Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Вишневая смола 5 страница



– Я не монах. Я семинарист, – ответил мне Даня. – А в джинсах удобно. Это классные джинсы, американские!

– А откуда у тебя американские джинсы?

– Дед из Америки прислал. И сигареты тоже.

– У тебя дед в Америке?! Настоящий? – ахнула я.

Даня улыбнулся.

– Нет, так не бывает. И нет никакой Америки. Точнее – есть, но оттуда не возвращаются. Так мой дед сказал. Дедушка… А кто такой семинарист?

– Студент семинарии. Духовной.

– Студент? – Про студентов я знала, что они учатся уже после того, как учатся в школе. И значит, они умные и чему‑то сильно умному учатся, эти студенты. – А что студенты учат в семинарии? – спросила я у Дани. – Вот у меня родной старший брат собирается поступать в политехнический институт, там учат всякое… политехническое. А в духовной семинарии что учат? – не отставала я от Дани.

– Всякое… духовное! – помахал Даня рукой и рассмеялся.

– А про бога учите?

– И про бога.

– Слушай, у меня как раз дело к товарищу богу! – сказала я Дане. – Но я боюсь зайти вот туда, на почту.

– Куда? – удивился Даня и тщательно затушил окурок о подошву своего теннисного тапка (точно такие же, только меньшего размера, были у моего Серёжки – и потому я знала, что такие тапки называются теннисными, и знала, что у нас в магазинах таких тапок не бывает).

– Ну, в церковь, на почту!

– Так в церковь или на почту? – никак не догонял забавный Даня.

– Ну, церковь, она же такая божественная почта, да? Мне надо, чтобы моя молитва быстро дошла до бога, не стоя в очереди с молитвами целой кучи стареньких бабулек, потому что у меня молитва куда важнее бабулькиных.

– И ты думаешь, что из церкви она быстрее дойдёт до бога? – прищурился Даня.

– Думаю, да, – неуверенно сказала я.

– Тогда пошли!

Даня встал и протянул мне руку. Идти в церковь с Даней за руку было не так страшно, как одной. Он взрослый, студент‑семинарист, и учит всякое духовное и про бога, значит, в здешних порядках разбирается.

В церкви было тихо, темно, торжественно и как‑то не очень похоже на почту.

– Тебе про кого? – шепнул мне Даня.

– Мне про Серёжку, – шепнула я ему обратно.

Даня что‑то записал в какую‑то бумажку у какой‑то конторки, действительно похожей на такую, что бывают на почтах. Не такой, но похожей. Как сказал бы мой дедушка – похожей на «присутственную» конторку.

– Ну вот, за здравие раба божьего Сергея, – сказал мне Даня. – Тебе же за здравие?

– За что же ещё?! – удивилась я.

– Всякое бывает, – туманно сказал Даня.

– Вообще‑то, у меня свой текст был! – немного надулась я. – Безо всяких этих «рабов божьих». У меня бог был, как положено, товарищем! А как Серёжка может быть рабом товарища?

– Цыть, малявка! – сказал мне Даня, но весело и необидно сказал. – У нас тут, как в армии, обращаться надо по форме! Иначе не рассмотрят твоё письмо! Молитву, в смысле.

Чудак за церковной конторкой, тоже в балахоне, как у Дани, только ещё и с чёрной шапочкой на голове, ухмыльнулся.

– Хочешь свечку поставить? – спросил меня Даня.

Я захотела, и он подвёл меня к таким странным здоровенным как бы подсвечникам, в которых стояло несколько свечек разного роста и разной толщины.

– А где свечки брать? – спросила я у Дани.

– На, я тебе уже взял. Самую толстую. Ты её над горящей немного растопи и поставь в свободную лунку, поняла? А про себя, когда будешь ставить, можешь сказать свою молитву, потому что по форме у нас только на бумажке. А про себя можно как угодно.

Я сделала, как мне Даня сказал, и, когда вставляла слегка поплывшую от огня свечку в свободную лунку, подумала про себя: «Здравствуй, дорогой товарищ Бог! Как твои дела? Дай, пожалуйста, Серёжке здоровья!»

– Это точно дойдёт до бога? – спросила я семинариста Даню, когда мы вышли из тёмной церкви на солнечный монастырский двор.

