Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Верхом в резервацию



Мой путь лежал в резервацию маасаи. Для того, чтобы туда попасть, мне надо было пересечь реку. Через четверть часа я въехала в заповедник. Поиски брода всегда отнимали у меня время; спуск к воде был каменистым, а подъем на другой стороне – крутым; но все труды окупались сторицей.

По другую сторону простиралась на сотни миль покрытая травой чуть волнистая равнина без изгородей, канав, дорог. Человеческих поселений там тоже не было, если не считать деревень маасаи, которые по полгода пустовали, когда эти скитальцы откочевывали вместе со своим скотом на другие пастбища. Кое‑где в саванне поднимались невысокие колючие деревца; повсюду тянулись глубокие высохшие русла, выстланные крупными плоскими камнями, которые приходилось преодолевать по звериным тропам. Вокруг стояла такая тишина, что я даже написала об этом стихотворение:

Через долину дует ветер,

шурша высокой травой,

И одиночество играет

с саванной, с ветром и со мной.

Сейчас, оглядываясь на свою жизнь в Африке, я чувствую, что лучше всего ее отражают слова «существование человека, перенесшегося из мира спешки и шума в страну безмолвия».

Перед самыми дождями маасаи жгут старую сухую траву; по черной и безжизненной саванне становится неприятно путешествовать, потому что конь поднимает копытами черную пыль, которая окутывает всадника с ног до головы и попадает в глаза; собаки ранят лапы о колючую стерню.

Но после дождей равнина покрывается свежей изумрудной травой, и у всадника, а также у его коня голова идет кругом от восторга. Новая трава привлекает на недавнюю гарь различных газелей, которые выглядят издалека как игрушки на бильярдном сукне. Неожиданно для себя можно оказаться в гуще стада канн; эти могучие, но мирные животные подпускают человека совсем близко и лишь потом трусят в сторону, закидывая головы с длинными рогами и размахивая складками кожи, свисающими на груди. Кажется, что они сошли с египетских настенных росписей, только на них они таскают плуги и выглядят совсем домашними. Жирафы в заповеднике, наоборот, пугливы и осмотрительны.

Иногда в первый месяц дождей просторы резервации покрывают бело‑розовые цветы, причем настолько густо, что кажется, будто выпал снег…

Я намеренно унеслась мыслями в дикий мир, чтобы не думать о людях; у меня было очень тяжело на душе после ночной трагедии. Старики, пришедшие к моему дому, смутили меня; в старые времена они сочли бы, что на них наложила проклятье ведьма, которая таскает под одеждой восковую фигурку, собираясь наречь ее именем их племени.

Юридическая сторона моих отношений с африканцами на ферме имела весьма забавный характер. Стремясь прежде всего к покою, я не могла махнуть на них рукой, потому что ссора между арендаторами, которой не найдено окончательное решение, сродни специфическим африканским занозам: снаружи кажется, что все зажило, но под кожей идет активное гниение, и единственный выход – полностью их удалить. Африканцам это было отлично известно, и если они хотели довести какой‑то спор до полного разрешения, то обращались за арбитражем ко мне.

Абсолютно не разбираясь в их законах, я, наверное, выглядела на их судилищах как примадонна, совершенно не знающая роли и пользующаяся на протяжении всего спектакля услугами суфлера. Эти услуги мне охотно предоставляли мои старики, действуя тактично и терпеливо. Иногда я превращалась в оскорбленную примадонну, шокированную навязанной ей ролью, отказывающуюся исполнять ее дальше и покидающую сцену. Когда это случалось, моя аудитория воспринимала происходящее как жестокий удар судьбы, волю Всевышнего, недоступную их пониманию. Провожая меня взглядами, старики молча поплевывали.

Африканское представление о справедливости отличается от европейского настолько, что последнее в Африке просто неприменимо. Африканец признает единственный способ исправления последствий катастрофического события: возмещение ущерба. Мотивы поступков его не заботят. Неважно, ждал ли ты своего недруга в засаде, чтобы перерезать ему горло, или, валя дерево, случайно уронил его на зазевавшегося прохожего – с точки зрения африканца ты заслуживаешь одинакового наказания. Община понесла урон и ждет компенсации. Африканец не тратит времени и умственной энергии на взвешивание вины и заслуг: то ли он боится, что это слишком далеко его заведет, то ли полагает, что это его не касается. Зато он готов до бесконечности рассуждать о том, как оценить причиненный ущерб в головах мелкого рогатого скота, и тут для него перестает существовать время; он торжественно заводит приглашенного арбитра в священную чащобу софистики. В те времена я еще не могла совместить это со своим понятием о справедливости.

У всех африканцев очень схожие обычаи. Сомалийцы имеют совсем не такой склад ума, как кикуйю, и глубоко их презирают, однако точно так же, как они, денно и нощно просиживают у себя в Сомали, подыскивая эквиваленты убийству, изнасилованию, мошенничеству в своих ненаглядных верблюдицах и кобылицах, чьи имена и родословные вписаны в их сердца.

Однажды до Найроби долетела весть о том, как младший брат Фараха, десятилетний мальчишка, бросил где‑то в Бурамуре камень в мальчишку из другого племени, выбив тому два зуба. По этому поводу на ферме состоялось собрание представителей двух племен, которые много ночей подряд проговорили, сидя на полу в доме Фараха. Тут были и худые старики, носившие вознаменование хаджа в Мекку зеленые тюрбаны, и заносчивые молодые сомалийцы, служившие в ожидании более серьезной работы оруженосцами у знаменитых европейских путешественников и охотников, и темноглазые, круглолицые юнцы, скромно представлявшие свои семейства и помалкивавшие, но зато внимательно слушавшие и мотавшие на непроросший ус.

