Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Марк Тулий Цицерон. 4 страница



всякой речи. И все это в целом—предмет ли это науки, или наблюдательности, или навыка — состоит в знакомстве с теми областями, в которых ты охотишься и преследуешь свою до­бычу. Когда ты мысленно охватишь все это место, тогда, если только ты понаторел в таких вещах, ничто от тебя не усколь­знет и все, что ты ищешь, встретится и попадется.

35. Таким образом, для нахождения содержания оратору не­обходимы три вещи: проницательность, затем разумение (или, коль угодно так назвать, наука) и, в-третьих, усердие. На пер­вое место я, разумеется, должен поставить дарование, но ведь и самое дарование побуждается к деятельности усердием — усердием, повторяю, которое как повсюду, так и в защите дел имеет наибольшую силу. Его нам особенно надо развивать, его всегда надо применять, нет ничего, с чем бы оно не справилось. Чтобы углубленно познать дело, как я прежде всего сказал, надобно усердие; чтобы внимательно выслушать противника, чтобы уловить не только его мысли, но и все его слова и даже все выражения его лица, которые обычно показывают ход мыс­лей, надобно усердие. Однако, чтобы себя при этом не выдать и чтобы противник не увидел тут какой-нибудь для себя вы­годы, надобно благоразумие. Затем, чтобы постоянно иметь в виду те источники доказательств, о которых я расскажу не­много погодя, чтобы глубоко вникнуть в дело, чтобы стара­тельно и неослабно его обдумывать, надобно усердие; и чтобы при этом все озарялось, так сказать, светочем памяти, голоса и силы выражений, опять-таки надобно усердие. И вот между Дарованием и усердием совсем немного места остается науке. Наука указывает только, где искать и где находится то, что ты стремишься найти; остальное достигается старанием, вниманием, обдумыванием, бдительностью, настойчивостью, трудом, то есть, чтобы сказать одним словом, все тем же усердием — вот до­стоинство, в котором заключены все остальные достоинства. Разве мы не видим, как изобильна и обстоятельна речь фи­лософов, которые, я полагаю (но тебе, Катул, это виднее), не предписывают никаких правил речи и тем не менее берутся рассуждать о любом предмете и говорят о нем изобильно и обстоятельно.

[Отношение к философии.] 36. — Да, — сказал Катул, —. ты верно говоришь, Антоний: большинство философов не пред. лагают никаких правил речи, и тем не менее у них наготове все то, что надо сказать о любом предмете. Но тот самый Ари­стотель, которым я так восхищаюсь, установил несколько источ-ников, из которых можно извлечь основание всякого доказа­тельства не только для философского прения, но и для нашего, судебного. И ты, Антоний, в твоей речи уже давно следуешь, не отклоняясь, прямо по стопам этого философа — то ли из-за сходства твоего ума с его божественным дарованием, то ли по­тому, что ты читал и изучал его сочинения, что мне кажется гораздо вероятнее. Я ведь вижу, что ты занимался греческой литературой усерднее, чем мы предполагали.

— Скажу тебе всю правду, Катул, — отвечал Антоний. — Я всегда был убежден, что в нашем обществе будет более приятен и" вызовет более к себе доверйя такой оратор, кото­рый будет обнаруживать как можно, менее искусства и вовсе никакой греческрй учености. Однако же, с другой стороны, я счел бы себя бессловесным скотом, а не человеком, если бы не прислушался к этим грекам, которые ухватывают, присваи­вают, обсуждают столь важные вопросы и даже обещают от­крыть людям способ и видеть предметы самые сокровенные, и жить хорошо, и говорить обстоятельно. Если и не всякий решится слушать их открыто, дабы не ронять себя в глазах сограждан, то все-таки можно, подслушивая, ловить их слова и издали внимать тому, что они проповедуют. Так я и посту­пил, Катул, и слегка отведал то, как все они ведут дела и на какие роды их разделяют.