– Точно! – обнадёжил он меня.

– А поможет?

Даня пожал плечами.

– Бог же всё может? – не отставала я от Дани, пока мы вместе с ним шли к выходу.

– Ну, если он есть, он всё может.

– А он есть?

И Даня снова пожал плечами.

Пока я летела к бабушке‑дедушке домой в своих кедах, я думала, что этот Даня какой‑то странный. Учит всякое про бога, а сам не знает, есть ли бог, или нет его. Как можно что‑то учить про то, кого нет? Или про то, чего ты наверняка не знаешь? Очень хотелось кому‑то рассказать про церковь и про Даню, но лучше не надо. Потому что информация имеет свойство просачиваться даже от Руслана Михайловича. А чтобы всегда оставаться умной и хорошей девочкой для них, взрослых, кое‑что надо держать в тайне даже от самых надёжных друзей и самых надёжных подруг. Поэтому я даже тёте Лене не сказала, что летала в кедах по Долгой в монастырь. Тёте Лене я не сказала ещё и потому, что тогда, получается, я бы хвастала, мол, вот, для Серёжки я всех обманула. И вообще, меня бы ругали за то, что я со взрослым незнакомым дядькой за ручку ходила. Кроме того, никаких особых надежд я на это мероприятие не возлагала. Не понравилось, если честно, мне в этой церкви‑почте при монастыре. Ненастоящее всё какое‑то. Картинки кругом, золото, пахнет странно. Чувствовалось, что этому Дане в джинсах, теннисных тапках (которые, вообще‑то, теннисные туфли) всё это тоже кажется каким‑то не слишком настоящим, и ему больше хочется гулять вдоль моря, чем заходить в эту тёмную торжественную почту, где всё, как в армии. К тому же на следующий день после того, как Даня отправил богу мою молитву про Серёжку по правильной форме, Серёжке лучше не стало. Я спросила у тёти Лены, как там Серёжка, и она грустно ответила: «Так же…» В общем, лучше письма Деду Морозу слать. Он, судя по подаркам, твои письма хоть иногда читает. Возможно, ближе к Новому году я напишу Деду Морозу про то, что не надо мне подарков, пусть Серёжка выздоровеет. Если одного подарка за это мало, то пусть не дарит мне подарки целых два Новых года. Обойдусь! Это мой двоюродный брат‑дурак без подарков никак не может обойтись, а я – как с добрым утром! «Всё у нас есть, слава капээсэс!» – как говорит Руслан Михайлович. А в дядьку из монастыря, пока мы с мамой от Привоза шли в наш осенне‑зимне‑весенний дом, я развлюбилась. Если им курить запрещено, то и жениться, наверное, тоже. Особенно на таких девочках, что хотят сразу несколько мужей, чтобы один готовил, другой умный, а третий… Для чего нужен третий? Потому что нравится? Наверное, если просто нравится, можно и не выходить замуж. Есть такие тёти и дяди, что живут неженатые. Просто тогда их называют не красиво – «муж и жена», а некрасиво – «сожители». Можно, чтобы Игорь с Советской Армии и Серёжка были мне муж и муж, а Даня‑семинарист пусть будет сожитель. Неважно, что он будет некрасиво называться, потому что он сам ну очень красивый! А когда человек красивый – совершенно не важно, красиво или некрасиво он называется. Всё, что красивое, от некрасивых названий не становится некрасивым. А всё, что некрасивое, от красивых названий не становится красивым. Мокроротую снежинку‑губана, дочку моей воспитательницы, зовут Бэла. Папа сказал, что «Бэла» по‑итальянски значит «красивая». Но если Бэла красивая по‑итальянски, то пусть я буду по‑неитальянски Небэла – и останусь, какая есть. И что значит калейдоскоп моего двоюродного брата‑дурака, купленный ему в городе, по сравнению с тем, что я сама – сама‑совсем‑одна! – ходила в монастырь, и с красивым Даней ходила к богу на почту, за ручку! Тем более что мама мне купила такой же точно калейдоскоп. Так двоюродный дурак придумал, что у него в калейдоскопе красивее. И к вечеру остался совсем без калейдоскопа, потому что поломал его на картонку и несколько цветных стёклышек. Я двоюродному дураку свой подарила, потому что у меня было прекрасное настроение. Не знаю почему.

