Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть третья 1 страница



Весной 1949 года у меня осталось несколько долларов от солдатских чеков, полученных на образование, и я поехал в Денвер, думая там и остаться. Я видел себя в Средней Америке этаким патриархом. Мне было одиноко. Там никого не было – ни Бэйб Роулинс, ни Рэя Роулинса, ни Тима Грэя, ни Роланда Мэйджора, ни Дина Мориарти, ни Карло Маркса, ни Эда Данкеля, ни Роя Джонсона, ни Томми Снарка, никого. Я бродил по Кёртис‑стрит и Латимер‑стрит, немного подрабатывал на оптовом фруктовом рынке, куда чуть было не устроился в 47‑м, – самая тяжелая работа в моей жизни: как‑то раз нам с японскими пацанами пришлось вручную толкать по рельсам целый товарный вагон – футов сто, с помощью примитивного домкрата, который с каждым рывком сдвигал эту махину на четверть дюйма. Чихая, я таскал корзины с арбузами по ледяному полу морозильников на раскаленное солнце. Во имя всего святого под звездами, ради чего?

В сумерках я гулял. Я чувствовал себя пылинкой на поверхности печальной красной земли. Я проходил мимо гостиницы «Виндзор», где Дин Мориарти жил со своим отцом во время депрессии тридцатых, и, как и во время оно, я везде искал грустное – существующее лишь в моем воображении. Либо находишь кого‑то похожего на твоего отца, в таких местах, как Монтана, либо ищешь отца друга там, где его больше нет.

В сиреневых сумерках я, страдая каждой своей мышцей, бродил среди фонарей 27‑й Улицы и Уэлтона в цветном районе Денвера и хотел стать негром, чувствуя, что даже лучшего из того, что предлагает мир белых, не хватит мне для экстаза: мне недоставало жизни, радости, оттяга, тьмы, музыки, недоставало ночи. Я остановился у маленькой хижины, где человек продавал горячий красный чили в бумажных стаканчиках; купив немного, я съел его на ходу в темных таинственных улицах. Я хотел быть денверским мексиканцем или даже бедным, надорвавшимся от работы джапом – кем угодно, только не тем, кем я так беспросветно был: разочаровавшимся «белым человеком». Всю жизнь у меня были амбиции белого; вот почему я оставил такую хорошую женщину, как Терри из долины Сан‑Хоакин. Я миновал темные веранды мексиканских и негритянских домов; там звучали тихие голоса, иногда мелькало сумрачное колено какой‑нибудь таинственной прелестницы, да темные мужские лица за изгородями из розовых кустов. Маленькие детишки сидели в древних креслах‑качалках, точно мудрецы. Мимо прошла компания цветных женщин, и одна из молоденьких отделилась от остальных, материнского вида, и быстро подошла ко мне – «Привет, Джо!» – как вдруг увидела, что перед нею вовсе не Джо, и, зардевшись, отскочила. Хотел бы я быть этим самым Джо. Но я оставался всего лишь собой, Салом Парадайзом, что, печальный, гуляет в этой неистовой тьме, в этой непереносимо сладкой ночи, желая обменяться мирами со счастливыми, чистосердечными, экстатичными неграми Америки. Драные дворы напомнили мне о Дине и Мэрилу, которые так хорошо знали эти закоулки с самого детства. Как же я хотел отыскать их.

На углу 23‑ей и Уэлтона играли в софтбол под лучами прожекторов, которые, к тому же, освещали цистерну с бензином. Огромная возбужденная толпа ревела при каждом пасе. На поле были странные молодые герои всех сортов – белые, цветные, мексиканцы, чистые индейцы, – они играли с трогательной серьезностью. Детишки в спортивной в форме гоняют мяч на асфальте – только и всего. Никогда за всю свою жизнь я, как спортсмен, не позволял себе играть вот так – перед семьями, перед подружками, перед соседскими пацанами, ночью, под фонарями; игра всегда проходила в колледже, с большой помпой, с напыщенными лицами: никакой мальчишеской человеческой радости, как здесь. Теперь уже было слишком поздно. Рядом со мною сидел старик‑негр, который, судя по всему, ходил смотреть игру каждый вечер. По другую сторону сидел старый белый бич; затем – семейство мексиканцев, потом какие‑то девчонки, какие‑то мальчишки – все человечество, целая куча. О, что за грусть фонарей в ту ночь! Молодой подающий был вылитый Дин. Хорошенькая блондинка в толпе – точь в точь Мэрилу. То была Денверская Ночь; и я в ней лишь умирал.

