Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Дикарь в доме переселенки



Однажды не пролились дожди.

Это такой страх, такое грандиозное событие, что тот, кто его застал, никогда не забудет. Спустя годы, расставшись с Африкой и живя в северной стране с влажным климатом, такой человек вскочит среди ночи при звуке начавшегося ливня и прошепчет спросонья: «Наконец‑то!».

Обычно сезон дождей начинается в конце марта и продолжается до середины июня. Перед этим воздух с каждым днем становится горячее и суше, как в Европе накануне сильной грозы, только в Африке все гораздо серьезнее.

Маасаи, соседи моей фермы, жившие на другой стороне реки, в это время подпаливают сухую траву, чтобы с первым дождем взошла свежая травка для скота, и воздух над равниной трепещет от жара, длинные серые и радужные хвосты дыма жмутся к земле, жар и запах гари плывут над полями, как дыхание преисподней.

Гигантские тучи собираются и снова рассеиваются; где‑то на горизонте уже хлещет дождь. Весь мир мечтает об одном…

Вечером, перед самым закатом, природа как бы обступает вас. Холмы приближаются вплотную, слепя зелеными и синими отблесками. Через пару часов, выйдя из дому, вы не видите в небе звезд; ночной воздух уже сулит долгожданную прохладу. Когда у вас над головой поднимается шум – это не дождь, а всего лишь ветер в кронах деревьев. Когда начинает шелестеть под ногами – это снова не дождь, а ветер, гуляющий по поверхности земли. Когда ветер начинает клонить кукурузу на поле, шум очень напоминает шум дождя, но это опять не он. Вам ничего не стоит убедить себя, что дождь уже начался, но это не даст желаемого облегчения.

Только когда земля откликнется глухим ревом, а мир вокруг вас запоет на все голоса, это будет означать, что свершилось главное: хлынул дождь. Это похоже на возвращение к морю, где вы давно уже не были, или на объятия любимого.

Но однажды выдался год, когда дожди так и не пролились. Это было равносильно тому, как если бы от вас отвернулась Вселенная. Становилось все прохладнее, некоторые дни были просто холодными, однако влаги не было и в помине. Все вокруг продолжало иссыхать. Мир лишился благодати. Это была не просто хорошая или дурная погода, а отсутствие всякой погоды. Над головой пролетал дурной ветер, напоминающий сквозняк. Природа померкла; краски стерлись; поля и леса утратили всякий аромат. Не иначе, Создатель ополчился на Свое творение. На юге простирались черные, выжженные равнины, присыпанные серым и белым пеплом.

Мы день ото дня тщетно ждали дождя, прощаясь с надеждами на урожай. Вспашка, прореживание и прочие труды последних месяцев оказались напрасными. Работа на ферме замедлилась, а потом и вовсе замерла.

На равнинах и на холмах высохли озера, и на моем пруду появились новые утки и гуси. К пруду, что на краю фермы, потянулись по утрам и на закате на водопой стада зебр. Животные, голов по двести‑триста, шли длинными рядами. Жеребята держались под боком у кобыл. Они не пугались меня, когда я въезжала верхом в их стадо. Заботясь о своем скоте, мы отпугивали их, потому что уровень воды неуклонно понижался и в прудах. Тем не менее, на берегу пруда было приятно бывать: только там еще сохранилась какая‑то зелень.

Африканцы от засухи сникли. Я не могла добиться от них ни слова о перспективах дождя, хотя они наверняка знали о естественных приметах гораздо больше нас. Под угрозой оказалось само их существование. И им, и их отцам приходилось терять в страшную засуху до девяти десятых поголовья скота. На их высохших участках осталось по несколько вялых стебельков сладкого картофеля и кукурузы.

Немного погодя я усвоила их манеру и перестала обсуждать тяжелые времена и жаловаться, так как это недостойно. Однако я оставалась европейкой, я прожила в их стране недостаточно долго, чтобы приобрести их полнейшую пассивность; лишь те из европейцев, кто провел здесь несколько десятилетий, способны сравниться в этом с африканцами. Я была молода, и инстинкт самосохранения заставлял меня собираться с силами и действовать, а не уподобляться дорожной пыли или дыму над равниной. По вечерам я стала писать рассказы, сказки, романы, переносясь мысленно в другие страны и времена.

Один знакомый, гостивший на ферме, стал слушателем моих сочинений. Когда я выходила из дома, меня едва не валил с ног ветер; небо оставалось безоблачным, усыпанным бесчисленными безразличными ко всему звездами, в мире властвовала сушь.

Сначала я занималась писательством только по вечерам, потом стала уделять этому время и по утрам, пренебрегая обязанностями хозяйки фермы. Мне было трудно решить, что предпринять: вспахать ли заново кукурузное поле и снова его засеять, оборвать ли вянущие кофейные ягоды с ветвей, чтобы сберечь деревья. Я все время откладывала решение на потом.

Я предпочитала писать в столовой, раскладывая листы бумаги по обеденному столу, потому что в перерывах между рассказами должна была заниматься счетами и отвечать на тревожные уведомления управляющего. Слуги спрашивали меня, чем я занимаюсь; я отвечала, что пытаюсь написать книгу. Они воспринимали это как последнюю попытку спасти ферму и относились к моему занятию с интересом и спрашивали, как идут дела. Они часто стояли рядом и наблюдали за мной; их лица сливались с деревянной обшивкой стен, и в темноте казалось, что вдоль стен стоят одни белые балахоны.

Все три окна столовой выходили на запад, на террасу, лужайку и лес. Дальше шел склон, потом река, служившая границей между фермой и землями маасаи. Саму реку из дома нельзя было увидеть, однако ее изгибы можно было проследить по зарослям темно‑зеленых акаций на берегу. Другой берег тоже был высоким, лесистым: дальше тянулась равнина, доходящая до нагорья Нгонг.

«Будь моя вера так сильна, что сдвигала бы горы, я бы заставила горы прийти ко мне».

Ветер дул с востока; двери моей столовой всегда были распахнуты, вследствие чего западная сторона дома пользовалась у африканцев популярностью: они проложили здесь свои тропы, дабы быть в курсе событий. По этой же причине малолетние пастухи пасли на моей лужайке своих коз. Эти мальчишки, разгуливавшие по ферме при отцовских козах и овцах в поисках выпасов, связывали воедино мой цивилизованный дом и дикие окрестности. Домашние слуги‑бои испытывали к ним недоверие и не впускали в комнаты, однако мальчишки относились к цивилизации с детским энтузиазмом: для них она не представляла опасности, так как они могли в любой момент с ней расстаться.

Главным символом цивилизации для них были старые немецкие часы с кукушкой на стене столовой. Часы на африканских нагорьях являются предметом роскоши. Время здесь можно круглый год определять по положению солнца, к поезду спешить не приходится, а жизнь на ферме можно полностью приспособить к своим желаниям, поэтому надобность в часах пропадает. Но мои часы были сделаны мастерски. Кукушка выскакивала из своего домика раз в час, чтобы, высунувшись из куста роз, ясным и нахальным голоском оповестить о текущем времени. Фермерской детворе ее появление всякий раз доставляло огромную радость. Они точно определяли по солнцу, когда состоится ее полуденный выход, и уже без четверти двенадцать сходились к дому со всех сторон, гоня перед собой коз, которых не смели предоставить самим себе. Головы детей и коз показывались и исчезали в кустах и в высокой траве, подобно головам лягушек в пруду.

Потом, оставив коз на лужайке, они, бесшумно ступая босыми ногами, входили в дом. Самым старшим было лет десять, самым младшим – года два. Они прекрасно себя вели и придерживались некоего церемониала, сложившегося в ходе предыдущих визитов: они могли свободно перемещаться по дому, если ничего не трогали, не садились и не открывали ртов, пока к ним не обратятся.

Когда из часов выпрыгивала кукушка, они дружно издавали негромкий восторженный смешок. Бывало, что какой‑нибудь совсем уж малолетний пастушок, еще не несущий ответственности за коз, возвращался в дом самостоятельно ранним утром, чтобы долго молча стоять перед безмолвными часами, потом разразиться на языке кикуйю признанием в любви к ней и важно покинуть дом. Мои бои смеялись над мальчишками; они поведали мне, что те в своем невежестве принимают кукушку за живое существо.

