. Убил… Да. С собакой иногда говорю. Ходим, ходим вдвоем, начну ей рассказывать… Умная тварь, все понимает… Двадцать три года камень вот тут…

Сына в сорок втором из деревни проводили вместе с пятью ровесниками. Деревня была поболее, чем теперь, – восемнадцать дворов. Ребята уходили не очень грустные. Плакали матери. Из мужиков один Федор Орлов провожал новобранцев. Большого разговора в дороге не было. Федор сказал тогда ребятам‑охотникам: «Глядите там. Живем один раз, но какая жизнь, если немец до Камы пройдет. Держитесь!»

Ребята, видно, сразу попали в бой. На двух летом пришли похоронные. Двое прислали письма из госпиталя. От Ивана почему‑то не было слухов. В войну, когда человек «без вести», у семьи всегда имелась надежда. Федор Орлов любил сына и успокаивал мать: «Иван не пропадет без вести…»

И вести пришли. Пришли с такой стороны, откуда отец никак ожидать не мог. Сначала бабенки возле колодца, а потом и напарник, столяр из соседней деревни, сказал в открытую: «Иван в лесу скрывается, дезертир». Федор Орлов сначала стал на дыбы: «Пристрелю, кто будет такую позорную сплетню пущать! Не было такого в роду у нас!» Оказалось – не сплетня. Стали пропадать в деревнях куры, ульи, коза пропала, корова не вернулась из леса. И все это – вдовье. Баба, у которой козу увели, пришла к Федору с дитем на руках: «Чем кормить буду? Твой увел. Видели его в лесу!» Видели, будто Иван приходил даже домой к матери, когда отец был в обходе. Мать плакала, божилась: «Не приходил, не видела». Отец каждое утро открывал глаза и вздрагивал от первой и постоянной мысли: «Дезертир, трус». Поседевший за полгода лесник Федор Орлов положил однажды в котомку хлеб, взял ружье и ушел в лес.

Раз в пять дней он возвращался в деревню, чтобы взять хлеба, и опять уходил. От простуды или от напряжения сил он захворал. «Ноги еле носили. Оброс. Худой стал, как мощи». На пятнадцатый день на кладке через ручей к болотному острову лесник увидел следы. Увидел бересту, ободранную с берез для костра. Посреди острова нашел покрытый корой балаган. Обошел кругом. Тихо. В балагане стояла железная печка. У печки лежали лопата, связка ключей. В углу стояло ведерко с мукой. Отец вышел из балагана, затаился в кустах. Ночью никто не пришел. А утром увидел: между деревьями к балагану идет человек, несет мешок за спиной. «Я б его из тыщи узнал. Высокий, красивый. Крикнул ему: «Иван!.. Что же это такое, Иван?! Видишь, на кого я похожий из‑за тебя? Вернись, люди простят. Пойдешь на фронт – люди простят!» Старик сейчас не помнит уже, каким доподлинно был разговор. Помнит: сын бросил мешок и побежал. И тогда отец, не делавший промаха на охоте, поднял ружье…

Он вернулся в деревню на другой день. «Я убил сына». Милиция не поверила, а мать поверила сразу. Упала и начала скрести половицы ногтями: «Убил, убил сына!..» Мать умерла недавно. Три года как умерла. «Я на коленях стоял у постели. Говорила: «Федя, все прощаю тебе». А я по глазам видел – не простила».

Стучит дятел. То на осине стучит, то опять садится над самым костром. Старик гладит рукой задремавшую возле огня собаку.

– Схоронили его в лесу, вот в той стороне. Из района приезжали доктор и следователь с милиционером. Я их по одному переносил через топкое место. Сын лежал лицом книзу. Ножик у него был, два сухаря в кармане и письмо от какой‑то девчонки. Докторша плакала. А милиционер сказал: «Ты, Федор Василич, поступил как Тарас Бульба». Вот и живу Бульбой двадцать три года. Первое время дорогу перед собой не видел. Все хорошо да просто в книжках бывает. А тут живешь и думаешь, думаешь…

– А как остальные ребята?

– Всех вырастил. Поразъехались. В Перми, на Дальнем Востоке… Клава, младшая, пишет и погостить приезжает. А так – один. Старушку приютил в доме. Вместе доживать будем… За двадцать годов вот первый раз душу излил. Да еще с собакой иногда говорим, говорим… Разве объяснишь собаке, какое это время было и как мне трудно.

Мы потушили костер. Небо расчистилось. Морозило. Мокрые листья на открытых местах взялись ледяной коркой. Даже от собачьего бега в лесу похрустывало.

– Ну что, Майка, зима? Зима, зима на пороге…

Впереди меня тяжело шел высокий, слегка сгорбленный человек. До Каробатова было километров десять по топкому лесу.

1967 г.

Звезда Ивана Назарова [4]

Младший брат Ивана был почтальоном. Он хорошо знал, что такое «казенные» письма. Редкий дом на селе не получил такого письма. В отличие от солдатских треугольников «казенные» письма приходили в конвертах. Сколько раз подросток‑почтальон стоял у двери, боясь постучаться.

– Вам «казенное», Дарья Степановна… С этого дня в доме писем больше не ждали. Однажды среди треугольников нашел он пакет, адресованный своей матери – Назаровой Федосье Яковлевне. Дрожащими руками разорвал почтальон синий конверт. «Ваш сын Назаров Иван Михайлович в бою под Жагаре…» Сумка упала из рук. До позднего вечера не решался идти он домой. Потом открыл калитку.

– Мама, мама!.. – И упал на траву.

В Литве, в маленьком городе Жагаре, стоит каменный монумент. На камне слова: «Здесь похоронен Герой Советского Союза младший лейтенант Назаров Иван Михайлович». Эту могилу знает каждый человек в Жагаре. Не только городок – вся республика помнит героя боев за Литву. Его имя носит большой парк в Жагаре. Пионерским дружинам присвоено имя Назарова. Каждый праздник благодарные люди несут на могилу цветы.

В конце 1961 года побывал в Жагаре полковник Семен Никитович Саркисьян, бывший начальник политотдела 257‑й Сивашской стрелковой дивизии. Прямо с вокзала направился он к монументу. Долго стоял без шапки у могильного холмика. В Литве встретился с солдатами, был в музеях, гостил у школьников. Вернувшись в Москву, он поспешил в редакцию «Комсомольской правды»:

– Удивительная история, Иван Назаров, оказывается, жив!..

Мы попросили полковника рассказать все по порядку.

– Я служил в дивизии, которая освобождала Литву. Младшего лейтенанта Назарова знал лично, видел его за минуту до гибели. Замполит 953‑го стрелкового полка майор Кострикин при мне писал ходатайство о присвоении Назарову посмертно звания Героя Советского Союза.

Шел август сорок четвертого. Если поднять пожелтевшие кипы газет, в сводках Информбюро можно найти повторявшиеся несколько раз сообщения: «Западнее и северо‑западнее Шяуляя наши войска ведут упорные бои с наступающими крупными силами пехоты и танков противника».

Бои были тяжелыми. Наша армия, клином разрезав вражескую оборону, вышла к Балтийскому морю. Не могу без волнения вспоминать, как солдаты, прорвавшись на берег, послали генералу Баграмяну подарок – бутылку соленой балтийской воды…

Разрезанная надвое, фашистская группировка стремилась всеми силами смять наш наступательный клин. Огромной мощности танковые удары последовали справа от Риги. Мы устояли. Тогда гитлеровцы попытались прорваться с юга, на нашем левом фланге.

Всю жизнь буду помнить отрезок шоссе Шяуляй – Рига. Разведка доложила: именно тут фашисты решили прорваться или лечь костьми. Мы тоже решили: ляжем костьми, но не пустим!

