Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Теория коммуникации 14 страница



Однако сегодня ситуация кардинально меняется. "Современная культура едва ли еще "играется"; там же, где кажется, что она играет, игра эта фальшива. Между тем различение игры и не-игры в явлениях цивилизации становится все труднее, по мере того как мы приближа­емся к нашему собственному времени" [362, с. 233].

Й. Хейзинга видит игровой характер в американских политических нравах:

"Еще задолго до того, как двухпартийная система в Соединенных Штатах приняла характер двух teams (спор­тивных команд), чье политическое различие для посто­роннего едва уловимо, предвыборная пропаганда здесь полностью вылилась в форму больших национальных игр. Президентские выборы 1840 года создали стиль всех последующих. Кандидатом тогда был популярный гене­рал Харрис. Его выборщики не имели программы, но случай снабдил их символом — log-cabin, простой бревен­чатой хижиной пионеров, и под этим знаком они побе­дили. Выставление кандидата самым большим числом го­лосов, то есть с помощью самых громких криков, было освящено выборами 1860 года, которые возвели на пре­зидентский пост Линкольна. Эмоциональный характер американской политики лежит уже в истоках народного характера, который никогда не скрывал своего происхож­дения из примитивных отношений среди пионеров. Сле­пая верность партиям, тайная организация, массовый эн­тузиазм, сочетаемый с детской жаждой внешних символов, придают игровому элементу американской по­литики нечто наивное и спонтанное, чего не хватает бо­лее молодым массовым движениям Старого Света" [362, с. 234].

Игровой элемент коммуникации, как видим, связан, с одной стороны, с вниманием к аудитории, с другой — значимым становится не только и не столько содержание передаваемого, как сам процесс передачи. Процесс ста­новится коммуникативным. При этом резко возрастает значимость любых иных элементов, к примеру, даже ну­левых — молчания, пропуска, ожидания и т.д. Свойствен­ная игре гиперболизация определенных элементов дол­жна корениться в массовом характере аудитории, по другому в принципе нельзя работать с массовым адреса­том. В свою очередь индивидуальное восприятие некото­рых сообщений (в отрыве от их контекста) требует опре­деленных усилий со стороны адресата. Тот же Й. Хейзинга написал: "Эту присущую барокко потребность в утриро­вании, по всей видимости, можно понять только из глу-

боко игрового содержания творческого порыва. Чтобы от всего сердца наслаждаться и восхищаться Рубенсом, Вонделом, Бернини, нужно начать с того, что не следует вос­принимать их формы выражения совершенно "всерьез" [362, с. 206].

Этот зрелищный момент в ряде случаев становится определяющим и в некоторых моментах политической коммуникации.

Модель Клода Леви-Строса (антропологическая)

К. Леви-Строс закончил Сорбонну, в 1941-1945 гг. преподавал в Новой школе социальных исследований в Нью-Йорке, где встретился с Р. Якобсоном. Для анализа антропологического материала он применил структурные принципы, считая недостаточным чисто эмпирический анализ. Структура, в его понимании, состоит из трех эле­ментов, что придает ей динамизм. "Третий элемент тер­нарной структуры должен быть всегда пуст, готовый при­нять любое значение. Он должен быть элементом диахронии, то есть элементом истории и случайности, ас­пект, отражающий распространение социальных и куль­турных феноменов" [514, р. 72]. Жиль Делез говорит о па­радоксе Леви-Строса, когда в двух сериях — означаемой и означающей — имеется естественный избыток означа­ющих и естественный недостаток означаемых. В резуль­тате возникает "плавающее означающее", которое может выразить любую конечную мысль. Есть также "утоплен­ное означаемое", которое хотя и задано, но не определя­ется и не реализуется (например, слова "ерунда", "как его, бишь" и т.д.). "То, что в избытке в означающей серии, — это буквально пустая клетка, постоянно перемещающее­ся место без пассажира. То, чего недостает в означаемой серии — это нечто сверхштатное, не имеющее собствен­ного местоположения: неизвестное, вечный пассажир без места, или нечто всегда смещенное" [84, с. 71].

Соответственно, он воздает хвалу лингвистике за соз­дание подлинно научного инструментария.