Город Денвер, горой Денвер –

Я лишь умирал

Через дорогу негритянские семьи сидели прямо у себя на ступеньках, разговаривали и смотрели в звездное небо сквозь кроны деревьев; они просто отдыхали, расслабившись в этой мягкости, и лишь иногда бросали взгляд на площадку. Тем временем по улице проезжало много машин, они останавливались на перекрестке, когда загорался красный свет. Все было в возбуждении, и воздух полнился вибрациями действительно радостной жизни, которая ничего не ведает о разочаровании, о «белых горестях» и обо всем прочем. У старого негра в кармане была банка пива, которую он стал открывать: а белый старик с завистью пожирал эту банку глазами и шарил у себя в карманах, пытаясь определить, сможет ли и он тоже купить себе такую. Как я умирал! Я ушел оттуда.

Я отправился повидать одну знакомую богатую девушку. Наутро она выудила из шелкового чулка стодолларовую бумажку и сказала:

– Ты говорил о поездке во Фриско; раз так, то бери, поезжай и развлекайся. – Так все мои проблемы были решены, за одиннадцать долларов на бензин я получил в бюро путешествий место в машине до Фриско и полетел через всю землю.

Машину вели два парня; они сказали, что они сутенеры. Два других парня были пассажирами, как и я. Мы сидели очень плотно и размышляли о конечной цели нашего путешествия. Через перевал Берто мы выехали на огромное плато, к Табернэшу, Траблсому, Креммлингу; по проходу Кроличьи Уши спустились к Стимбоут‑Спрингс и вырвались наружу; пыльный крюк в пятьдесят миль; затем – Крэйт и Большая Американская Пустыня. Когда мы пересекали границу Колорадо и Юты, в небесах я узрел Господа Бога в виде громадных, золотых, пылавших на солнце облаков над пустыней; казалось, они показывали на меня пальцем и говорили: «Проезжай вот здесь и едь дальше – и ты на дороге к небесам». Но увы и ах, меня больше интересовали какие‑то полусгнившие от старости крытые фургоны и бильярдные столы, зачем‑то торчавшие посреди невадской пустыни вокруг ларька с кока‑колой, а еще там были хижины с выгоревшими вывесками, все еще хлопавшими на призрачном, таинственном, пустынном ветру; они гласили: «Здесь жил Билл Гремучая Змея» или «Здесь много лет обитала беззубая Энни». Да, вперед! В Солт‑Лейк‑Сити сутенеры проверили своих девочек, и мы поехали дальше. Не успел я толком ничего понять, как снова увидел перед собой сказочный град Сан‑Франциско, раскинувшийся вдоль бухты посреди ночи. Я немедленно побежал к Дину. Теперь у него был свой маленький домик. Я просто весь сгорал от нетерпения узнать, что он замышляет, и что сейчас произойдет, ибо за мной больше ничего не оставалось, все мои мосты уже сгорели, и мне было вообще на все начхать. Я постучался к нему в два часа ночи.

Он вышел к двери совершенно голым – ему было все равно, там мог стоять хоть сам Президент. Он принимал мир как есть, в сыром виде.

– Сал! – вскричал он с неподдельным ужасом. – Вот уж не думал, что ты действительно рискнешь. Ты, наконец, сам ко мне приехал!

– Ага. – ответил я. – Во мне все развалилось. Как у тебя‑то дела?

