Главная Случайная страница Контакты | Мы поможем в написании вашей работы! | ||
|
норировать субъективность этого момента у нас тем менее оснований, что мы обнаруживаем в ней корень того, что можно назвать конституирующими слагаемыми переноса, отличаяих, по признака реальности, от конституируемых им последствий41.
Напомним, что, касаясь чувств, сопряженных с переносом, Фрейд подчеркивал необходимость различать в них фактор реальности и делал вывод, что убеждать пациента во что бы то ни стало, будто чувства его представляют собой лишь простое повторение невроза в ходе переноса, значило бы злоупотреблять его послушанием.
Поскольку же эти реальные чувства заявляют о себе как первичные, и поскольку обаяние наших личностей остается фактором сомнительным, может показаться, будто здесь скрыта какая-то тайна.
Но тайна эта разъясняется в феноменологии субъекта, по мере того, как субъект конституируется в процессе поиска истины. Достаточно обратиться к традиционным данным, которые буддизм - да и не он один - может нам предоставить, чтобы узнать в этой форме переноса свойственное всякому существованию заблуждение, принимающее, как тот же буддизм подтвердит, три облика, любви, ненависти, невежества. Поэтому эквивалентность их в том, что первоначально именуется положительным переносом, мы будем считать возникающим в анализе встречным эффектом, где каждый из них объясняется в экзистенциальном аспекте двумя другими (если третий, как это обычно бывает, ввиду его близости к субъекту, не опускается).
Нам вспоминается здесь один спор, где нас призывали в свидетели допущенной в известной (уже слишком часто нами цитированной) работе нескромности, заключавшейся в бессмысленной объективации наблюдаемой в анализе игры инстинктов - призывал человек, судя по совпадающему с моим употреблению им термина «реальное», немало мне обязанный. Человек этот «облегчил», как говорится, «свою душу», следующими словами: «Пришло время положить конец шарлатанству, создающему ошибочное представление, будто в анализе происходит что-то реальное». Умолчим о том, что для него из этого вышло, ибо - увы! - если анализ не исцелил оральный грех упоминаемого в Евангелии пса, дела бедняги стали еще хуже, чем прежде, ибо он слизывает блевотину не свою, а чужую.
Выпад этот был, в общем, рассчитан правильно, ибо стремился провести различие, в психоанализе прежде никогда не делавшее-
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
ся – различие между теми первичными регистрами, основание которым мы впоследствии положили в терминах: символическое, воображаемое, реальное.
Реальносгь в психоаналитическом опыте действительно оказывается зачастую скрытой негативными формами, но обнаружить ее местонахождение не так уж и сложно.
Она встречается, например, в тех формах вмешательства, которые мы обычно порицаем как «активные», но было бы ошибочно этим реальность и ограничивать.
Ибо ясно также что воздержание аналитика, его отказ отвечать, тоже является в анализе элементом реальности. Говоря еще точнее, как раз в этой негативности, в качестве именно чистой негативности, т.е. отрешенной от какого бы то ни было частного мотива, и нужно искать звено, соединяющее символическое и реальное. Это легко можно объяснить указав на то, что не-деяние аналитика основано, во первых, на твердом знании принципа, гласящего, что все реальное рационально, и, во вторых, на следующем из него правиле, согласно которому субъекту надлежит самому найти свои истинные масштабы.
Остается добавить, что воздержание это не продолжается до бесконечности. Когда вопрос субъекта приобретает форму истинной речи мы санкционируем эту речь своим ответом.Но в то же время истинная речь, как мы уже показали, сама содержит в себе свой ответ, и давая ответ, мы лишь подхватываем ее антифон с другого клироса. А что это значит? Это значит, что роль наша сводится к расстановке в речи субъекта ее диалектической пунктуации.
Тем самым обнаруживается и другой момент схождения воображаемого и символического - момент, ранее уже отмеченный нами теоретически в функции времени, и потому на технических приемах, связанных со временем, нелишне здесь будет остановится.
Роль, которую время играет в технике анализа, можно рассматривать в различных аспектах.
Прежде всего, время - это продолжительность анализа. Говоря об общей продолжительности, мы вкладываем тем самым определенный смысл в понятие «окончание анализа», не определив который, нельзя решить вопрос о признаках его завершения. Мы коснемся в дальнейшем проблемы фиксации этого окончания.Но
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
уже теперь ясно, что для субъекта продолжительность будущего анализа всегда выглядит неопределенной. На то есть две причины, разница между которыми видна лишь в диалектической перспективе.