"Лингвистика, принадлежащая, несомненно, к числу социальных наук, занимает тем не менее среди них иск­лючительное место, Она не является такой же социаль­ной наукой, как другие, уже потому, что достигнутые ею успехи превосходят достижения остальных социальных наук. Лишь она одна, без сомнения, может претендовать на звание науки, потому что ей удалось выработать пози­тивный метод и установить природу изучаемых ею явле­ний. Это привилегированное положение влечет за собой определенные обязательства: лингвисту часто приходится видеть, как исследователи, занимающиеся смежными, но различными дисциплинами, вдохновляются его приме­ром и пытаются следовать по его пути" [157, с. 33].

При этом он интересно использует лингвистический инструментарий, чтобы, к примеру, проанализировать язык пищи (французскую, английскую, китайскую кухни).

В современном обществе, пишет К. Леви-Строс, утра­чен критерий непосредственности. Мы общаемся друг с другом не непосредственно, а благодаря посредникам — письменным документам, административному аппарату. "Наши взаимоотношения с другими людьми носят теперь не более как случайный и отрывочный характер, посколь­ку они основаны на глобальном опыте, а не на конкретном восприятия одного субъекта другим" [157, с. 325]. Это следствие того, что большое число людей объединяется в общество уже по иным законам, чем пятьсот человек.

Основным объектом его изучения стала структура ми­фа. Миф, как он считает, нельзя уничтожить даже самым плохим переводом. Это связано с тем, что миф как и язык "работает на самом высоком уровне, на котором смыслу удается, если можно так выразиться, отделиться от языковой основы, на которой он сложился" [157, с. 187]. В другой своей работе он разъясняет это положение: "мифы и сказки, как разновидности языка, используют его "гиперструктурно". Они образуют, так сказать, мета­язык, структура которого действенна на всех уровнях" [156, с. 31]. Он приводит следующий пример: король и пастушка из сказки входят не только в оппозицию муж­ской/женский, но и в оппозицию высокий/низкий.

Структура мифа преобразуется им в набор функцио­нально сходных событий. Так, миф об Эдипе представим им как таблица, где в четырех колонках собраны четыре типа событий: переоценка (гипертрофия) родственных отношений (например, Эдип женится на своей матери Иокасте), недооценка отношений родства (например, Эдип убивает своего отца Лайя), чудовища и их уничто­жение (Эдип убивает сфинкса), затруднение в пользова­нии конечностями (например, отец Лайя — хромой). Тут он находит ответ на вопрос о повторяемости, характер­ной для мифа и сказки. "Повторение несет специальную функцию, а именно выявляет структуру мифа" [156, с. 206].

Такое структурное представление следует из сближе­ния мифа и музыки, защищаемого К. Леви-Стросом. Основное значение в мифе передается не последователь­ностью событий, а набором событий, даже если они по­явились в разное время: "Мы можем читать миф более-менее так, как читаем оркестровую партитуру: не строчка за строчкой, а понимая, что должны охватить целую стра­ницу; поскольку то, что написано в первой строчке в на­чале страницы, приобретает значение только тогда, когда принимается во внимание, что это только часть написан­ного внизу во второй строчке, в третьей строчке и т.д." [158]. По его мнению, музыка постепенно взяла на себя те функции, от которых приблизительно в то же время отказалась мифологическая мысль.

К. Леви-Строс видит три уровня коммуникации в лю­бом обществе: коммуникация среди женщин, коммуни­кация имущества и услуг, коммуникация сообщений. Он рассматривает эти явления однотипно, считая, что при "переходе от брака к языку происходит переход от ком­муникации замедленного темпа к другой, отличающейся очень быстрыми темпами. Подобное различие легко объяснимо: в браке объект и субъект коммуникации об­ладают почти одной и той же природой (соответственно женщины и мужчины), в то время как в языке тот, кто говорит, и то, что он говорит, суть всегда разные вещи" [158, с. 265].

Модель Жана Бодрийяра (вещественная)

Ж. Бодрийяр попытался проанализировать дискурс ве­щей, то есть это как бы вещественная коммуникация или коммуникация с помощью вещей [34]. Это не совсем "выгодный" объект, поскольку вещественная природа тут смыкается с символической и может мешать исследователю.