На следующий день после того, как мы приехали домой на восемнадцатом‑двадцать восьмом, мы с мамой вернулись к бабушке и дедушке на десятом и двадцать шестом. И мама с тётей Олей пили чай на веранде. И после всех их обычных разговоров тётя Оля сказала маме:

– Да отпусти ты её к Серёжке. Пусть съездит! Ничего плохо в этом не будет. Ничего страшного в больницах нет. Да и не сможешь ты её по жизни провести, как оранжерейное растение. Ты и так её слишком опекаешь!

Кажется, это было обо мне. И кажется, мама согласилась. Потому что каждый раз, когда они сперва ссорились с тётей Олей, а потом мирились, мама становилась сговорчивее.

И на следующий день после следующего мы с моим родным старшим братом отправились к Серёжке. Двадцать шестой. Двадцать восьмой. Пятнадцатый.

Честно говоря, мне было немного боязно. И даже моему родному старшему брату было немного боязно, как бы он ни старался быть тем, кем он и был – взрослым. Так мне, во всяком случае, показалось. Он вёл себя вовсе не так, как вёл себя обычно. Как, например, в летнем кинотеатре пионерлагеря. Или не так, как когда у нас дома собирались его одноклассники. Он был серьёзнее и спокойнее. И как‑то сдержаннее. Если не сказать – скованнее. И на больничной проходной сказал каким‑то слишком басом и слишком значительно: «В гематологию!» – и нас пропустили, даже не спросив, кто мы и к кому. Мой старший брат нёс Серёжке авоську с журналами «Химия и жизнь», «Техника молодёжи» и несколько томов «Антологии современной фантастики». А я несла Серёжке полные карманы вишнёвой смолы. Потому что мой родной старший брат, когда мы ждали трамвая на Восьмой станции Черноморской дороги, совершенно спокойно разрешил мне набить полные карманы моего платья этой чудеснейшей из чудеснейших жвачек, куда там той американской, которой вечно похвалялась‑дразнилась мокроротая снежинка‑губан Бэла, дочурка моей детсадовской воспитательницы. Моему родному старшему брату – честь ему и хвала! – было всё равно, что у меня «грязь под ногтями» после отдирания вишнёвой смолы от вишнёвого ствола. (А маме никогда не всё равно про мою грязь под ногтями, хотя сама она любит в «Якоре» вонючей, как тухлые яйца, грязью с Куяльника обмазаться с ног до головы, да ещё и в целлофан и в одеяло завернуться, вся будучи в этой грязи!) Потому что это не грязь. Деревья не бывают грязными. Просто кора у них тёмная. И слёзы у них тёмные. Застывшие. Или смола – это не слёзы, а кровь? У деревьев есть кровь? Если старшего брата спросить, есть ли у деревьев кровь, – он не ответит. Он подарит мне какую‑нибудь книгу, где будет написано про хлорофилл, подвой и привой, и всякое такое. Я его однажды спросила, почему фиалка на нашем окне называется махровой и что у неё общего с махровым полотенцем? Так он отвёл меня в ботанический сад и купил мне там книгу про махровые фиалки. В книге было написано: «Кроме этого форма цветка предполагает деление сортов на простые, полумахровые и махровые. Некоторые сорта фиалок отличаются не только прекрасными цветами, но и яркими листьями необычной формы». И много ещё чего такого, всякого. Ну и что мне это дало? К тому же там, в книге, ничего не было написано про связь махровых фиалок с махровыми полотенцами. Хотя, конечно, спрашивать у моего родного старшего брата интереснее, чем у совсем взрослых мамы и папы. Маме и папе некогда. К тому же мама не считает меня достаточно взрослой и частенько на мои вопросы отвечает: «Вырастешь – узнаешь!» А как же я узнаю, если, пока я подрастаю, меня потчуют такими сентенциями? (Сентенция – это то, чем потчуют, но не как манной кашей. В том смысле, что, если ты не хочешь есть манную кашу, – все немедленно бросаются тебя убеждать в её полезности и настаивают на необходимости немедленно съесть «ещё ложечку». А сентенции если не хочешь, то и не ешь на здоровье!) Папа, если не знает точного ответа на вопрос, начинает выдумывать, пользуясь своим универсальным «ну‑у‑у…», похожим на «му‑у‑у…». Что бывает весьма интересно, но редко когда бывает действительно познавательно. Так что уж пусть лучше мой родной старший брат молча дарит мне книги. Он сам не очень любит читать всё подряд, как я. Он читает только «по делу». Я лично считаю, что тоже читаю только по делу. Просто мне есть дело до всего. Но моему родному старшему брату я не говорю, что тоже, на самом‑то деле, читаю только по делу. Потому что он страшно гордится тем, что я читаю «всё подряд». Он даже хвастает мною своим товарищам и, что важнее, своим подружкам. И я сижу такая гордая, мол, хо‑хо! – ну и что, что вы взрослые и у вас уже есть мальчики? Зато вы не читаете всё подряд, ни до чего вам нет дела, и вообще – вы дуры дурами! (Признаться честно, я немного ревную своего родного старшего брата к его подружкам, как та самая свекровь‑сволочь, потому что в присутствии его подружек я получаюсь уже не такая исключительная, как наедине с ним, и мороженое тогда уже не только для меня, но уже и для подружек, и иногда для них даже первее! Что вообще уже ни в какие ворота!)

