Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава 6. Письмо Энн сделало все то, что и должно делать важное письмо: оно повлияло на мою удачливость, уверенность в себе



Письмо Энн сделало все то, что и должно делать важное письмо: оно повлияло на мою удачливость, уверенность в себе, повлияло на мое место в мире. В колледже учителя, встречая в коридорах, наконец‑то стали меня узнавать, сокурсники вдруг стали со мной разговаривать: просили у меня конспект лекции, которая была во вторник, приглашали на кофе, на ланч, предлагали собраться с четырьмя‑пятью другими студентами, чтобы повторить пройденное к грядущему тесту, при этом они слегка стеснялись, словно, соглашаясь, я сделаю им одолжение. Даже когда я пикетировал магазин, некоторые прохожие смотрели на меня с пониманием, а некоторые даже останавливались сказать, что не станут покупать штаны Редмана. Один старик вышел из магазина Сидни Нейгла с простой серой коробкой в красно‑белом пакете, тронул меня худой рукой за плечо и сказал:

– Прошу прощения. Я только что купил брюки Редмана. Это мой зять меня попросил. Это не для меня. Себе бы я ни за что не купил. Но мой зять не отличит профсоюз от котлеты. Простите.

Он стоял и пристально смотрел на меня, пока я наконец не сообразил, чего он хочет, и тогда я коснулся его руки и улыбнулся ему. Я даровал прощение людям!

Что касается тех, кто за мной надзирал, я не собирался сообщать им, что установил контакт с Энн, так же как не рассказывал никому о той ночи, когда нашел письма Джейд и мои. Родители не имели привычки совать всюду свой нос, они знали, что ничего не выиграют, если начнут без предупреждения сдергивать покрывало с моей жизни. Эдди Ватанабе и вовсе сказал, что наблюдение за моими успехами и есть то самое, что придает ценность работе полицейского надзирателя. Ему захотелось перечислить вслух мои недавние достижения, подчеркивая каждый пункт в списке коротким и резким пожатием моего плеча. Ты нашел работу. Пожатие. Ты нашел работу в профсоюзе. Пожатие. Ты поступил в колледж. Пожатие. Ты интересуешься астрономией. Пожатие. Ты нашел для себя дом. Пожатие. Ты заводишь друзей. Пожатие. Ладно, мне можешь сказать. Девчонку пока не завел? Молчание. Улыбка и самое сильное пожатие из всех. Что касается моих новых друзей, страх в очередной раз оказаться в изоляции часто искушал меня установить с ними более тесные отношения: словом, я умело набрасывал на окружающих сеть из своих откровенных признаний. Но новые знакомые ничего не знали ни об Энн, ни о Джейд, ничего не знали о пожаре и трех годах, проведенных мной в Роквилле. Я завязывал дружеские отношения в обстановке повышенной секретности, и хотя я уже устал от обилия лжи в моей автобиографии, я сказал себе, что эти отношения слишком хрупки и не выдержат неожиданных поворотов сюжета. Насколько всем было известно, я не учился три года без особой на то причины – совершенно в духе времени. Хотя могли бы и поинтересоваться, почему это человеку, который несколько лет ловил кайф и путешествовал автостопом – или что они там себе навоображали, – не хватает раскрепощенности и почему он не рассказывает никаких сногсшибательных историй.

Если кто и мог заметить, что в моей душе разгорелся новый свет, так это доктор Экрест, и какое‑то время я так и чувствовал, как он изучает меня. Должен признать, доктор Кларк сделал для меня все, что мог, передав доктору Экресту, в особенности потому, что их методы были совершенно противоположными. Кларк обожал сновидения, вольные ассоциации, он делал заметки, не глядя на тебя, опустив на окнах маркизы и на три четверти задернув шторы. Экрест был рослым, лоб его был в морщинах; он походил на бывшего бейсболиста или же официанта, который предупреждает тебя, что сегодняшняя рыба не такая уж и свежая. Его тонкие, похожие на проволоку волосы были суше, чем у куклы; он рисковал поджечь их каждый раз, когда закуривал «Кент». Хотя он был крупный, голос у него звучал неестественно звонко, в точности как некоторые голоса подростков, которые кажутся слишком звучными для их тел. Он работал в ярко освещенном кабинете, у него не было кушетки, на которой я мог бы лежать, притворяясь, будто разговариваю с самим собой. Мы сидели в дешевых с виду креслах, поставленных в точности друг против друга. Меня часто посещала мысль, что доктор Экрест чувствовал бы себя точно так же уютно, толкуя карты Таро или линии на моей ладони. Надо лишь заменить пыльные жалюзи на его окнах темными занавесками в цветочек, а вместо дипломов и сертификатов повесить на стене светло‑оранжевое цыганское платье, расправив его так, чтобы лучше была видна вышивка. Доктор Экрест был ясновидец в том смысле, в каком являются ясновидцами все, кто смотрит в хрустальные шары или ощупывает шишки на твоем черепе. Он обладал интуитивным пониманием молчания и громадным, хотя и странно безэмоциональным, состраданием, которое позволяло ему проникать в мысли других людей. Он мог бы всю жизнь провести в ярмарочных шатрах или в витрине магазина, барабаня длинными пальцами по обтянутому фетром столу, если бы у него не хватило энергии и денег, чтобы поступить в медицинский колледж.

Было непонятно, считает ли сам Экрест, что обладает «способностями». Если он и сознавал свою сверхъестественную проницательность, даже не знаю, было ли ему от этого хорошо. Провожая меня до двери после одного сеанса, он легонько тронул меня за плечо:

– Не ешь всякую дрянь. Питайся нормально, ладно?

А когда я обернулся на него, он как будто покраснел и быстро перевел взгляд в пол. Один раз я пришел к нему, прогуляв в тот день и учебу, и работу, и он спросил:

– И чем же ты занимался целый день?

– Почему вы спросили? – поинтересовался я.

А он лишь покачал головой:

– Не знаю.

На следующий день после того, как я проник в отцовскую контору, чтобы прочитать письма от Джейд, доктор Экрест спросил, успел ли я уже побывать на работе у отца. Я поглядел на него виновато и потрясенно, но доктор Экрест сказал, что просто подумал, может, мне поработать у Артура, пока не найдется что‑нибудь другое.

Начав составлять список Баттерфилдов и Рамси, я жил в страхе, что доктор Экрест может догадаться. Я был абсолютно уверен: он знает о моей жалкой личной жизни все, а потому у меня неоднократно возникало желание поделиться самым сокровенным. И только тогда, когда я нашел Энн, а потом получил от нее письмо, только тогда цена моих тайн неизмеримо выросла и я выстроил прочную мысленную стенку между Экрестом и той частью себя, которая жила лишь ради воссоединения. Я чувствовал себя героем из средневековой легенды, затеявшим мысленный поединок с чародеем: мы говорили о Роуз, мы говорили об Артуре, мы говорили о том периоде моего детства, когда я объявил, что оглох, а тем временем наши подсознания превращались в сокола и полевую мышь. Я так и не был до конца уверен, удалось ли мне что‑то от него скрыть.