37. — Честное слово, — сказал Катул, ты со слишком уж большой опаской, точно к какой-то скале Сирен, обратился к философии; а ведь ею никогда не пренебрегало наше обще­ство. Некогда Италия была набита пифагорейцами, во власти которых находилась так называемая Великая Греция; поэтому некоторые даже утверждают, что пифагорейцем был и наш царь Нума Помпилий, который жил на много лет раньше са­мого Пифагора и которого должно считать даже еще более замечательным уже потому, что он постиг мудрость устроения государства почти на два столетия раньше, чем греки догада­лись о ее существовании. И, конечно, наше государство не по­родило никого более славного, более влиятельного, более вы­соко просвещенного, чем Публий Африкан, Гай Лелий и Луций Фурий, которые всегда открыто общались с образованнейшими людьми из Греции. Я и сам не раз от них слышал, как рады были и они и многие другие первые лица нашего общества, когда афиняне по 'важнейшим своим делам отправили в сенат послами знаменитейших философов того времени — Карнеада, Критолая и Диогена — и пока послы были в Риме, и сами эти мужи, да и многие другие были постоянными их слушателями-Поэтому, Антоний, я прямо изумляюсь, почему ты, имея таких свидетелей, все-таки объявляешь настоящую войну философии, как какой-нибудь пакувиевский Зет.

— И не думаю!— сказал Антоний. — Просто я решил, как Неоптолем у Энния, что «философствовать помалу, не по­многу надобно!»

Но вот что я думаю и вот что хотел сказать: я не против этих занятий,если знать в них меру; но считаю, что для ора­тора невыгодно, когда судьи догадываются об этих его заня­тиях и подозревают его в искусственных приемах, — это подры­вает иуважение к оратору и доверие к его речи.

38. Но чтобы вернуться к тому, от чего уклонилась наша речь, то известно ли тебе, что один из трех прославленных фи­лософов, о прибытии которых в Рим ты упомянул, а именно — Диоген сам объявлял, что учит людей науке правильно рас­суждать и различать истину и ложь — науке, которую он на­зывал греческим словом «диалектика»? Однако в этой науке, если только это наука, нет ни одного указания, как находить истину, но говорится только о том, каким образом вести рассуждение. Ибо каждое наше положительное или отрицательное суждение, если оно выражено простым предложением, диалек­тики берутся определить как истинное или ложное, а если оно выражено предложением сложным и обстоятельственным, они определяют, правильно ли оговорены обстоятельства и соот­ветствует ли истине вывод каждого умозаключения; в конце концов, они сами запутываются в своих тонкостях и в погоне за многим или приходят к тому, чего уже сами не способны распутать, или даже и то, что они уже начали было ткать и выткали, снова оказывается распущенным. Итак, твой стоик здесь нам ничем не помогает, потому что он не учит нас, как находить то, что нужно сказать; больше того, он нам даже мешает, так как приводит нас к таким положениям, которые сам признает неразрешимыми, и так как предлагает нам род речи не ясный, не льющийся и плавный, но скудный, сухой,, рубленый и дробный. Если кто и одобрит этот род речи, то, одобрит его не для оратора! Оратору он заведомо не годится: ведь наше-то слово должно доходить до ушей толпы, должно пленять и увлекать сердца, должно предлагать такие доказательства, которые взвешиваются не на весах золотых дел мас­тера, а как бы на рыночном безмене. Поэтому мы целиком от­вергаем всю эту науку, чересчур немую при выдумывании до­казательств и чересчур болтливую при их обсуждении.

А вот твой Критолай, который, как ты упоминал, прибыл вместе с Диогеном, я думаю, мог бы больше принести пользы нашему теперешнему занятию. Он ведь был последователем твоего Аристотеля, от положений которого, по-твоему, я и не очень отклоняюсь. А из Аристотеля я читал и ту книгу, в ко­торой он изложил, что писали о науке слова его предшествен­ники, читал и те книги, в которых он сам высказался об этой Науке; поэтому я вижу, чем отличается он от нынешних записных наставников красноречия: Аристотель и на науку слова, которую он считал ниже себя, взглянул с той же проницательностью, с какою он прозрел сущность всего существующего; а вторые, взявшись возделывать одно лишь это поле и ограничив себя разработкой одной лишь этой отрасли, об­наружили меньше ясности мысли, но больше опытности и ста­рания.