В общем, я набиваю карманы смолою, отложив на попозже вопрос про кровь деревьев.

– А что такое «отделение гематологии»? – спрашиваю я у моего родного старшего брата шёпотом, когда мы идём по больничному двору к высокому зданию.

– Это такое отделение, где лежат больные, у которых… У которых что‑то не так с кровью. Гематология – это наука о крови.

– А что может быть не так с кровью? – спрашиваю я, запомнив на всякий случай про то, что гематология – это наука о крови. Гематология – это немножко похоже на гематоген, который хоть и продаётся в аптеке, но очень похож на самую обыкновенную шоколадную конфету. И я могу съесть этого самого шоколадного гематогена хоть ведро, а у моего двоюродного брата‑дурака на гематоген аллергия, и это здорово! Потому что он совершенно не может перенести, когда у меня есть что‑то такое, чего у него нет, и ворует у меня гематоген, который я специально оставляю на виду и специально говорю ему: «Не бери! Это моё! Тебе это нельзя!» Он ворует и ест. И потом весь покрывается красными пятнами и чешется, как ненормальный. И даже то, что меня ругают из‑за того, что я оставила свой гематоген на видном месте, не может испортить моей радости. «А пусть не ворует, где живёт, крыса!» – говорю я взрослым, а они начинают кричать про то, чтобы я перестала «шляться» к Руслану Михайловичу и набираться у него нехороших выражений. Почему это нехорошее выражение? Хорошее выражение, точное. Мы оба – и я, и мой двоюродный брат – тут живём. Только он ещё и ворует у меня. Посаженную мной редиску и мой гематоген. И много чего ещё, между прочим.

Сейчас, тут, с моим старшим родным братом, я сначала радуюсь, что знаю про гематоген, но тут же вспоминаю многотрудные заумные абзацы из книги, что мне дал дедушка. И понимаю, что с кровью может быть всё что угодно не так! И вовсе я не слишком умная, как предположила детсадовская музручка, а как раз наоборот – дура дурой! И читать мне ещё не перечитать. А если и издеваться над кем‑то – так только и только над собой. Но всё равно! Всё равно мне непонятно, что может быть не так с кровью? Кровь – она красная. Порежешь палец – течёт. Даже если она, кровь, есть у деревьев – она течёт. В них, в деревьях. Просто она, кровь, в деревьях – не красная. Но у человека кровь красная. Серёжка же человек? Человек! И значит, кровь у него красная и течёт. Что ещё не так может быть с кровью у человека? Синяя и не течёт? Тогда Серёжка не человек.

– Ой, не жилец этот ваш… – говорит противным и где‑то даже брезгливым сердобольным голосочком какая‑то толстая тётенька в грязно‑белом халате у окошечка на входе в отделение гематологии.

– Заткнись, дура! – бросает мой родной старший брат, хотя только‑только он был с этой тётенькой вежлив, называя номер палаты, где лежит Серёжка, и Серёжкину фамилию.