Теперь сами слуги оказались так же заворожены моей пишущей машинкой. Каманте мог простоять у стены целый вечерний час, стреляя глазами, словно ему хотелось разобраться в устройстве машинки, раскрутить ее и унести с собой, чтобы потом снова собрать.

Однажды вечером я, оторвавшись от бумаги, встретила проницательный взгляд его внимательных глаз. Спустя мгновение он заговорил.

– Мсабу, – молвил он, – ты сама веришь, что можешь написать книгу?

Я ответила, что не знаю.

Чтобы правильно представить себе беседу с Каманте, надо помнить, что после каждой его реплики следовала продолжительная многозначительная пауза сознающего свою ответственность человека. Все африканцы – большие мастера в искусстве пауз, поэтому беседа с ними всегда выглядит многообещающе.

Выдержав длительную паузу, Каманте признался:

– Я не верю.

Мне больше не с кем было обсуждать свою книгу; отложив бумагу, я спросила, чем вызвано его неверие. Как оказалось, он заранее настроился на этот разговор и должным образом приготовился. Из‑за его спины появилась книга – не что‑нибудь, а «Одиссея», – которую он положил передо мной на стол.

– Смотри, мсабу, – начал он, – вот хорошая книга. Она с начала до конца удерживается вместе. Даже если поднять ее и встряхнуть, она не развалится. Ее написал очень умный человек. А ты, – продолжал он со смесью презрения и дружеского участия, – пишешь кусочки. Когда бои забывают закрыть дверь, кусочки разлетаются, падают на пол, и ты сердишься. Хорошей книгой этому не стать.

Я объяснила ему, что в Европе смогут все это склеить.

– Твоя книга будет такой же тяжелой, как эта? – осведомился Каманте, взвешивая «Одиссею».

Видя мои колебания, он подал мне книгу, чтобы я могла взвесить ее сама.

– Нет, – сказала я, – не такой, но ты ведь знаешь, что в библиотеке есть и другие книги, легче этой.

– И такой твердой?

Я ответила, что сделать книгу твердой – дорогое удовольствие. Он немного постоял молча, после чего дал понять, что возлагает на мое творчество большие надежды и даже не испытывает больше сомнений: поднял с пола листочки и положил их на стол. После этого он не удалился, а остался стоять у стола. Через некоторое время последовал новый вопрос:

– Мсабу, что есть в книгах?

Я ответила ему примером из «Одиссеи» – историей главного героя и Полифема, которого Одиссей напоил и ослепил, после чего спасся, привязавшись к брюху барана.

Каманте выслушал меня с большим интересом и высказал предположение, что этот баран принадлежал к той же породе, что овцы мистера Лонга из Элментаиты, которых он видел на выставке скота в Найроби. Потом он вернулся к Полифему и спросил, был ли тот чернокожим, как кикуйю. Получив от меня отрицательный ответ, он поинтересовался, принадлежал ли Одиссей к моему племени или семейству.

– Ты говоришь, что он назвал себя «Никто». Как это будет на его языке?

– «Оутис». На его языке это означает «Никто».

– Тебе обязательно писать о том же? – спросил он.

– Нет, – ответила я, – писать можно о чем угодно. Я могла бы написать о тебе.

Каманте, до этого разговаривавший со мной совершенно откровенно, опять замкнулся; оглядев себя, он тихо спросил, о какой его части я стану писать.

– О том времени, когда ты болел и бродил с козами по саванне. О чем ты тогда думал?

Он оглядел комнату, подумал и ответил неопределенно:

– Sijui (не знаю).

– Тебе было страшно?

Помолчав, он твердо сказал:

– Да. Все мальчики иногда боятся в саванне.

– Чего они там боятся?

Каманте долго молчал, потом поднял на меня глаза и со значением ответил:

– Оутиса. Мальчики боятся в саванне Оутиса.

Через несколько дней я слышала, как Каманте втолковывал другим слугам, что в Европе книгу, которую я пишу, могли бы склеить, но что сделать ее такой же твердой, как «Одиссея», снова извлеченная по этому случаю на свет, страшно дорого. Лично ему глубоко сомнительно, что ее смогут сделать такой же синей.

У Каманте был еще один, совершенно особый талант, пригодившийся ему у меня в доме. Я убеждена, что он умел проливать слезы по желанию.

Когда я по‑настоящему сердилась на него и отчитывала, он сначала стоял передо мной навытяжку, глядя мне прямо в лицо с той глубокой скорбью, которую иногда умеют изобразить африканцы. Потом его глаза набухали и наполнялись горючими слезами, которые одна за другой начинали сползать по щекам. Я знала, что это крокодиловы слезы чистой воды, и будь на его месте кто‑то другой, бровью не повела бы, но Каманте был особенным экземпляром. По такому случаю его плоское деревянное лицо принимало выражение, свидетельствующее о полном уходе в себя и неизбывном одиночестве, от которого он страдал столько лет.

Такие же тяжкие слезы он проливал, должно быть, в детстве, когда пас на равнине овец. Мне делалось от этих слез не по себе; в их свете прегрешения, за которые я его клеймила, меркли, и я теряла желание их вспоминать. Они полностью меня деморализовывали. Однако я остаюсь при убеждении, что взаимопонимание, существовавшее между нами, помогало Каманте почувствовать, что я не принимаю его слезы за чистую монету. Для него самого они были, скорее всего, церемонией, адресованной небесным силам, нежели попыткой ввести меня в заблуждение.

Самого себя он часто называл христианином. Не зная, что он подразумевает под этим определением, я пару раз предпринимала попытки выудить у него его символ веры, однако он отделывался объяснением, что верит в то же, во что и я; раз у меня моя вера не вызывает недоумения, то допрашивать его нет смысла. Я догадывалась, что это не просто уклончивость, а нечто вроде позитивной программы, признания верования. Он отдал себя во власть Богу белых людей и, служа таковым, пребывал в готовности выполнить любое повеление, однако не брал на себя обоснование системы, которая могла оказаться не более разумной, чем все прочие системы белых.

Иногда мое поведение шло вразрез с учением шотландской миссии, обратившей его в христианство. Тогда он спрашивал у меня, кто прав.

Как ни странно, африканцы совершенно свободны от предрассудков, хотя мы ожидаем, что первобытный народ будет жить в плену многочисленных темных табу. Объясняется это, видимо, их знакомством с самыми разными расами и племенами и вовлечением Восточной Африки в процесс оживленных обменов: сначала сюда нагрянули торговцы слоновой костью и рабами, потом – поселенцы и охотники. Практически любой чернокожий, включая пастушков с равнин, имел богатый опыт общения с представителями разных народов, отличающихся друг от друга и от него самого, как эскимос от сицилийца. Тут были и англичане, и евреи, и буры, и арабы, и сомалийцы, и индусы, и суахили, и маасаи, и кавирондо. По части восприимчивости к разным идеям кикуйю отличались большей открытостью, чем поселенец или миссионер, выросший в однородной среде и впитавший конкретные понятия. Этим объясняются почти все недоразумения между ними и белыми людьми.

Выступать перед африканцами в роли представительницы христианства – тяжелое испытание. Мне прислуживал молодой кикуйю по имени Китау, живший раньше в резервации. Это был наблюдательный, внимательный и сообразительный паренек, и я симпатизировала ему. Спустя три месяца он попросил у меня рекомендательное письмо к моему старому знакомому шейху Али Бин Салиму, видной персоне на побережье, в Момбасе, так как видел его в моем доме и захотел перейти к нему. Китау полностью освоился с порядками в моем доме, и мне не хотелось его отпускать, поэтому я предложила ему прибавку жалования. Он ответил, что уходит не из‑за денег, просто ему нельзя у меня оставаться. Еще в резервации он твердо решил стать либо христианином, либо магометанином, но пока не определился, кем именно. Ко мне он поступил как к христианке и на протяжении трех месяцев присматривался к обычаям и порядкам христиан. Теперь он отправится на три месяца к шейху, чтобы разобраться с обычаями и порядками магометан. На этом основании он и примет окончательное решение.