Одна из них находится на границе нашей области и подтверждает наши предположения относительно ее пределов: мы не можем предвидеть за субъекта, какое время для понимания ему необходимо, поскольку время это включает и психологический фактор, который сам по себе нам недоступен.
Другая причина кроется в самом субъекте; именно в силу этой причины фиксация завершения эквивалентна проецированию субъекта в некий пространственный образ, в котором он отныне пребывает от себя отчужденным: с того момента, как срок, назначенный его истине, становится предсказуем, истина эта - что бы в интерсубъективном взаимодействии за это время ни произошло - фактически уже наличествует. Другими словами, по мере того, как субъект помещает в нас свою истину, мы восстанавливаем в нем его первоначальный мираж; санкционируя этот мираж своим авторитетом, мы встаем в анализе на ложный путь, результаты которого будут непоправимы.
Именно это и произошло в знаменитом случае Человека с Волками, поучительность которого Фрейд ценил настолько высоко, что вторично сослался на него в статье об анализе конечной или неопределенной продолжительности42.
Предварительная фиксация завершения анализа, эта первая форма активного вмешательства, установленная (proh pudor!) самим Фрейдом, всегда - независимо от дивинационной (в буквальном смысле этого слова) способности43, проявленной следующим его примеру аналитиком, - оставит субъект отчужденным от его истины.
И в случае, который разбирает Фрейд, мы найдем два факта, это подтверждающих.
Во-первых, несмотря на целый комплекс доказательств, подтверждающих историчность первосцены, и несмотря на убежденность, которую Человек с Волками, вопреки сомнениям, методически внушаемым ему Фрейдом, неуклонно в отношении этой сцепы выказывает, интегрировать воспоминания об этой сцене в свою историю ему все же не удается.
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
Во-вторых, впоследствии Человек с Волками демонстрирует свое отчуждение самым категорическим образом, в параноидальной форме.
Правда, здесь играет роль еще один фактор, посредством которого реальность вторгается в анализ. Фактором этим служит денежный дар, о символической ценности которого мы поговорим в другом месте, но чье значение уже было отмечено нами, когда мы говорили о связи между речью и даром, конституирующим первоначальный обмен. В данном случае дар, по инициативе Фрейда возвращается назад. В инициативе этой, как и в упорстве, с которым Фрейд вновь и вновь к этому случаю обращается, дает о себе знать не разрешившаяся в нем субъективация проблем, которые случай этот оставил без ответа. И никто не сомневается, что именно этот фактор психоз и спровоцировал, хотя никто толком не может сказать, почему.
Но разве не ясно, тем не менее, что допустить содержание субъекта за счет учреждения психоанализа (ибо Человек с Волками получал пенсию за счет пожертвований группы) в виде платы за ту услугу, которую он в качестве клинического случая оказывает науке, значит обречь его на окончательное отчуждение от его собственной истины?
Материалы дополнительного анализа, проведение которого было доверено Рут Мак Брунсвик, иллюстрируют ответственность предшествующего лечения, подтверждая наши соображения о взаиморасположении речи и языка в психоаналитическом опосредовании.
Больше того, в перспективе этих соображений как раз и становится ясно, что в конечном счете в деликатной позиции, занятой ею по отношению к переносу. Рут Мак Брунсвик сориентировалась совсем неплохо. (Стена, которая фигурирует в одном из снов - ключевом сне, где волки явно стремятся обойти ее, - напомнит здесь читателям о стене из моей метафоры). Те, кто посещают мой семинар, все это знают, а те, кто не посещает его, могут поупражняться сами44.
По сути дела, мы хотим затронуть еще один аспект функционирования времени в технике анализа - аспект, имеющий сейчас жгучую актуальность.Речь пойдет о продолжительности сеанса. Здесь снова идет речь об элементе, принадлежность которого реальности неоспорима, поскольку он представляет собой наше ра-
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
бочее время, и с этой точки зрения попадает под действие господствующей в наше время системы профессиональной регламентации.
Но не менее важны и его субъективные следствия. И в первую очередь для аналитика. Табуированный характер его обсуждения в недавних дискуссиях достаточно ясно свидетельствует, что субъективность психоаналитической группы в данном отношении недостаточно раскрепощена, а скрупулезное, чтобы не сказать навязчивое, отношение иных аналитиков к соблюдению стандарта, исторические и географические вариации которого никого, похоже, особенно не смущают, указывает на существование проблемы, взяться за которую никто не расположен из опасения зайти слишком далеко в постановке вопроса о функции аналитика.