– Не очень, не очень. Но нам с тобой надо про миллион вещей поговорить. Сал, на‑ко‑нец‑то пришло время, когда мы можем поговорить и все между собой уладить. – Мы с ним пришли к соглашению, что такое время в самом деле наступило, и вошли в дом. Мой приезд оказался чем‑то вроде появления чужого и злого ангела в обители белоснежных ягнят, поскольку мы с Дином начали взволнованно перебивать друг друга прямо внизу, на кухне, что вызвало откуда‑то сверху женские всхлипы. Что бы я ни сказал Дину, ответом да это было дикое, свистящее, содрогающееся «Да!». Камилла уже знала, что произойдет. Очевидно, Дин несколько месяцев был тих, теперь же ангел прибыл, и он сходил с ума вновь.

– Что с нею такое? – прошептал я.

Он ответил:

– Она все хуже и хуже, чувак, она плачет и капризничает, не хочет меня выпускать посмотреть Слима Гайярда, злится всякий раз, когда я задерживаюсь, а когда я остаюсь дома, не хочет со мной разговаривать и говорит, что я изверг. – Он побежал наверх успокоить ее. Я слышал, как Камилла вопила:

– Ты лжешь, лжешь, лжешь! – Я тем временем воспользовался возможностью обследовать этот их дивный домик. То был двухэтажный скособоченный затрапезного вида деревянный коттедж посреди мновоквартирных домов на самой верхушке Русского Холма с видом на залив; в нем было четыре комнаты – три наверху и что‑то вроде огромной кухни внизу. Из кухни дверь открывалась на заросший травою двор, где были натянуты бельевые веревки. В глубине кухни находилась кладовка, где старые башмаки Дина до сих пор покрывала техасская грязь – с той самой ночи, когда «гудзон» застрял на реке Бразос. «Гудзона», конечно, больше не было: Дин не смог больше ничего за него выплачивать. Теперь у него вообще не было автомобиля. Зато случайно на подходе был их второй ребенок. Ужасно было слышать, как Камилла так всхлипывает. Мы не могли этого вынести и вышли за пивом, и принесли его обратно в кухню. Камилла, наконец, уснула – или же пролежала всю ночь, отсутствующе глядя во тьму. Я не имел ни малейшего понятия, что, на самом деле, здесь не так, если не считать того, что, возможно, Дин все‑таки свел ее с ума.

После того, как я уехал из Фриско в последний раз, он снова помешался на Мэрилу и целыми месяцами осаждал ее квартирку на Дивизадеро, где каждую ночь у нее был новый моряк, а он подглядывал в щель почтового ящика, откуда виднелась ее постель. Так он видел Мэрилу по утрам – разметавшуюся с каким‑нибудь мальчиком. Он выслеживал ее по всему городу. Он хотел абсолютных доказательств тому, что она – шлюха. Он любил ее, он трясся над нею. В конце концов, ему в руки попалась «плохая зеленка», как ее называют свои: ботва, зеленая, необработанная марихуана – довольно случайно, и он выкурил ее слишком много.