По словам Фараха, серьезность происшествия объяснялась подпорченной внешностью пострадавшего: в свое время он столкнется с трудностями на брачном поприще и будет вынужден снизить претензии к происхождению своей избранницы и ее красоте. В результате была назначена выплата в размере пятидесяти верблюдов, то есть половины пени за убийство, равной сотне верблюдов. Где‑то в Сомали были куплены пятьдесят верблюдов, которые в урочный срок повлияют на цену невесты‑сомалийки и побудят ее закрыть глаза на отсутствие у жениха двух зубов. Тем самым, возможно, был заложен фундамент семейной трагедии. Сам Фарах считал, что легко отделался.

Африканцы с фермы никогда не понимали моих взглядов на их юридические отношения, но при любых невзгодах первым делом бежали за помощью ко мне.

Однажды в сезон уборки кофе девушка‑кикуйю по имени Вамбои погибла под колесами повозки, влекомой волами. На таких повозках собранный кофе доставлялся на кофесушилку, и я категорически запретила пользоваться ими как транспортным средством. Иначе девушки и ребятишки вовсю разъезжали бы развлечения ради на волах, хотя добраться куда‑то пешком можно было куда быстрее, чем на этом медлительном транспорте, а волам и без того приходилось нелегко. Однако молодым погонщикам было трудно отказать ясноглазым девицам, бежавшим рядом с их повозками и умолявшим доставить им удовольствие; единственное, на что их хватало, – это предупреждать пассажирок, чтобы они спрыгивали при приближении к моему дому. Вамбои тоже спрыгнула, но не удержалась и упала; колесо проехало по ее головке и раздавило череп.

Я послала за ее старыми родителями, которые стали убиваться над телом. Я знала, что кроме прочего смерть дочери означает для них крупный убыток, ибо девушка была на выданье, что сулило им немало овец и коз, а также пару телок. Надежды на это возлагались с самого ее рождения. Я уже размышляла о том, какую помощь им оказать, когда они ошеломили меня энергичными требованиями о полной компенсации.

Я твердо отказалась платить. Ведь я предупреждала всех девушек на ферме, что ездить на повозках запрещено; об этом было известно буквально каждой. Старики кивали, полностью со мной соглашаясь, однако продолжали требовать платы. Их аргумент был прост: кто‑то должен им заплатить. По их мнению, этому принципу ничего нельзя было противопоставить, и переубедить их было бы все равно, что внушить теорию относительности. Вызывалось это не жадностью и не злобой; когда я положила конец спору и зашагала от них прочь, они последовали за мной по пятам, словно я была магнитом, к которому их притягивало согласно законам природы.

Они уселись ждать меня перед домом. Это были бедняки, низкорослые и недокормленные; там, на лужайке, они походили на пару барсуков. Они просидели там до заката, после чего мне уже было трудно их различить. Они были сломлены страшным горем. Утрата и убыток, вместе взятые, лишали их сил к жизни.

Фарах в тот день отсутствовал; когда в доме, зажгли свет, я послала несчастным денег, чтобы они купили барана и поели. Это оказалось опрометчивым шагом: они приняли мой поступок за первый признак близящейся сдачи осажденной крепости и просидели перед домом всю ночь. Не знаю, ушли бы они просто так, если бы поздно вечером их не посетила мысль потребовать возмещения у погонщика повозки. Эта мысль подняла их с травы; мгновение – и они бесшумно ретировались. С утра пораньше они отправились в Дагоретти, где проживал заместитель окружного комиссара полиции.

Ферма стала ареной длительного разбирательства по делу об убийстве и наплыва многочисленных полицейских‑африканцев. Однако вариант властей сводился к предложению повесить погонщика, которое было снято после получения исчерпывающих показаний и обещания старейшин не проводить свою кияма. В конце концов родители погибшей вынуждены были, по примеру всех остальных людей на земле, подчиниться закону относительности, в котором ничего не смыслили.

Иногда, потеряв терпение со своими старейшинами, засиживавшимся на кияма, я выкладывала им все, что о них думала. «Вы, старики, – говорила я им, – присуждаете молодежь к таким штрафам, что у них уже не остается денег на себя. Вы выводите их из игры и сами скупаете всех девушек».

Старики внимательно слушали, поблескивая черными глазками на сухих морщинистых лицах и что‑то шепча тонкими губами, словно повторяя мои слова; они явно смаковали то, что их хитроумие получает такое блестящее словесное воплощение.

При всех расхождениях во взглядах моя роль судьи у кикуйю таила множество перспектив и была мне очень дорога. Я была тогда молода и подолгу размышляла о справедливости и несправедливости, причем чаще – с точки зрения подсудимого, ибо раньше не сиживала на месте судьи. Я изо всех сил старалась судить справедливо, стремясь к спокойствию на ферме. Порой, сталкиваясь с особенно сложными случаями, я брала время на размышление и старалась оградиться от постороннего влияния. На население фермы это производило должное впечатление: люди еще долго потом уважительно вспоминали такие разбирательства, подчеркивая, что дело оказалось крайне трудным – на него ушло больше недели. На африканца нетрудно произвести впечатление, затратив на какое‑то дело больше времени, чем затратил бы на него он сам; проблема в том, чтобы перещеголять его в медлительности.