Уверена, что даже архиепископ, будучи поставлен перед лицом такого факта, сказал бы в ответ или по крайней мере подумал: «Господи, Китау, почему ты не предупредил меня об этом заранее?»

Магометане не едят мяса животного, которому не перерезал горло магометанин же, с соблюдением особых правил. Это часто создает трудности во время сафари, когда запасы провизии строго ограничены и слугам приходится питаться подстреленной вами дичью. Когда падает на землю подстреленная вами антилопа, слуги‑магометане бросаются к ней, как на крыльях, торопясь перерезать ей горло, прежде чем она сама испустит дух; вы наблюдаете за ними, затаив дыхание, потому что знаете, что если они отступят с понурым видом, то это будет означать, что животное издохло без их помощи и вам придется подстрелить другое, иначе ваши носильщики останутся без пропитания.

Когда в начале войны мне пришлось совершить длительный караванный переход, у меня перед самым выходом состоялась счастливая встреча с Мохамедом Шерифом, которого я попросила освободить моих людей от обязанности соблюдать этот закон на время путешествия.

Несмотря на молодость, он оказался мудрым человеком и заявил Фараху и Исмаилу:

– Эта женщина – последовательница Иисуса Христа. Стреляя из своего ружья, она будет произносить, хотя бы про себя: «Во имя Господа», что сделает ее пули равносильными ножу правоверного мусульманина. На протяжении всего вашего перехода вам разрешено есть мясо подстреленных ею животных.

Престижу христианской религии в Африке навредила взаимная нетерпимость разных церквей.

Живя в Африке, я ездила на Рождество во французскую миссию, чтобы послушать полуночную мессу. В это время года обычно стояла жара; колокольный звон далеко разносился в прозрачном нагретом воздухе. Вокруг церкви собирался радостный люд: лавочники‑французы и итальянцы из Найроби с семьями, монахини из монастырского училища, верующие из местных в нарядной одежде. Большую церковь освещали сотни свечей.

В первое Рождество, проведенное Каманте в моем доме, я сказала ему, что возьму его с собой на мессу как единоверца, и объяснила, словно перешла в католичество, что он увидит там много замечательного. Каманте внимательно меня выслушал, растаял душой и напялил лучшее, что у него было. Но когда к дверям подъехала машина, он в смятении сообщил, что не сможет меня сопровождать. Он отказывался объяснить перемену в своем настроении и отвечал на мои вопросы упрямым молчанием.

Потом все прояснилось. До него в последний момент дошло, что я повезу его во французскую миссию, против посещения которой его настойчиво предостерегали во время его лечения в больнице у шотландцев. Я втолковывала ему, что он не так понял своих наставников и что сейчас его долг – ехать со мной. Он каменел у меня на глазах; его глаза так сильно закатились, что в глазницах остались красоваться одни белки, лицо покрылось каплями пота.

– Нет‑нет, мсабу, – прошептал он, – я с тобой не поеду. В той большой церкви, я знаю, живет мсабу мбая сана – очень дурная.

Этот его лепет сильно меня опечалил, однако я решила, что тем более обязана заставить его ехать, дабы Пресвятая Дева сама рассеяла его невежество. В церкви святых отцов стояла бело‑голубая гипсовая фигура Святой Девы в человеческий рост, а статуи неизменно производили на африканцев сильное впечатление, тогда как рисованные изображения они воспринимали с большим трудом.

Пообещав Каманте защитить его в случае чего, я взяла его с собой. Войдя за мной по пятам в церковь, он мигом забыл все свои страхи. Та Рождественская служба получилась самой удачной в истории миссии. Сценка рождения Христа была исключительно естественной: это был доставленный из Парижа грот со Святым Семейством, освященный горящими в небе звездами и окруженный сотнями игрушечных животных – деревянными коровками и ягнятами из ваты, причем без лишней заботы о соблюдении масштабов, что должно было еще больше растрогать кикуйю.

Став христианином, Каманте расстался со страхом прикосновения к мертвому телу. Раньше он смертельно боялся трупов, и когда однажды у меня на террасе скончался мужчина, принесенный к дому на носилках, он вместе с остальными не пожелал участвовать в его выносе. В отличие от соплеменников, он не попятился на лужайку, а застыл рядом, как черный истукан. Почему кикуйю, совершенно не страшащиеся смерти, так боятся прикасаться к мертвецам, тогда как белые, боящиеся умереть, проявляют деловитость в обращении с трупами? Я до сих пор не знаю ответа. Здесь реальность их существования в очередной раз расходится с нашей. Всем фермерам хорошо известно, что в этом наши африканцы стоят на своем до конца, так что лучше не стараться их переубедить: они скорее сами скончаются, чем пойдут на попятный.

Христианство излечило Каманте от страха, и он стал высмеивать соплеменников за невежество. Он даже хвастался вновь обретенным бесстрашием, словно подчеркивая могущество своего Бога. Мне приходилось подвергать испытанию его веру: мы с ним трижды переносили вдвоем мертвые тела. В первый раз это была девушка кикуйю, которую переехала телега, во второй – молодой кикуйю, погибший при валке деревьев, в третий – белый старик, живший на ферме, сыгравший там свою роль и там же скончавшийся.

Старик был моим земляком, датчанином по фамилии Кнудсен. Однажды в Найроби он подошел к моей машине, представился и попросил разрешения поселиться на моей земле, ибо ему в целом свете негде было приткнуться. Я как раз тогда сократила на плантации количество белых, поэтому смогла предложить ему пустое бунгало, в котором он прожил полгода.

Он был совершенно неподобающим обитателем фермы, так как целиком принадлежал морю и казался альбатросом, утратившим способность летать. Жизненные невзгоды, болезни и пьянство окончательно его сломили и согнули в три погибели; седины у подобных ему рыжеволосых субъектов обычно напоминают пепел, его же голова казалась присыпанной солью. Тем не менее, природный огненный цвет нет‑нет, да пробивался. Он был потомков датских рыбаков, сам служил моряком и фигурировал среди тех, кто впервые обосновался в Африке, хотя причины его перехода к сухопутному образу жизни так и остались для меня неведомыми.

Старый Кнудсен перепробовал в жизни все, что только возможно, любые занятия, связанные с водой, рыбой и птицей, но ни в одном не преуспел. По его словам, в былые времена он владел на озере Виктория прекрасным рыболовецким хозяйством, имел сети, тянувшиеся на много миль, и моторный катер. Однако в войну он лишился своего достояния. В его описании этой трагедии фигурировал то ли некий роковой разрыв, то ли предательство близкого друга – толком разобраться было невозможно, поскольку рассказ всякий раз звучал по‑новому, а старина Кнудсен, доходя до этого места, приходил в сильное волнение. Тем не менее, история основывалась на каких‑то подлинных событиях, так как правительство кое‑как возмещало ему потерянное, выплачивая пенсию в размере шиллинга в день.

Все это я выслушивала от него, когда он навещал мой дом, что случалось нередко, так как одинокое проживание в бунгало не очень его устраивало. Юные африканцы, которых я приставила к нему в качестве слуг, то и дело от него сбегали, потому что он распугивал их вспышками беспричинного гнева и размахиванием палки. Зато, будучи в хорошем настроении, он, устроившись у меня на веранде и попивая кофе, распевал для меня датские патриотические песни, не нуждаясь в других голосах и проявляя недюжинную энергию. Нам обоим огромное удовольствие доставляла возможность побеседовать по‑датски, и мы обменивались соображениями по поводу различных малозначительных происшествий на ферме, лишь бы звучал родной язык. Однако мне нелегко было сохранять с ним терпение, потому что его трудно было прервать и отправить восвояси; как и следовало ожидать, он прочно входил в роль Старого Моряка.

Он был большим мастером по части плетения рыболовных сетей, которые он уверенно называл лучшими в мире; у себя в бунгало он изготовлял также кибоко – бичи из носорожьей шкуры. Шкуры он покупал у африканцев или у фермеров на озере Наиваша и умудрялся разрезать одну шкуру на целых пятьдесят бичей. У меня до сих пор хранится сделанная им плеть для верховой езды, на которую я не могу налюбоваться. Правда, его занятие сопровождалось нестерпимой вонью; все его бунгало приобрело запах, источаемый гнездом хищной птицы. Позднее, когда я выкопала пруд, его чаще можно было застать на берегу, где он предавался углубленным раздумьям, отбрасывая небольшую тень, как морская птица в зоопарке.