Наконец, Карнеад с его прямо-таки непостижимой мощью и разнообразием речи должен быть для нас желанным образ­цом: ведь не было случая, чтобы он в знаменитых своих рас­суждениях отстаивал дело — и не убедил, оспаривал дело — и не опроверг. А это даже больше, чем требования тех, которые этот предмет преподают и ему обучают.

[Разработка доводов: окончание.] 39. — Если бы мне нужно было подготовить к ораторской деятельности человека, совершенно неразвитого, то я без спора бы вверил его этим неутомимым наставникам, которые день и ночь без перерыва бьют в одну и ту же наковальню, которые, как кормилицы де­тям, все вкладывают прямо в рот, раскрошивши на малейшие кусочки и мелко-намелко разжевавши. Но если бы я имел дело с человеком, уже получившим достойное образование, не ли­шенным опытности и от природы способным и сообразитель­ным, то я прямо поместил бы его не в какую-нибудь стоячую водицу, а к самому истоку мощно рвущейся реки — к тому наставнику, который бы разом указал, пояснил, определил ему все места, где гнездятся любые доводы.

Может ли что-нибудь затруднить человека, если он понял, что все средства, служащие в речи для утверждения и опро­вержения, берутся или из самой сущности дела, или со стороны? Из сущности дела, когда берется предмет в целом, или часть его, или название его, или что угодно к нему относящееся; со сто­роны, — когда подбирается то, что вне предмета и не связано 164 с существом его. Если предмет берется в целом, то его общий смысл должен быть раскрыт в определении, например, так: «Если величие есть достоинство и честь государства, его ума­лил тот, кто предал войско врагам римского народа, а не тот, кто сделавшего это предал власти римского народа». Если берется часть предмета, то смысл раскрывается с помощью разделения, например так: «Для блага республики надо было или повиноваться сенату, или учредить другой законодатель­ный совет, или действовать по своему усмотрению; учреждать другой совет было бы высокомерно, действовать по своему усмотрению — дерзко; поэтому надо было следовать решению сената». Если берется название предмета, то надо рассуждать, как Карбон: «Если консул есть советник, дающий советы отечеству, то что, как не это, сделал Опимий!» Если же берется что-то еще относящееся к предмету, то кладезей и источников доказательств здесь будет великое множество. Ибо мы будем подыскивать и подходящие случаи, и родовые, и видовые, и сходные, и отличные, и противоположные, и соотносительные, и соответственные, и как бы предшествующие, и противореча­щие, исследуем причинную связь вещей и возникающие из причин следствия, будем подыскивать примеры и более важные, и равноценные, и менее важные.