Ж. Бодрийяр — выходец из крестьянской семьи, кото­рая переехала в город. Он первым в семье стал серьезно заниматься интеллектуальным трудом. В своих трудах он добавил в категорию объекта понимание символического объекта. В дискурс среды у него попадают — язык красок, субстанций, объемов, пространства.

Ж. Бодрийяр начинает свой анализ с особенностей расстановки мебели, где отражается социальная структу­ра эпохи. 'Типичный буржуазный интерьер носит патри­архальный характер — это столовая плюс спальня. Вся мебель здесь, различная по своим функциям, но жестко включенная в систему, тяготеет к двум центральным предметам — буфету и кровати. Действует тенденция за­нять, загромоздить все пространство, сделать его замкну­тым. Всем вещам свойственна многофункциональность, несменяемость, внушительность присутствия и иерархи­ческий этикет" [34, с. 11]. Современный гарнитур он на­зывает деструктурированным: "Ничто не компенсирует в нем выразительную силу прежнего символического строя" [34, с. 13]. Происходит освобождение функции ве­щи, она сводится к простейшей конструктивной схеме и тем самым секуляризуется. "Эта функция более не затем­няется моральной театральностью старинной мебели. Она не осложнена более ритуалом, этикетом — всей этой идеологией, превращавшей обстановку в непрозрачное зеркало овеществленной структуры человека" [34, с. 13-14].

Прослеживая происходящие изменения (а следует от­метить, что это достаточно непривычный для нас объект — обыденная жизнь, поднятая на уровень научности), он отмечает исчезновение больших и малых зеркал. Тради­ционная крестьянская семья опасалась зеркала как чего-то колдовского, зато "в богатом доме оно всякий раз иг-

рает идеологическую роль избытка, излишества, отсвета; в этом предмете выражается богатство, и в нем уважаю­щий себя буржуазный хозяин обретает преимуществен­ное право умножать свой образ и играть со своей собственностью" [34, с. 17]. Одновременно исчезает па­раллель зеркалу — семейный портрет (свадебные фотогра­фии, портрет хозяина дома, изображения детей). "Все эти предметы, составлявшие как бы диахроническое зеркало семьи, исчезают вместе с настоящими зеркалами на из­вестной стадии современной цивилизации" [34, с. 18].

Новым типом человека становится не раб вещей, а че­ловек расстановки. "Реклама пытается убедить нас, что современный человек, по сути, больше уже не нуждает­ся в вещах, а лишь оперирует ими как опытный специа­лист по коммуникациям" [34, с. 23].

Каковы коммуникативные функции цвета? С этой точки зрения черное, белое, серое представляют собой нулевую степень красочности. "Броские" краски "броса­ются" нам в глаза. Наденьте красный костюм — и вы ока­жетесь более чем голым, станете чистым объектом, ли­шенным внутренней жизни. Если женский костюм особенно тяготеет к ярким краскам, то это связано с объектным социальным статусом женщины" [34, с. 25]. Ж. Бодрийяр отмечает особый характер белого цвета. "Из поколения в поколение все, что является непосредствен­ным продолжением человеческого тела, — ванная комна­та, кухня, постельное и нательное белье — отдано на от­куп белому цвету, хирургически-девственному..." [34, с. 270]. Если взглянуть на вещи прошлого с точки зрения ве­щей настоящего, то перед нами проходит исчезновение жеста, зафиксированного в вещи в пользу большей фун­кциональности. "Мир старинных вещей предстает теат­ром жестокости и инстинктивных влечений, если срав­нить его с нейтральностью форм, профилактической "белизной" и совершенством вещей функциональных. В современном утюге ручка исчезает, "профилируется" (ха­рактерен сам этот термин, выражающий тонкость и абс­трактность), все более нацеливается на полное отсутствие жеста, и в пределе такая форма оказывается уже не фор-

мой руки, а просто формой "сподручности" [34, с. 47]. В принципе, старинная вещь, дожившая до наших дней, становится знаком прошлого. Современный предмет яв­ляется функционально богатым, но знаково бедным. Ста­ринный предмет, наоборот, максимально значим, но ми­нимально функционален. "В мире коммуникаций и информации энергия редко выставляет себя напоказ. Миниатюризация вещей и сокращение жестов делают менее наглядной символику" [34, с. 99].