Вечером 17 августа заняли оборону. За спиной – лес. Справа и слева – болота. Впереди перед глазами – открытое место с полоской ржи и копнами снопов. Далее – лес. Из него выбегает тревожная, со следами войны дорога.

Всю ночь глухо стучали топоры и лопаты, приглушенными голосами подавались команды.

Наблюдательный пункт полка находился слева от шоссе. С деревянного помоста на старой сосне мы хорошо видели передний край нашей обороны: окопы солдат, гнезда станковых пулеметов. Сзади них, чуть в сторону от сосны, торчали стволы противотанковых пушек. За спиной, в мелком леске – еще одна батарея противотанковых пушек.

На самом важном участке, на горбине дороги, зарылся в землю взвод младшего лейтенанта Назарова – два десятка людей, три «максима». В бинокль видно: командир в полинявшей, с мокрыми пятнами на спине гимнастерке раза два пробежал по цепи.

В полку хорошо знали Назарова. Бывший тракторист и охотник из Оренбургской области сразу получил в руки снайперскую винтовку. Тридцать девять зарубок было на деревянном ложе винтовки – тридцать девять фашистов свалил. Старшине Назарову присвоили звание младшего лейтенанта. Пулеметный взвод получил нового командира…

Кто не знает тишины перед боем! Командир полка Борис Васильевич Сланевский не отрывает глаз от бинокля. Лицо у него от бессонных ночей серое, пшеничные усы устало обвисли. В одной руке телефонная трубка, в другой – бинокль.

– Метель! Метель! – зовет он в трубку. Уточняет позицию. И снова тишина. Только деревянный настил скрипит под ногами…

А потом гул. Издалека, из лесу. Как будто тракторы на дальней пашне. Но мы знали, что это значит. Мы ждали этого гула…

Первый танк. Еще… Еще… Широким фронтом – и по дороге и полем… Первая пушка заговорила… Уже с обеих сторон гулкие взрывы. Первые пулеметные очереди – это за танками пошли транспортеры с пехотой…

Будто и не было тишины. Сланевский, надрываясь, зовет:

– Метель! Метель!..

Горит первый танк, горят снопы у дороги, дымится опушка леса… Горят уже пять танков. Остальные повернули и скрылись в лесу.

Танкам пройти непросто. Справа и слева – болото. Куда ни двинься, надо поворачивать на шоссе. Надо пройти высоту, отмеченную на карте цифрами 97,5. Фашисты это поняли. Сейчас перестроятся…

Пять минут тишины, и опять гул.

– Отрезать пехоту!.. Пехоту! – требует командир. Нельзя пропустить пехоту. Просочится в лес – трудно будет держаться…

Ползут, огрызаются пламенем «тигры». Вот крайний с перебитой гусеницей завертелся на месте. Вот башня у «тигра», как фуражка, съехала набок.

Но снова, еще большим числом, движутся танки.

За ними самоходные пушки и опять транспортеры с пехотой… Солнца не видно от дыма. Сплошной гул. Осколки, пули, взрывы гранат, со свистом летят через голову мины… Танки, танки… Сколько же их?! Десятка два замерли. Другие отхлынут и снова лезут, по краю болота рвутся к полоске сухой земли…

Помню: часы на руке почему‑то остановились. И само время, казалось, остановилось.

Почти целиком легла одна рота. Умолкли у самой дороги два назаровских пулемета. И люди навсегда, должно быть, умолкли… Дым. И опять волна танков…

– Теперь пройдут… – расстегивает ворот Сланевский. – Почему молчите? Огня!.. – склоняется он над ящиком рации.

И тут мы увидели взводного. Перетащив пулемет в воронку на самой дороге, он заставляет пехоту залечь и попятиться. Вот и его заметили. Вспышки огня. Назаровский пулемет умолкает. Танк задирает лоб – одолеть последний подъем. И снова мы увидели человека.

– Назаров! Назаров пошел на танк!.. Пять… Три… метр разделяют железного зверя и человека…

Взрыв. Столб дыма… Танк замирает, загородив дорогу. Смотрим в бинокли: герой не подает признаков жизни.

– Передать в батальоны, – диктует Сланевский. – «Иван Назаров, командир пулеметного взвода, насмерть стоял и геройски погиб в поединке с вражеским танком…»

Трое суток шел бой. Фашисты на час‑другой прорывались до высоты, но, оставляя трупы и танковые костры, пятились. А потом совсем захлебнулись атаки…

Печальную картину представляла собою дорога у высоты. Собственно, дороги не осталось: горы мокрой земли, железо, тела убитых. Трудно было отличить своих от чужих…

На могиле героя поставили деревянную пирамиду со звездой наверху. Был дан салют из пушек и пистолетов.

В далекую деревню Бискужа Оренбургской области замполит Кострикин послал письмо с печальной вестью. А в Москву за подписью командира полка пошло ходатайство о присвоении Ивану Назарову посмертно звания Героя Советского Союза…

Наша Сивашская 257‑я дивизия возвращалась на Родину в сорок пятом местами литовских боев. Мы специально остановились на дороге Шяуляй – Рига. Нетрудно было отыскать высоту 97,5. Молодой парень резал автогеном ржавые танки. По дороге мчались машины с бидонами молока… Отыскали могилу. На ней уже выросла травка. Чьи‑то руки посадили молодую березку. Останки героя мы торжественно, с музыкой и салютом, перенесли на зеленое кладбище в городке Жагаре…

Я ездил недавно в Литву и там не один раз рассказывал историю подвига. В Вильнюсе на встрече в музее положили на плечо руку.

– А вы уверены, что именно Назарова схоронили в сорок четвертом? – и протянули листок. – Читайте. Это ответ на письмо пионеров вильнюсской школы, которые захотели знать о детстве героя.

«Дорогие ребята! Герой Советского Союза Иван Михайлович Назаров жив. Работает трактористом в Медногорском районе Оренбургской области. Вы можете сами ему написать…»

Я читал и не верил своим глазам. Неужели действительно жив? Выслушав полковника, я попросил его вместе со мной поехать в Оренбургскую область.

Дорога в село Московку

Ветер, снег. Замерзшие галки на проводах. Еле слышный по проводам голос:

– Да, да. Это я, Иван Назаров…

– Это он, – говорю я полковнику.

Полковник хватает трубку и, глотая слова от волнения, объясняет, кто мы и зачем приехали в Оренбург… Ветер. Должно быть, поэтому никакой слышимости.

– Выезжайте сегодня. Встречу в Кувандыке… И все. В трубке треск и голос телефонистки:

– Линия повреждена. Извините.

Но мы все равно счастливы: действительно жив! И даже сам встретит!

Станция Кувандык. У привязи две белые от инея лошади жуют сено. Навстречу нам идет человек. Полушубок. Солдатские сапоги. Все быстрее шаги. Два человека почти бегут навстречу друг другу…

– А это корреспондент «Комсомольской правды», – знакомит полковник.

Иван Назаров кидает в сани охапку сена. Садимся. Мелькнула фуражка дежурного по станции. Иней медленно тает на боках лошадей.

Первые полчаса разговор из сплошных восклицаний: «А помнишь?», «А помните?..»

– А помнишь бой накануне? Рота рванулась за реку…

– Да, ни один не вернулся…

– Сланевский волосы рвал. Жалко ребят…

– А помнишь Свиридовых – гимнасты, муж и жена?

– Да, он в штабе, а жена – санитарка.