На следующий день после получения письма Энн Экрест впервые оседлал любимого конька доктора Кларка и поинтересовался моей сексуальной абстиненцией.

– Я говорю с тобой как мужчина с мужчиной, – начал он, – а не как врач с пациентом. Сколько еще ты собираешься отказывать себе? Ты ведь не можешь жить без теплоты.

– Теплоты? – переспросил я, мысленно приказывая ему заткнуться.

– Да. Без сексуального выражения. Дэвид, ты же даже не мастурбируешь.

Мы молчали не меньше минуты. Все мои тайные происки отступили во тьму, словно партизаны, скрылись за другими мыслями. Наконец я придумал, что ему сказать:

– Если уж мы говорим как мужчина с мужчиной, а не как врач с пациентом, то мне кажется, вы не должны брать плату за этот час.

Контора моего отца находилась недалеко от колледжа, и раз или два в неделю мы вместе обедали. Мне было неловко видеться с Артуром чаще, чем с Роуз, в особенности потому, что она всегда чувствовала себя исключенной из нашей с отцом компании. Однако факт, если не истина, заключался в том, что Роуз не хотела видеть меня слишком часто. Ее всегда приводили в ужас маменькины сынки, и вот теперь, когда подобный вопрос уже не стоял, она сказала себе: для него будет лучше, если он сам найдет свой путь, или «роль», как она это называла.

Когда выпадала возможность, я встречался с Артуром у него в конторе. Я старался не вспоминать ту ночь, когда прокрался сюда и нашел письма. Чаще всего Артур на некоторое время удалялся в уборную, прежде чем отправиться со мной на ланч, и тогда я испытывал судьбу и свою реакцию, прочитывая одно‑два письма за время его отсутствия. У меня не хватило духу украсть все письма, хотя в конце концов я унес их из кабинета на один день и сделал ксерокопии. Я со смущением дожидался, когда Артур признается мне, насколько невыносимой стала его жизнь дома, однако он выражал свое сожаление лишь мимоходом – пожатием плеча, вздохом, тем, что называл жену «твоя мать», как будто бы она только ей и была. Доктор Экрест предупреждал, что мне не следует вмешиваться в прискорбные матримониальные отношения родителей, и ни одному из советов психиатра я не следовал с такой легкостью и непринужденностью. Я с удовольствием отвечал на поцелуи отца при встрече и прощании, жадно кормился сентиментальной тоской его любви ко мне: то была чистейшая отцовская любовь, бездумная и не требующая никаких усилий. Он просил лишь, чтобы я был его сыном. Он едва ли понимал, что я обожаю его. Каждый раз, когда мы отправлялись на ланч, мы говорили только обо мне, но затем, в один из дней в конце ноября, когда я зашел за отцом в контору, он сказал, что решил расстаться с Роуз. Он сидел за столом, положив перед собой руки, словно президент, делающий из Овального кабинета короткое заявление для телевидения. Волосы у него были старательно причесаны, на нем была новая спортивная крутка с широкими отворотами. Он был похож на одного из тех пожилых людей, которые решили сменить имидж. Только это был Артур, и ни один его жест не был до конца свободен от странностей: он выглядел как благодушный слепец, которого одевал кто‑то, не очень хорошо с ним знакомый.

– Вчера вечером, – произнес он голосом, в котором смешивались интонации телекомментатора и человека, стоящего одной ногой в могиле, – после двадцати семи лет брака – многие из которых, большинство, Дэвид, почти все из них, были прекрасными – мы с твоей мамой решили, что будет лучше для всех, если мы расстанемся.

Я кивнул, но никак не мог придумать ответ. Глаза отца были устремлены на меня. Мне хотелось помахать перед лицом, как будто отгоняя рой мух‑поденок. Высокое пыльное окно у него за спиной было залито лимонным светом. Телефон зазвонил, но он не стал поднимать трубку.

– Пойдем отсюда, – сказал он, поглядев на телефон, и тот перестал звонить.

Мы отправились в гриль‑бар в подвале на Вабаш‑авеню. В районе, заселенном в основном клерками, людьми интеллектуального труда и бизнесменами, это была самая пролетарская закусочная. Вход больше походил на заброшенный вход в метро. Требовалось спуститься по лестнице с клепаными железными ступеньками, а затем толкнуть ободранную зеленую дверь. Помещение напоминало пещеру, подземную вселенную людей, занятых тяжелым трудом. Выпивка стоила четвертак или тридцать пять центов, у одной только стойки бара могли усесться человек двести. Запах пива смешивался с запахом сосисок; дым от сотни сигарет сливался с паром от дымящихся тарелок. Почти все были в рабочей одежде: фланелевые рубашки с закатанными до локтя рукавами, из‑под которых торчали рукава нательной рубахи; куртки на молниях с вышитыми справа на груди именами; ботинки до щиколотки, со стальными носами и с обмотанными вокруг лодыжки шнурками. Мой отец был единственным посетителем в деловом костюме, а я был здесь самый младший.

Мы получили еду на раздаче. Вареная картошка, аппетитная тюрингенская колбаска, горошек и рисовый пудинг. Я нашел маленький свободный стол, а Артур сходил к бару и взял кувшин пива. Когда я снимал тарелки с коричневого пластмассового подноса, то заметил, что у меня трясутся руки.

– Знаешь, – начал Артур, когда мы приступили к еде, – я понятия не имею, как называется это заведение, хотя обедаю здесь почти всю свою жизнь. После введения сухого закона оно называлось «Нижний гриль‑бар», а затем его продали, и оно называлось как‑то по‑другому, только я не помню. Ты заметил, что вывески нет? И некоторые из парней работали здесь еще до того, как я услышал об этой закусочной. Так вот, они тоже понятия не имеют, как она называется. Послушай, я только что вспомнил, как приводил сюда Роуз в первый день нашего знакомства.

Я подцепил на вилку несколько горошин, но не стал класть в рот. Отец вспоминал нечто такое, что шло вразрез с моими воспоминаниями о первой встрече родителей, только я никак не мог припомнить, что именно мне говорили. Майский парад? Пикник?

– Мы никогда не рассказывали тебе об этом, – сказал отец, – но твоя мать первый раз вышла замуж совсем молоденькой девочкой. За богатого молодого человека по имени Карл Кортни, вылитого Уильяма Пауэлла, чванливого, как петух. Они поженились в Филадельфии. Роуз работала по пятьдесят часов в неделю, делая все возможное, чтобы содержать свою безумную мать. Кортни работал часа два от силы, получая денежки от своей матери, старой Вирджинии Кортни, которая владела радиостанций и отличалась весьма реакционными взглядами. Брак был очень короткий, о нем даже нечего сказать. Но я догадываюсь, что Роуз любила мужа, потому что он был бессовестный обманщик, а она с этим мирилась. Примерно через год после свадьбы Кортни получил работу – через матушку – в «Трибьюн», прямо здесь, в Чикаго, и Роуз приехала с ним. Она уже состояла в Коммунистической партии, а Кортни был всего‑навсего изоляционист и плейбой, однако она льнула к нему, говоря себе, что, может быть, сумеет его перевоспитать, пока он не начал ходить налево. – Артур посмотрел на свою тарелку, вспомнив, что он вроде как собирался пообедать. Он отрезал кончик тюрингенской колбаски, но затем отложил вилку и сделал большой глоток пива.