– В первый день, – рассказывал он, – я лежал в постели, одеревеневший, как доска, и не мог ни пошевелиться, ни слово сказать: я просто смотрел прямо вверх широко открытыми глазами. Я слышал у себя в голове зуд и видел всякие чудесние видения в техниколоре – я чувствовал себя прекрасно. На второй день ко мне все пришло – ВСЕ, что я когда‑то сделал, узнал, прочел, услышал или только предположил, вернулось ко мне и перетасовало себя у меня в мозгу по совершенно новой логике, а поскольку в своих внутренних делах я не мог придумать ничего, что бы могло мне угодить и удержать то изумление и благодарность, что я чувствовал, то я лишь продолжал повторять: «Да, да, да, да». Не громко. Просто «да» – очень тихо, спокойно, и такие зеленые чайные глюки длились до третьего дня. К тому времени я уже все понял, вся моя жизнь была предрешена, я знал, что люблю Мэрилу, я знал, что должен найти своего отца, где бы он ни был, и спасти его, я знал, что ты мой кореш и так далее, я знал, какой великий человек Карло. Я знал тысячи вещей обо всех и везде. Потом, на третий день, у меня начались жуткие ломки, цепь кошмаров наяву – они были такие абсолютно ужасные, омерзительные и зеленые, что я просто стонал, обхватив колени руками: «Ох, ох, ох, ах, ох…» Меня услышали соседи и вызвали врача. Камилла с малышкой как раз уехали к родственникам. Все соседи забеспокоились. Они зашли сюда и нашли меня на кровати с руками, раскинутыми навсегда. Сал, я взял немного этого чая и помчался к Мэрилу. И ты знаешь, что с этой тупой коробкой произошло то же самое? – те же самые видения, та же самая логика, то же самое окончательное решение по поводу всего, взгляд на все истины в одном болезненном куске, который приводит к кошмарам и к боли – бр‑р‑ах! И тогда я понял, что люблю ее настолько сильно, что хочу ее убить. Я прибежал домой и стал биться головой о стену. Помчался к Эду Данкелю: они с Галатеей снова во Фриско; разузнал у него про парня, у которого, насколько мы знали, был пистолет, побежал к Мэрилу, заглянул в щель для газет, она спала с каким‑то парнем, мне пришлось отступить и засомневаться, через час я вернулся, вломился внутрь, она была одна – и я отдал ей пистолет и велел ей убить меня. Она держала пистолет в руке неимоверно долго. Я просил ее о сладком пакте смерти. Она не желала. Я сказал, что один из нас должен умереть. Она сказала нет. Я бился головой о стену. Чувак, я был соверженно не в себе. Она тебе сама расскажет, она меня отговорила.

– А потом что случилось?

– Это было много месяцев назад – после того, как ты уехал. Она, наконец, вышла за перекупщика подержанных машин, этот козел пообещал убить меня, как только найдет, и если надо, то мне придется защищаться и убить его, и я тогда пойду в Сан‑Квентин, потому что, Сал, еще одна лажа – любая – с моей стороны, и я сяду в Сан‑Квентин пожизненно – и тогда мне копец. Плохо с рукой и все дела. – Он показал мне свою руку. В возбуждении я даже не заметил, что с его рукой произошла ужасная штука. – Я дал Мэрилу в лоб двадцать шестого февраля в шесть часов вечера – точнее, десять минут седьмого, поскольку помню, что мне надо было успеть на свой товарняк через час двадцать минут – это был последний раз, когда мы виделись, последний раз, когда мы все решили, и теперь слушай сюда: мой большой палец лишь отскочил у нее ото лба, и у нее даже синяка не осталось, она только посмеялась, а я сломал себе большой палец в запястье, и жуткий доктор ставил мне кости на место – это было трудно, и потребовалось накладывать три отдельных гипса, и в общей сложности двадцать три часа нужно было сидеть на жестких скамейках и ждать, и так далее, а в последнем гипсе через кончик пальца надо было пропускать штифт для вытяжки, поэтому когда в апреле гипс сняли, этот штифт внес мне в кость инфекцию, и у меня развился остеомелит, который перерос в хронический, и после операции, которая не удалась, и целого месяца в гипсе в результате пришлось делать ампутацию и срезать кусочек с самого что ни на есть кончика.

Он размотал повязки и показал мне палец. Под ногтем не было около полудюйма мяса.