Само желание африканцев видеть меня своей судьей и уважать мое решение объясняется тем значением, которое имеют для их сознания мифологические и теологические соображения. Европейцы уже утратили способность к мифотворчеству и сотворению догм, поэтому вынуждены оглядываться в прошлое, когда возникает необходимость в новых мифах или догмах. Африканцы же самым естественным образом ступают на эти неверные тропы. Особенно ярко эта их способность проявляется при общении с белыми.

Доказательством могут служить хотя бы имена, которыми они нарекают европейцев уже после непродолжительного контакта. Вы узнаете об этих именах, если пошлете гонца с вашим посланием к знакомому или станете спрашивать у встречных дорогу к дому приятеля: выясняется, что ваши знакомые известны африканцам совсем под другими именами.

Так, один мой необщительный сосед, никогда не приглашавший к себе друзей, был прозван ими Sahana Moja – «Одно покрывало». Швед Эрик Оттер стал Rezave Moja – «Один патрон», ибо валил жертву один выстрелом (очень достойная кличка). Другой знакомый, помешанный на автомобилизме, был прозван «Получеловек‑полуавтомобиль». Когда африканцы называют белых именами животных – рыб, жирафов, жирных буйволов, то черпают образы в древних сказаниях; в их подсознании эти белые фигурируют, наверное, и как люди, и как соответствующие представители звериного царства.

К тому же слова обладают особой магией: человек, на протяжении многих лет известный своему окружению под именем какого‑то животного, в конце концов начинает ощущать с ним родство и узнает в нем свои черты. После возвращения в Европу он удивляется, почему никто больше не усматривает их в его облике.

Однажды я повстречалась в Лондонском зоопарке со старым правительственным чиновником, давно ушедшим на покой, носившим в Африке кличку Bwana Tembu – «Господин Слон». Он стоял в одиночестве перед слоновником, внимательно наблюдая за его обитателями. Не исключено, что он часто там появлялся. Его африканские слуги сочли бы это нормальным явлением, однако во всем Лондоне разве что одна я, приехавшая туда всего на несколько дней, была способна его понять.

Рассудок африканца – причудливый механизм, связанный невидимыми приводными ремнями с умершими предками, которые верили, что бог Один, желая увидеть весь мир, добровольно лишился одного глаза, а бога любви представляли ребенком, в любви не сведущим. Вполне возможно, что кикуйю с фермы усматривали мои судейские способности в том обстоятельстве, что я не имела ни малейшего понятия о законах, в соответствии с коими судила.

Постоянно творя мифы, африканцы способны совершать в отношении вас действия, против которых вы при всем желании не можете уберечься. Вы вполне можете превратиться у них в истукана. Лично я сознавала, что такой процесс имеет место, и дала ему собственное определение: я называла это превращением меня в бронзовую змею. Европейцы, долго жившие среди африканцев, поймут, что я имею в виду, пускай я и нарушаю библейский канон. Полагаю, что как бы мы ни суетились, какого бы прогресса в науке и технике ни добивались, несмотря на все величие Британской империи, в этом заключается единственная польза, какую африканцы на самом деле способны из нас извлечь.

Превратить в истуканов всех белых сразу невозможно, к тому же истуканы будут получаться разного достоинства. Африканцы расставляют нас по ранжиру в зависимости от нашей полезности для них в такой роли. Скажем, многие мои друзья – Денис Финч‑Хаттон, оба Коула – Гелбрейт и Беркли, сэр Нортруп Макмиллан – котировались очень высоко.

Выдающимся божком был также лорд Деламер. Помнится, однажды я путешествовала по нагорью во время очередного нашествия саранчи. Собственно, само нашествие состоялось годом раньше, а теперь народилось ее потомство – мелкие черные гусеницы, пожиравшие все, что прошло мимо внимания родителей; эти не оставляли уже ни одного листочка, ни одной травинки. Для африканцев это было страшным ударом, перенести который оказалось уже свыше их сил. От тоски они выли, как издыхающие собаки, и бились головами о воображаемую стену.

Я по простоте душевной рассказала им, что во время путешествия по землям Деламера видела саранчу и там, что пострадали все его угодья, а пуще остального – пастбища, и что лично Деламер пребывает в ярости и отчаянии. Мои слушатели как по волшебству успокоились. Они стали наперебой переспрашивать меня, что именно говорил Деламер по поводу своего несчастья, а потом притихли.

Я не могла сравниться по медной весомости с лордом Деламером, однако и мне доводилось оказываться кстати для африканцев.

Во время войны, когда все африканцы переживали из‑за печальной участи корпуса носильщиков, арендаторы завели привычку собираться вокруг моего дома. Они сидели молча, не переговариваясь даже между собой, а просто таращась на меня, как на медного истукана. Прогнать их у меня не было оснований, так как намерения у них были самые мирные, к тому же, объяви я свою лужайку запретным местом, они бы уселись где‑нибудь еще. Вынести это было невозможно. Мне помогло то обстоятельство, что полк моего брата гнил в то время в передовых траншеях на гряде Вими: я могла точно также мысленно уставиться на него, превратив его в своего истукана.

Всякий раз, когда на ферму обрушивалось какое‑нибудь несчастье, кикуйю превращали меня в главную плакальщицу. То же самое произошло после трагедии с дробовиком. Видя, что я убиваюсь из‑за детей, жители фермы сочли возможным целиком переложить это занятие на меня. При любых невзгодах они взирали на меня теми же глазами, какими взирает паства на своего священника, который, осушая горькую чашу, делает это за всех сразу.