Логику воздействия масс-медиа Ж. Бодрийяр называ­ет "логикой Деда Мороза". "Это не логика тезиса и дока­зательства, но логика легенды и вовлеченности в нее. Мы в нее не верим, и однако она нам дорога" [34, с. 137]. Для функционирования современного Деда Мороза не так важно его реальное существование, он просто выступает в роли "волшебной связи" с родителями. "Подарки Деда Мороза лишь скрепляют собой это соглашение" [34, с. 138]. По этому же принципу происходит воздействие рек­ламы, поскольку человек "верит" рекламе так, как ребе­нок - Деду Морозу. "Решающее воздействие на покупа­теля оказывает не риторический дискурс и даже не информационный дискурс о достоинствах товара. Зато индивид чувствителен к скрытым мотивам защищеннос­ти и дара, к той заботе, с которой "другие" его убеждают и уговаривают, к не уловимому сознанием знаку того, что где-то есть некая инстанция (в данном случае социаль­ная, но прямо отсылающая к образу матери), которая бе­рется информировать его о его собственных желаниях, предвосхищая и рационально оправдывая их в его собс­твенных глазах" [34, с. 138].

Покупка товара также развертывается в этой же плос­кости, когда товар функционирует как забота фирмы о публике. "Вещь нацелена на вас, она вас любит. А по­скольку она вас любит, вы и сами себя чувствуете суще­ствующим - вы "персонализированы". Это и есть глав­ное, сама же покупка играет второстепенную роль. Изобилием товаров устраняется дефицит, широкой рек­ламой устраняется психическая неустойчивость. Ибо ху­же всего, когда приходится самому придумывать мотива-

ции для поступков, любви, покупок" [34, с. 141]. Послед­нее высказывание нам представляется очень интересным для функционирования массового сознания. Ведь все институты общества направлены на то, чтобы избавить человека от "страданий" по поводу выбора хорошей/пло­хой газеты, работы, сорта сыра и т.д. Человек не должен оставаться сам. За него мотивацию выбора создают и подсказывают другие. Реклама, подобно сновидениям, как считает Бодрийяр, "фиксирует потенциал воображае­мого и дает ему выход" [34, с. 143]. Другими словами, происходит как бы институализация даже индивидуаль­ного. Человек постепенно лишается возможности выс­траивать свой собственный выбор.

Рекламные знаки выступают в плоскости "легенды". Это знаки чтения, а не отсылки на реальный мир. "Если бы они несли в себе информацию, то это было бы пол­ноценное чтение, переход к полю практических поступ­ков. Но они играют иную роль — указывать на отсутствие того, что ими обозначается. (...) Образ создает пустоту, на пустоту он направлен — именно в этом его "намекающая" сила" [34, с. 146].

Анализ рекламы Ж. Бодрийяр строит на существова­нии презумпции коллектива. К примеру, рекламная афи­ша стирального порошка "Пакс" изображает его по раз­мерам как небоскреб ООН в Нью-Йорке, вокруг которого стоит приветствующая его толпа. "Чтобы вну­шить покупателю, что он лично желает порошок "Пакс", его изначально включают в обобщенный образ. Толпа на афише — это и есть он сам, и афиша обращается к его желанию через образную презумпцию коллективного же­лания" [34, с. 148]. В традиционных формах покупки то­вар пассивен, а покупатель активен. Это торг о цене, слу­чайная покупка. Современные технологии продажи, наоборот, делают пассивным покупателя, а активным то­вар. Поэтому для них столь значима опора на коммуни­кацию.

Жак Бодрийяр также попытался проанализировать порноискусство: "Нагота всегда есть не что иное, как од­ним знаком больше. Нагота, прикрытая одеждой, фун-

кционирует как тайный, амбивалентный референт. Ни­чем не прикрытая, она всплывает на поверхность в качес­тве знака и вовлекается в циркуляцию знаков: дизайн на­готы" [33, с. 339]. Анализируя политическое пространство как частное пространство в рамках итальянского дворца, он пишет: "Наверное, начиная с Макиавелли, где-то в глубине души политики всегда знали, что именно владе­ние симуляционным пространством стоит у истоков власти, что политика - это не реальные деятельность и простран­ство, но некая симуляционная модель, манифестации ко­торой - лишь ее реализованный эффект, не более" [33, с. 352-353].