40. Из подходящих случаев выводятся доказательства по такому образцу: «Если благочестие заслуживает величай­шей похвалы, вы должны быть потрясены столь благочестивою скорбью Квинта Метелла». А из родовых по такому: «Если должностные лица обязаны повиноваться римскому народу, почему ты обвиняешь Норбана, который, будучи трибуном, подчинялся воле народа?» А из видовых так: «Если мы должны дорожить теми, кто заботится о государстве, то в пер­вую очередь мы должны дорожить, конечно, полководцами, благодаря заботам, доблести и отваге которых блюдется и наше благополучие и достоинство власти». А из сходства: «Если дикие звери любят своих детенышей, с какою же нежностью должны относиться к своим детям мы?» А вот из отличия: «Если варвары живут сегодняшним днем, мы должны прини­мать во внимание вечность». И в том и в другом роде примеры сходства и отличия берутся из чужих действий, слов или слу­чаев, и часто приходится обращаться к выдумкам. Теперь из противоположности: «Если Гракх поступил нечестиво, Опимий поступил достойно». Из соотносительности: «Если он был за­колот, и ты, его враг, был захвачен на этом самом месте с ок­ровавленным мечом, и никто, кроме тебя, не был там замечен, и никто не был причинен, и ты всегда необуздан, как же можно нам сомневаться в преступлении?» Из соответствия, из пред­шествования и из противоречия, как в свое время юный Красс: «Если ты, Карбон, защищал Опимия, то не поэтому судья бу­дет считать тебя благонамеренным гражданином. Ты явно притворствовал и на что-то рассчитывал, раз постоянно в своих выступлениях оплакивал смерть Тиберия Гракха, раз, был соучастником убийства Публия Африкана, раз ты в бытность трибуном предложил этот свой закон, раз ты всегда расходился с людьми достойными». Из причинной связи вещей так: «Если вы хотите уничтожить корыстолюбие, следует уничтожить мать его — роскошь». А по следствиям из причин: «Если мы пользуемся государственной казной и для военных нужд и для мирного процветания, позаботимся о на­логах». А при сопоставлении более важного, менее важного и Равноценного примеры будут такие. Для более важного: «Если Доброе имя важнее богатства, а денег так усиленно добиваются, то насколько же усиленнее следует добиваться славы!» Для менее важного:

«Едва знакомый с ней,

Он к сердцу принял смерть ее! А будь влюблен?

Так как же будет плакать об отце, обо мне!»

Для равноценного: «И хищение и растрата денег во вред государству — одинаково преступление».

А извне берется то, что основано не на существе предмета, а на сторонних обстоятельствах: «Это правда — так говорит Квинт Лутаций». — «Это ложь — под пыткой он при-

знался». — «Этому приходится верить — прочти документы».

О всем этом роде доказательств я уже говорил раньше.

41. Я постарался быть здесь как можно более кратким. Ибо, как если бы я хотел кому-нибудь указать на зарытое во многих местах золото, мне было бы достаточно указать знаки и приметы этих мест, по которым он сам будет копать и сам отыщет все, что -хочет, почти без труда и без всякой ошибки, — так я хотел показать нуждающемуся все доказательства, а остальное само отыщется путем заботливого размышления. А какого рода доказательства подходят для каждого рода дел, это ре­шают не предписания утонченной науки, а самый обычный здравый смысл. Ведь мы сейчас не излагаем какую-то особен­ную науку слова, а только даем ученейшим людям кое-какие советы, основанные на нашем собственном опыте. Так вот, если запечатлеть в уме эти источники доказательств и вызы­вать их в памяти всякий раз, как придется о чем-либо гово­рить, то от оратора уже ничто не ускользнет — не только в судебных прениях, но и в какой бы то ни было речи. Если же ему удастся показаться таким, каким он хочет, и удастся так захватить своих слушателей, чтобы вести или нести их, куда он хочет, — тогда и подавно ему ничего больше не потребуется для его красноречия.

Кроме того, мы видим, что никак не достаточно найти, что ты будешь говорить, если ты не можешь разработать то, что нашел. Разработка должна быть разнообразна, дабы слушаю­щий не заподозрил в ней искусственных приемов и не пресы­тился ее однообразием. Следует высказать свое предложение и показать его основания; заключение иногда надо выводить из тех же самых источников к другим. Часто бывает выгоднее вовсе не высказывать предложения, а делать его очевидным, приводя самые доводы для него. Если прибегаешь к сопостав­лению, сначала надо обосновать сопоставляемое, а затем пе­рейти от него к предмету обсуждения. Переходы между дока­зательствами надо по большей части скрывать, не давая воз­можности их пересчитать, чтобы они были по существу раз­дельными, а в твоих словах казались слитными.