– Я тебе ща покажу дуру! – орёт скрипучим мерзким голосом тут же превратившаяся в жирную гадкую бабу толстая тётенька. – Хрен ты у меня куда пройдёшь, хулиган!

– Позовите, пожалуйста, заведующего! – говорит мой родной старший брат неожиданно спокойно и вежливо. Дедушка называет такой тон иезуитским. Иезуитский – это такой тон, который применяется тогда, когда надо над кем‑то поиздеваться по сути, сохранив при этом позволяющую оставаться в форме форму. Форма, вон, как выясняется, и для бога важна. Неизвестно ещё, есть тот бог или нет, а что форма и для него важна – это мне уже известно.

Гадкая жирная баба почему‑то перестаёт орать и, продолжая ворчать гадости, пропускает нас в отделение. Хотя я, честно говоря, ожидала, что она позовёт того самого заведующего, которым она пугала нас, как пугают детей милиционером. (И кстати, тоже никогда милиционера не зовут, я уже сколько раз говорила: «Давайте, зовите своего милиционера! Ничего мне не пришьют!» – ну тут, понятно, снова‑здорово начиналось про Руслана Михайловича, хотя чего мои взрослые так нервничают из‑за его выражений? Понятно же, что милиционеры ничего не шьют. Шьют портные. И даже мама с тётей Олей иногда чего‑то шьют. А милиционерами детей пугать нехорошо, потому что милиционеров надо не бояться, а наоборот.) Мы с моим родным старшим братом надеваем какие‑то помятые несвежие халаты, висящие тут же, на гвоздике, и идём к Серёжке, в палату.

В отделении этой самой гематологии тихо. Однажды я недолго была в этой больнице. Совсем в другом отделении – хирургическом. Мне накладывали швы на коленку. И даже два дня подержали «на койке». Потом я упросила маму сбежать и – в кои‑то веки! – мама со мной согласилась, и мы сбежали. Мама потом ещё отправила папу «за выпиской». Наверное, эта «выписка» нужна была, чтобы нас с мамой не забрали в милицию за побег и не добавили срок. Поэтому папа съездил «за выпиской» и потом даже отнёс эту «выписку» в детскую поликлинику, куда я «прикреплена». Не знаю, что это «прикреплена» значит. Нет, ну то есть знаю, конечно же. Но я совсем не «прикреплена» к этой поликлинике, что рядом с церковью на Пушкинской. Я очень редко там бываю и терпеть не могу туда ходить. Она очень противная, эта поликлиника, начиная с регистратуры и заканчивая тем кабинетом, где сидит наш «участковый врач». Вот! Участковый врач тоже сидит, но, в отличие от Руслана Михайловича, почему‑то считается подходящей компанией для маленьких детей. А Руслан Михайлович, между тем, не стучит детям по коленкам молотком, не прикладывает к тёплой детской коже леденючий фонендоскоп и не втыкает в детей иглы, как втыкает их в детей медсестра, что сидит при нашей «участковой». И не враче вовсе, а врачихе. И кстати, шипяще‑свистящий голос Руслана Михайловича куда приятней писклявого голосочка нашей «участковой», что никак не «прикрепляется» к её огромной туше. Наша «участковая» размером с четырёх моих мам – и рядом с нею любой, даже самый большой, ребёнок чувствует себя, как мышь рядом с горою!

Так вот, и в детской поликлинике, и в отделении хирургии этой больницы – громко. А в отделении гематологии – тихо. И в Серёжкиной палате дети какие‑то тихие. И мне там становится как‑то тихо и страшно. Особенно когда один его сосед, совсем лысый, маленький (и можно сказать, даже совсем крошечный!) мальчик, тихим голосом говорит нам с моим родным старшим братом: «Привет!»

Я почему‑то сразу начинаю плакать и даже боюсь подойти к Серёжке, который кажется каким‑то чужим и страшно значительным. И он тоже лысый! Их тут что, в этом отделении гематологии, бреют всех наголо?!

Мой родной старший брат здоровается с Серёжкой за руку, как здороваются только взрослые дяденьки. Значит, Серёжка уже взрослый дяденька? Ну, да. Ему уже тринадцать! И скоро будет четырнадцать! Почему он тогда в детской больнице, и рядом с ним лежит совсем уж какой‑то крошка, похожий на неприятного таракана‑альбиноса, которого я видела у тёти Оли и дяди Коли в общаге?