– В смысле, изменять с другими женщинами? – уточнил я.

– Ты сам сказал. Секретарши и артистки кордебалета, бездумные женщины без всякого интеллекта. Иногда он являлся домой только для того, чтобы переодеться.

– Господи! – воскликнул я.

Я ощущал какую‑то особенную боль за Роуз, словно эта боль постоянно жила внутри меня, но я только сейчас обнаружил ее. Или я всегда знал? Может, это было что‑то такое, о чем они говорили, думая, что я сплю? Я вдруг вспомнил, как лежу, развалившись на заднем сиденье одной из наших старых машин, и мы едем ночью на очередные суматошные каникулы, которые случались регулярно, родители переговариваются нервным шепотом, и мать… плачет. Отец выразительно жестикулирует, а я смотрю на его отражение в темном лобовом стекле и… Но тут воспоминание обрывалось, оставались только попытки вспомнить.

– Кто‑нибудь из моих психиатров знает об этом первом браке мамы? – спросил я.

Вопрос меня озадачил. Какая разница? Узнав от Джейд, что они с Хью решили, что я не должен месяц появляться в их доме, первое, что я спросил у нее, когда состоялся этот разговор.

– Нет. Мы не говорили.

– Почему это такая тайна?

– Роуз не хотела, чтобы кто‑то знал. Она стыдилась.

– Тогда зачем ты рассказываешь мне сейчас?

Артур пожал плечами:

– Тебе неприятно, что я рассказал об этом?

– Нет.

– Просто место навеяло воспоминания.

– Мы с тобой приходили сюда столько раз.

– Просто сегодня особенный день. Прости, если я рассказал тебе что‑то такое, чего бы ты предпочел не знать. Но сегодня завершился мой брак, вот я и болтаю о том, о чем не должен.

Мы немного помолчали. Я допил свое пиво и налил еще стакан. Стакан Артура был почти полон, но я все равно подлил и ему. Я попробовал еду, и она оказалась холодной.

– Я был ее адвокатом во время бракоразводного процесса, – продолжил Артур. – Потому мы и пришли сюда. Поговорить о деле. До того я не был с ней знаком, но у одной девушки, с которой она дружила в Филадельфии, в Чикаго жил брат‑коммунист. Роуз обратилась к нему с просьбой помочь ей найти адвоката, а он отправил ее ко мне. Между прочим, это Мейер Голдман направил ее ко мне.

– Я люблю Мейера Голдмана.

– Ты же никогда его не видел.

– Но ты рассказывал мне о нем. Это же он курил анашу, да? А еще играл на саксофоне. Он был знаком с Меззом Меззроу[12]. Носил черно‑белые туфли и так подтягивал пояс брюк, что казалось, будто тело состоит из одних сплошных ног.

– Кудрявые рыжие волосы и полный рот гнилых зубов. Бедный Мейер. Даже когда его исключили из партии, он вечно попадал в неприятности и всегда обращался ко мне. То напишет письмо хозяину квартиры. То позвонит в профсоюз музыкантов и выкрикнет антисемитский лозунг. То одно, то другое, то одно, то другое, я думал, это никогда не кончится. Я вообще не должен был с ним разговаривать, если ты понимаешь. Когда кого‑то исключают, с ним не полагается разговаривать. Мне на это было наплевать, но с какими только просьбами он ко мне не обращался. И каждый раз обязательно напоминал: «Если бы не я, у тебя бы не было Роуз». – Вдруг отец схватился рукой за лоб, как будто его ударили камнем, закрыл глаза и покачал головой. – Я был тогда так влюблен.

Меня охватило желание протянуть руку и коснуться его – точно так же он стремился поддержать меня, когда я демонстрировал свои горести. Однако я сдержался. Мне не хотелось прерывать его скорбные размышления. Сейчас он сильно напоминал меня самого, из‑за чего я утратил необходимое ощущение близости к отцу.

– Значит, ты помог ей развестись? – спросил я.

– Я сделал все, хотя знал о подобных делах не больше твоего. Это же не моя область права. Я заставил ее съехать из дома Кортни. Нашел ей жилье у очень хорошей женщины, скульптора, очень щедрой, сердечной личности.

– Либби Шустер, – сказал я.

– Я рассказывал тебе и о Либби Шустер?

– Иногда. Я ее помню.

Рука Артура дрогнула, как будто его коснулся кто‑то невидимый, глаза увлажнились.

– Ты никогда ее не видел. Она умерла вскоре после твоего рождения. И Мейер тоже. Мейер умер в шестидесятом, в Калифорнии. Мейер Голдман. Либби была старая, а вот Мейер был еще молод, лет пятидесяти или пятидесяти двух. Он ушел раньше срока. Какая напрасная потеря.

Мы сидели молча, пока мертвецы, жившие в мыслях моего отца, проходили сквозь его сознание: с листовками, с саксофонами.

Наконец я сказал:

– Когда ты переезжаешь…

Переезжает куда? «Из дома» звучало как‑то по‑детски, «от Роуз» – обвиняюще.

– Сегодня вечером, – ответил Артур.

– Мама знает?

– Знает.

– Я имею в виду, знает ли она, что сегодня?

– Да. Она давно уже все знает. Мы выжидали.

– Из‑за меня?

– Мы хотели, чтобы ты обустроился. Почувствовал себя сильным и самостоятельным. Нам не хотелось, чтобы в больнице ты думал, будто у тебя нет нормального дома, куда можно вернуться.

– Так вы настолько давно все решили?

Артур кивнул.

И тогда я сказал то, о чем давно уже знал:

– Ты любишь кого‑то?

Артур окаменел на мгновение, а затем произнес тем самым тоном, каким мужчины произносят клятвы:

– Всей душой.

– Кто она? Я ее знаю?

– Ты никогда с ней не встречался. Ее зовут Барбара Шервуд. Она работает стенографисткой в суде. Знаешь, это очень хорошая работа и очень трудная. Она была замужем. Ее муж умер пять лет назад. Она живет неподалеку от нас. Двое детей. И еще она черная.

Я сложил руки на груди:

– Ты переезжаешь к ней?

– Я пока поживу у нее дома. Сейчас Барбара в больнице. Помогу присматривать за детьми, а когда она выпишется, мы что‑нибудь решим. – Он разлил по стаканам остатки пива.

Почти вся еда у него на тарелке осталась нетронутой; все было разрезано на кусочки и отодвинуто, как будто он искал что‑то спрятанное внутри.

– Знаешь, я тебя не виню, – сказал я. – Понимаю, что это не особо важное заявление, но все равно хочу, чтобы ты знал: я ни в чем тебя не виню.