– Минута свободная – надевают костюмы, и целый концерт на поляне…

– С ними наш Казбек выступал. Казбек Бутемиров, комсоргом был. Развяжет, бывало, мешок – вместе с патронами, с буханкой хлеба костюм гимнастический. Постепенно разговор подходит к самому главному. Лошади одолевают горку после оврага. Иван расстегнул полушубок, и я вижу: на пиджаке мелькнула «Звезда».

Иногда, если очень устанешь или голова разболится, снится то ужасное стадо из танков. Наши артиллеристы здорово молотили в тот день. В двадцати шагах от меня одному «тигру» «картуз» набок свернуло. Другого я сам, когда он чуть развернулся, гранатой по «сетке» достал. Однако и наши в окопах смолкали. В передышку пробежал по окопам. От взвода остались я да еще Казаков, старший сержант. «Казаков!» – кричу. Даже глаз не поднял, хрипит. Лужа крови под ним… Тут они снова пошли. Я с пулеметом в воронку. «Ляжете, – думаю, – сволочи». И вдруг почти у дороги вынырнул из дыма этот приземистый, лягушиного цвета, кресты на брюхе. У наших артиллеристов как раз заминка вышла. Начал «тигр» окопы утюжить. «Что же ты мертвых, подлый, тревожишь!» Кинулся я в соседний окоп – связка противотанковых в руки попала. Тут он прямо на меня и полез. Хлестнул очередью – не достал. «Брешешь, гад! – думаю. – Помирать будем вместе». Задрал он перед на бугорке, ну и под днище я ему в аккурат подкатил связку… Взрывом кинуло в сторону… Чувствую, ноги – как плети. Помню, полз, пил грязную воду…

Иван Михайлович опять достает сигарету. Придержав лошадей, закуривает, обжигая на ветру пальцы.

– Очнулся я уже пленным…

Сознание вернулось к Назарову вечером. Прямо над головой торчала гусеница «тигра». Два немецких солдата тыкали в бок автоматом: «Рус, рус…» Рука потянулась за пистолетом. Тяжелый сапог ударил в живот. Чужая рука вынула пистолет и зашвырнула в снопы.

– Рус! Шнель, шнель…

Ноги не слушались. Четверо с автоматами схватили его, мешком кинули в бронированный кузов… Опять ухали взрывы, зеленым светом рассыпались ракеты…

Второй раз очнулся в лесу. В соснах стояли танки с крестами.

– Надо поговорить, лейтенант… – На корточки перед ним садится офицер‑власовец. Говорил мягко, протянул флягу с водой. – У вас танки должны быть. Сколько и где?

Иван выплюнул красную сухую слюну и отвернулся.

– Мне поручили узнать… Где танки?!

Иван не помнит, какое слово сказал он тогда. Помнит – в лицо ему полетела помятая фляга. Потом тяжелые сапоги и приклад били по голове. Потом офицер‑власовец отошел, сел на ящик из‑под снарядов и закрыл руками лицо. Потом подошли двое немцев… Опять удары…

Он до сих пор не может понять, почему его не убили и зачем везли нестерпимо тряской дорогой через лес, через поле, через маленький городок.

В последний раз очнулся на куче опилок. Рядом лежали еще пятеро в таких же, как у него, изорванных гимнастерках. Справа виднелись колючая проволока, пулеметная вышка, вдоль ограды взад и вперед скакала овчарка с перевязанной лапой.

Это был лагерь для пленных.

В первый же вечер к нему подошел человек и по‑русски сказал:

– Я вчера осмотрел ногу. Если не сделать операцию… Словом, ты понимаешь. Я врач, с полевым госпиталем отрезан в сорок втором. Инструмент у меня – нож перочинный… Решайся.

Утром перочинным ножом сделали операцию. Две чистые рубахи пошли на бинты…

Он не помнит, как звали врача. В лицо он узнал бы его из тысячи…

Иван Назаров был молод, здоров – двадцать два года! И потому, наверное, он начал ходить, а начав ходить, превратился в человека № 58344. Людей поднимали в три часа ночи, строили и гнали работать. Офицеров держали особо, и работа для них была особой… Заставляли рыть ямы и хоронить. Хоронили своих. Каждый день шестьдесят – семьдесят человек. Клали рядами. Сзади стоял часовой с пистолетом. Если у него было скверное настроение – стрелял.

Однажды утром лагерь подняли и вывели на дорогу. Пятнадцать тысяч людей, громыхая деревянной обувкой, двинулись по шоссе. На пять километров растянулась шеренга. Иван шел в середине, с трудом волоча едва зажившую ногу.

– Больные, два шага вперед!..

Измученные люди с надеждой глядели на десять автомобилей, догнавших колонну. Оказалось, больных отвезли и расстреляли в овраге. Потом стали стрелять в идущих. Споткнулся – выстрел. Надо было не показать, что хромаешь, надо было не отставать, надо было поддержать вконец ослабевшего друга. Вряд ли в чьей‑нибудь жизни была дорога длиннее и страшнее, чем эта по Германии зимой в сорок пятом.

– Из лагеря вышли пятнадцать тысяч. В конце дороги я насчитал всего триста двадцать… А потом – Победа. Дорога домой, на Родину. Потом вот эта дорога, от станции до села. Сколько раз там я видел во сне дорогу от станции до села…

От лошадей пар. Прыгаем в снег – размять ноги. Иван Михайлович достает последнюю сигарету. «Фр‑р!»

Из жухлой травы серыми комьями взвиваются куропатки. Они долго не опускаются. Молчим, провожаем глазами темные точки. На дорогу, вращаясь пропеллером, падает птичье перо. Иван Михайлович подставляет ладонь.

– Дед учил брать на счастье…

Занесенный снегом ручей у дороги. Заросли ольховника, заячьи, лисьи следы. На бугорке желтеет дуплистая липа.

– Товарищ полковник, Семен Никитич! Сколько, по‑вашему, этой старухе? – Иван Михайлович стукает кнутовищем по неохватному дереву. – Пушкина помнит, поди? Пушкин в наших местах бывал. Помните «Капитанскую дочку»?.. На войне частенько вспоминал эту липу. Каждая ветка помнилась. Вон в той лощине до войны зайцев стерег. Сядешь у стога и ждешь – при луне хорошо видно. А тут воду пил. Прыгнешь с трактора, нагнешься к ручью – одни зубы белеют… Пьешь, пьешь, а вода из земли течет и течет. Миллион человек подходи – на всех хватит. Холодная, камешки перекатывает. Если пойти лощиной – еще ручей будет. Его зовут «Семь ручьев». Потом озера пойдут – уток пугаешь. А дальше, как пройдешь седловину, в низине село Бискужа. Там похоронены дед с бабкой, там я родился, в школу ходил, на тракториста учился, женился там…

Скрипит снег под санями. Горка. Низина. Опять горка. Островки леса. Ольхи, ветлы и осокори. Белая музыка под полозьями. Если долго молчать и глядеть, как сугробы сливаются с небом, клонит ко сну. Не спавший ночью полковник закрывает глаза. Стайка розовых снегирей долбит семена в бурьяне. Предвечерняя синева заливает низины, сближает острова леса. Синяя даль становится чем‑то одушевленным, тянет к себе глаза, наполняет грудь сладкой тревогой… Сколько дней можно ехать, и все Россия, Россия!.. Сколько людей надевали шинели и не вернулись, чтобы можно было так ехать, радоваться синеве, и все, что видишь и слышишь, можно назвать своим…

– Иван Михалыч! Ванюшка!..

Вздрагиваем. На дороге – заглохший трактор. Перепачканный сажей парень и старый колхозник в тулупе пляскою согревают ноги.