Колдовство имеет ту особенность, что, единожды оказавшись в его плену, вы уже никогда не освободитесь от него до конца. Я часто ощущала себя привязанной к позорному столбу, извивалась, мучилась от боли и мечтала об освобождении. Однако спустя много лет я неоднократно ловила себя на мысли: «Разве я заслуживаю такого обращения? Ведь я – бронзовый идол!»

На обратном пути, как раз в тот момент, когда я пересекала реку, показались сыновья Канину – трое юношей и мальчик. Они были вооружены копьями и куда‑то торопились. Я остановила их и спросила, что слышно об их брате Каберо. Стоя по колено в воде, они опустили глаза; добиться от них ответа оказалось непростым делом.

По их словам, Каберо так и не вернулся; после его ночного бегства о нем так и не было вестей. Семья пребывала в уверенности, что он погиб. Либо он от отчаяния наложил на себя руки – мысль о самоубийстве с легкостью приходит в голову африканцам, даже малолетним, – либо заблудился в буше и попал в когти диким зверям. Братья искали его повсюду; сейчас они направлялись в заповедник с намерением поискать его там.

Достигнув своего берега, я оглянулась и оглядела равнину; мой берег был выше противоположного, но я не увидела в заповеднике никаких признаков жизни, не считая зебр, пасшихся и бегавших в отдалении. Потом из зарослей появились мои недавние собеседники: они перемещались гуськом, очень быстро. Издали это было похоже на стремительное скольжение короткой гусеницы в траве. Их оружие поблескивало на солнце. Казалось, они уверенно выбрали направление, но так ли это было на самом деле? В поисках пропавшего ребенка они могли ориентироваться только по кружащим в небе стервятникам, всегда повисающим над трупом очередной жертвы царя зверей.

С другой стороны, такой малыш вряд ли стал бы объектом их пиршества; в любом случае, они не задержались бы рядом с ним достаточно долго…

Окончательно сникнув от таких печальных раздумий, я заторопилась домой.

Вамаи

Я отправилась на кияма в сопровождении Фараха. Имея дело с кикуйю, я всегда полагалась на Фараха: когда он сам становился участником ссоры, то от него не приходилось ждать благоразумия, ибо он, подобно всем сомалийцам, совершенно терял голову, как только речь заходила о межплеменных распрях, зато по части споров среди представителей других народов он проявлял мудрость и деликатность. К тому же он выступал в роли переводчика, так как прекрасно владел языком суахили.

Еще до прихода на сходку я знала, что там будет предпринята попытка остричь Канину буквально наголо. Он и глазом не успеет моргнуть, как лишится всех своих овец: часть стада пойдет на возмещение семьям убитых и раненых, часть будет съедена в ходе собрания. Я с самого начала вознамерилась этому воспротивиться. С моей точки зрения, Канину лишился сына в точности так же, как остальные двое, причем судьба его сына казалась мне наиболее трагичной. Вамаи погиб, и его не воскресить, Ваниангерри находится в больнице, где за ним есть уход, и только Каберо всеми покинут, и никто не знает, где лежат его кости…

Канину отлично подходил на роль быка, откормленного для заклания. Он был одним из крупнейших моих арендаторов: за ним числилось тридцать пять голов крупного рогатого скота, пять жен и шестьдесят коз. Его деревня располагалась вблизи моего леса, в связи с чем я постоянно лицезрела его детей и коз и то и дело заставала его женщин за порубкой моих деревьев.

Кикуйю не имеют понятия о роскоши: самые богатые среди них живут точно так же, как беднейшие; в хижине Канину я не нашла бы никакой мебели, не считая, может быть, деревянного табурета. Зато в деревне Канину было много хижин, вокруг которых всегда вились старухи, молодежь и детвора. На закате, при приближении времени дойки, к деревне тянулось внушительное стадо, отбрасывая на траву синие тени. Ввиду всего этого худой старик в кожаной накидке, с сетью забитых пылью морщин на лице, безоговорочно слыл на ферме богачом.

У меня с Канину неоднократно вспыхивали горячие перепалки. Я даже угрожала прогнать его с фермы в наказание за его специфические занятия. Канину поддерживал добрые отношения с соседями – маасаи и отдал за мужчин этого племени то ли четыре, то ли пять своих дочерей.

Сами кикуйю признавались мне, что в былые времена маасаи считали ниже своего достоинства родниться с ними. Однако в наши дни этот странный, вымирающий народ, стремясь оттянуть свое окончательное исчезновение, вынужден смирить свою гордыню; женщины‑маасаи практически бесплодны, и плодовитые девушки‑кикуйю пользуются у мужчин племени большим спросом.

Все потомство Канину отличалось видной внешностью, и он перегнал из резервации маасаи немало откормленных телок, полученных в обмен за своих дочерей. Он был не единственным отцом семейства из числа кикуйю, которые богатели таким способом. Мне рассказывали, что вождь кикуйю Кинанжуи отдал маасаи около двух десятков своих дочерей, разбогатев больше чем на сотню голов скота.

Однако год назад в резервация маасаи был объявлен карантин из‑за вспышки ящура, и приток оттуда скота должен был полностью прекратиться. Канину столкнулся с серьезной дилеммой. Маасаи – кочевники, меняющие становища в зависимости от времени года, осадков и состояния пастбищ, поэтому коровы, оставшиеся в их стадах, но принадлежавшие по закону Канину, были рассеяны по большим пространствам, и теперь об их участи можно было только гадать.