[Услаждение.] 42. Я это пробегаю точно как наспех, как недоучка перед учеными, чтобы перейти, наконец, к более важному. Ибо, Катул, для оратора ничего нет более важного при произнесении речи, чем расположить к себе слушателя и так его возбудить, чтобы он был руководим больше неким душевным порывом и волнением, чем советом и разумом. Люди ведь гораздо чаще руководствуются в своих решениях ненавистью, или любовью, или пристрастием, или гневом, или

горем, или радостью, или надеждой, или боязнью, или заблуж­дением, или другим каким-либо душевным движением, чем спра­ведливостью, или предписанием, или каким-нибудь правовым установлением, или судебным решением, или законами.

Поэтому, если вы ничего против не имеете, перейдем к этому.

— Мне кажется, — сказал Катул, — в твоем рассуждении, Антоний, все еще недостает кое-чего, что следовало бы разъ­яснить прежде, чем обращаться к тому, к чему, по твоим сло­вам, ты стремишься.

— Чего же это? — спросил тот.

— Какой порядок, — сказал Катул, — и какое расположение доказательств ты считаешь лучшим? Ведь именно в этом ты всегда мне казался прямо богом.

— Какой же я тут бог, Катул! — воскликнул Антоний.— Честное слово, не скажи этого ты, никогда мне это и в го­лову бы не пришло! Можешь быть уверен, если мне тут и уда­стся иной раз, по-видимому, добиться успеха, то лишь благо­даря навыку или, скорее, случаю. Я согласен, что этот раздел, мимо которого я по незнакомству прошел, как чужой, имеет такое значение в речи, что вернее всех других ведет к победе; и все-таки, по-моему, ты раньше времени потребовал от меня рассмотрения порядка и расположения доказательств.

Вот если бы я основывал всю силу оратора только на дока­зательствах и на прямой убедительности дела, тогда и впрямь было бы своевременно сказать что-нибудь об их порядке и размещении, но так как из трех вещей, о которых я соби­рался говорить, я сказал пока только об одной, то сперва я скажу о двух остальных, а потом можно будет перейти и к вопросу о расположении речи в целом.

43. Итак, чтобы добиться успеха, очень важно представить в хорошем свете образ мыслей, поведение и жизнь ведущих дело и их подзащитных, а равно и представить в дурном свете их противников, чтобы привлечь как можно больше благосклон­ности судей, как к оратору, так и к подзащитному. Благо­склонность же снискивается достоинством человека, его под­вигами и безупречной жизнью; все эти качества легче возве­личить, если они имеются, чем выдумать, если их нет. Но оратору приходят на помощь еще мягкость голоса, скром­ное выражение лица, ласковость речи; если же приходится выступать более резко, надо показать, что ты принужден Делать это против воли. Весьма полезно бывает изъявить признаки добродушия, благородства, кротости, почтитель­ности, отсутствия жадности и корыстолюбия; все эти при­меты человека честного и не заносчивого, не резкого, не свое­нравного, не вздорного и не придирчивого очень способствуют благоволению к нему и отвращают от тех, кто этими качествами не отличается. Поэтому противникам надо приписывать противоположные свойства. Но все подобного рода речи будут хороши для таких дел, в которых не приходится воспламенять судью резкой и пылкой стремительностью. Ведь отнюдь не всегда требуется сильная речь, но часто спокойная, сдержанная и мягкая, наиболее выгодная для ответчиков. (А «ответ­чиками» я называю не только обвиняемых, но и всех, кто ответствен за судебное дело; так ведь говорилось в старину.) Изобразите ваших ответчиков справедливыми, безупречными, добросовестными, скромными, терпеливо сносящими обиды, — и это произведет изумительное действие. Даже если об этом будет сказано только во вступлении или в заключении речи, но проникновенно и с чувством, то часто этот рассказ оказы­вается сильнее самого разбора дела. Обдуманная и с чувством произнесенная речь достигает такой силы, что как бы живо­писует нравственный облик оратора. Ведь именно подбор мыслей и подбор выражений в связи с мягким исполнением, обнаруживающим добродушие, показывает оратора человеком честным, благовоспитанным и благонамеренным.