Модель Жака Деррида (деконструктивистская)

Жак Деррида, отталкиваясь от теории знаков Гуссер­ля, строит свое понимание процессов коммуникации. Знаки в стандартном понимании стоят вместо чего-то присутствующего, понимание же самого Ж. Деррида сво­дится к попытке выстроить знаковую теорию не в рамках подобной идентичности. Для этого нового понимания он предлагает неологизм differance, понимаемый как "движе­ние, с помощью которого язык, любой код, любая система референции в целом становятся "исторически" созданными в качестве структуры различий (differences) [457, р. 141].

Понятие "дифферанса" возникает как цепочка элемен­тов, один из которых присутствует, второй его заменяет, но уже имеет отношение к будущему элементу. То есть между ними возникает интервал во времени и в прос­транстве. Различия (differences) возникают благодаря "дифферансу". Знак же является заменителем чего-то су­ществующего. Деррида при этом отталкивается от пони­мания языка Ф. де Соссюром, который говорил, что в языке нет ничего кроме различий. Дифферанс становит­ся не концептом, а возможностью для концептуализации, получая еще одно обозначение как "протописьмо", "отло­женное разграничение". Ж. Деррида говорит, что "Diffe­rance есть также продуцирование, если можно так ска­зать, этих различий, этой различительности, о которых

лингвистика, идущая от Соссюра, и все структуральные науки, взявшие ее за модель, напомнили нам, что в них условие всякого значения и всякой структуры" [91, с. 19].

Отталкиваясь от понимания Гуссерлем указания и вы­ражения, Ж. Деррида считает, что значение - это не то, что содержится в словах, а то, что некто вкладывает в них, подчеркивая тем самым интенсиональный характер значения. "В обычном понимании значения, означающее указывает куда-то от себя, но означаемое нет. Как идея или образ в голове читающего означаемое представляет собой конечный пункт, где значения останавливаются. Но в концепции Деррида одно означающее указывает на другое означающее, которое в свою очередь указывает на следующее означающее, которое указывает на следующее означающее и так ad finitum" [488, р. 135].

Теория, которую защищает Ж. Деррида, обозначена им как деконструктивизм: "Деконструкция началась с де­конструкции логоцентризма, деконструкции фоноцентризма, с попытки избавить опыт мысли от господства лингвистической модели, которая одно время была так влиятельна, — я имею в виду 60-е годы" [105, с. 154]. Или в другом месте: "Деконструктивизм в основном нацелен на деконструкцию риторического подхода, т.е. интерпре­тации текста как сугубо лингвистического феномена" [127, с. 7]. Отсюда и возникают многие положения Дер­рида, опровергающие постулаты, сформированные в рам­ках лингвистики. И одновременно — это расширение объекта — "если допустить, что текст — не просто лин­гвистический феномен, то деконструктивизму надо зани­маться тем, что называется "реальность", "экономика", "история" [127].

Деррида пытается заменить отношение к письму как к вторичной сущности, выводя его на иные горизонты. Письмо лишь исторически вторично и несамостоятельно. На самом деле статус его первичен. "Деррида признает, что факт письма следует из факта речи, но в то же вре­мя он подчеркивает, что идея речи зависит от идеи пись­ма" [488, р. 129]. Иероглифическое письмо начинает рас­сматриваться как низшее, поскольку в нем отсутствует

фонетически ориентированная фиксация речи. "В этих условиях, согласно Деррида, письмо вынуждено вести как бы партизанскую войну, внедряться в логоцентрическую систему и подрывать ее изнутри. Письмо пробирает­ся в виде метафор и сравнений в систему коренных понятий, расставляя коварные ловушки для логоцентрического автора, старательно имитирующего устную речь. (...) В каждом тексте критик-деконструктивист может найти "сцену письма" — место, где письмо подает отчаян­ные сигналы и свидетельствует: здесь было скрыто нечто исконное и заменено искусственным. В "сцене письма" обнажается "сделанность" текста, допускается момент са­морефлексии, разоблачения. Это может проявиться и в сюжетных неувязках, и в неожиданных автокомментари­ях, и в смене повествовательных масок, и в отступлениях от основной темы" [46, с. 64]. В другой своей работе Ж. Деррида отмечает: "Поле письма оригинально тем, что может обойтись, в своем смысле, без любого актуального чтения вообще" [90, с. 110].