Во впалой старческой груди Кнудсена билось простое, яростное и вспыльчивое сердце, как у мальчишки, то и дело ввязывающегося в драки; это был неисправимый романтик и боец. Он постоянно кипел ненавистью к кому‑то, гневался почти на всех людей и на все учреждения, с которыми был хоть как‑то связан, призывая на их головы и крыши небесный огонь и, как принято говорить в Дании, «рисуя на их стенах чертей» в прямо‑таки микельанджеловской манере.

Ему доставляло огромное удовольствие натравливать людей друг на друга, подобно тому, как мальчишки любят стравливать собак или напускать собаку на кошку. Я была изумлена и восхищена тем, что старик Кнудсен сохранил душевные силы для негодования и вражды, хоть прожил трудную жизнь, на закате которой оказался в тихой гавани, где мог бы спокойно свернуть паруса. Это был то ли вечный сорванец, то ли неистовый скандинав‑берсерк, но в обоих случаях его нельзя было не уважать.

О себе он говорил исключительно в третьем лице, как о «Старом Кнудсене», и вечно сопровождал свои рассказы безудержным хвастовством, Казалось, в мире не осталось ничего, чего Старый Кнудсен ни попробовал бы на зуб, ни одного непобедимого чемпиона, которого он ни свалил бы с первого удара. Говоря о других людях, он проявлял безнадежный пессимизм и предрекал всем их начинаниям скорое и заслуженное крушение. Зато на собственный счет он испытывал не менее безоговорочный оптимизм. Незадолго до смерти он, заставив дать клятву держать язык за зубами, посвятил меня в грандиозный план. Целью плана было долгожданное превращение Старого Кнудсена в миллионера и окончательное посрамление всех его недругов. План состоял в том, чтобы поднять со дна озера Наиваша накопившееся там спокон веку гуано водоплавающих птиц. Сделав последнее колоссальное усилие, он совершил путешествие с фермы на озеро для проработки деталей своего плана, но умер, не доведя дело до конца. В этом замысле было все, что привлекало его в жизни: глубоководье, птицы, спрятанное сокровище, даже некий аромат, из‑за которого о подобных вещах не подобает разговаривать с дамами. Его внутреннему взору уже представал Старый Кнудсен, восседающий с трезубцем на горе золота и повелевающий волнами. Не помню, объяснил ли он мне, каким образом собирается поднять гуано со дна на поверхность.

Великие достижения и подвиги Старого Кнудсена и его всеведение, в прославление коих превращались все его рассказы, пребывали в вопиющем противоречии со старческим бессилием самого рассказчика; в конце концов начинало казаться, что это два разных, совершенно не похожих друг на друга человека. Поблизости высилась могучая фигура Старого Кнудсена, непобедимого триумфатора, героя захватывающих приключений, моим же знакомым был просто согнутый жизнью старик, никогда не отваживавшийся рассказать о самом себе. Это смиренное существо поставило своей жизненной целью восхваление Старого Кнудсена и не изменяло ей до самой смерти. Ему, в отличие от всех остальных смертных, довелось лицезреть Старого Кнудсена, и на этом основании он с ходу объявлял всех сомневающихся еретиками.

Всего один раз я услышала от него личное местоимение первого лица единственного числа. Это случилось за пару месяцев до его смерти, после сильного сердечного приступа того же рода, что и следующий, прикончивший его. Перед этим я не видела его на протяжении недели и отправилась к нему в бунгало, чтобы проведать. Нашла я его в неимоверной вони, издаваемой носорожьими шкурами, в постели в углу голой и неприбранной комнаты. Лицо его было пепельно‑серым, глаза глубоко запали и потухли. Он не соизволил ответить на мои вопросы о его здоровье. Наконец, когда я встала, чтобы уйти, до меня донесся хриплый голос:

– Я очень болен.

Речь шла не о Старом Кнудсене, неподвластном хворям, а о его слуге, позволившем себе в кои‑то веки признаться в собственном недомогании и тревогах.

Кнудсен скучал на ферме. Иногда он запирал свое бунгало и куда‑то исчезал. Обычно это происходило тогда, когда до него доходили вести о появлении в Найроби какого‑нибудь его давнего приятеля из числа пионеров славного прошлого. Отсутствовал он неделю или две; мы успевали забыть о его существовании, но он возвращался – до того больной и усталый, что даже не мог самостоятельно отпереть дверь. После этого он день‑другой не высовывал носа из бунгало. Думаю, он в это время побаивался меня, так как не сомневался, что я не одобряю его эскапад и готова воспользоваться его слабостью, чтобы восторжествовать над ним. Старый Кнудсен, распевавший песни о невесте моряка и влюбленный в волны, на самом деле испытывал глубокое недоверие к женщинам и считал их мужененавистницами, которые, следуя инстинктам и принципам, только и ждут, чтобы лишить мужчин удовольствия от жизни.

Перед смертью он, по своему обыкновению, отсутствовал на протяжении двух недель, и никто на ферме не знал, что он уже возвратился. Сам он на сей раз решил, наверное, поступить вопреки собственным правилам, так как поплелся через всю плантацию в направлении моего дома, но по дороге упал и умер. Мы с Каманте нашли его на тропе во второй половине дня, когда отправились по грибы, которые обычно вылезали среди свежей невысокой травки в апреле, в начале сезона дождей.

То, что его нашел не кто‑то из африканцев, а именно Каманте, было удачей: в отличие от своих соплеменников, Каманте симпатизировал старику. Тот даже вызывал у него интерес, будучи, как и он сам, отклонением от нормы; Каманте по собственному желанию носил ему куриные яйца и приглядывал за его боями, чтобы они совсем не разбежались.

Старик лежал навзничь, его шляпа откатилась в сторону. Глаза его остались приоткрытыми. Смерть придала ему собранный вид. «Все кончено, Старый Кнудсен», – подумала я.

Я захотела отнести его в бунгало, но звать на помощь кикуйю, работавших неподалеку на своих шамба, было бессмысленно: они унесли бы без оглядки ноги, поняв, для чего понадобились. Я велела Каманте бежать в дом за Фарахом, но Каманте не двинулся с места.

– Зачем мне бежать?

– Сам видишь, – ответила я. – Не могу же я тащить старого бвану одна, а вы, кикуйю, такие ослы, что боитесь мертвых.

Каманте издал еле слышный смешок.

– Ты опять забыла, мсабу, что я христианин.

Он поднял старика за ноги, я – за голову, и мы вдвоем отнесли его в бунгало. По пути нам пришлось несколько раз останавливаться и класть его на землю, чтобы передохнуть; потом Каманте вытягивался и устремлял взгляд на ноги Старого Кнудсена, что, видимо, было частью обращения с мертвецами, которому его научили в шотландской миссии.

Когда мы положили мертвого на кровать, Каманте обшарил комнату, а потом кухню в поисках полотенца, чтобы накрыть лицо трупа, однако был вынужден довольствоваться газетой.

– Так поступали христиане в больнице, – объяснил он мне.

Еще долго после этого Каманте доставляло удовольствие вспоминать о проявленном мною невежестве. Он работал бок о бок со мной в кухне, полный скрытого торжества, а потом вдруг разражался смехом.

– Помнишь, мсабу, как ты забыла, что я христианин, и решила, что я испугаюсь помочь тебе нести Msungu Mzee – старого белого?

Каманте‑христианин перестал бояться змей. Я слышала, как он объяснял другим парням, что христианин в любой момент может раздавить ногой голову самой сильной змее. Я не видала, чтобы он претворил эту теорию в жизнь, зато однажды наблюдала, как он застыл с непроницаемым выражением лица, заложив руки за спину, неподалеку от хижины, на крышу которой заползла африканская гадюка. Все дети с криком разбежались, словно их раскидал ветер, а Фарах поспешил в дом за ружьем, чтобы пристрелить гадину.