[Волнение.] 44. Но есть и другой способ речи, смежный с этим, но не сходный с ним: он по-иному волнует судей, внушая им или ненависть, или любовь, или неприязнь, или сочувствие, или боязнь, или надежду, или влечение, или отвращение, или радость, или печаль, или жалость, или месть, или иные чувства, близкие и подобные этим и другим таким же. При этом, конечно, желательно, чтобы судьи уже и сами подходили к делу с тем душевным настроением, на кото­рое рассчитывает оратор. Потому что, как говорится, легче подогнать бегущего, чем сдвинуть с места неподвижного. Если же такого настроения не будет или оно будет слишком неопределенным, тогда оратор должен действовать подобно старательному врачу, который, прежде чем дать больному ле­карство, изучит не только его болезнь, но и привычки его здоровья и природу его тела. Так вот и я, когда берусь в сом­нительном и тяжелом деле прощупывать настроение судей, то все свои силы ума и мысли обращаю на то, чтобы как можно тоньше разнюхать, что они чувствуют, что они думают, чего ждут, чего хотят и к чему их легче всего будет склонить

речью. Если они поддаются и, как я сказал, сами уже смотрят туда, куда мы их подгоняем, тогда я беру, что дают, и поворачиваю паруса в ту сторону, откуда хоть сколько-нибудь чувствуется попутный ветер. Если же судья беспристрастен и спокоен, бывает потруднее: все приходится вызывать речью даже наперекор характеру судьи. Но такой силой обладает по справедливому слову славного поэта, покоряющая души, миром правящая речь,

что она способна не только поддержать благосклонного, склонить нерешительного, но даже, подобно хорошему и храброму полководцу, пленить сопротивляющегося противника.

45. Вот чего от меня сейчас в шутку требовал Красс, уве­ряя, будто у меня это получается божественно, и расхваливая мои будто бы блестящие выступления и в деле Мания Аквилия, и в деле Гая Норбана, и в некоторых других. Но когда ты сам, Красе, обращаешься к этим приемам в твоих судеб­ных речах, тогда, клянусь тебе, я неизменно полон трепета. Такая сила, такой порыв, такая скорбь видна у тебя в гла­зах, в лице, в движениях даже, в этом твоем указательном пальце; такой у тебя поток самых веских и великолепных слов, такие здравые, такие меткие, такие свежие мысли, такие сво­бодные от ребяческих прикрас, что, на мой взгляд, ты не только судью воспламеняешь, но и сам пылаешь.

Да и невозможно вызвать у слушающего ни скорби, ни не­нависти, ни неприязни, ни страха, ни слез состраданья, если все эти чувства, какие оратор стремится вызвать у судьи, не будут выражены или, лучше сказать, выжжены в его собст­венном лице. Если бы скорбь нам пришлось выражать неис­тинную, если бы в речи нашей не было ничего, кроме лжи и лицемерного притворства,— тогда, пожалуй, от нас потребовалось бы еще больше мастерства. К счастью, это не так. Я уж не знаю, Красс, как у тебя и как у других; что же до меня, то;мне нет никакой нужды лгать перед умными людьми и лучшими моими друзьями: клянусь вам, что я никогда не пробовал вызвать у судей своим словом скорбь, или сострада­ние, или неприязнь, или ненависть без того, чтобы самому не волноваться теми самыми чувствами, какие я желал им внушить. Да и, право, нелегко заставить судью разгневаться на того, на кого тебе нужно, если покажется, что ты сам к нему равнодушен; нелегко заставить судью ненавидеть того, кого тебе нужно, если судья не увидит, что ты сам пылаешь ненавистью; нельзя будет довести судью и до сострадания, если ты не явишь ему признаков твоей скорби словами, мыслями, голосом, выражением лица и, наконец, рыданием. Нет такого горючего вещества, чтобы загореться без огня; нет и такого ума, чтобы он загорался от силы твоей речи, если ты сам не предстанешь перед ним, горя и пылая.