– Взгляни, бога ради, что там сломалось…

Иван Михайлович берет ключ. На ладони промывает бензином желтые колечки и винтики, просит ножик… Трактор заводится. Два счастливых тракториста трут снегом руки. Старик в тулупе садится на сани из двух огромных бревен. Машем друг другу варежками.

– Наши. За сеном едут. – Иван Михайлович лезет в карман за гребенкой – причесать вспотевшие волосы.

В деревню с войны Иван Назаров вернулся ночью в августе сорок пятого.

Мать не плакала – может быть, потому, что не было больше слез. Она трогала волосы, руки, плечи его и говорила одно только слово:

– Ванюшка, Ванюшка…

Отец рванулся с кровати. И опять повалился. Потом ухватился рукой за висевшую над кроватью обмотку, подтянулся:

– Ну подходи, подходи же скорей!.. Жив! Два солдата глядели друг другу в глаза.

– А я вот валяюсь – контузия. Недавно из госпиталя. Иван сбросил шинель, повесил рядом с отцовской. На деревенской улице вспыхнули огоньки: «Иван вернулся!» Изба наполнилась людьми.

Младший брат Колька снял со стены застекленную рамку, красным карандашом зачеркнул в выписке из Указа слово «посмертно»

Через три месяца позвонили из районного военкомата: «Назарова срочно в Оренбург вызывают…» Длинная лестница с мягким ковром. Тяжелые двери. Молоденький адъютант у дверей.

– Герой Советского Союза младший лейтенант Назаров, вас ждет генерал Субботин, – и щелкнул зеркальными сапогами.

Генерал обнял, расцеловал. Долго прокалывал гимнастерку.

– Носи, сынок. Заслужил… Позвали в район:

– Ну, герой, на какую работу?

– Я тракторист, на земле вырастал…

Два года работал землеустроителем. Летом ничего, а зимой – бумаги, чертежи. Заскучал. Тут младший брат подкатился:

– Давай на завод к нам. Я уже с директором говорил…

Кому не хочется иметь на заводе Героя! Директор жал руку. Сразу распорядился насчет квартиры. Семья Назаровых – сам, жена, трое детей – переехала в Медногорск.

Работал слесарем, моторы налаживал. Все хорошо: зарплата, квартира, садик для ребятишек, кино рядом, в заводском дворе на видном месте портрет… Придет с работы, начнет заряжать патроны. Целый вечер сидит, меряет порох, дробь. Возьмет «тулку», смахнет пыль со стволов. Особенно волновали деревенские письма. Нельзя сказать, чтобы в письмах были веселые новости. Однако затосковал! Иван вздыхал, клал письма за отцовский портрет на стене. Проходила неделя – опять доставал, читал вслух, сам садился писать. Так целый год. Однажды сказал:

– Вера, а может, туда, на трактор?.. Вере не хотелось ехать из города. Были и слезы и уговоры… Победила старая мудрость: «Куда иголка, туда и нитка…»

Осесть решили в деревне Московке. Место для глаз подходящее – лесок, низина. Работа – рук не жалей: огромный клин нетронутой целины. Опять же старая Бискужа рядом.

Пришел в правление.

– Возьмете?

– Возьмем. Да по душе ль придется? Дела в колхозе не шибко…

– Не убегу.

Занял денег. Начал хату ладить… Вечером мы сидим в доме у Ивана Михайловича. Пыхтит чайник. Четыре дочери собираются в школу на елку. Вера Еремеевна пришивает к марлевым, жестким от крахмала платьицам вату. «Снежинок» из двери захлестывает морозный пар. На пороге из пара вырастает фигура Деда Мороза. Пар оседает, и Дед превращается в молодого председателя колхоза.

– Услыхал – из Москвы гости. Зашел для вежливости… Разговор о людях, о новостях, о плате на трудодни.

– Иван Михалыч, как?..

Ивану Михалычу теперь и орден бы дать – заслужил. Да вот беда – не дают колхозу пока орденов. Не за что пока… Пьем чай. В окно виден месяц, копны сена под снегом. Потом за стеклом появляются четыре глаза и два расплюснутых носа. Это любопытные соседские ребятишки – не каждый же день из Москвы гости бывают.

– Сережка, открой‑ка ребятам, а то застынут…

Любопытные ребятишки чинно садятся на лавку, грызут сахар. Сережка вскакивает к отцу на колени. Качается лампа под потолком. Светлый зайчик отцовской

«Звезды» бегает по щеке у Сережки… А теперь эпилог маленькой повести о судьбе человека. Из города Жагара запросили: как теперь с монументом?..

…Монумент над могилой остался. Изменилась надпись на монументе. Под камнем в городе Жагаре лежит один из тех, кто насмерть стоял вместе с Иваном Назаровым и не дал пройти танкам. Фамилия? Никто не сможет сказать. Их было двадцать друзей во взводе Ивана Назарова.

1962 г.

Побег

Этой истории сорок лет. Точная дата – 8 февраля 1945 года. Первая ее публикация была устной – неведомый телеграф разнес известие по фашистским лагерям смерти. Замученные, истощенные, на гибель обреченные люди радовались ей, как собственной победе. Это было то, о чем каждый мечтал. Бежали! Да как – на захваченном самолете!

Во фронтовой газете советских, подступавших к Одеру войск появилась в далеком том феврале заметка со снимком: на подтаявшем поле на брюхе лежит самолет «хейнкель». Из него только что вышли люди в полосатой одежде. Два часа назад они еще были узниками. Истощенные до предела – кожа и кости. Но долетели. Ад – позади…

В 1957 году история дерзкого, почти фантастического побега из плена стала достоянием больших газет. Главное ее лицо – летчик Михаил Петрович Девятаев был удостоен звания Героя Советского Союза. Имя его в тот год было у всех на устах. Но идет время. Выросло новое поколение людей. То, о чем было рассказано, превратилось в легенду. «Слышали, был такой случай. Жив ли летчик сейчас? Нельзя ли вновь рассказать?» Это строчки из писем в редакцию.

Вновь рассказать… Находясь в ФРГ, я вдруг обнаружил: и тут известно об этой истории. В журнале «Штерн», интересуясь именами знаменитых людей, занесенных в память компьютера, я прочел вдруг фамилию: Девятаев. Оказалось: тот самый! Быстро нашли журнальные публикации. В них – подробный рассказ о побеге, а также о том, что было на секретной фашистской базе в день, когда стало ясно: самолет «хейнкель» угнан и настичь его невозможно.

Вернувшись в Москву из Гамбурга, я позвонил в Казань Девятаеву. Он был в добром здравии. Пригласил: «Приезжайте, поговорим».

В Балтийском море на линии к северу от Берлина есть островок Узедом. На западной его оконечности располагалась секретная база Пенемюнде. Ее называли «заповедником Геринга». Тут испытывались новейшие самолеты. Тут находился ракетный центр, возглавляемый Вернером фон Брауном. С десяти стартовых площадок, расположенных вдоль побережья, ночами, оставляя огненные языки, уходили в небо «Фау‑2». Этим оружием фашисты надеялись дотянуться аж до Нью‑Йорка. Но весной 45‑го им важно было терроризировать более близкую точку – Лондон. Однако серийная «Фау‑1» пролетала всего лишь 325 километров. С потерей стартовой базы на западе крылатую ракету стали запускать с Пенемюнде. Отсюда до Лондона более тысячи километров. Ракету поднимали на самолете и запускали уже над морем.