– Становилось все хуже и хуже. Нужно было кормить Камиллу и Эми, и приходилось работать как можно быстрее – я был формовщиком в «Файерстоуне», обрабатывал подновленные шины, а потом грузил их с пола наверх, на машины, а весом они по сто пятьдесят фунтов каждая, а я мог работать лишь одной здоровой рукой, а больную постоянно ударял – и снова сломал ее, и опять мне ее вправляли, и она вся воспалилась и распухла. Поэтому теперь вот я сижу с ребенком, а Камилла работает. Видишь? Какой мандраж‑пассаж, у меня классификация три‑А, у джазового маньяка Мориарти попочка бобо, его жена каждый день делает ему укол пенициллина от больного пальчика, от этого высыпает крапивница, потому что у него аллергия. Должно быть, он за месяц принял шестьдесят тысяч доз сока Флеминга. Каждые четыре часа он должен совать вот в этот рот одну таблетку, чтобы бороться с аллергией от этого сока. Он должен глотать кодеин с аспирином, чтобы пальчик не болел. Ему надо лечь на операцию, чтобы вскрыть нарывающую кисту на ноге. В следующий понедельник он должен подняться в шесть утра, чтобы почистить зубки. Со своей ножкой он должен ходить к доктору дважды в неделю – лечиться. Каждую ночь он должен принимать сироп от кашля. Он должен постоянно сопеть и сморкаться, чтобы прочищать нос, который провалился под самой седловиной – там, где ему несколько лет назад сделали операцию. Он потерял большой палец на своей бросковой руке. Величайший метатель мяча на семьдесят ярдов в истории исправительной колонии штата Нью‑Мексико. И все же – и все же я никогда не чувствовал себя лучше, и прекраснее, и счастливее от того, что есть мир, что можно видеть, как славные детишки играют на солнышке, и я так рад видеть тебя, мой прекрасный, клевый, замечательный Сал, и я знаю, знаю, что все будет хорошо. Ты увидишь ее завтра, мою обалденную, дорогую, прекрасную дочурку, она уже может стоять без поддержки по полминуты зараз, она весит двадцать два фунта, а в длину она двадцать девять дюймов. Я только что вычислил, что она на тридцать один с четвертью процент англичанка, на двадцать семь с половиной процентов ирландка, на двадцать пять процентов немка, на восемь и три четверти процента голландка, на семь с половиной процентов шотландка и на все сто процентов изумительна. – Он любовно поздравил меня с книгой, которую я закончил, и которую теперь приняли издатели. – Мы познали жизнь, Сал, мы становимся старше, каждый из нас, понемножечку, и мы начинаем постигать вещи. То, что ты рассказываешь мне о своей жизни, я понимаю хорошо, я всегда врубался в твои чувства, а сейчас ты на самом деле готов зацепиться за настоящую замечательную девчонку, если только сможешь найти ее, и взрастить ее, и сделать ее разум своей душой – как это так старался сделать я со всеми своими проклятущими бабами. Говно! говно! говно! – завопил он.

А утром Камилла вышвырнула вон нас обоих, с чемоданами и всем прочим. Все началось, когда мы позвали Роя Джонсона, старого денверца Роя, и заставили его зайти выпить пива, пока Дин сидел с ребенком, мыл посуду и стирал на заднем дворе, но из‑за своего возбуждения делал все это кое‑как. Джонсон согласился отвезти нас в Милл‑Сити поискать Реми Бонкёра. С работы в приемной у доктора вернулась Камилла и посмотрела на нас печальным взглядом женщины, задерганной жизнью. Я пытался показать этой одержимой женщине, что у меня нет никаких гадких намерений касательно ее домашней жизни, поэтому поздоровался с нею и заговорил как можно сердечнее, но она знала, что это провокация, возможно даже, заимствованная мною у самого Дина, поэтому лишь коротко улыбнулась в ответ. Наутро была ужасная сцена: она, рыдая, лежала на постели, и посреди всего этого мне вдруг приспичило в туалет, а пройти туда можно было только через ее комнату.

– Дин, Дин! – возопил я. – Где тут ближайший бар?

– Бар? – изумленно переспросил он; он как раз мыл руки над кухонной раковиной внизу. Дин решил, что я хочу надраться. Я рассказал ему о своей дилемме, и он ответил: – Валяй, она так постоянно делает. – Нет, так я не мог. Я выскочил искать бар; обежал четыре квартала вверх и вниз по всему Русскому Холму и не обнаружил ничего, кроме прачечных‑автоматов, химчисток, киосков с газировкой и салонов красоты. Я вернулся к ним в скособоченный домик. Они орали друг на друга, а я с жалкой улыбочкой протиснулся мимо и заперся в ванной. Через несколько мгновений Камилла уже сбрасывали все вещи Дина на пол в гостиной и приказывала ему собираться. К своему изумлению, над диваном я заметил портрет Галатеи Данкель в полный рост. Я вдруг понял, что все эти женщины проводили вместе целые месяцы своего одиночества и своей женскости, болтая о безумии собственных мужей. Маниакальное хихиканье Дина раздавалось по всему дому вместе с ревом ребенка. Вот он уже заскользил по комнатам, словно Граучо Маркс, а его сломанный большой палец, замотанный в огромную белую повязку, торчал, будто бакен, неподвижный среди свистопляски волн. Снова я увидел его жалкий побитый чемодан, из которого высовывались носки и грязное белье; он склонился над ним, закидывая внутрь все, что мог найти. Потом достал другой чемодан – улетнейший во всех США. Он сделан из картона с таким рисунком, что похоже на кожу, сверху приклеено нечто вроде застежек. По самому верху чемодан был располосован насквозь: Дин быстро обмотал его веревкой. Потом схватил свой морской баул и начал скидывать вещи туда. Я тоже стал набивать сумку, и, пока Камилла лежала на кровати, повторяя:

– Лжец! Лжец! Лжец! – мы выежочили из дома и заковыляли вниз по улице к ближайшему фуникулеру – масса мужчин и чемоданов с этим гигантским замотанным пальцем, торчавшим в воздухе.

Этот палец стал символом окончательного развития Дина. Теперь ему уже было же только совершенно на все плевать (как и прежде), но, к тому же, его теперь заботило абсолютно все в принципе: то есть, ему было все едино: он был частью мира и ничего с этим не мог поделать. Он остановил меня посреди улицы:

– Ну, чувак, что тебя. Вероятно, все это действительно достало: только приехал, как в первый же день тебя вышвыривают вон, и ты не можешь сообразить, чего натворил, и так далее – вместе со всеми этими жуткими аксессуарами – хи‑хи‑хи! – но ты посмотри на меня. Пожалуйста, Сал, посмотри на меня.

Я посмотрел на него. На нем была майка, драные штаны болтались ниже пупа, растоптанные башмаки; он не брился, его волосы были дики и взъерошены, глаза налиты кровью, а этот грандиозный перевязанный палец торчал прямо в воздух на уровне сердца (ему приходилось его все время так держать); по его физиономии гуляла глупейшая ухмылка, какую только можно увидеть. Он топтался по кругу и зыркал по сторонам:

– Что видят мои очи? Ах – голубое небо. Лонгфелло! – Он покачивался и моргал. Он тер глаза. – Вместе с окнами – ты хоть раз врубался в окна? Давай поговорим об окнах. Мне приходилось видеть действительно сумасшедшие окна. Которые корчили мне рожи, а на некоторых были опущены жалюзи, и они мне подмигивали. – Он выудил у себя из сумки «Парижские тайны» Эжена Сю и, заправив спереди майку в штаны, начал с педантичным видом читать, не сходя с угла. – Ну, в натуре, Сал, давай врубаться во все, пока идем… – Через минуту он уже забыл об этом и стал тупо озираться. Я радовался, что приехал: я был ему необходим.

– Почему Камилла тебя вышвырнула? Что ты собираешься делать?

– А? – переспросил он. – А? А? – Мы напрягали мозги, пытаясь решить, куда пойти и что делать. Я понял, что решать придется мне. Бедный, бедный Дин – сам дьявол никогда не падал ниже: впавший в идиотизм, с нарывающим пальцем, окруженный раздолбанными чемоданами своей сиротской горячечной жизни по всей Америке и обратно бессчетное число раз, расхристанная птица.

– Пошли пешком в Нью‑Йорк, – сказал он, – а по дороге будем всем запасаться – да‑а. – Я вынул свою наличность и пересчитал; показал ему.

– У меня здесь, – сказал я, – сумма в восемьдесят три доллара с мелочью, и если ты пойдешь со мною в Нью‑Йорк, то пошли – а после этого пошли в Италию.

– В Италию? – переспросил он. Его глаза вспыхнули. – В Италию, да‑а… а как мы туда доберемся, дорогой мой Сал?

Я стал прикидывать.

– Я заработаю немного денег, получу тысячу долларов от издателей. Поедем врубимся в этих безумных женщин в Риме, в Париже, во всех прочих местах; посидим в кафе прямо на тротуарах; поживем в борделях. Чего бы нам не съездить с тобою в Италию?