46. И пусть не кажется необычайным и удивительным, что человек столько раз ощущает гнев, скорбь, всевозможные ду­шевные движения, да еще в чужих делах; такова уж сама сила тех мыслей и тех предметов, которые предстоит развить и разработать в речи так, что нет даже надобности в притворстве и обмане. Речь, которой оратор стремится возбудить других, по природе своей возбуждает его самого даже больше, чем любого из слушателей. Не надо удивляться и тому, что это происходит в разгаре дел в судах, при опасностях друзей, при стечении народа, в обществе, на форуме, когда под вопросом не только наше дарование (это еще было бы ничего, хотя и тут надо быть начеку, раз уж ты вызвался на такое, что не каждому под силу), но под вопросом наша честь, наш долг, наше усердие — все те высокие чувства, которые не позво­ляют даже самых чужих людей считать чужими, если они нам вверились и если мы сами хотим считаться людьми добропорядочными. А чтобы это в нас не показалось, говорю я, удивительным, я спрошу: что может быть более вымышленным чем стихи, чем сцена, чем драма? Однако и здесь я сам часто видел, как из-за маски, казалось, пылали глаза актера, произ­носящего эти трагические стихи:

Ты посмел, его покинув, сам ступить на Саламин?

И в лицо отца глядишь ты?

Это слово «лицо» произносил он так, что всякий раз мне так и виделся Теламон, разгневанный и вне себя от печали по сыне. А когда тот же актер менял свой голос на жалобный:

Старика бездетного

Истерзал, сгубил, замучил! Брата смерть тебе ничто И его младенца участь, что тебе доверен был, —

тогда, казалось, он и плакал и стенал при этих словах. Так вот, если этот актер, каждый день играя эту роль, не мог, однако, играть ее без чувства скорби, неужели вы думаете, что

Пакувий, сочиняя ее, был спокоен и равнодушен? Это совершенно невозможно. И я не раз слышал, что никто не может быть хорошим поэтом — так, говорят, написано в книгах Демокрита и Платона — без душевного горения и как бы некоего вдохновенного безумия.

47. Так и я: хоть я и не изображаю и не живописую в речах давние муки и мнимые слезы героев, хоть я и выступаю не под чужой личиной, а от своего лица, однако поверьте, что только великая скорбь позволила мне сделать то, что я сделал в заключение своей речи, когда отстаивал гражданские права, Мания Аквилия. Этого мужа, которого я помнил как консула, как полководца, получившего отличия от сената и восходив­шего с овацией на Капитолий, теперь я увидел удрученным, обессиленным, страждущим в величайшей опасности — и раньше сам был захвачен состраданием, а потом уже попытался возбудить сострадание и в других. И я вижу, что если судьи и были сильно взволнованы, то именно тем, как я вывел к ним скорбного старика в жалкой одежде и сделал то, что так хвалишь ты, Красс, а сделал я это как раз не по науке, ибо в науке я невежда, но только от душевного волнения и боли: я разорвал его тунику и показал рубцы его ран. А когда Гай Марий, сидевший здесь же, рядом, поддержал мою горькую.. речь своими слезами, когда я, часто обращаясь к Марию, поручал ему его товарища и призывал его быть заступником за. общую долю полководцев, то и это моление о жалости, и это воззвание ко всем богам и людям, к гражданам и союзникам было сильно лишь моими слезами и скорбью. А если бы все, что я тогда говорил, не было проникнуто этой моей собствен­ной скорбью, речь моя вызвала бы не сострадание, а только смех.