Авиационное подразделение, осуществлявшее испытания новейшей техники, возглавлял тридцатитрехлетний ас Карл Хайнц Грауденц. За его плечами было много военных заслуг, отмеченных гитлеровскими наградами. Десятки «хейнкелей», «юнкерсов», «мессершмиттов» сверхсекретного подразделения участвовали в лихорадочной работе на Пенемюнде. В испытаниях участвовал сам Грауденц. Он летал на «Хейнкеле‑111», имевшем вензель «Г. А.» – «Густав Антон». База тщательно охранялась истребителями и зенитками ПВО, а также службой СС.

8 февраля 1945 года был обычным, напряженным, с нервными перегрузками днем. Обер‑лейтенант Грауденц, наскоро пообедав в столовой, приводил в порядок в своем кабинете полетные документы. Внезапно зазвонил телефон:

– Кто это у тебя взлетел, как ворона? – услышал Грауденц грубоватый голос начальника ПВО. – У меня никто не взлетал…

– Не взлетал… Я сам видел в бинокль – взлетел кое‑как «Густав Антон».

– Заведите себе другой бинокль, посильнее, – вспылил Грауденц. – Мой «Густав Антон» стоит с зачехленными моторами. Взлететь на нем могу только я. Может быть, самолеты у нас летают уже без пилотов?

– Вы поглядите‑ка лучше, на месте ли «Густав Антон»…

Обер‑лейтенант Грауденц прыгнул в автомобиль и через две минуты был на стоянке своего самолета. Чехлы от моторов и тележка с аккумуляторами – это все, что увидел оцепеневший ас.

«Поднять истребители! Поднять все, что можно! Догнать и сбить!»… Через час самолеты вернулись ни с чем.

С дрожью в желудке Грауденц пошел к телефону доложить в Берлин о случившемся.

Геринг, узнав о ЧП на секретнейшей базе, топал ногами – «виновных повесить»! 13 февраля Геринг и Борман прилетели на Пенемюнде… Каким образом голова Карла Хайнца Грауденца уцелела – остается загадкой. Возможно, вспомнили о прежних заслугах аса, но скорее всего ярость Геринга была смягчена спасительной ложью: «Самолет догнали над морем и сбили».

Кто угнал самолет? Первое, что приходило на ум Грауденцу, «томми»… Англичан беспокоила база, с которой летали «фау». Наверное, их агент. Но в капонире – земляном укрытии для самолетов, близ которого находился угнанный «хейнкель», нашли убитым охранника группы военнопленных. Они в тот день засыпали воронки от бомб.

Срочное построение в лагере сразу же показало: десяти узников не хватает. Все они были русскими. А через день служба СС доложила: один из бежавших вовсе не учитель Григорий Никитенко, а летчик Михаил Девятаев.

Михаил Девятаев… Мы сидим в его доме. Михаил Петрович вспоминает.

Он мордвин. Он был у матери тринадцатым ребенком. Отец умер от тифа, когда мальчику было два года. Легко представить, как жилось в многодетной бедной деревенской семье. Однако все дети выжили. И по законам жизни выросли крепкими, смелыми, не боящимися невзгод.

В 1934 году в мордовский поселок Торбеево прилетел самолет – забрать больного. Михаилу было шестнадцать лет. Вид самолета на поле, короткий разговор с летчиком поселили в юной душе мечту. Школа окончена. Матери он сказал: «Еду в Казань. Вернусь летчиком».

В Казань он явился босым, в майке, сшитой из стираного кумача. Первые две ночи спал на вокзале. Путей в летчики сразу найти не мог, определился в речной техникум. И окончил его успешно. Одновременно учился в аэроклубе. Потом военное училище. В 1939 году он явился в родное Торбеево лейтенантом: «Мама, я – летчик!»

Война застала его под Минском. Уже 23 июня Михаил Девятаев участвовал в воздушном бою. 24 июня он сбил вражеский самолет. А еще через день сам попал под огонь «мессершмитта» и выпрыгнул с парашютом из горящего «ишака» (истребителя И‑16). Не прояви он находчивость, война и жизнь окончились бы для него в этом бою под Минском – «мессершмитт» развернулся расстрелять летчика. Михаил стянул стропы и быстро «колбасой» понесся к земле. В ста метрах он дал парашюту раскрыться и спасся. Потом он еще не один раз покидал горящие самолеты. К лету 44‑го года он сбил девять вражеских самолетов. Пять раз сбивали его. У него были прострелены рука и нога. Лежал в госпитале. Снова вернулся на самолет. Полтора года из‑за ранений летал на «кукурузнике», но потом добился возвращения в истребительный полк. В 1944 году Девятаев был награжден тремя боевыми орденами.

Тут нет возможности рассказать о множестве интереснейших боевых эпизодов, о том, как копился опыт войны, как постепенно немецкие летчики потеряли господство в небе, как стали бояться «яков», как боевая взаимовыручка, дерзость, находчивость приносили победу. Но об одном случае рассказать надо. Он выявляет характер летчика Девятаева. Вы почувствуете: все, что случилось потом, в звездный час его жизни, – было закономерным, было подготовлено всем течением его жизни.

Осенью 43‑го года из‑под Кривого Рога надо было вывезти тяжело раненного генерала – только в Москве могли сделать сложнейшую операцию. Три самолета У‑2, вылетая, не достигали цели – в тумане не находили село или терпели аварию, пытаясь садиться на раскисшую землю. Девятаев, полетевший четвертым, нашел село, благополучно сел, отыскал нужный дом и узнал: генерала четыре часа назад отправили в Москву поездом… Конечно, можно было бы вернуться и доложить все, как было. Девятаев поступает иначе. Прикинув время и путь следования не частых в прифронтовом крае пассажирских вагонов, он полетел над железной дорогой и скоро увидел поезд. Как заставить остановиться? «Я полетел низко, едва не касаясь колесами паровоза. Отворачивал в сторону, покачивал крыльями – нет, машинист не понимал, чего добивается «кукурузник». Тогда, выбрав место, я посадил самолет и выбежал на полотно, отчаянно размахивая шлемом. Поезд промчался мимо. Я взлетел еще раз, обогнал состав, сел и выбежал снова на полотно».

На этот раз поезд остановился. Посреди степи генерала перенесли в самолет. К вечеру он был уже в Москве. Он лежал на носилках белый, бескровный. Велел позвать летчика. Тот подошел, приложил ладонь к шлему. Генерал попросил достать из его кобуры пистолет. «Лейтенант, возьмите на память. Сколько буду жить, столько буду вас помнить».

Такой эпизод… В нем – весь человек: чувство долга, находчивость, смелость, стремление достигнуть цели… Летом 1944 года Михаил Девятаев снова на истребителе, воюет в дивизии Александра Покрышкина.

День 13 июля был переломным в его военной судьбе. Накануне наступления под Львовом он сопровождал бомбардировщики, сделал за день три боевых вылета. Уже на заходе солнца поднялся в четвертый раз навстречу летевшим «юнкерсам». Он не заметил, как из‑за облака вынырнул «мессершмитт»… Машина словно споткнулась. В кабине – дым, перед глазами – языки пламени… Со стороны безнадежность его положения была, наверное, особенно ясной. «Мордвин, прыгай!» «Мордвин» – позывной Девятаева. «Миша, приказываю!» – это был голос его командира… Бой шел за линией фронта. Прыгая из самолета, который вот‑вот взорвется, Михаил ударился о хвостовой стабилизатор и приземления на парашюте уже не помнил. Очнулся в землянке среди летчиков. Но речь – чужая… Это был плен.

Сначала с ним обошлись почти по‑джентльменски – перевязали рану, накормили, не тронули ордена. Даже как будто с уважением на них смотрели – такого, мол, ценим. Но, оказалось, все было психологической подготовкой склонить к измене. Когда Девятаев с возмущением и со свойственной ему прямотой сказал: «Среди летчиков предателей не найдете», – отношение изменилось. Стучали кулаком по столу, топали ногами, подносили к лицу пистолет. Требовали не так уж много: название части, расположение, имена командиров… Ничего не сказал!