– Ну да‑а, – протянуд Дин, а потом вдруг понял, что я не шучу, и впервые искоса посмотрел на меня, поскольку прежде я никогда не давал никаких обещаний относительно его обременительного существования, и его взгляд был взглядом человека, который в последний момент взвешивает свои шансы на то, чтобы выиграть спор. В его глазах читались торжество и пренебрежение – то был дьявольский взгляд: Дин, не отрываясь, смотрел мне прямо в глаза очень долго. Я тоже посмотрел ему в глаза и покраснел.

– В чем дело? – спросил я. Спрашивая, я чувствовал себя жалким. Он ничего не ответил, но продолжал коситься на меня так же настороженно и надменно.

Я попытался вспомнить все, что он сделал за свою жизнь: не было ли там чего‑нибудь, что возбудило бы в нем сейчас такую подозрительность. Решительно и твердо я повторил то, что уже сказал:

– Поехали со мною в Нью‑Йорк; у мня есть деньги. – Я взглянул на него: глаза у меня слезились от смущения. Он по‑прежнему глядел на меня, не отрываясь. Теперь его глаза были пусты и смотрели сквозь меня. Вероятно, это был поворотный пункт в нашей дружбе – когда он осознал, что я в самом деле потратил несколько часов на размышления о нем и о его бедах, и теперь он пытался поместить это в свои невообразимо запутанные и изуродованные категории мышления. Что‑то в нас обоих щелкнуло. Во мне то была внезапная забота о человеке на много лет младше меня – на пять, – чья судьба переплеталась с моею на всем протяжении последних лет; о том, что происходило в нем, могу судить лишь из того, что он потом сделал. Он крайне обрадовался и сказал, что все улажено.

– Что у тебя был за взгляд? – спросил я. Ему стало досадно, что я спрашиваю, и он нахмурился. Вообще, Дин редко хмурился. Мы оба чувствовали себя сбитыми с толку и в чем‑то неуверенными. Мы стояли на вершине холма в Сан‑Франциско прекрасным солнечным днем; наши тени падали на тротуар. Из многоквартирного дома по соседству цепочкой вышли одиннадцать греков – мужчин и женщин, – немедленно выстроились на залитом солнцем тротуаре, а еще один попятился и заулыбался им из‑за фотоаппарата. Мы, разинув рты, смотрели на этих древних людей – они выдавали замуж одну из дочерей, возможно, тысячную в непрерывной цепи темных поколений, неизменно улыбавшихся на солнце. Они были хорошо одеты – и странны. Мы с Дином с таким же успехом могли бы сейчае стоять где‑нибудь на Кипре. В искрившемся воздухе у нас над головами летали чайки.

– Ну что, – произнес Дин очень робко и нежно, – пойдем?

– Да, – ответил я, – поехали в Италию. – И вот мы подобрали свои баулы: он, здоровой рукой, – чемодан, я – все остальное, – и заковыляли к остановке фуникулера; во мгновение ока скатились с холма, и наши ноги болтались над самой мостовой, а мы сидели на дребезжавшей полке – пара сломленных героев западной ночи.

Первым делом мы отправились в бар на Маркет‑стрит и все там решили: что будем держаться вместе и останемся корешами, покуда не умрем. Дин был очень тих: он весь ушел в себя, глядя на старых бродяг в салуне, которые напомнили ему об отце.

– Думаю, он в Денвере – на этот раз нам абсолютно необходимо разыскать его, он может сидеть в тюрьме, он может снова тусоваться по Латимер‑стрит, но его надо найти. Договорились?

О чем разговор? мы сделаем все, чего никогда не делали, в прошлом мы были слишком глупы, чтобы заниматься этим. Затем мы пообещали себе два дня оттяга в Сан‑Франциско прежде, чем отправиться в путь, а ехать, по уговору, мы должны были, конечно, через бюро путешествий, платя водителям за бензин и экономя как можно больше. Дин утверждал, что Мэрилу ему больше не нужна, хоть он по‑прежнему ее и любит. Мы решили, что в Нью‑Йорке он себе кого‑нибудь найдет.