С другой стороны, очевидно и то, насколько важен этот вопрос для анализирующего субъекта. Бессознательному - говорят специалисты как нечто само собой разумеющееся тоном тем более уверенным, чем менее они способны свои слова подтвердить, - бессознательному, чтобы обнаружить себя, требуется время. Что ж, мы согласны. Мы только интересуемся, какой мерой это время измерить. Принадлежит ли эта мера тому, что Александр Койре назвал «универсумом точности»? Разумеется, мы в этом универсуме живем, но оказался в нем человек недавно, точнее говоря, с 1659 года, ознаменованного появлением часов Гюйгенса, и неудовлетворенность, которую наш современник испытывает, уж точно не свидетельствует в пользу того, что эта точность стала для него освобождающим фактором. Соответствуя времени звезд - времени, положенному Богом, который, по выражению Лихтенберга, заводит наши солнечные часы - не остается ли время падения тяжестей чем то священным? А может быть, гораздо лучшее представление о нем мы получим, сравнивая время создания символического объекта с моментом невнимания, когда мы бросаем его?
И хотя работа, связанная с исполнением наших собственных функций в течение этого времени, остается проблематичной, функцию работы в том, что за это время проделывает пациент мы, по нашему мнению, выявили достаточно ясно.
Но реальность этого времени, какой бы она ни была, приобретает в таком случае локальную ценность, которая заключается в приеме продуктов этой работы.
Мы, со своей стороны, играем здесь роль регистратора, берущего на себя основополагающую во всяком символическом обмене
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
функцию по собиранию того, что «do kato», т.е. подлинный человек, именует «словом, которое пребывает». Свидетель, призванный удостоверить искренность субъекта, протоколист его дискурса, веритель его точности, гарант его прямоты, страж и нотариус его завещания, аналитик имеет что-то общее с писцом.
Но при этом он остается во владении истиной, прогресс которой этим дискурсом знаменуется. Именно он расставляет в диалектике дискурса знаки пунктуации. Именно ему доверяется судить о ценности этого дискурса. Это имеет следующие два следствия. Перерыв сеанса не может не переживаться субъектом как своего рода знак пунктуации достигнутого успеха. Мы прекрасно знаем, как он рассчитывает сроки этого перерыва, чтобы артикулировать их своими проволочками и уловками; знаем, как он предвосхищает этот перерыв, взвешивая его подобно оружию, и готовый укрыться в него как в убежище.
Известно, что в рукописях символических писаний, будь то Библия или книги китайского Канона, отсутствие пунктуации является источником двусмысленности. Расстановка пунктуации фиксирует смысл, изменение ее этот смысл обновляет или меняет на противоположный, а ошибочная пунктуация искажает его.
Безразличие, с которым фиксированный timing прерывает у субъекта момент спешки, может оказаться роковым для завершения, к которому стремится его дискурс, закрепить недоразумение, и даже подать повод к враждебным уловкам.
Больше всего подобным результатам удивляются новички, и это наводит на мысль о том, что другие смирились с ними как делом обычным.
Конечно, нейтральность, проявляющаяся в строгом следовании этому правилу, не выходит за рамки нашего принципа бездействия. Но бездействие это имеет границы; в противном случае вмешательства вообще не было бы, а почему в этом, столь привилегированном пункте должны мы, собственно, делать его невозможным?
Опасность, что пункт этот приобретет для психоаналитика навязчивый характер, основана просто напросто на том, что он подает повод к «подыгрыванию» со стороны субъекта — подыгрыванию, у обсессивного субъекта не только открытому, но и необычайно активному, и активному именно в силу его ощущения
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
проделываемой работы. Переживание вынужденной работы, преследующее субъекта даже на досуге, слишком хорошо известно. Это чувство опирается на его субъективное отношение к господину, поскольку ожидает он не иначе как его смерти.
По сути дела обсессивный невротик служит примером одной из ситуаций, которые Гегелем в его диалектике господина и раба не были разработаны. Раб уклонился от смертельного риска, с которым связана возможность завоевать господство в борьбе чисто престижного характера. Но, зная о том, что сам он смертен, раб знает также, что может умереть и господин. Поэтому он может согласиться работать на господина и отказаться на это время от наслаждения в ожидании момента, когда господин умрет.