При этом текст теряет свою первичность, становясь источником нового движения. "Теперь критик/читатель больше просто не интерпретирует (что, по сути, и так не было), но становится писателем сам по себе ([514, р. 109].

Мы можем проиллюстрировать это на примере разбо­ра Ж. Деррида Декларации независимости США, где он приходит к совершенно непредсказуемым, исходя из пос­тавленной задачи, выводам [89]. Он ставит перед собой вопрос: "Кто подписывает и чьим именем, само собой собственным, провозглашающий акт, на котором осно­вывается учреждение?". Джефферсон, считает Деррида, юридически пишет, но не подписывает, поскольку он лишь представляет тех, кто поручил ему "составить то, что, как это им было известно, хотели сказать именно они. На нем не лежала ответственность написать, в смыс­ле продуцирования или инициирования, только соста­вить, как говорят о секретаре, составляющем документ, дух которого ему навязан и даже содержание предписано" [89, с. 177]. Все подписывались за народ, то есть юриди­ческая подпись — это народ. Однако реально этого наро-

да не существует, он возникает только в результате под­писывания.

В результате одним из парадоксальных выводов этого анализа становится следующее:

"Юридически подписывающего не было до самого текста Декларации, которая сама остается творцом и га­рантом собственной подписи. Посредством этого баснос­ловного события, посредством этой басни, которая со­держит в себе свою же печать и на самом деле возможна только в неадекватности самому себе настоящего време­ни, подпись дает себе имя. Она открывает себе кредит, свой собственный кредит, одалживая себя самой себе. Сам появляется здесь во всех падежах (именительном, да­тельном, винительном), как только подпись предоставля­ет себе кредит, единым махом, каковой есть также и единственный взмах пера, в качестве права на письмо" [89, с. 179].

Ж. Деррида говорит о возможности не-ответа, в том числе и своим критикам, следующее: "Искусство не-отве­та или отсроченного ответа является риторикой войны, полемической хитростью: вежливое молчание может стать самым дерзким оружием и самой едкой иронией" [92, с. 278].

Модель Жиля Делеза (постструктуралистская)

Джон Лехте называет Жиля Делеза наиболее цитируе­мым в англоязычных странах современным французским мыслителем, наряду с Мишелем Фуко и Жаком Деррида [514, р. 101]. Ж. Делез изучал философию в Сорбонне, редко выступал за пределами Франции.

Ж. Делез, отталкиваясь от мнения Батая, что парадок­сальность языка де Сада состоит в том, что это язык жер­твы, говорит: "Лишь жертвы могут описать истязания — палачи с необходимостью пользуются лицемерным язы­ком господствующих строя и власти" (85, с. 193]. Он про­должает вычленение языка власти: "Власть слов достига­ет своей кульминации тогда, когда она определяет повторение [сказанного] телами..." [85, с. 194]. Точка зре­ния повествователя видна и в следующем наблюдении:

"Тело женщины палача остается прикрытым мехами; те­ло жертвы окутано странной неопределенностью, кото­рую лишь в некоторых местах проницают наносимые ему удары" [85, с. 202]. Возникает также и коммуникативное обоснование боли: "Боль ценится лишь в соотнесении с определенными формами повторения, обуславливающи­ми ее употребление" [85, с. 299]. И далее: "Именно пов­торение становится идеей, идеалом. А удовольствие ста­новится поведением, имеющим в виду повторение, оно теперь сопровождает повторение и следует за ним как за независимой и грозной силой. Удовольствие и повторе­ние, таким образом, меняются ролями..." [85, с. 300]. В другой своей работе он придерживается той же интерпре­тации связи материального и нематериального: "Смысл — это результат телесных причин и их смесей" [84, с. 121].