Я продолжаю плакать, и мой родной старший брат как‑то неловко толкает меня – и я падаю к Серёжке в объятия. И ревмя реву, хотя в объятиях Серёжка из чужого и страшно значительного становится родным‑родным и обыкновенным. (Всё‑таки что‑то удивительное, что‑то сродни чуду есть в объятиях, и зря люди их так редко пользуют, эти объятия и остальную трогательность!) Я стискиваю Серёжку изо всех сил и не вижу, как искривляется его лицо. Только чувствую, что мой родной старший брат пытается неловко оттащить меня от Серёжки, и слышу, как Серёжка говорит ему: «Не надо! Оставь!.. Слушай, а сходи в будку, через дорогу, купи мне газировки. Мать не разрешает, а мне очень хочется. Мать всё ещё верит… Короче, купи газировки и ананасных шоколадных конфет. И, чёрт его знает!.. Сосисок ещё купи жареных, противных таких, засаленных, в булке. С лотка на трамвайной остановке. Вот уж чего ни у матери, ни у Сашки не допросишься. Я так… Не то чтобы есть… Жрать я совсем уже не могу. Вкус хочу ощутить. А то ведь “там не будет ни крапивы, ни звёзд, ни пепельниц, ни книг”[7]… Там, правда, злющая старуха на входе…» – «Пронесу, будь спок!» – коротко кидает мой родной старший брат и уходит. Как‑то совсем по‑взрослому коротко кидает и совсем по‑мужски уходит, по‑военному развернувшись, как я видела на параде армии по телевизору. А я остаюсь с Серёжкой. Мне вдруг перестаёт хотеться плакать и рыдать, я отлепляюсь от него и вижу, что в его руку воткнута здоровенная игла. И мне вдруг кажется, что Серёжке не тринадцать. Мне кажется, что Серёжка старше и умнее моего дедушки. А это невозможно! Невозможно быть старше и умнее моего дедушки! Но такое кажется мне лишь на мгновение. Наверное, потому что обстановка непривычная. Серёжка смотрит на меня притворно‑строго и спрашивает:

– Ты не забываешь каждое утро здороваться с солнцем и спрашивать, как у него дела?

– Не забываю! – уверенно вру я, хотя иногда забываю. – Я вот что тебе принесла! – опоминаюсь и вытаскиваю из кармашков платья куски вишнёвой смолы.

– Какая ты умница! – говорит Серёжка и смеётся. И мы вместе с ним жуём смолу и делимся с прозрачным лысым малышом, и прозрачный лысый малыш тоже жуёт нашу смолу и смеётся вместе с нами. А потом Серёжка достаёт из‑под подушки очередное письмо на английском и читает мне. И я понимаю только про «Хэллоу, сан!» – а дальше не понимаю ничего, но мне и не надо понимать, потому что мне так хорошо в этой палате, и солнце просвечивает сквозь неплотные шторы, и после письма я рассказываю Серёжке, что у меня новенького, и что я была в церкви при монастыре и познакомилась там с Даней, и как будет здорово, когда Серёжка вернётся, и я буду приходить к нему каждое утро и даже каждый вечер, если, конечно, никому не буду мешать, потому что у него скоро родится маленький братик или маленькая сестричка. Когда кто‑то рождается, все начинают мешать, хотя на самом деле всё как раз наоборот: мешают не те, кто уже есть, а те, кто только родился, мешают тем, кто уже есть. Наконец я решаюсь спросить Серёжку о том, что меня так сейчас тревожит:

– Серёжка, а что у тебя с кровью не так? Она у тебя синяя и не течёт?!

– Примерно так! – смеётся Серёжка, и мне почему‑то становится вовсе не так страшно, как можно было бы представить, если ты обнимаешься с человеком, у которого кровь синяя и не течёт!

– У нас с Серёжкой острый лимфобластный лейкоз! – важно говорит прозрачный лысый малыш. И мне даже как‑то завидно становится, что малыш такой важный, а мне даже и похвастать нечем, потому что нет у меня ничего такого, что отличало бы меня от других обыкновенных детей.

– А я зато могу ночью сама сходить в летний дворовый туалет! – говорю я малышу.