В прифронтовом лагере военнопленных встретил таких же, как сам. Все в плену оказались после вынужденных посадок и прыжков из подбитых машин. Были раненые, с обожженными лицами и руками, в обгоревшей одежде. Но это были люди, уже видавшие Сталинград, Курскую дугу, освобождавшие Киев, это были летчики, знавшие вкус победы, вгонявшие в землю немецких асов. Сломить их было нельзя.

Их держали от остальных пленных отдельно. И на запад повезли не в поезде, а в транспортных самолетах.

Начался для летчиков лагерный плен. Их поместили в отдельный барак. Рядом валялась чья‑то одежда, обувь, детские рубашонки, ночные горшки… Решились спросить у охранника: что это значит? Эсэсовец, ухмыляясь, с видимым удовольствием объяснил: «В бараке жили еврейские семьи, вчера всех… туда, – он показал на трубу крематория, – освободили место для вас».

Бежать! Бежать во что бы то ни стало… Попытка к побегу каралась немедленной смертью. И все‑таки несколько человек, тщательно присмотревшись друг к другу, решились. Надежда вырваться на свободу была у всех связана с самолетом. Врач, тоже пленный, рассказывал: аэродром – рядом. В воскресный день, когда немецкие летчики отдыхали и у машин оставалась только охрана, можно напасть, захватить самолет… Трудность главная – бегство из лагеря. Вся территория с вышек простреливалась. Ров, колючая проволока с током высокого напряжения… Решили делать подкоп.

Краткость рассказа не позволяет подробно описать эту дерзость. Прямо из барака, стоящего на сваях, решили прорыть тоннель под ограду. Рыли ложками, мисками. Землю выносили и ровным слоем рассыпали под полом барака. Работали ночью, наблюдая в щелку за часовым. Из детских рубашек, подобранных у барака, нарвали ленты. Веревкой, привязанной к ноге «забойщика», подавали сигнал опасности. Чтобы землей не запачкать одежду и не выдать себя, в нору лазали нагишом. Сил хватало на пять‑шесть минут.

Подкоп достигал уже линии ограждения, когда охране кто‑то донес о близком побеге.

Изуверскими пытками началось выявление зачинщиков. Среди них оказался Михаил Девятаев. Избиение железными прутьями, истязание в карцере жаждой и жаром железной печки… Неизбежный расстрел казался уже желанным. Но агонию трех, уже еле державшихся на ногах узников изуверски решили продлить. Сковав их цепью, отправили в Заксенхаузен, в самый страшный из лагерей. Все, что было до этого, представлялось теперь преддверием ада. Адом был Заксенхаузен. Уделом сюда прибывших была только смерть – от истощения, от побоев, от страшной скученности, которую по мере прибытия новых жертв разрежал крематорий. Пленники тут разделялись на «смертников» и «штрафников». Шансов выжить у тех и других практически не было. Но «смертники» к смерти стояли ближе.

«В бараке санобработки парикмахер, снимавший машинкой мою шевелюру, тихо спросил:

– За что попал?

– Подкоп.

– Это расстрел…

За минуту до этого разговора тут, в санитарном бараке, у всех на глазах охранник лопатой убил человека за то, что тот осмелился закурить. Труп лежал у стены. Не знаю уж, чем я понравился старику парикмахеру, такому же узнику, как и все, но он вдруг сказал:

– Бирку уже получил?.. Давай! Давай скорее!..

Мало что понимая, я отдал железку с продавленным номером. Оглянувшись, старик нагнулся к убитому и тут же сунул мне в руку новую бирку с номером 104533.

– Запомни, теперь ты другой человек, не «смертник» – «штрафник». Фамилия – на бумажке. Так летчик Михаил Девятаев стал Григорием Степановичем Никитенко – учителем из Дарницы.

«Как выжил – не знаю. В бараке девятьсот человек – нары в три этажа. Каждый из узников в полной власти капо, эсэсовцев, коменданта. Могут избить, изувечить, убить… 200 граммов хлеба, кружка баланды и три картофелины – вся еда на день… Работа – изнурительно тяжкая или одуряюще бессмысленная… Более тысячи скелетов, обтянутых кожей, в четыре утра выстраивали на ветреном плацу. Каждый стремился протиснуться в середину этого скопища – там теплее и один поддерживает другого, легче стоять. Кто‑то упал. Ну, значит, отмучился. Ежедневно повозка, запряженная людьми, увозила трупы туда, где дымила труба. И каждый думал: завтра и моя очередь. Забираясь ночью на нары, я размышлял: друзья летают, бьют фашистов. Матери, наверное, написали: «Пропал без вести». А я не пропал. Я еще жив, я еще поборюсь».

К концу 44‑го года фашисты стали испытывать острую нужду в рабочей силе. Узников Заксенхаузена осмотрели врачи и, как видно, нашли, что часть до предела истощенных людей пригодна к работе в каких‑то иных местах.

15 ноября полтысячи пленных загнали в вагоны. Везли куда‑то три дня. Когда вагоны открыли, более половины людей были мертвыми.

«Учитель Никитенко Григорий» оказался среди тех, кого построили перед комендантом нового лагеря. Тот сказал: «О побеге не помышляйте. Отсюда никто не убегал и не убежит».

Узники сразу поняли, что находятся близко от моря – летали чайки, сырой ветер пронизывал до костей, заставлял сбиваться в тесные кучи. С умерших снимали робы – подшивали к своей одежде подкладку.

И было ясно: лагерь находится около важной военной базы. В неделю раз, вечерами, в небо с ревом, оставляя полосы света, улетали ракеты. Где‑то вблизи располагался аэродром.

Три с половиной тысячи пленных каждое утро на плацу, ежась от ветра, получали наряд на работу. В порту выгружали уголь, цемент, ремонтировали дороги, засыпали воронки от бомб. Большая группа людей извлекала из земли и строений невзорвавшиеся бомбы. Сами немцы назвали группу «командой смертников». Но кто из пленных страшился смерти! Именно в эту команду всем хотелось попасть. Причина была простая: во время смертельно опасной работы разживались едой – хлебом, картошкой, иногда колбасой. Голодная смерть «смертникам» не грозила, даже товарищам кое‑что припасали.

Самой недобычливой была аэродромная команда. На летном поле – ни картошки, ни какого‑нибудь корешка, ни беленной дождями кости, от которой, если долго держать в кипятке, получается заглушающий голод отвар. И работа на летном поле самая тяжкая: засыпать воронки, носить замес из цемента. Но именно в эту команду стремился все время попасть «учитель из Дарницы». «Рев самолетов, их вид, их близость с громадной силой всколыхнули мысль о побеге».

Все, кто работал тут, понимали: пленным пути с этой базы не будет, всех уничтожат. И потому пытались бежать. Один отчаянный югослав затаился на островном озере. «Поймали. В назидание всем поставили перед строем и спустили овчарок. Чтобы загрызли не сразу – шею обмотали брезентом. Я видел много всего, но более страшной картины не помню».

Лагерь военнопленных у Пенемюнде мало чем отличался от Заксенхаузена. Жизнь человека не ставилась ни во что. Но жажда жизни не покидала людей. Одни уцелеть хотели любою ценой. Другие, тайно поддерживая друг друга, выживали, не теряя человеческого достоинства. Постепенно «учитель из Дарницы» нащупал таких людей. В мимолетных разговорах обронил осторожно мысль о побеге, сказав, что есть среди пленных опытный летчик.