По части обмена скотом маасаи не придерживаются строгих правил, тем более если речь идет о презренных кикуйю. Они – прекрасные воины и, как рассказывают, непревзойденные любовники. В их руках сердца дочерей Канину ждала судьба сердец сабинянок: положиться на них отец уже не мог. Тогда пронырливый старик принялся переправлять свой скот через реку по ночам, когда ветеринарной службе положено почивать. С его стороны это было черной неблагодарностью по отношению ко мне, ибо карантинные правила встречают у африканцев полное понимание и уважение. Если бы этих коров нашли на моей земле, то карантин мог бы быть распространен и на мою ферму.

Я была вынуждена выставить вдоль реки наблюдателей для перехвата контрабанды Канину; лунными ночами происходили драматические нападения из засады, за которыми следовало бегство вдоль залитой лунным светом водной глади; телки при этом разбегались во всех мыслимых направлениях.

Жогона, отец погибшего Вамаи, был, напротив, человеком бедным. У него была всего одна жена‑старуха; все его достояние исчерпывалось тремя козами. На большее богатство ему не приходилось рассчитывать, ибо он отличался вопиющим простодушием.

Я хорошо знала Жогону. За год до этого несчастья на ферме произошло страшное убийство. Двух индусов, снимавших у меня выше по реке пресс и моловших на нем для кикуйю маис, нашли убитыми. Преступление было совершено под покровом ночи; все добро убитых исчезло, а убийц так и не нашли. Убийство нагнало страху на всех окрестных торговцев и лавочников‑индусов, и они разбежались, словно их сдуло порывом ураганного ветра. Мне пришлось вооружить Пурана Сингха, жившего на моей кофесушилке, дробовиком, иначе и он не усидел бы на месте, но к оружию пришлось приложить и немало уговоров. В первые ночи после убийства даже мне самой чудились в темноте шаги по дому, и я на протяжении недели держала при себе ночного сторожа. Это и был Жогона. Этот безобидный человек не уберег бы меня от злоумышленников, зато он отличался дружелюбием, и беседовать с ним было сплошным удовольствием. У него были манеры беззаботного ребенка, с широкой физиономии не сходило вдохновенное выражение; глядя на меня, он всегда смеялся. Мое присутствие на кияма сильно его порадовало.

Впрочем, в Коране, который я тогда как раз штудировала, сказано черным по белому: «Не отклоняйся от закона в пользу бедного».

Кроме меня, как минимум еще один участник собрания понимал, что цель всех присутствующих заключается в том, чтобы разорить Канину: сам Канину. Остальные старики проявляли величайшее внимание к происходящему и напрягали все умственные силы. Канину сидел на земле, накрыв голову плащом из козьих шкур; время от времени из‑под плаща раздавалось повизгивание, словно там пряталась собачонка, уставшая выть и способная только скулить.

Старикам хотелось начать с дела раненого Ваниангерри, так как оно открывало возможности для безграничного разглагольствования. Каким должно быть возмещение, если Ваниангерри умрет? Если останется уродом? Если больше не сможет говорить?.. Фарах сказал им от моего имени, что я отказываюсь обсуждать все это, пока не побываю в Найроби и не побеседую с лечащим врачом. Старики стали разочарованно готовить аргументацию по следующему делу.

Я объяснила им через Фараха, что кияма обязана быстро разрешить данный вопрос, а не обсуждать его до второго пришествия. Ведь любому ясно, что это не предумышленное убийство, а ужасная случайность. Кияма выслушала мою речь с почтительным вниманием, но тут же выставила свои возражения.

– Мы ничего не знаем, мсабу, – было заявлено мне. – Но, как мы видим, ты тоже знаешь недостаточно, а из того, что ты нам говоришь, понимаем лишь малую часть. Выстрел произвел сын Канину. Иначе как могло получиться, что невредимым остался он один? Если ты желаешь услышать больше, то твое любопытство удовлетворит Мауге. Там был его сын, лишившийся при выстреле уха.

Мауге был одним из самых зажиточных арендаторов и соперником Канину. Выглядел он весьма внушительно, столь же внушительно звучала и его речь, хотя говорил он крайне медленно и время от времени умолкал, чтобы поразмыслить.

– Мсабу, – начал он. – Мой сын сказал мне: все мальчики по очереди брали ружье и целились в Каберо. Но он не объяснял им, как им пользоваться, совсем не объяснял. Потом он забрал у них ружье, и оно тут же выстрелило. Ранило всех, а Вамаи, сын Жогоны, был убит. Вот как все произошло.

– Все это мне и так известно, – ответила я. – Это и называется несчастным случаем, несчастьем. Я бы могла выстрелить из винтовки из своего дома, или ты, Мауге, из своего.

Эти мои слова сильно взволновали всех участников кияма. Все посмотрели на Мауге, который испытал смущение. Все стали тихо переговариваться, а потом дискуссия возобновилась.

– Мсабу, – было сказано мне, – теперь мы не понимаем ни единого твоего слова. Мы можем лишь предполагать, что ты вспомнила про винтовку, поскольку ты сама отлично из нее стреляешь, в то время как с дробовиком обращаешься хуже. Если бы то была винтовка, ты была бы права. Но ни из твоего дома, ни из дома Мауге нельзя выстрелить из дробовика так, чтобы заряд долетел до дома бваны Менания и поубивал тех, кто там находится.