Дин надел свой костюм в узенькую полоску, спортивную рубашку, мы за десять центов запихали все наше барахло в камеру хранения на автостанции и отправились на стрелку с Роем Джонсоном, который согласился быть нашим водилой на время двухдневного оттяга во Фриско. Мы с Роем договорились об этом по телефону. Вскоре он подъехал на угол Маркет и Третьей и подобрал нас. Рой теперь жил во Фриско, служил в конторе и был женат на маленькой привлекательной блондинке по имени Дороти. Дин по секрету сказал мне, что у нее очень длинный нос – по какой‑то непонятной причине это в ней его сильно доставало, хотя на самом деле нос у нее был вовсе не длинным. Рой Джонсон – тощий, смуглый, симпатичный пацан о остреньким личиком и тщательно причесанными волосами, которые он постоянно откидывает с висков назад. Во всех делах он был чрезвычайно обстоятелен и постоянно улыбался. Очевидно было, что они с женой поругались из‑за этих поездок с нами по городу, а он, решившись доказать ей, кто в доме мужчина (жили они в небольшой комнатушке), все‑таки сдержал слово, данное нам, но с последствиями: его умственная дилемма разрешилась горьким молчанием. Он возил нас с Дином по всему Фриско в любое время дня и ночи и ни разу не произнес ни слова: лишь проскакивал на красный свет, да резко разворачивался на двух колесах, и это яснее слов говорило нам, каким напрягам мы его подвергли. Он метался между вызовом своей молодой жене и вызовом вожаку своей старой денверской бильярдной тусовки. Дин был доволен, такая езда его, разумеется, ничуть не волновала. Мы не обращали на Роя совершенно никакого внимания, сидели сзади и трепались.

Дальше надо было съездить в Милл‑Сити и попробовать отыскать Реми Бонкёра. С некоторым удивлением я заметил, что старого парохода «Адмирал Фриби» в бухте больше нет; а потом, конечно, и Реми не оказалось в его задрипанной комнатенке на дне каньона. Вместо него дверь нам открыла красивая цветная девушка; мы с Дином долго с нею разговаривали. Рой Джонсон ждал нас в машине, читая «Парижские тайны» Эжена Сю. Я в последний раз бросил взгляд на Милл‑Сити и понял, что бессмысленно пытаться раскопать замороченное прошлое; вместо этого мы режили съездить к Галатее Данкель разузнать насчет ночлега. Эд снова ее бросил, уехал в Денвер, и будь я проклят, если она до сих пор не строила планов вернуть его обратно. Мы застали ее сидящей, скрестив ноги, на каком‑то восточнем ковре в пустой четырехкомнатной квартире в начале Мишн‑стрит с колодой гадательных карт. Просто паинька. Я увидел прискорбные знаки того, что Эд здесь некоторое время обитал, а потом свалил единственно лишь из помрачения рассудка и неприятия такой жизни.

– Он вернется, – сказала Галатея. – Этот парень неспособен позаботиться о себе без меня. – Она кинула свирепый взгляд на Дина и Роя Джонсона. – На сей раз это дело рук Томми Снарка. Пока он не приехал, Эд был соврешенно счастлив и работал, и мы ходили гулять и прекрасно проводили время. Дин, ты это знаешь. А потом они сидели целыми часами в ванной – Эд в ванне, а Снарки на унитазе, – и всё говорили, говорили и говорили – такие глупости.

Дин рассмеялся. Много лет он был главным пророком этой компании, а теперь вот они у него научились. Томми Снарк отрастил бороду и приехал во Фриско искать Эда Данкеля своими большими жалостливыми голубыми глазами; а случилось то, что (на самом деле, и это не брехня) с Томми в Денвере произошел несчастный случай – ему отрезало мизинец, и он получил кругленькую сумму денег. Безо всякой видимой причины они решили послать Галатею подальше и уехать в Портленд, штат Мэн, где у Снарка, по его словам, жила тетка. Поэтому теперь они были либо проездом в Денвере, либо уже в Портленде.





Дата публикования: 2014-11-28; Прочитано: 178 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.013 с)...