– Тоже мне! – насмешливо отвечает малыш. – А мне сделали три пересадки костного мозга! И ещё я могу сделать бумажный кораблик из газеты!

Да! Малыш явно уделывает меня по всем направлениям.

– А мне скоро семь! – добиваю я его последним аргументом.

– Малявка! Мне уже было десять! – смеётся малыш. – Хочешь, сделаю тебе бумажный кораблик из газеты? Или пилотку. Пилотку даже легче!

– Давай! – мне очень хочется пилотку из газеты.

Странно, что ему уже было десять. Кажется, что он такой маленький. Но раз он умеет делать пилотки из газеты, то придётся поверить. Пилотка из газеты – это уметь надо! Пилотка из газеты – это куда лучше, чем дурацкая панамка в цветочек! Дядя Коля, когда приходит домой пьяный, всегда приходит в пилотке из газеты. И это выглядит очень лихо! Вот и я вернусь сегодня к бабушке‑дедушке в пилотке из газеты, залихватски сдвинутой на затылок. Интересно, зимой дядя Коля тоже приходит пьяный в пилотке из газеты? Я же почти никогда не вижу его зимой. Только летом. Потому что у бабушки‑дедушки я живу только летом. А дядя Коля там живёт всё время, ну, если тётя Оля не ругается с дедом и они с дядей Колей не переезжают в свою общагу. Пока прозрачный малыш делает мне пилотку из газеты, Серёжка пишет мне на бумажке английские слова «sun» и «son» и говорит, что у них одинаковая транскрипция. Ну, то есть, что читаются они одинаково. Слова разные – с разными значениями и по разному пишутся, а читаются одинаково – «сан».

Возвращается мой родной старший брат, и мы все вместе пьём газировку, и едим ананасные конфеты, и жуём очень вкусные засаленные сосиски в булке. Потому что Серёжка всего отщипнул по крошке и больше не захотел. То есть – не смог. Потому что он очень хотел, но не мог. И очень радовался, глядя как мы с моим родным старшим братом всё это лопаем. А малыш, который вовсе не малыш, а уже десятилетний, – и не захотел, и не смог, но тоже с нами радовался. И хотя противная, гадкая, жирнючая баба со входа «настучала», как мой родной старший брат сказал, врачам, но тот дядька, что заглянул к нам в палату, подмигнул Серёжке и громко и наигранно‑строго сказал куда‑то в коридор: «Ай‑яй‑яй!», потискал десятилетнего малыша за щёчку, проверил иглу, воткнутую в Серёжку и ведущую по каким‑то трубкам к стеклянной перевёрнутой банке на палке (Серёжка сказал, что это называется «штатив». И не «банка на палке», а «капельница»). Дядька‑врач оказался приятным, спросил, как меня зовут. Я ему сказала и спросила в ответ, как его зовут. Он сказал, что его зовут Даниил Фёдорович – врачей всегда зовут по имени‑отчеству, безо всяких там «дядь» – такая у них, врачей, специфика (специфика – это что‑то очень специальное в каждой специальности), и мы даже угостили его смолой. И он не что‑то там профуфукал, как все взрослые, а, между прочим, с удовольствием сжевал кусочек! Я набралась храбрости и спросила у Даниила Фёдоровича а что у Серёжки с кровью не так? Она у него не красная и не течёт? Но Даниил Фёдорович хоть и не разозлился, но ничего мне не ответил, а только вздохнул. Потом ещё раз вздохнул, посерьёзнел и сказал, чтобы мы не слишком засиживались. Я сказала, что мы не будем слишком засиживаться, если он ответит мне, как называется тот почтальон, что доставляет богу письма‑молитвы. И Даниил Фёдорович сказал, что такого почтальона нет. «А вот и нет! – сказала я ему. – Есть! Такой почтальон называется “священник”. Так мне Даня‑семинарист из монастыря сказал!» – «Забавные у твоей подруги знакомства», – рассмеялся Даниил Фёдорович. «Это ещё что! – похвасталась ему я. – Я ещё подруга Руслана Михайловича, у которого рак гортани и который сидел!» – «Правда, что ли?!» – спросил Даниил Фёдорович у моего старшего родного брата. И мой старший родной брат ему кивнул, мол, правда. «Молодец!» – сказал мне Даниил Фёдорович. Наверное, потому что не знал, что сказать. Частенько посторонние взрослые, когда им нечего сказать шестилетним детям вроде меня, говорят им: «Молодец!» Даже моему двоюродному брату, хотя из него такой же молодец, как из… как из какашек пуля (там другое слово про «из», но его детям говорить нельзя). В общем, мы не стали слишком засиживаться и отправились домой. Я не хотела уходить, но Серёжка сказал, что уже очень скоро мы с ним увидимся, а мне пора домой. Потому что лежать в больнице – это не только отдых, но ещё и немножечко работа, и у него тут есть некоторые обязанности, и он их должен выполнять в соответствии с расписанием. Везде, похоже, как в армии. Только дома иногда как дома. Хотя и там всякие формы и расписания. И зубы надо чистить не щепочкой, а зубной щёткой и противным щиплющимся порошком. Складывать вертолёт, игрушки, мыть посуду, хотя вечером вертолёт снова раскладывать, в игрушки – играться, а посуду – пачкать. Должно же быть на земле такое место, где хоть иногда можно расслабиться. Судя по тому, что я уже знаю об этом несправедливом, нелогичном и непоследовательном мире людей от разных людей и от себя (от себя – это значит из собственного жизненного опыта) – это не дом, не квартира, не общага, не магазин, не кафе‑мороженое, не кинотеатр, не санаторий, не детский сад, не тюрьма, не церковь и не больница. И уж точно не школа, в которую я в этом году пойду.