– Этого я и ожидал, – отозвался Артур. – Прежде всего от тебя.

– Постой. Не говори так. Я люблю маму. Мне плевать, как это выглядит со стороны. Главное, наши взаимоотношения устраивают нас, и я всегда буду ее любить.

– Я имел в виду не то. Ты, как никто другой, знаешь, что значит любить, когда все остальное в мире кажется ненужным. Все наши знакомые, скорее всего, подумают, что я веду себя как скотина или придурок. Бросить Роуз. Перечеркнуть все эти годы. Ты же понимаешь, у человека моего возраста больше прошлого, чем будущего, и когда отказываешься от прошлого, остается всего несколько лет, которые ты можешь считать своими. Они решат, что я поступаю безответственно. Люди верят в наш брак, Роуз и мой. Ты знал об этом?

– Нет.

– А они верят. Конечно, никто не знает, что случилось. А когда узнают, все они встанут на сторону Роуз. Я окажусь в роли негодяя. На самом деле это ее друзья, всегда ими были. Старые товарищи. Я же здорово устал от этой компании еще в те времена, когда вернулся домой с войны.

– Когда я родился.

– Они точно не поймут, но ты понимаешь. Подозреваю, отцу не стоит говорить сыну такое, каким бы взрослым ни был его сын. – Взгляд отца прошел мимо меня, словно я был всего лишь одним из представителей громадного суда присяжных. – Ты меня вдохновил. Глядя, как ты любишь, я вспомнил.

– О чем?

– О том, что когда‑то испытывал такие же чувства к Роуз, вот только она никогда не испытывала таких чувств ко мне, и в конце концов я тоже растерял свои чувства. Но ты напомнил мне, как это бывает. Многие люди никогда не переживали ничего подобного, ни разу в жизни. Ты ведь знаешь об этом? Но у тебя это было…

– С Джейд.

– И ты напомнил мне, что когда‑то это было и у меня, и я никогда не ощущал себя таким большим и важным, как в те времена, когда любовь была для меня всем. Я увидел, как ты паришь над землей, и вспомнил, что несколько месяцев сам ходил по облакам. Сразу после того, как помог Роуз получить развод, и мы проводили вместе каждое мгновение дня. Пока не выяснилось, насколько сильно она любила этого Кортни, и мне пришлось понять: потребуется время, чтобы она изжила эту любовь. Я знал, она все преодолеет, дай только срок. Волшебство ее души осталось с ним, а не со мной, пусть даже она сто раз предпочла бы меня ему. Я понимал это, но больше уже не парил над землей. Должно быть, я оказался слишком рассудительным. Ты принимаешь несколько рациональных решений и уже больше не можешь дурачить самого себя.

– Никогда не подозревал, что тебе хочется этого.

– Я тоже не подозревал. Я забыл. Ты заставил меня вспомнить, а потом Барбара доказала, что я пока еще не упустил своего шанса. Это было равносильно тому, чтобы проснуться помолодевшим на двадцать лет. Не то чтобы волосы у меня вдруг сделались густыми, очки стали ненужными, а до смерти еще далеко. Однако у меня появился вкус к жизни. Я хочу, чтобы ты познакомился с Барбарой. Ты наверняка поймешь, что я имею в виду. Никогда не думал, что такое может случиться. Никогда не думал, что смогу поверить во все это во второй раз. Но случилось. И я не собираюсь из‑за этого корить себя.

– Знаю, – произнес я. Сердце тяжко билось.

– Я знаю, что ты знаешь. Ты знал это каждую секунду своей жизни, и ты не позволяешь себе забывать. Поэтому и сбежал из дома в ночь после приема в твою честь и прокрался в мой офис. Поэтому каждый раз, заходя за мной перед ланчем, ты умудряешься просмотреть свои письма, и поэтому я каждый раз даю тебе такую возможность.

Барбара Шервуд лежала в той же больнице, куда меня отвезли после пожара. Она лежала в палате по соседству с моей бывшей палатой, где я признался – настоял, – что именно я обратил в прах тот огромный, непрочный дом. Мы с отцом прошли по выцветшим коридорам с мутными лампами над головой, из‑за которых все вокруг выглядело так, как выглядит, если вы не спали несколько ночей, мимо медсестер, которые кивали Артуру как знакомому, мимо носилок с засохшей кровью на фиксирующих ремнях, мимо металлического стола с горой подносов из столовой, вдыхая тот пронзительный медицинский запах, который в некоторых вселяет уверенность, но лично меня наполняет отчаянием, мимо звенящих телефонов и бормотания: «Доктор Абрамс, доктор Абрамс, пожалуйста, зайдите в четыреста четвертую», между немногочисленными посетителями, нервничающими и растерянными, которые, вместо того чтобы отойти с дороги, исполняли танец смятения: шли влево, когда мы шли влево, и вправо – когда мы шли вправо, и наконец, хмурясь от прикосновения Артура, приваливались спиной к сероватой стене, которой я не стал бы касаться, потому что она выглядела какой‑то скользкой, хотя это было всего лишь из‑за освещения. Отец нес вечернюю газету и пять романов Яна Флеминга в мягких обложках, перевязанных желтым шпагатом; я держал руки в карманах, считая и пересчитывая восемь десятицентовиков и четвертак.

У Барбары Шервуд оказалось кошачье лицо, какого я не видел еще ни у кого. Черные волосы коротко подстрижены и зачесаны на широкий высокий лоб. Скулы четко очерчены, как раз такие девчонки рисуют в своих альбомах, мечтая походить на экзотических моделей. Старательно выщипанные брови, и хотя она лежала в больнице и, вероятно, страдала, Барбара подкрасила глаза, отчего они казались еще огромнее и миндалевиднее, чем на самом деле. Я не знал, что за последние месяцы она сильно похудела. Ее худоба казалась умышленной, по последней моде. Изголовье кровати было приподнято, и Барбара почти сидела. В больничном халате, который был ей великоват, она напоминала подростка в отцовской рубашке, хотя вовсе не выглядела молодой. И хотя волосы у нее были черные, а кожа гладкая, прожитые годы таились под ней, словно время было высушено, подавлено и забирало то, что ему причитается, исподтишка.

– Ну, вот и он, – произнес Артур, подводя меня к ее кровати.

У ее постели стояли два стула, занавеска, отделявшая кровать Барбары от соседки по палате, была опущена; все было подготовлено заранее.

Я захотел взять инициативу на себя. Я протянул руку.

– Привет, рад с вами познакомиться, – сказал я радостным, звенящим голосом, как будто был маленьким мальчиком, которого научили по‑светски непринужденно держаться с незнакомыми людьми.

Она вложила свою руку в мою. Пальцы у нее были холодные, а когда я пожал ей руку, показались еще холоднее.

Артур стоял рядом, скрестив руки на своем твердом, круглом животе, чем‑то напоминая фигуру с карты Таро. Он медленно выдыхал и делал короткие музыкальные вдохи, как будто в голове у него звучали хоры.

– Это хорошо, – сказала Барбара.