Делез совместно с Гваттари выступают против сведе­ния бессознательного только к схеме Эдипова комплекса, как это имеет место у Фрейда. "Фантазия никогда не яв­ляется индивидуальной: это групповая фантазия" [цит. по 488, р. 171]. Бессознательное не идет по пути личностной информации. "Бессознательному известны социальные и политические роли: китаец, араб, черный, полицейский, оккупант, коллаборационист, радикал, босс, жена босса. Общественные и исторические события также: стали­низм, вьетнамская война, возникновение фашизма" [488, р. 171].

При этом Гваттари отстаивает определенное право на отказ от покрова тайны в случае бессознательного:

"Психоаналитики хотели бы заставить нас думать, что они находятся в постоянной связи с бессознательным, что они располагают привилегированным подключением, по которому они считывают о нем все, нечто вроде горя­чей линии, такой как, например, телефон Картера и Брежнева! Пробуждения бессознательного сумеют заста­вить себя услышать самих же себя. Бессознательное же­лание, устройства, которые не объясняются доминирую­щими системами семиотизации, выражаются другими способами, которые не вводят в заблуждение" [63, с. 64].

В своем совместном с Ф. Гваттари интервью "Капита­лизм и шизофрения" Ж. Делез рассуждает на тему отбра­сывания схемы Эдипового комплекса как универсально­го. "Мы не хотим сказать, что психоанализ изобрел Эдипа. Он удовлетворяет спрос, люди приходят со своим Эдипом. Психоанализ на маленьком грязном пространс­тве дивана всего лишь возводит Эдипа в квадрат, превра­щает его в Эдипа трансфера, Эдипа Эдипа" ([86, с. 397]. В этом же интервью Ф. Гваттари замечает: "Фашизму власти мы противопоставляем активные и позитивные линии ускользания, которые ведут к желанию, к маши­нам желания и к организации социального поля желания. Не ускользать самому или "лично", но давать ускользнуть как протыкают тромб или абсцесс. Давать потокам прос­кользнуть под социальными кодами, пытающимися их канализировать, преградить им путь" [8, с. 399-400]. А Ж. Делез говорит о шизоанализе в противопоставлении психоанализу: "Возьмем только два пункта, в которых хромает психоанализ: он не достигает уровня машин же­лания, потому что он цепляется за структуры эдипова ти­па; он не достигает уровня социальных инвестиций либи­до, потому что цепляется за семейные инвестиции. (...) Нас интересует как раз то, что не интересует психоана­лиз: что это такое, твои собственные машины желания? Что такое тот способ, каким ты представляешь социаль­ное поле в психотической речи?" [86, с. 401].

Ж. Делез выделяет в структурализме в качестве цен­трального элемента так называемый "нулевой знак":

"Смысл рассматривается вовсе не как явление, а как поверхностный и позиционный эффект, производимый циркуляцией пустого места по сериям данной структуры (место карточного болвана, место короля, слепое пятно, плавающее означающее, нулевая ценность, закулисная часть сцены, отсутствие причины и так далее). Структу­рализм (сознательно или нет) заново открывает стоицизм и кэрролловское воодушевление. Структура — это факти­чески машина по производству бестелесного смысла... [84, с. 94].

В связи с этим вспоминается замечание скульптора Эрнста Неизвестного, который говорил, что функцией памятника эпохи социализма является просто занятие места, чтобы там не было ничего другого, поэтому сам памятник уже не играет особой роли.

Машины желания — еще один термин, введенный Делезом совместно с Гваттари. Социальные машины дейс­твуют на макроуровне, машины желания — на микроу­ровне. Как пишет И. Ильин: "Либидо пронизывает все "социальное поле", его экономические, политические, исторические и культурные параметры и определения" [125, с. 108].

Модель Марселя Mоcca (антропологическая)

Марсель Мосс предложил свою теорию архаического дара, последствия которой он также прослеживает в сов­ременном обществе. "Система, которую мы предлагаем называть системой совокупных, тотальных поставок, от клана к клану (та, в которой индивиды и группы обмени­вают все между собой), представляет собой самую древ­нюю экономико-правовую систему, какую только мы мо­жем установить и понять" [210, с. 207].





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 453 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2025 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.101 с)...