После небольшой паузы я сказала:

– Как всем теперь известно, из ружья выстрелил сын Канину. Канину расплатится с Жогоной овцами, чтобы компенсировать потерю. Но всем известно также и то, что сын Канину не был плохим мальчиком и не собирался убивать Вамаи, поэтому Канину отдаст меньше овец, чем отдал бы, если бы это было не так.

Слово взял старик по имени Авару. Он был лучше остальных знаком с цивилизацией, так как просидел семь лет в тюрьме.

– Мсабу, – молвил он, – ты говоришь, что сын Канину не был плохим и что поэтому Канину не придется лишиться большого числа овец. Но если бы его сын умышленно убил Вамаи, то есть оказался очень плохим мальчиком, то разве Канину стало бы от этого лучше? Обрадовался бы он настолько, что согласился отдать больше овец?

– Авару, – возразила я, – ты знаешь, что Канину тоже потерял сына. Ты тоже ходишь в школу и знаешь, что мальчик хорошо учился. Раз он был таким хорошим, то Канину очень плохо от того, что он его потерял.

Мои слова были встречены продолжительным молчанием. Потом Канину, словно припомнив, насколько ему худо, издал протяжный вой.

– Мемсагиб, – обратился ко мне Фарах, – пускай кикуйю назовут цифру, к которой склоняются.

Предложение было высказано на суахили, чтобы присутствующие тоже его поняли, и всех обеспокоило, потому что цифра – совершенно конкретное понятие, а потому глубоко противна африканцам. Фарах обвел глазами собрание и высокомерно провозгласил:

– Сто!

Сотня овец – фантастическое количество, которое никто не собирался принимать всерьез. Кияма смолкла. Старики почувствовали себя беспомощными жертвами насмешника‑сомалийца и сочли за благо не противоречить. Самый дряхлый пробормотал: «Пятьдесят», однако эта цифра показалась совершенно невесомой и не удержалась на сквозняке, устроенном шуткой Фараха.

Чуть погодя сам Фарах резко бросил:

– Сорок!

Предложение было сделано в манере умелого скототорговца, знакомого с бухгалтерий и скотом. Это слово разбудило мысли участников собрания; перешептывания возобновились. Теперь старикам требовалось много времени на болтовню и покашливание, хотя основа для переговоров была заложена.

Дома Фарах доверительно сообщил мне:

– Думаю, старики возьмут с Канину сорок овец.

Этим кошмар кияма для Канину не кончился. Старый пузатый Категу, еще один крупный арендатор, отец и дед громадного семейства, поднялся и предложил поголовно перечислить всех овец и коз, которых Канину будет обязан передать. Это противоречило традициям кияма; сам Жогона до этого не додумался бы, и я полагаю, что предложение было результатом его сговора с Категу, причем последнему оно сулило какие‑то выгоды. Я стала ждать, что из этого получится.

Канину, казалось, смирился со своим мученичеством: он втянул голову в плечи и сопровождал обсуждение каждого животного однообразным хныканьем. Однако когда Категу, сам колеблясь, назвал большого рыжего безрогого барана, сердце Канину дрогнуло, и он вывалился из‑под своего плаща. Сначала его рык, вернее, вопль о помощи был обращен ко мне, но он быстро смекнул, что я – его сторонница и что рыжего барана он, видимо, не лишится. Тогда он беззвучно сел, окинув Категу полным глубокого сарказма взглядом.

Спустя добрую неделю заседаний было решено, что возмещение составит сорок овец, которых Канину должен будет передать Жогоне, однако конкретные овцы названы не были.

Через две недели Фарах сообщил мне за ужином свежие новости по этому делу. Накануне на ферме появились трое стариков кикуйю из Ньери. Они прослышали о случившемся и пришли специально для того, чтобы объявить, что Вамаи приходился сыном не Жогоне, а их умершему брату и что, следовательно, компенсация за его гибель причитается им.

Я улыбнулась столь беспримерной наглости и ответила Фараху, что это как раз в духе кикуйю из Ньери. Фарах задумчиво ответил, что они, скорее всего, говорят правду. Жогона действительно пришел на ферму из Ньери шесть лет назад и, насколько известно Фараху, Вамаи действительно был не его сыном и «никогда им не был». Жогоне сильно повезло, что двумя днями раньше ему уже успели передать двадцать пять из присужденных сорока овец. В противном случае Канину предпочел бы переправить их всех в Ньери, чтобы не страдать, встречаясь с ними. Впрочем, Жогоне все равно лучше глядеть в оба, потому что кикуйю из Ньери – опасная публика, от них так легко не отделаешься. Они остановились на ферме и угрожают снова привлечь к разбирательству полицию.

Предупреждение Фараха подготовило меня к появлению несколькими днями позже перед домом пришельцев из Ньери, представителей кикуйю низшего сорта, выглядевших как три грязные гиены, пробежавшие все сто пятьдесят миль по кровавому следу Вамаи. С ними явился Жогона, взволнованный и удрученный. Разница в их настроении объяснялась, видимо, тем, что кикуйю из Ньери нечего было терять, тогда как Жогона успел стать обладателем двадцати пяти овец.

Трое чужаков сидели на камнях, выказывая не больше признаков жизни, чем клещи в овечьей шерсти. Я им совершенно не симпатизировала: при всех обстоятельствах они не проявляли интереса к ребенку, пока он был жив; зато Жогона вызывал у меня сочувствие: он достойно вел себя на кияма и, судя по всему, очень горевал по Вамаи. Когда я обратилась к нему, Жогона задрожал и стал тяжко вздыхать. Понять его было невозможно, и мы ничего не достигли.