Я не понял, то ли она так нервничает, что забыла закончить фразу, то ли это ее индивидуальная манера выражаться. Это хорошо? Это хорошо? В самом деле! Я тут же настроился на ироничный лад, ведь я явился сюда, полностью готовый устроить небольшой суд над новой избранницей своего отца.

– Как с вами тут обращаются? – спросил я, самый влиятельный господин нашего городка.

Я обернулся через плечо, словно проверяя, не делся ли куда мой лакей с гигантским букетом красных роз «Американская красавица» на длинных стеблях.

– Здесь так по‑домашнему, – ответила Барбара. – Не то что в других больницах.

– В прошлом году она лежала у «Всех Святых», – вставил Артур.

– Ну и местечко, – заметила Барбара. – От него прямо мороз по коже. Эти сестры, которые скользят повсюду в длинных черных рясах, и эти священники с детскими лицами и с пурпурными лентами на шее, которые расхаживают по коридорам, выспрашивая, кто нуждается в соборовании. – Она улыбнулась. У нее не хватало одного зуба рядом с передними. Она увидела, что я заметил это, и пояснила: – Упала.

Мы проговорили несколько минут с недоуменной настороженностью незнакомцев, которые могут сильно обидеть друг друга. Барбара сказала, что отец много рассказывал ей обо мне, но, разумеется, люди всегда так говорят в подобных ситуациях, однако Барбара, кажется, на миг покраснела, так что, вероятно, он и впрямь рассказывал. Каким‑то образом я оказался вовлечен в беседу о моих занятиях в колледже, о моей работе в профсоюзе, о предложении Гарольда Штерна завязать с пикетированием и поработать на полставки в качестве научного сотрудника в образовательном отделе профсоюза. Меня поздравляли, подбадривали, и если Барбаре подробности моей жизни были хотя бы вполовину так же скучны, как и мне, она рисковала впасть в кому.

Барбара бросила на Артура озорной взгляд, словно неисправимая, всегда говорящая правду девочка из викторианского романа. Однако в воздухе не возникло никакого внезапного напряжения, не возникло облегчения. Артур, совершенно спокойный, сидел на своем месте. Он знал, что она скажет это. Вероятно, все было запланировано.

– Ладно. Артур рассказал тебе о… нас?

– Рассказал, – ответил я и кашлянул.

Барбара кивнула, глядя на меня:

– И?.. Что ты думаешь?

– Вы не нуждаетесь в моем разрешении. – Я ощутил, как отец деликатно тронул меня за локоть.

– Но нам хотелось бы знать, какие чувства ты испытываешь по этому поводу. – Барбара сложила руки на проступающих под одеялом коленях. Пальцы у нее были без колец и очень черные; пластмассовый идентификационный браслет был слишком велик для ее запястья.

– Я испытываю самые разные чувства, – ответил я. – Чувствую страх за мать. – Я помолчал. Артур поерзал на своем стуле. Барбара одобрительно кивнула. – И кажется, боюсь и за отца тоже.

– Почему? – спросила Барбара. – Из‑за… – взмахнула она рукой, обозначая больницу и свое место в ней.

– Я не знаю почему. Потому что он меняется. Потому что сейчас он другой и будет меняться еще и еще. Это звучит несколько бессмысленно. Я просто так чувствую.

– Я не буду меняться, – возразил отец.

– Будешь. Ты сам хочешь. И ты должен. Ты больше уже не будешь несчастным. Ты изменишься. Проявится твое самое лучшее и смелое «я». Возможно, я не имею права говорить так, но ты знаешь, что я‑то точно знаю, каково это.

Я ощущал себя более чем напыщенным и нелепым, однако ни одно слово из моей дрожащей речи не далось легко или быстро. Я в полной мере сознавал, насколько неуместно сыну анализировать романтическое увлечение отца, и чувствовал, как каждое сказанное слово выпускает когти и дерет мне горло, пока я произношу его.

– Я рада, что ты воспринимаешь все именно так, – отозвалась Барбара. – Я была уверена, что так будет, потому что именно это и предсказывал мне твой отец. Знаешь, дожидаясь, что ты придешь меня навестить, я так разнервничалась. У меня у самой двое детей, и я знаю, что, когда дело касается родителей, дети – самые твердолобые республиканцы на свете. Разве я не права?

– Совершеннейшая правда, – согласился Артур.

– Мои собственные дети задали несколько трудных вопросов. Может быть, я сама усложнила себе жизнь, потому что не хотела им лгать. Поэтому они потребовали ответа, как это Артур может приходить и оставаться у нас, когда у него имеется жена, живущая в какой‑то миле от нашего дома. Они не понимали, что же за женщина их мать, если пускает в свою спальню мужчину, не благословив эти отношения таинством брака. Дело в том, что их отец был человек религиозный, я – нет, но я никогда не мешала им верить. Это их способ ощутить отца рядом с собой. Когда они молятся Богу, то на самом деле обращаются к родному отцу, который умер, когда они были еще маленькими. И ты же знаешь, какие в этом городе нравы. Они не понимали, как это чернокожая женщина может быть с белым мужчиной.

– С евреем, – поправил Артур. – Но вряд ли это могло помочь делу.

– Ничего не могло помочь. Они начали относиться ко мне так, будто я развратная женщина. Перестали нормально учиться, перестали исполнять работу по дому, не смотрели на меня, когда я обращалась к ним. Не зря говорят, никакое наказание не сравнится с ненавистью ребенка. Я не знала, что делать. Все стало настолько плохо, что я подумала, не прекратить ли мне всякие отношения с Артуром и не вернуться ли к той жизни, какую вела до встречи с ним, пусть даже мне снова будет одиноко и страшно. И вот тогда вмешался твой отец. Он все исправил, когда казалось, что ничего уже нельзя сделать. Он пришел к моим детям, к Вейну, которому шестнадцать, и к Делии, которой только на прошлой неделе исполнилось тринадцать, и сказал им, что любит их мать всей душой, со всей заботой и уважением, с какими мужчина когда‑либо любил женщину. Он сказал, что больше всего на свете хотел бы заботиться обо мне и о них. И он раскрыл свои объятия моим детям, и мои дети раскрыли объятия ему, и все успокоилось. Мы снова семья. Ты слишком взрослый, Дэвид, ты уже мужчина, поэтому я не могу сказать, что буду заботиться о тебе, поскольку тебе не нужна такая забота. Но я хочу сказать то, что сказал твой отец моим детям: я люблю твоего отца. Я хочу, чтобы ты знал: мужчина, который приходится тебе отцом, мужчина, давший тебе жизнь, нашел женщину, которая в его объятиях ощущает себя словно в раю. – Барбара замолчала.

К ее соседке по другую сторону занавески тоже пришли посетители. Я слышал их сварливые, какие‑то несчастные голоса. По громкой связи вызывали врача. И я понял, ощутив настоящий панический страх, что вот‑вот разревусь. Словно корка льда на пруду, прочность которой ты недооценил, мое самообладание треснуло под тяжестью чувств – и я провалился. Я таращился на занавеску, разделявшую палату, и прислушивался к голосам.