Когда все было конечно и ветер улегся, Ньоре, сын Сайсе, спросил Каманте:

– Почему же, Каманте, ты не наступил этой страшной змее на голову и не раздавил ее?

– Потому что она была на крыше, – последовал ответ.

Однажды я вздумала пострелять из лука. Я была достаточно сильной, но мне все равно было трудно согнуть лук, который преподнес мне Фарах. В конце концов, после длительной тренировки, я стала умелой лучницей.

Каманте был тогда еще очень мал; он наблюдал за моими тренировками, питая сомнения насчет их успешности. Однажды он спросил:

– Ты остаешься христианкой, когда стреляешь из лука? Я думал, что христиане стреляют из ружья.

Я показала ему в своей иллюстрированной Библии картинку к истории о сыне Агари, где говорилось: «И Бог был с ним; и вырос он, и жил в пустыне, и стал стрелком из лука».

– Значит, он был, как ты, – заключил Каманте.

Каманте умел обращаться с захворавшим зверьем не хуже, чем с моими пациентами из числа своих соплеменников. Он вытаскивал занозы из собачьих лап, а однажды вылечил пса, укушенного змеей.

Одно время у меня в доме жил аист со сломанным крылом. Это была птица с характером: она свободно разгуливала по комнатам, а у меня в спальне затевала безжалостные дуэли со своим отражением в зеркале, отчаянно хлопая крыльями. За Каманте аист ходил по пятам, причем создавалось полное впечатление, что он подражает его деревянной походке. Ноги у обоих были одинаковой толщины. Африканские мальчишки знали толк в карикатуре и визжали от восторга при виде этой пары. Каманте понимал, чему они смеются, но он никогда не обращал внимания на то, что о нем думают окружающие, поэтому невозмутимо отправлял мальчишек на болото, собирать для аиста лягушек.

На попечении Каманте находилась также Лулу.

Газель

Каманте проник ко мне в дом с равнины, а Лулу – из джунглей.

К востоку от моей фермы лежал заповедник Нгонг, представлявший собой девственный лес. Я испытывала грусть, когда сводили старые леса, сажая на их месте эвкалипты и различные акации. Этот лес мог бы стать уникальным пригородным парком, но ему была уготована иная судьба.

Африканские джунгли – загадочное явление. Они напоминают старый густой ковер, кое‑где вылинявший, а кое‑где почерневший от старости, однако сохранивший сочность всех тонов зеленого. Неба сквозь кроны не видно совсем, однако сюда все равно проникают солнечные лучи. Серые лишайники, свисающие со стволов, как бороды старцев, и вездесущие лианы придают джунглям таинственность.

Я ездила туда с Фарахом по воскресеньям, когда на ферме нечем было заняться, и с удовольствием взбиралась на склоны, спускалась в низины и преодолевала извилистые водные потоки. Воздух в джунглях был прохладным, как вода в ручьях, и насыщенным ароматом цветов. В самом начале сезона дождей, когда зацветали лианы, запахи цветения накатывались на путешественника, как разноцветные волны. Лесной волчеягодник, распускающийся мелкими клейкими розовыми цветочками, пахнет очень сладко, как и дикая лилия. Там и сям свисают на веревках полые древесные стволы, подвешенные кикуйю как ульи для медоносных пчел. Однажды на лесной дороге нашему взору предстал присевший отдохнуть леопард – излюбленный ковровый рисунок.

Высоко над землей обитал воинственный и скандальный народец – маленькие серые обезьянки. Прошмыгнувшая по ветвям обезьянья стая надолго оставляла после себя неприятный мышиный дух. Шорох над головой почти всегда свидетельствовал о перемещении этих созданий. Простояв в неподвижности какое‑то время, можно было приметить среди листвы таких же неподвижных обезьян, а чуть погодя обнаружить, что их вокруг полным‑полно: почти на всех ветвях висели, как спелые плоды, серые или темные – в зависимости от освещения – тела, оснащенные длинными хвостами. Обезьяны издавали запоминающиеся звуки – нечто вроде поцелуя, завершавшегося покашливанием. Если я пробовала подражать им с земли, то они начинали взволнованно вращать головами; одно мое неосторожное движение – и они мгновенно пускались наутек. Сначала еще можно было определить по колеблющимся ветвям траекторию их бегства, однако они быстро скрывались в лесной чаще, как косяк рыб в морской толще.

Как‑то раз мне довелось увидеть в разгар жаркого дня на узкой тропе редкостное создание – огромного лесного кабана. Он стремительно прошмыгнул мимо меня за зеленым занавесом вместе со свиньей и тремя поросятами. Солнце светило мне в глаза, и эти существа показались мне то ли барельефами, то ли отражениями в лесном пруду, то ли видениями из далекого прошлого.

Лулу была молодой антилопой из разновидности бушбоков – самой изящной среди всех африканских антилоп. Они чуть превышают ростом лань, живут в джунглях или в зарослях кустарника, очень пугливы и, чуть что, скрываются с глаз, поэтому увидеть их не так просто, как антилоп саванны. Впрочем, на нагорье Нгонг и в окрестностях они чувствовали себя превосходно, и, разбив среди холмов лагерь или затеяв на рассвете или на закате охоту, можно было наблюдать, как эти бронзовеющие на солнце создания выходят из зарослей на прогалину. Самец бушбока гордо несет пару изящно изогнутых рогов.

А теперь о том, как Лулу стала членом моей семьи.

Однажды я отправилась с фермы в Найроби. Незадолго до этого у меня сгорела кофесушилка, и мне пришлось несколько раз ездить в город, чтобы решить дело со страховкой; в то утро у меня пухла голова от цифр. На дороге меня окликнула стайка детишек кикуйю. Я увидела, что они предлагают моему вниманию малютку бушбока, и поняла, что они нашли беднягу в зарослях и теперь намерены продать его мне. Я опаздывала на встречу, к тому же подобная покупка не входила в мои планы, поэтому я проехала мимо.

Вечером, проезжая то же место, я снова услышала голоса. Компания никуда не делась, но пребывала в унынии, так как в течение дня безуспешно пыталась сбыть свою находку другим путникам. Солнце уже клонилось к закату, поэтому дети проявили большую настойчивость, рассматривая меня в качестве последней перспективной покупательницы. Я устала за день, понервничала в страховой компании, проявившей ко мне некоторую враждебность, поэтому не остановилась и не ответила на оклики. Вернувшись домой, я, больше не вспоминая о малолетних продавцах, поужинала и улеглась спать.

В тот момент, когда я уже погружалась в сон, мои глаза в ужасе распахнулись. Мальчишки и их добыча предстали передо мной, как живые, вернее, как персонажи с реалистичного живописного полотна. Я в панике села в кровати, словно кто‑то пытался меня придушить. Что станет с несчастным детенышем теперь, когда ребята простояли с ним на жаре целый день, держа его за связанные ноги? Он еще слишком мал, чтобы самостоятельно прокормиться. Я дважды на дню промчалась мимо него, как жрец и левит в одном лице, и не удосужилась ему посочувствовать. Где он теперь?

Я вскочила, не помня себя от тревоги, и подняла всех боев, которым было велено во что бы то ни стало разыскать злосчастного детеныша антилопы и утром принести его мне, иначе все они будут уволены со службы. Они сразу смекнули, что к чему. Двое были со мной в машине и не проявили тогда ни малейшего интереса ни к детям, ни к их товару; теперь же они поспешно и с массой подробностей посвятили всех остальных в то, где и когда все происходило и кто родители мальчишек. Ночь выдалась лунная, поэтому слуги рассыпались по местности, оживленно перекликаясь; более всего, судя по разговорам, их занимала мысль, что с ними будет, если животное не найдется и их рассчитают.

Рано утром, когда Фарах принес мне чай, в спальню явился Джума с маленькой антилопой на руках. Это оказалась самочка, и мы назвали ее Лулу, что означает на суахили «жемчужина».

Лулу была тогда не больше кошки и обладала огромными глазами, спокойными и очень темными. Ножки у нее были настолько тоненькие, что всякий раз, когда она ложилась, я боялась, что они подогнутся и больше никогда не разогнутся. Уши у нее были мягкие, как шелк, и очень выразительные, а нос черный, как трюфель. Крохотные копытца делали ее похожей на китаянку из старых времен с зашнурованными ножками. Держать столь бесподобно трогательное создание на руках было редчайшим наслаждением.