Я очень ждала Серёжку из больницы, и у меня даже в привычку вошло каждое утро, поздоровавшись с солнцем и поинтересовавшись его делами, произносить вслух так удачно и корректно придуманную мною молитву: «Здравствуй, дорогой товарищ Бог! Как твои дела? Дай, пожалуйста, Серёжке здоровья!» Про раба божьего я не говорила, хотя и помнила, что это правильно. Но что‑то в этом правильном было неправильное – и это сам сказавший мне про правильное Даня понимал. Здороваться с солнцем и обращаться к товарищу богу я стала во дворе у Руслана Михайловича. Там было наиболее безопасно. В том смысле, что не было ни малейшей вероятности нарваться на двоюродного брата‑дурака, других детишек или слишком правильных взрослых. А Руслану Михайловичу было всё равно, что я там бормочу под кустами малины. И ещё под кустами малины было куда удобнее, чем в церкви. Под кустами малины было светло и ничем таким необычным не пахло. Кажется, Руслан Михайлович относился ко мне, как к говорящему коту. Что, в общем‑то, неплохо. Потому что своего одноухого кота он, кажется, любил куда больше людей. Людей он вообще не замечал. Так что на правах говорящего кота я иногда удостаивалась совместного завтрака с Русланом Михайловичем. Это был очень вкусный завтрак: огромный кусок мягкого ароматного чёрного хлеба, намазанный толстым слоем сливочного масла и щедро посыпанный сахаром. Сам Руслан Михайлович свой хлеб с маслом не посыпал сахаром. Ну и зря! А ещё мы пили из жестяных кружек. Я – кефир. А он – чифир. Руслан Михайлович так и свистел: «Деткам – кефиру, дядьке – чифиру!» Очень похоже. Но только по звучанию. Потому что мой кефир был белый и приятный. А его чифир – я как‑то раз чуть попробовала, когда он отошёл в дом (завтракали мы на крыльце), – жуткая чёрная гадость. Я даже выплюнула тут же! И спросила его, как бы невзначай: «А твой чифир вкусный?» – «Мой чифир горький, но я пью свой чифир!» – насмешливо просвистел Руслан Михайлович. «А откуда у тебя твой рак гортани?» – спросила я на правах подружки у своего товарища. – «У меня‑то понятно откуда и, главное, за что! А вот пацана почему так бог наказывает? Нет никакого бога, вероятно!» – на тональность ниже просипел Руслан Михайлович, и я поняла, что продолжать познавательную дискуссию не стоит, не то настроение нынче в том храме, куда я теперь регулярно заявляюсь со своим солнцепоклонничеством и нелепым подобием единобожной молитвы.





Дата публикования: 2014-11-28; Прочитано: 168 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.013 с)...