– И что теперь? – произносил мужской голос. – Еще раз, и еще раз, и еще?

По открытой двери негромко постучали. Это пришла сестра Барбары, Рита, и дети Барбары, Вейн и Делия. Рита выглядела старой и худой как щепка. Волосы у нее были седые и неухоженные. Рита слегка прихрамывала, опираясь на большую черную трость, более подходящую для здоровенного мужика. Плащ был расстегнут, виднелась подкладка. Рита казалась смущенной и встревоженной.

– Извини, – сказала она. – Они не захотели слушать. Я им говорила, что сегодня они не могут с тобой увидеться, но…

– Привет, мам, – произнес Вейн.

Подстричь волосы короче, чем у него, было просто невозможно. Он носил громадные очки в коричневой оправе и белую рубашку с пуговками на углах воротника. Лицо у него было как у мальчика с плаката, призывающего народ жертвовать в Фонд колледжа для чернокожих. Делию, похоже, тянуло куда‑то в противоположную сторону. Волосы у нее были уложены в стиле афро, она была в красной футболке с круглым вырезом, в синих джинсах и драных кедах. Казалось, что она накрасила губы, но кто‑то в последнюю минуту стер помаду.

– Мы поклялись на Библии, – заявила Делия. – Мама, мы каждый вечер обещали Богу, что придем тебя навестить. – Она подошла к кровати и опустила голову на плечо Барбары, а потом посмотрела на меня и улыбнулась.

Отец представил меня Рите, Вейну и Делии. Рита лишь слегка коснулась моих пальцев, когда я протянул руку. Вейн держался холодно и деловито. А когда я протянул ладонь Делии, она спрятала руки за спину и сказала: «Нет!» Это была всего лишь детская глупость, дразнилка, но я все равно почувствовал себя ужасно неловко.

Барбаре позволяли принимать посетителей только по полчаса в день, и бóльшая часть этого времени уже прошла. Я решил, что ее дети предпочли бы побыть с ней наедине. Теперь, когда собралась вся семья, я уже не чувствовал, что нужен здесь. Я объявил, что ухожу. Барбара пыталась удержать меня, и тогда Артур сказал, что идет со мной. Но было видно, что он хочет последние пять минут побыть с Барбарой, побыть с детьми, вернуться с ними домой, когда медсестра объявит, что пора уходить. Я соврал, что у меня назначена встреча. Сказал всем до свидания, неловко помахал и вышел в коридор, шагая быстро и надеясь, что приближаюсь к выходу. Руки у меня тряслись. Я решил, это из‑за того, что я странно чувствовал себя рядом с новой родней отца. Однако, пока я спускался в лифте и у меня была минута на размышления, до меня дошло, что последние полчаса я вспоминаю, как в этой самой больнице, возможно, на этом самом этаже, три с половиной года назад все Баттерфилды приходили в себя после дыма, огня, потрясения и ужаса.

Через несколько недель был День благодарения. Каждый год мои родители приглашали на обед в честь Дня благодарения одних и тех же людей, и, по мере того как дата приближалась, моя изначальная уверенность, что в этом году обед не состоится, начала сменяться нарастающим страхом, что мать собирается устроить праздник, хотя ее жизнь распалась на две части. Наконец в два часа пополудни в День благодарения я отложил длинное письмо, которое писал Энн, и позвонил матери.

– Алло? – произнесла Роуз. Голос ее звучал мягко, по‑девичьи.

– Привет. Это я. Как дела? – Я виделся с ней несколькими днями раньше, но она никогда мне не звонила, а когда звонил я, обычно казалась совершенно безразличной.

– Что значит, как дела? Я готовлю.

– Значит, вечеринка состоится?

– Конечно состоится. А почему ты спрашиваешь? У тебя другие планы?

– Нет. Просто ты не позвонила. Я не знал, собираешься ли ты устраивать что‑нибудь в этом году.

– И поэтому у тебя появились другие планы?

– Нет. Я же сказал, что нет. Во сколько приходить?

Роуз помолчала, а затем несколько неуверенным голосом сказала:

– Э… в четыре. Разве мы обычно не в четыре начинаем?

Я принял душ, вымыл голову и побрился, потому что Роуз вечно раздражалась, если я не был безупречно чистым, и сегодня я не хотел выслушивать никаких упреков.

Фрагменты моего письма к Энн лежали на кухонном столе, нацарапанные на листах из блокнота, обрывках бумажного пакета и на папиросной бумаге, которая впитывала чернила, делая каждое слово расплывшимся и мягким, словно свет фонаря в тумане. Я уже получил от Энн второе письмо – в какой‑то степени ответ на мое письмо к ней с мольбой рассказать, где живет Джейд.

Хью явился вчера. Одетый в униформу своего нового эго: джинсы, синяя рабочая рубаха с алым вышитым сердцем, коричневые ботинки с острыми носами. Я – Хью! От него за версту разило какими‑то сумасшедшими земляничными духами, и он с готовностью признался, что это духи его новой девушки Ингрид. «Ты пользуешься ее духами?» – спросила я, нанося отличный хук слева. «Нет, – ответил Хью. – Они впитываются в меня». Он только что был у Кита. Они оба одержимы идеей Нового Дела против тебя. Нет, конечно, не нового расследования, просто новые аргументы, новая, более глубокая логика. Они все перетирают и перетирают это Новое Дело с той же пустой мечтательностью, с какой детишки с Блэкстоун обычно обсуждают покупку унции шмали, когда понятия не имеют, что с ней делать, да и денег у них нет.

Я прошел пешком несколько кварталов до Эллис‑авеню. Подошел к дому матери и уже собирался нажать на кнопку, чтобы меня впустили в подъезд, но вспомнил, что у меня есть ключи, и к тому моменту, когда я подошел к этой до боли знакомой двери, я будто вновь почувствовал себя ребенком. Во рту стоял странный вкус, и этот вкус связывал меня с громадной мертвой сердцевиной моего детства. Я вошел сам, поднялся на три лестничных пролета, потом вошел в квартиру, негромко постучав, пока отворял дверь.

В воздухе витали ароматы кухни. Густой, ностальгический и вечный запах индейки и сладкого картофеля ошеломил меня своей жалкой насмешкой, словно дверной коврик на пороге разбомбленного дома. Я закрыл за собой дверь и прислушался, не звучат ли голоса. Я надеялся, что не приду первым. Прошел по длинному узкому коридору в гостиную.

Роуз сидела на диване, скрестив ноги, читала «Нэшнл гардиан» и слушала радио. У нее на носу были круглые очки в лакированной оправе, она была одета в зеленый брючный костюм и серую блузку. Комната, по обыкновению, была полна теней, и единственным источником света служила лампа, висевшая прямо за плечом Роуз.

– Привет, – привет я. – Кажется, я слишком рано.

– Это потому, что тебе не терпелось прийти.

Мать не отрывала взгляда от газеты, однако я видел, что она не читает. Ультракороткая волна, на которой работала радиостанция, то и дело исчезала, прерывая Третью симфонию Бетховена.