Вскоре Лулу освоилась с домом и его жителями и стала вести себя вполне непосредственно. В первые недели главной проблемой в ее жизни были полированные полы: стоило ей сойти с ковра, как у нее разъезжались ножки; со стороны это выглядело полной катастрофой, но она не унывала и в конце концов научилась шествовать по голому паркету, издавая негромкий цокот, словно кто‑то нервно постукивает по столу пальцами. Все ее привычки были отмечены необыкновенной аккуратностью. При всем присущем ей с младых копыт упрямстве она умела внимать моим попыткам научить ее манерам, полагая, видимо, что скандал – самое распоследнее дело на свете.

Каманте поил ее из бутылочки и запирал на ночь из опасения, что на нее польстятся леопарды, бродившие в темноте вокруг дома. Животное привязалось к нему и следовало за ним по пятам. Иногда, когда он поступал вопреки ее желаниям, она бодала его годовой в тощие ноги. Она была до того очаровательной, что, глядя на эту пару, нельзя было не вспомнить сказку о Красавице и Чудовище и не увидеть в них парадоксальное преломление классического сюжета. Благодаря своей красоте и грациозности, Лулу получила в доме экстраординарные права и завоевала всеобщее уважение.

В Африке я держала собак исключительно породы шотландская борзая. Это самые благородные и грациозные собаки на свете. Видимо, они прожили бок о бок с человеком не один век, раз так хорошо понимают нашу жизнь и все ее условности. Они фигурируют на старых картинах и коврах, более того, своим обликом и поведением превращают всю жизнь хозяев в подобие ковра, сообщая ей некую феодальную атмосферу.

Первая моя шотландская борзая, кобель по кличке Даск, был преподнесен мне в качестве свадебного подарка и делал вместе со мной первые шаги по Африке, чувствуя себя, как и я, первооткрывателем. У него была достойная и щедрая натура. Он сопровождал меня в первые месяцы войны, когда я вела караван из фургонов, запряженных волами, в резервацию маасаи. По прошествии двух лет он погиб под копытами зебр. Когда в моем доме поселилась Лулу, я воспитывала двоих его сыновей.

Шотландская борзая отлично гармонирует с африканским пейзажем и дружелюбна к местному населению. Видимо, это лучше всего проявляется на возвышенности – недаром это собака горцев; на уровне моря, в Момбасе, она смотрится не так интересно. Создавалось впечатление, что грандиозным просторам со всеми долинами, высотами и речными руслами не достает именно этого завершающего штриха – шотландской борзой.

Все борзые – великолепные охотницы и нюхом превосходят гончих, однако преследуют только дичь, находящуюся в поле их зрения. Наблюдать за парой этих собак, охотящихся совместно, – изысканнейшее удовольствие. Я брала их с собой, когда отправлялась верхом в заповедник, хотя не имела права так поступать, и они разгоняли по всей долине стада зебр и гну, превращая этих копытных в подобия звезд, рассыпавшихся по неохватному небосклону. Когда я охотилась в резервации маасаи, то благодаря своим борзым никогда не теряла подранков.

Не хуже смотрелись они и в африканских джунглях – темно‑серые молнии на фоне темной зелени. Одна из этих собак победила в схватке старого самца‑бабуина, хотя это стоило ей откушенного носа. Профиль собаки был испорчен, но все на ферме расценивали это как почетный шрам, ибо бабуины – гроза посевов, и африканцы люто их ненавидят.

Борзые были настолько умны, что отличали среди моих слуг магометан, которым возбраняется прикасаться к собакам. В первые годы моей жизни в Африке мне прислуживал в роли оруженосца сомалиец Исмаил, который умер еще до того, как я возвратилась в Европу. Он принадлежал к носильщикам старой школы, какие уже исчезли с лица земли. Его воспитали в начале века великие охотники на крупную дичь, когда Африка еще была громадным вольером со зверьем. Его знакомство с цивилизацией ограничивалось только охотничьей сферой, даже его английский язык имел охотничий уклон: одно мое ружье именовалось у него взрослым, другое – молодым. Потом он вернулся к себе в Сомали, и я получила от него письмо, адресованное «Львице Бликсен» и начинавшееся словами: «Досточтимая Львица…». Будучи истовым магометанином, Исмаил даже под угрозой смерти не прикоснулся бы к собаке, что приводило в его профессиональной деятельности к большим сложностям.

Единственное исключение составлял Даск: против его близости Исмаил не возражал, даже соглашался спать с ним в одной палатке. По его словам, Даск умел отличать магометан и всегда соблюдал с ними дистанцию. Более того, Исмаил утверждал, что Даск умеет отличать настоящего, искреннего мусульманина от притворного. Однажды он заявил мне:

– Теперь я знаю, что Даск принадлежит к одному с тобой племени: он тоже смеется над людьми.

Власть Лулу и ее привилегированное положение в доме было признано и моими собаками. При ней с этих неподражаемых охотниц спесь снимало, как рукой. Она оттесняла их от миски с молоком и сгоняла с излюбленных мест перед камином. Я привязала на шею Лулу колокольчик, и с тех пор собаки, заслышав его приближающийся звон, заранее вставали с теплых местечек у камина и ретировались.

При этом никто не мог превзойти Лулу в необременительности для окружающих: укладываясь, она напоминала прирожденную леди, которая предусмотрительно подбирает юбки, чтобы они не мешались у людей под ногами. Молоко она пила с вежливой и щепетильной миной, словно уступая нажиму надоедливой хозяйки. Она заставляла людей чесать ее за ушком, но делала это умело, как молодая жена, делающая вид, словно, принимая от мужа ласки, просто идет навстречу его прихоти.

Когда Лулу повзрослела и расцвела, то превратилась в изящную, округлую олениху, образец красоты от носа до кончиков копыт. Она напоминала любовно выполненную красочную иллюстрацию к песне Гейне о мудрых и прекрасных газелях на водопое.

Однако по натуре Лулу вовсе не была мягкой: наоборот, в ней сидел черт. Ей было в высочайшей степени присуще чисто женское свойство: выглядеть жертвой посягательств, только и делающей, что отстаивающей свое достоинство, хотя в действительности она постоянно вела наступление. На кого она наступала? Да на весь мир! Не умея обуздать свой нрав, она была готова наброситься и на моего коня, если тот чем‑нибудь ей не угодит. Помню, гамбургский старик Гагенбек (Гагенбек, Карл (1844–1913) – основатель крупнейшей в мире фирмы по торговле дикими животными) говаривал, что из всех зверей, включая плотоядных, меньше всего можно доверять парнокопытным: положиться можно даже на леопарда, но если понадеяться на молодого оленя, то он рано или поздно врежет вам сзади копытом…

Лулу была гордостью дома, даже когда вела себя, как бесстыжая юная кокетка, однако счастья у нас не обрела. Она пропадала где‑то далеко по несколько часов, а то и по полдня. Иногда, когда ей попадала шлея под хвост и ее недовольство всем вокруг достигало наивысшего накала, она исполняла на лужайке перед домом, услаждая свое сердечко, воинственную пляску, напоминавшую безумными зигзагами кульминацию сатанинского культа.

«Ах, Лулу! – думала я в такие минуты. – Я знаю, как ты сильна: ты можешь прыгать выше собственного роста! Сейчас ты злишься на нас и призываешь на наши головы погибель, которая бы нас не миновала, если бы ты взяла на себя труд покончить наши счеты с жизнью. Но беда не в том, что мы, как ты воображаешь, препятствуем твоим высоким прыжкам. Разве это нам под силу, прыгунья? Проблема как раз в том, что мы ни в чем тебе не препятствуем. В тебе самой, Лулу, заключены как немерянная сила, так и все преграды, и все дело в том, что твое время еще не наступило».

Однажды вечером Лулу не вернулась домой. Мы искали ее целую неделю – тщетно. Для всех нас это было тяжелым ударом. Дом лишился изюминки и перестал отличаться от остальных домов. Мне не давала покоя мысль о леопардах, водившихся ближе к реке. Как‑то вечером я не выдержала и поделилась своими опасениями с Каманте.