Слово «летчик» было доверено четверым: Владимиру Соколову, Ивану Кривоногову, Михаилу Лупову и Федору Фатых. Имя летчика долго держалось в секрете. «А когда я, поверив в товарищей, сказал: «летчик – я», то увидел разочарование. Изможденным, обессиленным людям летчик представлялся сильным большим человеком. А перед ними стоял такой же, как все, доходяга. Но я говорил о побеге так горячо и так убежденно – поверили: можем взлететь».

Работая на аэродроме, теперь примечали все подробности его жизни: когда заправляются самолеты, когда команды уходят обедать, какая машина удобней стоит для захвата. Остановили внимание на двухмоторном «Хейнкеле‑111». Он чаще других летал. Его сразу после посадки готовили к новому вылету. Возле него не однажды чисто одетые люди в штатском поздравляли пилота – удавались, как видно, какие‑то важные испытания. «Я прикидывал план захвата машины, рулежки, взлета под горку в сторону моря. Но сумею ли запустить, сумею ли справиться с двухмоторной машиной? Во что бы то ни стало надо было увидеть приборы в кабине, понять, как, что, в какой последовательности надо включать – в решительный момент счет времени будет идти на секунды».

Во время аэродромных работ команду сопровождали охранники (вахтманы). Один был зверем, другой – старичок, побывавший в русском плену еще в Первую мировую войну, – знал русский язык и относился к пленным с явным сочувствием. В его дежурство «учитель из Дарницы» не упускал случая заглянуть на самолетную свалку и там впивался глазами в приборные доски «Хейнкеля‑111». Экипаж тяжелого двухмоторного бомбардировщика, с которым до этого Михаил Девятаев встречался лишь в воздухе, состоял из шести человек. Беглецам предстояло поднять его силами одного изможденного узника. «Главное: запустить, вырулить и взлететь… Случай помог проследить операции запуска. Однажды мы расчищали снег у капонира, где стоял такой же, как «наш», «хейнкель». С вала я видел в кабине пилота. И он заметил мое любопытство. С усмешкою на лице – смотри, мол, русский зевака, как легко настоящие люди справляются с этой машиной, – пилот демонстративно стал показывать запуск. Подвезли, подключили тележку с аккумуляторами. Пилот показал палец и отпустил его прямо перед собой. Потом пилот для меня специально поднял ногу на уровень плеч и опустил – заработал один мотор. Следом – второй. Пилот в кабине захохотал. Я тоже еле сдерживал ликование – все фазы запуска «хейнкеля» были ясны».

Заговорщики стали теперь обсуждать детальный план захвата машины. Заучено было: кто ликвидирует вахтмана, кто расчехляет моторы, кто снимает струбцинки с закрылков… «Степень риска все понимали: может поднять тревогу охрана; может неожиданно кто‑нибудь появиться у самолета; машина окажется без горючего; не запустим моторы; могут, быстро хватившись, загородить полосу взлета; могут вслед послать истребителей; могут возникнуть и непредвиденные осложнения. Сам я мысленно думал: шансы – один из ста. Но отступать мы уже не могли. Мы уже сжились с мыслью: «В обед хлебаем баланду, а ужинаем дома, среди своих» – и самолет уже называли не иначе как «наш «хейнкель».

Теперь без ошибки надо было выбирать день. Он должен быть облачным, чтобы сразу скрыться от истребителей. Небезразлично, кто будет охранником. Эсэсовца план предусматривал ликвидировать, старика‑вахтмана – связать.

Между тем жизнь на острове Узедом текла прежним руслом. Часто взлетали ракеты, чаще, чем прежде, прорывались к базе английские самолеты. Собак‑овчарок из охраны забрали, их теперь натаскивали для борьбы с танками. Но режим строгости не уменьшился. Провинность пленных каралась смертью, причем в машине уничтожения людей был изощренный прием: обреченному оставляли «десять дней жизни». В эти дни его избивали, лишали пищи, охрана с ним делала что хотела. Десять дней агонии никто не выдерживал. К «десяти дням жизни» приговорен был земляк Девятаева татарин Федор Фатых. «Вернувшись однажды с работы, я застал его умирающим. Протянув пайку хлеба, Федор сказал: «Миша, возьми подкрепись. Я верю: вы улетите». Ночью он умер.

А через несколько дней приговор «десять дней жизни» получил и учитель из Дарницы Никитенко. «Сдали нервы, сцепился с бандитом и циником по кличке Костя‑моряк. Комендант лагеря в моих действиях усмотрел «политический акт», и все услышали: «Десять дней жизни!» В тот же вечер приговоренного жестоко избила охрана, которой помогал еще Костя с дружками. «Мои друзья сделали все, что могли: прятали меня в прачечной, в момент построения становились так, чтобы не все удары меня достигали, восполняли отнятые пайки хлеба. Но десять дней я бы не протянул. 7 февраля решили: побег завтра или никогда».

День 8 февраля 1945 года начался на острове как обычно. «Ночью взлетали ракеты. Я не мог заснуть от рева и от крайнего возбуждения. Рано утром до построения я сказал Соколову Володе, возглавлявшему аэродромную команду: «Сегодня! И где хочешь достань сигареты. Смертельно хочу курить». Володя снял с себя свитер и выменял на него у француза пять сигарет».

Построение… Отбор команд. Задача Соколова: сделать так, чтобы в аэродромную группу попало сегодня не более десяти человек, чтобы все были советскими и обязательно все посвященные в планы побега. Все удалось.

Засыпали воронки от бомб. Охранником был эсэсовец. Обычно он требовал, чтобы в обед в капонире, где было затишье, для него разводили костер. Работу повели так, чтобы к 12 часам оказаться у нужного капонира.

В 12 ноль‑ноль техники от самолетов потянулись в столовую. Вот горит уже костер в капонире, и рыжий вахтман. поставив винтовку между колен, греет над огнем руки. До «нашего «хейнкеля» двести шагов. Толкаю Володю: «Медлить нельзя!» А он вдруг заколебался: «Может, завтра?» Я показал кулак и крепко сжатые зубы.

Решительным оказался Иван Кривоногов. Удар железякою сзади – и вахтман валится прямо в костер. Смотрю на ребят. Из нас только четверо знают, в чем дело. У шести остальных на лицах неописуемый ужас: убийство вахтмана – это виселица. В двух словах объясняю, в чем дело, и вижу: смертельный испуг сменяется решимостью действовать.

С этой минуты пути к прежнему у десяти человек уже не было – гибель или свобода. Стрелки на часах, взятых у вахтмана из кармана, показывали 12 часов 15 минут. Действовать! Дорога каждая секунда.

Самый высокий Петр Кутергин надевает шинель охранника, шапочку с козырьком. С винтовкой он поведет «пленных» в направлении самолета. «Но, не теряя времени, я и Володя Соколов были уже у «хейнкеля». У хвостовой двери ударом заранее припасенного стержня пробиваю дыру. Просовываю руку, изнутри открываю запор.

Внутренность «хейнкеля» мне, привыкшему к тесной кабине истребителя, показалась ангаром. Сделав ребятам знак: «В самолет!», спешу забраться в кресло пилота. Парашютное гнездо пусто, и я сижу в нем, как тощий котенок. На лицах расположившихся сзади – лихорадочное напряжение: скорее!