Я расстегнул куртку, купленную на распродаже военного имущества, и бросил ее на стул.

– Повесь, пожалуйста, – сказала Роуз.

– Сейчас повешу. Кто еще будет?

– Я решила никого не приглашать. – Роуз сложила газету.

– Как так? – Я сел рядом с ней на диван.

– Сомневаюсь, что в данный момент кому‑нибудь захочется прийти в мой дом. И я не имею ни малейшего желания пахать в кухне как проклятая, чтобы другие могли как следует пообедать.

– Я думал, ты кого‑то приглашала, – сказал я.

– Может быть, ты предпочел бы пообедать с отцом и его новой семьей? Уверена, у них будет полно народу. Иди, если тебя приглашали.

– Я хочу остаться здесь.

– Так что? Тебя приглашали?

Я покачал головой, и в глазах матери отразилось смутное, болезненное удовлетворение. Я понимал, отец не пригласил меня на обед, так как знал, что мать нуждается во мне гораздо сильнее. И меня раздражало, что приходится прилагать усилия, чтобы не сказать об этом вслух.

– Ну, ничего, не огорчайся, – усмехнулась она. – Твой отец сейчас очень занят. Ты не можешь винить его за то, что у него не хватает времени на тебя.

– А здорово устроить обед только для нас двоих, – заявил я.

Роуз кивнула и отвернулась, глядя в мягкую, бесформенную темноту гостиной.

– Мне надоело из года в год приглашать одних и тех же людей. Все ту же павшую духом команду. Мне осточертели эти старые… даже не знаю, как их назвать. Никто из них никогда не понимал наших с Артуром отношений, и я не собираюсь опускаться до объяснений. Не желаю видеть их глупые рожи, когда индейка окажется на столе, а Артура, чтобы разделать ее, не будет. А вдруг я не смогу вытащить пробку из бутылки? Это же делал Артур.

– Я тоже могу, – сказал я.

– Нет. Суть не в этом.

Я медленно обошел квартиру, повсюду включая свет. Мать предлагала пообедать в кухне, однако я накрыл скатертью стол в гостиной и достал парадные тарелки. Я зажег свечи, взял горшок с папоротником, который рос на самом светлом окне в доме, и поставил его в центре. Роуз крикнула, что индейка готова, и я помог ей вынуть гигантскую птицу из духовки – таким индюком можно было бы накормить дюжину умирающих с голоду гостей. Овощи еще готовились в большой эмалированной кастрюле: горошек и мелкие луковицы булькали и всплывали в темной воде. Тут же стояла корзинка, полная теплых булочек, хлеб с изюмом и пюре из сладкого картофеля с запекшейся корочкой из маленьких разноцветных зефирин. Рядом с плитой стояли пять бутылок «Кот дю Рон», с одной уже была снята фольга, и штопор, ввернутый в пробку, дожидался тех рук, которые вынут ее.

– Боже, мама, сколько ты наготовила!

– Я свое дело знаю. Так что угощайся от души, а об остальном не беспокойся.

Нам потребовалось немало времени, чтобы перенести все блюда на стол. Свечи горели как‑то слишком быстро. Перед нами стояла индейка, недра которой были набиты каштанами, и мы накладывали пока все остальное, дожидаясь, кто же возьмет на себя ответственность разделать птицу. Мне было неловко в точности повторять роль, от которой отказался отец, и я стеснялся взяться за сверкающий нож. Однако в конце концов Роуз сказала:

– Разве тебе не хочется мяса?

И я выдернул себя из кресла и начал разрезать птицу. Я никогда в жизни не разделывал индейку. Мелких цыплят, которых время от времени готовил себе – или покупал готовыми в супермаркете, – я разрезал и разламывал в одиночестве у себя дома. Я ощущал сомнение, почти граничившее с отчаянием, представляя, как порчу нам весь праздник. Но нож оказался изумительно острый, на грудке птицы было достаточно мягкого белого мяса, чтобы мне не пришлось разделять кости.

– Очень мило, – произнесла Роуз.

Я положил пару кусочков индейки сначала ей на тарелку, а потом себе. И наконец вынул пробку из вина. Мы сосредоточились на еде.

Ближе к концу обеда Роуз отложила нож и вилку, и они пронзительно звякнули, подчеркивая, в какой тишине мы сидим.

– Понятия не имела, что столько приготовила, – сказала она.

– Это ничего. Зато можно будет потом доедать.

– Невозможно найти маленькую индейку. Вот в чем проблема. Их растят для больших семей. Какое напрасное расточительство…

– Мы наделаем сэндвичей. Мне это было бы весьма кстати. Можно несколько дней вообще не готовить.

– Если бы еще не было нужды думать о деньгах. Всю свою жизнь… – Она оборвала себя и посмотрела на меня суровым, гордым взглядом. – Давай‑ка кое‑что проясним, Дэвид.

Я кивнул, ощущая давящую тяжесть огромной, неуемной тревоги – тревоги, которая внезапно показалась такой же неотъемлемой составляющей моей эмоциональной вселенной, как гравитация – составляющей Вселенной вообще.

– Знаю, отец рассказал тебе, что я была замужем до того, как вышла за него. И еще я знаю, как он обрисовал мою ситуацию. Бедная, наивная, задавленная нищетой маленькая Роуз выходит замуж за богатого плейбоя, который затаскивает ее в грязь и делает из нее дуру. Надеюсь, ты достаточно хорошо знаешь своего отца, чтобы понимать… не знаю что – его эго! Это эго заставляет его верить или, по крайней мере, говорить вслух, что между мной и Карлом Кортни все обстояло именно так. Ему необходимо считать меня такой. Беззащитной. Печальной. И может быть, глуповатой? Может быть. Но на самом деле все было совсем не так, и мне кажется, я в состоянии судить сама. Карл был богатым и избалованным. Вероятно, он не отличался кристальной честностью, зато обожал меня. Он боготворил землю, по которой я ходила. Некоторые утверждали, что он самый красивый мужчина в Филадельфии. Знаешь, сколько мы были знакомы, прежде чем поехали в округ Бакс и поженились? Двадцать пять дней. Могу поспорить, об этом твой отец тебе не сказал. Могу поспорить, он не сказал тебе, что Карл был без ума от меня. И я его любила. В действительности Карл был поэтом, однако он был слишком богат, потому и выставил себя в итоге настоящим дураком. Он пытался работать репортером в газете, только это было несерьезно. Все было несерьезно. В том и была беда. А не в том, во что предпочитает верить твой отец, не в том, что Карл изменял мне. Измены придумали мы сами, чтобы добиться развода, а Карл был слишком джентльмен, чтобы спорить. Мне пришлось бросить его.

– Папа помог тебе получить развод?

– Он добился того, чтобы мне не досталось ни пенни из денег Карла. Никаких отступных. Никаких алиментов. Ничего. Все Кортни были бы счастливы откупиться, чтобы избавиться от меня. Они, как говорится, с радостью побежали бы в банк. Не то чтобы я хотела их денег. Но Артур! Артур не имел права обговаривать подобные условия. У брата Карла, Денниса, жена была наркоманка, так семья обеспечила ее пожизненным содержанием, чтобы Деннис мог развестись!