Он, как обычно, выждал, прежде чем ответить. Пауза потребовалась ему, в частности, для того, чтобы переварить столь вопиющее свидетельство отсутствия у меня всякой проницательности.

– Ты считаешь, что Лулу мертва, мсабу, – молвил он наконец.

Мне не хотелось произносить напрямую страшный приговор, поэтому я ответила, что беспокоюсь из‑за ее исчезновения.

– Лулу не умерла, – объяснил Каманте. – Просто она вышла замуж.

Новость была удивительная и приятная. Я спросила Каманте, откуда ему про это известно.

– Конечно, она замужем. Живет в лесу со своим бваной – мужем, господином. Но людей она не забыла: почти каждое утро она подходит к дому. Я оставляю для нее возле кухни кукурузу, и она приходит перед рассветом и все съедает. С ней приходит муж, только он боится людей, потому что никогда их не знал. Он остается за большим белым деревом на другой стороне лужайки. Подойти к дому он не смеет.

Я попросила Каманте позвать меня, когда он увидит Лулу в следующий раз. Спустя несколько дней он явился за мной в предрассветный час.

Утро было чудесное. Пока мы ждали, в небе потухли последние звезды, небо было пустым и строгим, а мир хранил глубокое молчание. Трава была мокрой от росы и поблескивала на склоне, как серебро. Утренний воздух был настолько прохладен, что в северных странах это сочли бы признаком близящихся холодов. Что бы ни подсказывал опыт, все равно было невозможно себе представить, что вскоре, уже через несколько часов, прохлада и тень сменятся нестерпимым зноем и ослепительным сиянием. Холмы окутывал серый туман, заимствуя у них округлость; я подумала, что буйволы должны отчаянно мерзнуть, если остались на ночь там, где теперь лежит это мокрое марево.

Пустота над нашими головами постепенно сменялась ясностью, подобно тому, как пустота бокала сменяется блеском вина, Верхушки холмов, озарившись первыми солнечными лучами, радостно замерцали. Земля словно потянулась к солнцу, и заросшие травой склоны, как и принадлежащие маасаи заросли ниже, подернулись золотом. С нашей стороны реки сверкнули на солнце самые высокие верхушки деревьев в лесу. Настало время вылета больших вяхирей, которые, гнездясь на противоположном берегу, кормились в моем лесу. Они жили здесь каждый год лишь короткое время. Появлялись эти птицы внезапно, как атакующая крылатая конница.

Утренняя стрельба по голубям была излюбленным занятием моих друзей из Найроби; чтобы поспеть вовремя, то есть на восходе, они наезжали так рано, что парковались возле моего дома, еще освещая себе путь фарами.

Стоя вот так, в тени, задирая голову к небесам, я воображала себя путешественницей, опустившейся на морское дно; ветерок мог сойти за течение, а небо – за поверхность моря, увиденную снизу.

Запела какая‑то птица; через мгновение из гущи леса раздался звон колокольчика. Мою радость трудно передать словами: Лулу никуда не ушла из родных мест! Звон приближался; я угадывала движения антилопы по его ритму: она то спешила вперед, то останавливалась. Внезапно она появилась рядом с одной из африканских хижин. Зрелище бушбока так близко от человеческого жилья показалось мне сейчас необычным. Она стояла неподвижно: видимо, она была готова к встрече с Каманте, но не со мной. Однако она не скрылась в зарослях, а уставилась на меня без всякого страха, не помня наших ссор и собственной неблагодарности, проявившейся во внезапном исчезновении.

Лулу, теперь уже жительницу джунглей, независимость сделала еще высокомернее. Она выглядела теперь всесильной владычицей леса. Если бы мне довелось водить компанию с принцессой‑изгнанницей, претендующей на престол, а потом снова повстречать ее уже добившейся своего королевой, то наше свидание сложилась бы примерно так же, как эта утренняя встреча с Лулу. Она проявила не больше злопамятства, чем король Луи‑Филипп, провозгласивший, что королю Франции не пристало помнить козни герцога Орлеанского.

Теперь это была настоящая Лулу. Былой воинственности не осталось и в помине: на кого ей было теперь нападать, да и зачем? Войдя в свои божественные права, она обрела покой. Она достаточно хорошо меня помнила, чтобы чувствовать, что меня нечего опасаться. Целую минуту она изучала меня; ее глаза были лишены при этом всякого выражения, она ни разу не мигнула; я вспомнила, что боги богини тоже не мигают, и поняла, что оказалась к лицу с волоокой Герой. Проходя мимо меня, она лениво щипнула травинку, совершила ленивый прыжок и проследовала к задам кухни, где Каманте высыпал на землю ее лакомство.

Каманте дотронулся пальцем до моей руки и указал на заросли. Там, под высоким деревом, стоял самец‑бушбок с изящными рогами, неподвижный, как древесный ствол. Каманте некоторое время любовался им вместе со мной, а потом рассмеялся.

– Ты только посмотри! – сказал он мне. – Лулу объяснила мужу, что дом – это не страшно, но он все равно робеет. Каждое утро думает: вот сегодня я преодолею страх, но стоит ему увидеть дом и людей, как он словно глотает холодный камень (очень распространенное явление среди местных жителей, часто препятствующее работе на ферме, подумала я) и останавливается под этим деревом.

Лулу очень долго приходила по утрам к дому. Прозрачный звон ее колокольчика оповещал о том, что возвышенность уже озарена солнцем; я часто просыпалась и ждала, когда он зазвенит. Порой она отсутствовала неделю‑другую; тогда мы начинали по ней скучать и вспоминали про охотников, рыщущих по холмам. Но потом бои сообщали мне: «Лулу пришла», и это становилось чем‑то вроде посещения матери замужней дочерью. Я еще несколько раз видела в зарослях силуэт застывшего самца‑бушбока, но, как предсказывал Каманте, он так и не набрался храбрости, чтобы подойти ближе к дому.

Однажды, вернувшись из Найроби, я столкнулась с Каманте, дожидавшимся меня у двери кухни с известием, что Лулу побывала на ферме со своим тото, то есть козленком. Спустя несколько дней мне самой выпала честь увидеть ее между хижин напряженную и готовую в любой момент исчезнуть в сопровождении крохотного отпрыска, такого же грациозно‑медлительного в движениях, как в свое время сама Лулу. Это случилось сразу после окончания сезона дождей; потом на протяжении всего лета Лулу держалась неподалеку. Ее можно было увидеть в тени хижин и утром, и под вечер, и даже в полдень.

Козленок Лулу не боялся собак и позволял им себя обнюхивать, но ко мне и к африканцам привыкнуть не смог. Стоило нам попытаться его поймать, как мать и дитя исчезали.

Сама Лулу, перестав жить у нас, никогда не приближалась к людям настолько близко, чтобы до нее можно было дотронуться. В целом же она проявляла дружелюбие: понимала, что нам хочется полюбоваться на ее детеныша, и принимала из протянутой руки стебелек сахарного тростника. Подойдя к распахнутой двери столовой, она задумчиво вглядывалась в сумрак помещения, но порога уже не переступала. К этому времени она уже потеряла свой колокольчик, поэтому ее появления и исчезновения происходили беззвучно.

Мои бои вымаливали у меня разрешение отловить детеныша Лулу, чтобы он жил у нас, как прежде – его мамаша. Однако я полагала, что это было бы наглостью, учитывая благосклонное доверие к нам, проявленное Лулу.

Еще мне казалось, что свободный союз между моим домом и антилопой – явление редкое и благородное. Лулу навещала нас, отрываясь от родной ей дикости, чтобы показать, что мы находимся с ней в приличных отношениях; она не отделяла мой дом от африканского пейзажа, так что теперь никто не мог бы определить, где кончается одно и начинается другое.