Через два дня Жогона пришел ранним утром, когда я сидела за пишущей машинкой, и попросил меня зафиксировать на бумаге его изложение связи между ним и семьей погибшего ребенка. Это изложение он вознамерился представить в полицию в Дагоретти. Его простоте нельзя было не посочувствовать; он был очень эмоционален и совершенно не знал стеснения. Свое намерение он расценивал как крупное начинание, сулящее опасности, которых он заранее страшился.

Я записала его рассказ. Это заняло много времени, поскольку рассказ был долгим и касался событий более чем шестилетней давности, к тому же невероятно запутанных. Жогоне постоянно приходилось прерывать изложение, чтобы, поразмыслив, кое‑что изменить в уже сказанном. При этом он крепко стискивал себе голову обеими руками и часто сильно встряхивал ею, чтобы вытряхнуть побольше фактов. Один раз он прижался лицом к стене, как поступают женщины кикуйю во время родов.

Я сняла с его повествования копию и до сих пор ее храню.

Следовать за ходом его мысли было невероятно трудно, так как он постоянно отвлекался на сложные побочные обстоятельства и незначительные подробности. Неудивительно, что воспоминания давались ему с такими мучениями; мне было даже странно, что он смог хоть что‑то толком вспомнить.

Вот как он начал:

«Ко времени своей смерти (то есть, когда он пожелал умереть, как говорят на суахили) Ваверу Вамаи из Ньери имел двух жен. У одной жены было три дочери; после смерти Ваверу она снова вышла замуж. За другую жену Ваверу не успел расплатиться: он остался должен ее отцу двух коз. Она надорвалась, когда подняла слишком большую вязанку дров, у нее случился выкидыш, и никто не мог сказать, будут ли у нее еще дети…».

В таком духе рассказчик заводил меня в дебри жизненных обстоятельств и родственных связей кикуйю.

«У этой жены был маленький ребенок по имени Вамаи. Он тогда болел – как полагали, оспой. Ваверу очень любил эту жену и ее ребенка и перед смертью очень переживал, потому что боялся за ее последующую судьбу. В волнении он послал за своим другом Жогоной Каниаггой, жившим неподалеку. Жогона Каниаггу был тогда должником Ваверу: он не отдал ему трех шиллингов за пару башмаков. Вот Ваверу и предложил ему сделку…»

Сделка сводилась к тому, что Жогона женится на жене умирающего друга и усыновит его ребенка, а также возместит ее отцу долг в две козы, который висел на Ваверу со времени женитьбы.

Дальнейший текст представлял собой перечисление расходов, которые понес Жогона в связи с усыновлением маленького Вамаи. В частности, он покупал для Вамаи очень хорошие лекарства, чтобы его вылечить, а также индийский рис, потому что на одной кукурузе мальчик не поправлялся. Однажды ему пришлось заплатить пять рупий белому фермеру, утверждавшему, что Вамаи загнал в пруд его индюшку. Эта последняя сумма, которую Жогоне оказалось, видимо, особенно трудно наскрести, прочно засела в его памяти: он возвращался к ней неоднократно.

Все поведение Жогоны во время рассказа свидетельствовало о том, что он совершенно не учитывал, что ребенок, которого он потерял, не был ему родным. Появление троицы из Ньери и ее требование сильно его потрясли. Простые люди обладают выраженным талантом усыновлять чужих детей и относиться к ним, как к родным; точно такое же качество проявляют и великодушные крестьяне в Европе.

Когда Жогона добрался, наконец, до завершения своей истории, я сказала, что сейчас зачитаю ему то, что сумела записать. Он отвернулся от меня, чтобы не отвлекаться, слушая мое чтение.

Когда я прочла его имя: «…и он послал за Жогоной Каниаггой своим другом, жившим неподалеку», он резко обернулся и одарил меня пылающим взглядом, полный веселья, от которого старик превратился в мальчишку, буквально в олицетворение молодости. Вторично его имя прозвучало в конце текста как подтверждение подлинности под отпечатком его большого пальца; он снова устремил на меня тот же прямой взгляд, только более спокойный и глубокий, полный достоинства.

Наверное, так Адам смотрел на Бога, слепившего его из глины и вдохнувшего в него жизнь и душу. Я как бы создала Жогону и показала ему его самого – вечно живого Жогону Каниаггу. Я протянула ему бумагу, и он схватил ее со смесью жадности и почтительности сложил, сунул в карман и накрыл рукой. Потеря этого документа была бы для него подобна смерти, потому что в нем была заключена сама его душа; доказательство его существования на свете. Это было нечто неотъемлемое от Жогоны Каниагги, на чем навечно сохранится его имя: плоть превратилась в слово и озарила нас благодатью истины.

Мир написанного слова открывался африканцам как раз в те годы, когда я жила на их земле. У меня была возможность поймать при желании прошлое за хвост и прожить часть общечеловеческой истории – времени, когда точно так же открывала для себя письменность большая часть населения Европы. В Дании это произошло лет на сто раньше, но, судя по рассказам дряхлых стариков, которые я слышала в раннем детстве, реакция на новшество была там точно такой же. Редко когда люди проявляли такую же смиренную и одновременно восторженную преданность Искусству ради Искусства.

Послания одного молодого африканца другому по‑прежнему создавались при помощи профессиональных писарей, поскольку мало кто из стариков, передающих свои навыки молодежи, увлекался новыми веяниями и усердно выписывал в школе буквы; большая часть прежнего поколения оказалась невосприимчивой к новому. В итоге совсем немногие из африканцев умели читать, и мои слуги, арендаторы и рабочие фермы носили мне получаемые ими письма для прочтения.