– Папа хотел, чтобы ты полностью принадлежала ему. Он не желал, чтобы в ваши отношения были замешаны чужие деньги. И вы же, в конце концов, были коммунистами. Откуда Кортни взяли свои деньги?

– Причина была не в этом!

– Может, папа боялся, что если ты получишь алименты, то не захочешь выйти за него.

– Нет. Причина была не в этом.

– Тогда в чем же?

– Никто не понимает. Я любила Карла. Он был красавец. Никогда я не видела таких красивых мужчин. Ни разу в жизни! И никогда я не испытывала к Артуру тех чувств, какие испытывала к Карлу. Дело было не только в физическом влечении, хотя не стоит притворяться, будто это неважно. Никто никогда не узнает, какой красивой я становилась, когда была с Карлом. Все вокруг влюблялись в меня.

Я испугался. Испугался, вдруг Роуз сейчас скажет, что вовсе никогда не любила отца, что его толстое, основательное тело никогда не доставляло ей удовольствия. Я не хотел этого слышать. В Роквилле был один парень по имени Пол Шульц, которому мать сказала, что никогда не испытывала оргазма. «Инструмент у твоего отца необычайно мал», – сказала она ему, и эта мысль преследовала Пола. Он часто грозился, что кастрирует себя и отошлет член матери, чтобы она убедилась: у него не больше, чем у отца; и, насколько мне известно, он осуществил свою угрозу. Когда я выписывался, он по‑прежнему оставался в Роквилле. Конечно, было бы несправедливо обвинять в его мании мать, высказавшую то замечание, однако случай с Полом постоянно напоминал мне, что это не пустяки. Сыновья приходят в ужас, когда слишком отчетливо сознают, насколько несчастны их матери. Я мог бы пережить намеки, мог бы пережить собственные догадки, однако, если бы Роуз продолжила мысль и сказала, что мой отец никуда не годный любовник, боюсь, это знание уязвило бы нечто глубинное и беззащитное во мне, изменило бы меня настолько, что я не смог бы справиться с собой.

Я покорно поднялся, чтобы положить нам добавки, когда зазвонил телефон. Обычно Роуз бросалась к телефону с необычайной поспешностью. Она бежала бегом, даже если стояла в паре шагов, когда он начинал звонить. Но сейчас телефон прозвонил три, четыре, пять раз, а она даже не пыталась подняться, и я, чувствуя, что она ждет этого от меня, отложил нож и вышел на кухню, чтобы взять трубку.

Звонил Альберто Николози, один из старинных друзей матери. Вместе с Ринцлерами, Штернами и Дэвисами Николози были неизменными гостями у нас на День благодарения.

– Алло, – сказал Альберто, – это ты, Дэвид?

– Да. Альберто?

– Привет, Дэвид. Я с трудом узнал тебя по телефону. Извини.

– Ничего страшного. Как поживаете?

– Все отлично. А ты у мамы?

– Да.

– Прекрасно. А остальные? Есть кто‑нибудь еще?

– В этом году нет. Мы вдвоем.

– Я так и подозревал. Ты ведь знаешь, что каждый год Роуз готовила для всех нас обед в День благодарения. Мы только что покончили с нашим, боюсь, не совсем традиционным обедом и подумали о твоей маме…

– Да?

– Скажи мне, как по‑твоему, будет прилично, если мы зайдем в гости? У нас есть пирог. Мы возьмем его с собой, а Роуз могла бы сварить кофе.

– Мне кажется, это чудесная мысль, Альберто.

– Ты уверен? Мы собирались пойти в оперу. У нас гостит мой брат. Но так непривычно отмечать День благодарения без Роуз.

– Приезжайте прямо сейчас. Я скажу маме, что вы уже в пути.

Роуз прибирала со стола, когда я вернулся. Она сложила только что отрезанные мной кусочки индейки обратно на блюдо и перелила остатки вина из своего бокала в мой.

– Это был Альберто, – сообщил я. – Они с Ирэн сейчас приедут.

– Но мы уже пообедали.

– И они тоже. Они привезут пирог, и мы вместе будем пить кофе. – (Роуз молчала.) – У них гостит брат Альберто. Он тоже приедет.

Она быстро вышла в кухню со стопкой тарелок. Вернувшись, она спросила:

– Так они уже едут?

– Да.

– Что ж, наверное, мне стоит умыться. – Она обхватила лицо ладонями.

– Ты отлично выглядишь.

– О, я знаю, как выгляжу. Ладно. Значит, Ирэн с Алом приедут, чтобы как следует пообедать. Ирэн отвратительно готовит. Уверена, они будут голодные. Надеюсь, Дэвид, ты проявишь учтивость. Твой отец обожает выставлять их на посмешище. Но ведь ты рос у них на глазах. Они тебя любят, и ты должен относиться к ним с уважением.

– Но я и так считаю их отличными людьми.

– Да. Я все знаю. Просто помни, что они человеческие существа, у которых те же чувства, что и у тебя. Они оба мои старинные друзья, Дэвид. И они мне дороги.

Николози приехали, пока Роуз была в ванной. Альберто был в твидовом пальто и ушанке. Волосы у него были длинные седые, а глаза темно‑синие, с фиолетовым оттенком. От него пахло трубочным табаком и одеколоном. Ирэн, прямая, тонкая, становящаяся с годами все более хрупкой, была в черном плаще с капюшоном. Губы у нее были накрашены ярко‑алой помадой, а белые волосы зачесаны назад двумя большими волнами. Артур как‑то сказал, что волосы у Ирэн настолько выдрессированы, что могут по ее команде встать на дыбы и залаять. Младший брат Альберто выглядел озябшим. Он пожимал руки, кивал и застенчиво улыбался, пока Альберто объяснял, что его брат не говорит по‑английски.

Когда я вешал их одежду, Роуз вышла из ванной.

– О, кто к нам пришел! – воскликнула она безумным, веселеньким голоском и протянула к ним руки, словно хозяйка чайной. – Ну надо же, явились! Должно быть, вы брат Альберто, – сказала Роуз, не успев подойти к гостям.

– Его зовут Карло, – сказал Альберто и добавил: – Боюсь, он не говорит по‑английски.

– О‑о, – протянула Роуз, хмурясь и наклоняя голову, как будто это была печальная новость. – Ну, ничего. Это же не помешает ему полакомиться пирогом и выпить мой отличный кофе.

Если бы только она не была такой возбужденной и смогла успокоиться, подумал я, и перестала бы отталкивать от себя людей. Я повесил пальто в шкаф, а когда закрыл дверцу и поглядел в коридор, Альберто обнимал Роуз. Он крепко прижимал ее к себе, кажется покачивая. Роуз стояла на цыпочках и, пока Альберто сжимал ее в объятиях, легонько похлопывала его по спине, как будто бы это она утешала его.





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 282 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.051 с)...