Владимир Соколов и Иван Кривоногов расчехляют моторы, снимают с закрылков струбцинки… Ключ зажигания на месте. Теперь скорее тележку с аккумуляторами. Подключается кабель. Стрелки сразу качнулись. Поворот ключа, движение ноги – и один мотор оживает. Еще минута – закрутились винты другого мотора. Прибавляется газ. Оба мотора ревут. С боковой стоянки «хейнкель» рулит на взлетную полосу. Никакой заметной тревоги на летном поле не видно – все привыкли: «Густав Антон» летает много и часто. Пожалуй, только дежурный с флажками на старте в некотором замешательстве – о взлете ему не сообщали.

«Точка старта. Достиг ее с громадным напряжением сил – самолетом с двумя винтами управлять с непривычки сложнее, чем истребителем. Но все в порядке. Показания главных приборов, кажется, понимаю. Газ… Самолет понесся по наклонной линии к морю. Полный газ… Должен быть взлет, но «хейнкель» почему‑то бежит, не взлетая, хвост от бетона не открывается… В последний момент почти у моря резко торможу и делаю разворот без надежды, что самолет уцелеет. Мрак… Подумал, что загорелись. Но это была только пыль. Когда она чуть улеглась, увидел круги от винтов. Целы! Но за спиной паника – крики, удары прикладом в спину: «Мишка, почему не взлетаем?!!»

И оживает аэродром – все, кто был на поле, бегут к самолету. Выбегают летчики и механики из столовой. Даю газ. Разметаю всех, кто приблизился к полосе. Разворот у линии старта. И снова газ… В воспаленном мозгу искрой вспыхнуло слово «триммер». Триммер – подвижная, с ладонь шириною плоскость на рулях высоты. Наверное, летчик оставил ее в положении «посадка». Но как в три‑четыре секунды найти механизм управления триммером? Изо всех сил жму от себя ручку – оторвать хвост от земли. Кричу что есть силы ребятам: «Помогайте!» Втроем наваливаемся на рычаг, и «хейнкель» почти у самой воды отрывается от бетона… Летим!!!»

Управление триммером отыскалось, когда самолет, нырнув в облака, стал набирать высоту. И сразу машина стала послушной и легкой. «В этот момент я почувствовал: спасены! И подумал: что там творится сейчас на базе! Посмотрел на часы. Было 12 часов 36 минут – все уместилось в двадцать одну минуту».

Летели на север над морем, понимали: над сушей будут перехвачены истребителями. Потом летели над морем на юговосток. Внизу увидели караван кораблей. И увидели самолеты, его охранявшие. Один «месссершмитт» отвернул и рядом с «хейнкелем» сделал петлю. «Я видел недоуменный взгляд летчика: мы летели с выпущенными шасси».

Высота была около двух тысяч метров. От холода и громадного пережитого возбуждения у пилота и его пассажиров в полосатой одежде не попадал зуб на зуб. Но радость переполнила сердце: «Я крикнул: «Ребята, горючего в баках – хоть до Москвы!» Всем захотелось прямо до Москвы и лететь. Но я понимал: такой полет невозможен – станем добычей своих истребителей и зениток».

Когда показалась земля, беглецы поняли: скоро увидят линию фронта. «В лагере каким‑то образом все военные новости становились известными без опозданий. Уже после войны я узнал: в прачечной лагеря в груде грязной одежды хранился приемник. Кто и как в тех страшных условиях мог его пронести, для меня до сих пор остается загадкой».

О приближении фронта догадались по бесконечным обозам, по колоннам машин и танков. И вот показались дымы, вспышки разрывов… Опять колонны людей и машин. Но теперь при виде летящего «хейнкеля» люди с дороги бегут и ложатся. «Наши!» Эту радость неожиданно подкрепил плотный зенитный огонь. Два снаряда «хейнкель» настигли. Слышу крик: «Ранены!» И вижу, дымится правый мотор. Резко бросаю самолет в боковое скольжение. Дым исчезает. Но надо садиться. Садиться немедленно. Внизу раскисшая, в пятнах снега земля: дорога, опушка леса, и за ней – приемлемое ровное поле. Резко снижаюсь. Неубранные шасси в земле увязнут. Надо их срезать в момент посадки скольжением в сторону…»

Артиллеристы 61‑й армии с дороги, ведущей к линии фронта, видели, как на поле, подломив колеса, юзом сел «хейнкель». Опушкой, опасаясь стрельбы, солдаты бросились к самолету.

«А мы в «хейнкеле» не вполне уверены были, что сели среди своих. Плексигласовый нос самолета был поврежден. В кабину набился снег с грязью. Я выбрался кое‑как… Тишина. Винты погнуты, от моторов поднимается пар. «Хейнкель», пропахавший по полю глубокую борозду, казался сейчас неуклюжим толстым китом, лежащим на животе. Не верилось, что два часа назад машина стояла на секретнейшей базе фашистов».

Первое, что предприняли прилетевшие, – попытались скрыться в лесу. Захватив винтовку убитого вахтмана и пулемет с «хейнкеля», поддерживая раненых, они пробежали сотню шагов по полю, но повернули назад – сил не было. Приготовив оружие в самолете, решили выждать, что будет.

«На обороте полетной карты я написал, кто мы, откуда бежали, где до войны жили. Перечислил фамилии: Михаил Девятаев, Иван Кривоногов, Владимир Соколов, Владимир Немченко, Федор Адамов, Иван Олейник, Михаил Емец, Петр Кутергин, Николай Урбанович, Дмитрий Сердюков».

– Фрицы! Хенде хох! Сдавайтесь, иначе пальнем из пушки! – послышались крики с опушки леса. Для сидевших в самолете это были очень дорогие слова.

– Мы не фрицы! Мы свои, братцы! Из плена! Свои!

Люди с автоматами, в полушубках, подбежав к самолету, были ошеломлены. Десять скелетов в полосатой одежде, обутые в деревянные башмаки, забрызганные кровью и грязью, плакали, повторяя одно только слово: «Братцы, братцы…»

В расположение артиллерийского дивизиона их понесли на руках, как детей, – каждый весил менее сорока килограммов.

Было это 8 февраля 1945 года.

Сорок лет – немалое время. Из десяти дерзких и смелых людей время лишь двоих пощадило – Михаила Петровича Девятаева и живущего сейчас в Горьком Ивана Павловича Кривоногова. Два волгаря встречаются иногда, вспоминают…

Жизнь Девятаева после войны была накрепко связана с Волгой. Испытывал тут сейчас привычную всем «Ракету», водил между волжскими городами несколько лет «Метеор». Сейчас на пенсии. Но бодрый – водит автомобиль и, кажется, мог бы и самолет. Шестьдесят семь человеку. Окружен внуками. Два сына – врачи, дочь – музыкант. Выросли дети небалованными. Всего в жизни достигли трудолюбием и упорством так же, как и их отец, пятьдесят лет назад босиком появившийся тут, в Казани.

В мордовском его Торбееве сейчас музей. Главные экспонаты в нем: летный шлем, лагерная полосатая роба, фотографии земляка, фотографии самолета. «Лагерную одежду вместе с деревянными башмаками я долго хранил в узелке. Но стало тесновато в квартире – отвез матери. Она хранила».

Не тянуло ли бывшего узника побывать в Пенемюнде? «Тянуло! И очень обрадовался, когда правительство ГДР пригласило меня вместе с семьей погостить… Все показал сыновьям: где были наши бараки, откуда пускались ракеты, где стоял самолет. Прошел с сыновьями весь путь по рулежной дорожке и взлетной полосе к морю. Что сказал им тогда?.. Сказал, что на этом, окруженном морем, клочке земли постоянно думал о Родине и это давало мне силы. Сказал еще: из любого, даже самого трудного положения в жизни есть выход. Главное – не отчаиваться, не потерять в себе человека».

1985 г.





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 473 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.051 с)...