Лулу знала, где отлеживается гигантский лесной кабан, она видела, как совокупляются носороги. В Африке обитает кукушка, подающая голос в разгар жаркого дня из лесной чащи, и голос ее похож на звучное сердцебиение всего мира. Ни я, ни кто‑либо из моих знакомых никогда ее не видели, так что я ни от кого не могла узнать, как она выглядит, а Лулу, вполне вероятно, прохаживалась в чащобе под той самой веткой, с которой будоражит мир волшебная вещунья. В то время я как раз читала книгу о китайской императрице, дочь которой навестила родителей, когда у нее родился первенец. Старуха устремилась из Запретного Города (Запретный Город – Императорский дворец Гугун) навстречу дочери в зеленом паланкине, расшитом золотом. Свой дом я сравнивала с дворцом родителей молодой наследницы императорского престола.

Две антилопы, большая и маленькая, провели рядом с моим домом почти все лето. Иногда между их появлениями проходило по две‑три недели, иногда мы видели их ежедневно. В начале следующего сезона дождей я узнала от слуг, что Лулу вернулась с новым козленком. Сама я его не видела, потому что теперь они не подходили к дому так близко, но позднее встретила в лесу трех антилоп, державшихся вместе.

Союз между Лулу, ее семьей и моим домом продолжался много лет. Бушбоки часто появлялись около дома: они выходили из лесу и снова пропадали в чаще, словно моя земля была провинцией большой дикой страны. Обычно это происходило перед рассветом: они скользили среди деревьев, как тени на темно‑зеленом фоне, а потом, пощипывая травку на лужайке, золотились на солнце. Одна из них точно была Лулу, потому что подходила близко к дому и не пугалась, а только напрягала уши, когда подъезжала машина или открывалось окно. Собаки были ее приятелями. С возрастом ее шкура делалась все темнее. Однажды, подъехав со знакомым к дому, я обнаружила у солонцов, устроенных для коров, трех антилоп.

Любопытно, что кроме первого крупного бушбока, бваны Лулу, стоявшего с задранной головой под высоким деревом, среди антилоп, приходивших к моему дому, не было самцов. Видимо, то был случай лесного матриархата.

Охотники и натуралисты, проживавшие в колонии, заинтересовались моими бушбоками. Даже главный лесничий приезжал ко мне, чтобы на них полюбоваться, и они его не подвели. Статья о них появилась в газете «East African Standard».

Годы, когда Лулу и ее родичи приходили к моему дому, были самыми счастливыми за время моей жизни в Африке. Поэтому я отношусь к своему знакомству с лесными антилопами или, если хотите, газелями, как к большому благу, символу дружелюбия, которое питала ко мне Африка. В этом отражался весь континент, это было счастливое предзнаменование, давний сговор, песня восторга…

С годами я стала все реже встречать Лулу и ее семейство. За последний год перед моим отъездом они не появились ни разу. К тому времени многое изменилось: к югу от моих земель появились новые фермы, леса были сведены, выросли дома. На местах прежних прогалин теперь урчали тракторы. Многие новые поселенцы оказались ретивыми охотниками, и певчих птиц сменили лающие винтовки. Крупные животные откочевали, кажется, к западу, в леса резервации маасаи.

Не знаю, какова продолжительность жизни антилоп; возможно, Лулу уже давно нет на свете.

В тихие предрассветные часы мне часто, очень часто снился звон ее колокольчика, и мое сердце наполнялось во сне чистой радостью. Я просыпалась в ожидании какого‑то невероятного, чудесного события, которое произойдет вот‑вот, с минуты на минуту.

Потом, лежа и размышляя о Лулу, я задавалась вопросом, снился ли когда‑нибудь этот утерянный колокольчик ей самой. Не проносились ли в ее памяти, подобно теням на воде, картины – люди, собаки?..

Я знаю песню об Африке (думала я), в которой поется о жирафихе и об африканском месяце, отражающемся от ее шкуры, о работе в поле, о потных лицах сборщиках кофе; но знает ли и Африка песню обо мне? Остался ли в воздухе равнины оттенок, которому я отдавала предпочтение в одежде, изобрели ли ребятишки игру, в которой звучит мое имя, падает ли свет луны на гальку дорожки перед домом, напоминая обо мне, ищут ли меня орлы нагорья Нгонг?

После отъезда я так ничего и не узнала о судьбе Лулу, чего не скажешь о Каманте и об остальных моих слугах‑африканцах.

Последнее письмо от Каманте я получила чуть больше месяца назад. Однако эти весточки из Африки достигают меня какими‑то странными, нереальными путями и похожи больше на тени или миражи, чем на новости о реальной жизни.

Дело в том, что Каманте не знает грамоты, да и английского – тоже. Когда его или кого‑то еще из моих слуг посещает мысль осчастливить меня известием о себе, они отправляются к писарям‑профессионалам из индусов или африканцев, сидящим с дощечкой, бумагой, ручкой и чернильницей перед почтой, и объясняют им, что должно быть сказано в письме. Писари тоже не больно знакомы с английским языком и с грамотой, однако их спасает самоуверенность. Демонстрируя свои способности, они насыщают письма красивостями, из‑за которых разобрать смысл бывает очень затруднительно. К тому же у них есть дурная привычка выписывать буквы чернилами трех‑четырех разных сортов, так что, независимо от мотивов, заставляющих их так поступать, возникает впечатление, что они вечно страдают от нехватки чернил и выдаивают из своих чернильниц последние драгоценные капли.

В результате рождается послание сродни речам дельфийского оракула. На мой суд представляются философские глубины; я чувствую, что мой корреспондент просто не мог не облегчить душу и не вступить со мной в эпистолярную связь, поэтому не поленился преодолеть расстояние от резервации кикуйю до почты. Однако конкретный смысл письма тонет во мраке. Грязный клочок дешевой бумаги, долетевший до меня, преодолев тысячи миль, буквально вопиет, но при этом остается непроницаемым.

Каманте, впрочем, в этом, как и во многом другом, стоит особняком. Как корреспондент он обладает собственной неподражаемой манерой. Он кладет в один конверт три‑четыре письма, обозначая их: «первое», «второе» и так далее. Во всех этих письмах говорится одно и то же. Возможно, этими повторами он стремится произвести на меня более глубокое впечатление: точно так же при разговоре он прибегал к повторениям, когда хотел добиться от меня понимания и усвоения. Возможно также, что он просто не находит сил прерваться, вступив на таком огромном расстоянии в связь с другом.

Каманте пишет, что уже давно сидит без работы. Это не стало для меня сюрпризом, потому что он – специалист уникальный и неподражаемый. Я воспитала кулинара, достойного королевского двора, и оставила его в новой колонии. Счастливчику оставалось только сказать: «Сезам, откройся». Но он позабыл волшебное изречение, и скала навечно загородила вход, похоронив несметные сокровища. В задумчивости великого кулинара, полного мудрости, невежды не усматривают ничего примечательного. Перед ними предстает всего лишь низкорослый колченогий кикуйю, карлик с плоским и невыразительным личиком.

Что может сказать Каманте, притащившись в Найроби, представ перед высокомерным и алчным писарем‑индусом и излагая ему суть послания, которому предстоит обогнуть половину земного шара? Строчки гуляют по бумаге, во фразах не наблюдается порядка. Однако Каманте отличает величие души, которое знакомые с ним люди способны расслышать и на столь изуродованной пластинке, как это его письмо, подобно эху арфы, на которой наигрывал юный пастух Давид.

«Это письмо номер два.

Я тебя не забыл мемсагиб. Досточтимая мемсагиб. Сейчас ты уехала из страны и все твои слуги никогда не довольны. Если бы мы были птицей полетели бы к тебе. А потом назад. Когда ты была на ферме там было хорошо коровам и телятам черных. Теперь у них ничего нет коров коз овец ничего. Дурные люди не нарадуются потому что твои старые люди теперь бедные люди. Только Бог в своем сердце может иногда помогать твой старый слуга».

В своем письме за номером три Каманте демонстрирует пример лести, на которую способен только африканец. Он пишет:

«Напиши нам и скажи когда вернешься. Мы думаем ты возвращаешься. Потому что почему? Мы думаем ты никогда не можешь нас позабыть. Потому что почему? Мы думаем ты все помнишь наше лицо и нас по имени».

Белый человек, пожелав сделать вам приятное, написал бы: «Никак не могу тебя забыть». Африканец же говорит: «Мы думаем, что ты никогда не сможешь забыть нас».





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 225 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.044 с)...