Вот почему я, столь ученый и славный наставник, учу вас: умейте в ваших речах и негодовать, и скорбеть, и плакать. Впрочем, как раз тебя, Сульпиций, незачем этому учить: не ты ли, обвиняя моего сотоварища, разжег не столько своей

речью, сколько своей страстью, скорбью, душевным пылом такой пожар, что я едва отважился подойти к нему, чтобы его затушить? Все преимущества в этом деле были на твоей стороне: в тяжком и горестном случае с Цепионом ты звал на суд насилие, бегство, побивание камнями, безжалостность трибуна; все знали, что ударом камня ранен глава сената и республики Марк Эмилий; никто не мог отрицать, что Луций Котта и Тит Дидий были насильно согнаны со святого места, когда пытались наложить запрет на постановление. 48. Кроме того, полагали, что ты, человек молодой, отлично делаешь, что выступаешь во имя интересов республики, а я, хоть и бывший цензор, едва ли смогу достойно защищать гражданина мятежного и безжалостного к потерпевшему несчастье бывшему консулу. Судьями был почтеннейшие граждане, форум был полон благонамеренных людей, так что трудно было надеяться на малейшее снисхождение к тому, что я все-таки защищаю своего бывшего квестора. Мог ли я тут полагаться на какую бы то ни было науку? Я расскажу, что я сделал. Коль вам понравится, вы сами найдете моей защите какое-нибудь место в вашей науке.

Я перебрал всякого рода мятежи, насилия и бедствия, по­вел свою речь со всяких превратностей времен нашей респуб­лики и вывел заключение, что хотя все мятежи всегда бывали тягостны, однако некоторые из них были справедливы и прямо неизбежны. Тут-то я и высказал то, о чем недавно напомнил Красс: ни изгнание из вашей общины царей, ни учреждение народных трибунов, ни многократное ограничение консульской власти народными постановлениями, ни право обжалования, эта опора общины и защита свободы, — все это не могло быть достигнуто римским народом без распри со знатью; а если все эти мятежи были на пользу нашей общине, то и сейчас в случае какого-то народного возмущения нельзя тут же вменять его в нечестивое злодеяние и уголовное пре­ступление Гаю Норбану. Поэтому если мы допустим, что волнения римского народа когда-либо бывали справедливы, а это, как мы видели, приходится допускать нередко, то нет ничего справедливее разбираемого дела. Затем я повернул свою мысль в другую сторону: стал громко осуждать бегство Цепиона, стал оплакивать погибель войска. Этими речами я растравлял скорбь тех, кто горевал о близких, а в римских всадниках, которые были судьями, будил ненависть к Квинту Цепиону, и без того уже нелюбимому из-за его судебных предложений. 49. И когда, наконец, я почувствовал уверен­ность в том, что я овладел судом, что я держу в руках защиту, что мне сочувствует народ, для которого я отстаиваю все его права, вплоть до восстания, и что судьи на моей стороне — кто из-за бедствий отечества, кто из-за горя и скорби о близких, кто из-за личной ненависти к Цепиону, — вот тогда я и начал подмешивать к своей страстной и грозной речи речь другого рода, мягкую и кроткую, о которой я уже говорил. Я отстаивал и моего сотоварища, — ведь он, по завету предков, должен быть мне вместо сына; я отстаивал всю свою честь и благополучие, — ведь нет ничего больнее для меня и позорнее для моего доброго имени, чем если обо мне подумают, что я, кто так часто выручал людей совер­шенно чужих лишь за то, что они были моими сограждана­ми, теперь вдруг не смог подать помощи своему сотоварищу, Я просил судей ради моих лет, моих почетных должностей и моих заслуг извинить меня, если они видят меня потрясен­ным справедливой и законной скорбью: ведь они знают, что во всех других делах я всегда просил за подвергавшихся опас­ности своих друзей и решительно никогда за самого себя. Таким образом, во всей своей защите и во всем этом деле я лишь кратко и вскользь коснулся того, что заведомо относи­лось к науке, например, рассуждений о законе Аппулея, или о том, что такое умаление величия. В обеих частях речи — и в хвалебной и в возбудительной, из которых ни одна нисколько не отделана по предписаниям науки, — я изложил все это дело так, чтобы показать себя и бурно страстным, когда воз­буждаю негодование на Цепиона, и нежно кротким, когда говорю о чувствах к моим близким. Вот каким образом, Суль-пиций, разбил я тогда твое обвинение: я не столько убеждал судей, сколько возбуждал.





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 164 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.013 с)...