Открывая одно за другим письма африканцев, я поражалась незначительности их содержания, совершая типичную ошибку цивилизованного человека, закосневшего в предрассудках. Точно так же можно было бы присоединить к банальному гербарию оливковую веточку, которую принесла Ною выпущенная им голубка. При всей ее внешней обыденности та оливковая ветвь была куда весомее, чем весь ковчег с его обитателями: ведь она оповещала о близости нового, зеленеющего мира!

Все письма африканцев были очень похожи одно на другое, так как их авторы придерживались одного стиля. Вот примерное содержание такого письма:

Дорогой мой друг Камау Морефу! Я беру в руки перо (в переносном смысле, так как писал на самом деле писарь‑профессионал), чтобы написать тебе письмо, потому что давно хотел написать тебе письмо. У меня все в полном порядке. Надеюсь, что и у тебя, с Божьей помощью, все в полном порядке. Моя мать в полном порядке. У моей жены не все хорошо, но я надеюсь, что у твоей жены, с Божьей помощью, все хорошо…

Далее обычно следовал длинный перечень имен с очень незначительными подробностями – порой, правда, воистину фантастическими – по поводу каждого упомянутого. На этом письмо кончалось.

Теперь, друг мой Камау, я заканчиваю письмо, потому что у меня мало времени на письмо. Твой друг Ндветти Лори.

В Европе столетней давности для передачи подобных посланий, сочиненных приверженными учености молодыми людьми, запрыгивали в седла форейторы, мчались галопом кони, заливались почтовые рожки. Письма обожали получать, их лелеяли и любовно хранили; я сама видела несколько образцов.

До того, как я научилась говорить на суахили, я состояла с миром местной грамоты в странных отношениях: могла читать написанное, совершенно не понимая смысла. Язык суахили не имел письменности, пока ее не взялись изобрести белые; письмо аккуратно воспроизводит произношение звуков, но орфография ничем не помогает взявшемуся читать такой текст. Я прилежно зачитывала слово за словом восторженно затаившим дыхание адресатам и следила за их реакцией на мое чтение, не имея никакого понятия, о чем идет речь. Иногда адресаты, слушая меня, проливали слезы, иногда заламывали руки, иногда издавали вопли восторга; наиболее распространенной реакцией на чтение был смех: слушатели просто корчились от хохота. Позднее я начала понимать свое чтение, и до меня дошло, что новость невероятно выигрывает в значительности, если ее изложить письменно, а не устно. Послания, которые в устном виде вызывали бы сомнение или презрительную усмешку – недаром все африканцы прирожденные скептики, – в письме приобретали звучание библейской истины. К тому же африканцы стремительно реагируют на любую погрешность в вашем произношении и сразу разражаются злорадным смехом; забыть вашу неловкость им уже не суждено, поэтому белый человек рискует всю последующую жизнь расплачиваться за свою мелкую ошибку унизительной кличкой.

Если же ошибка содержалась в самом тексте, что происходило нередко, ибо сами писари тоже не блистали грамотностью, то адресаты пытались наделить ее смыслом, обдумывали, обсуждали, но были склонны скорее поверить в откровенный абсурд, чем усомниться в письменном слове.

В одном письме, которое я зачитывала своему бою, автор, помимо прочего, написал следующее: «Я изжарил бабуина». Напрасно я объясняла, что он, скорее всего, имел в виду, что поймал бабуина, потому что на суахили оба глагола имеют сходное звучание, – адресат отказывался мне верить.

– Нет, мсабу, – твердил он, – ты скажи, что написано в моем письме. Что там написано?

– Он написал, что изжарил бабуина, – отвечала я. – Но разве это возможно? Если бы это было так, он бы этим не ограничился, а описал подробно, зачем он это совершил и как.

Молодой кикуйю был крайне смущен моей критикой в адрес письменного слова. Затребовав у меня письмо, он аккуратно его сложил и удалился, бережно унося его в кармане.

Что касается записанного мною письменного заявления Жогоны, то оно принесло ему большую пользу: прочитав его, комиссар отказал в иске пришельцам из Ньери, которые с причитаниями уползли назад в свою деревню, так ничего и не прихватив с моей фермы.

Документ с этих пор превратился для Жогоны в бесценное сокровище. Я видела его неоднократно. Жогона смастерил для него кожаный мешочек, расшитый бисером, и повесил на ремешке себе на шею. Время от времени, чаще всего воскресным утром, он появлялся у моих дверей, снимал с шеи мешочек и вручал мне бумагу для громкого прочтения. Однажды я заболела; когда, поправившись, я впервые выехала верхом, он увидел меня издали, преодолел бегом большое расстояние и, тяжело дыша, подал документ. При зачтении на его лице всегда появлялось выражение глубокого религиозного торжества; потом он тщательно разглаживал бумагу, складывал и убирал в мешочек.

С течением времени смысл бумаги не терял для него значимости, а наоборот, становился все важнее, словно он не мог не поражаться, что смысл остается прежним. Прошлое, припоминавшееся в свое время с таким трудом и, по всей видимости, менявшееся всякий раз, когда он к нему мысленно возвращался, оказалось на сей раз пойманным, покоренным, прикованным для его нужд к бумаге. Оно превратилось в историю, обрело устойчивость и уже не могло сыграть дурную шутку.





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 258 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.024 с)...