В этом кроется интерсубъективная причина сомнения и промедления, характерных для поведения обсессивного субъекта.
Тем временем весь труд его вершится под знаком этого намерения и становится в результате вдвойне отчуждающим. Ибо не только плоды его труда присваиваются другим, что является конституирующим всякую работу условием, но и в самих плодах этих, оправдывающих его работу, субъект уже не узнает своей сущности, ибо его самого «там нет» - он ведь находится в предвосхищаемом им моменте смерти господина, который означает для него начало жизни, но в ожидании которого он идентифицирует себя с ним как мертвым, в силу чего и сам, собственно, уже мертв.
Тем не менее он старается обмануть господина, демонстрируя ему благие намерения, проявляющиеся в его работе. На топорном языке пай-мальчиков аналитического катехизиса это звучит так: Эго субъекта ищет соблазнить его Супер-эго.
Эта интрасубъективная формулировка сразу же демистифицируется в аналитической связи, где working through субъекта действительно используется для соблазнения аналитика.
Не случайно и то, что когда ход диалектики анализа грозит затронуть намерения Эго субъекта, обязательно возникает и фантазм смерти аналитика, часто переживаемый в форме страха или тревоги.
В результате субъект пускается проявлять свою «добрую волю» еще более демонстративно.
Поэтому нет сомнения, что пренебрежение, выказанное господином к плодам подобной работы, произведет определенный эф-
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
фект. Сопротивление субъекта может благодаря ему оказаться совершенно расстроенным.
С этого момента свое алиби, до сих пор бессознательное, начинает открываться ему, и мы видим, сколь отчаянно ищет он причину столь великих трудов.
Мы не говорили бы всего этого, если бы еще раньше, в период, ныне уже завершенный, нашей работы, нам не удалось благодаря экспериментам с короткими сеансами обнаружить у субъекта мужского пола фантазм анальной беременности и сновидение о разрешении от нее путем кесарева сечения, не сделай мы этого вовремя, нам пришлось бы выслушивать его рассуждения об искусстве Достоевского до сих пор.
Мы, впрочем, не собираемся защищать здесь эту процедуру, мы просто хотели бы показать, что в основе ее технического применения лежит абсолютно четкий диалектический смысл45.
И мы не единственные, кто обратили внимание, что в конечном счете она смыкается с техникой, известной под именем дзэн и применяемой как способ раскрытия субъекта в традиционной аскезе некоторых дальневосточных школ.
Не доходя до крайностей этой техники, выходящих за рамки накладываемых нашей методикой определенных ограничений, мы полагаем, что тонко рассчитанное использование ее принципов в психоанализе гораздо более приемлемо, нежели иные виды пресловутого анализа сопротивлений, поскольку не несет в себе ни малейшей опасности отчуждения субъекта.
Ибо она прерывает дискурс лишь для того, чтобы дать родиться речи.
Итак, мы у подножия стены - стены языка. Мы находимся на своем месте, т.е. по ту же сторону стены, что и пациент; и именно у этой стены, которая что для нас, что для него одна и та же, мы и попробуем отозваться на эхо его речи.
По ту сторону стены нет ничего, что не было бы для нас сплошной внешней тьмой. Значит ли это, что мы целиком господа положения? Конечно нет, и на этот счет мы имеем завещание Фрейда относительно негативной терапевтической реакции.
Утверждают, что ключ к этой тайне надо искать в инстанции изначального мазохизма - другими словами, в проявлении в чистом виде того инстинкта смерти, загадку которого Фрейд загадал нам в лучший период своей деятельности.
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
Отвернуться от этой проблемы мы не можем, как не можем и оттягивать здесь ее рассмотрение.
Ведь легко видеть, что отказ принять этот завершающий пункт фрейдовского учения объединяет тех, кто строит анализ на концепции Эго, ошибочность которой мы уже показали, с теми, кто подобно Райху, заходит в поисках лежащих по ту сторону речи неизреченных средств органической выразительности настолько далеко, что, пытаясь, как он, извлечь эту органическую выразительность из защитного панциря, вполне могли бы воспользоваться наложением двух червеобразных форм, потрясающее изображение которых можно найти в книге Анализ характера, в качестве символа той оргазмической индукции, которой они, как и он, ждут от анализа.
Единение это даст основание для благоприятного прогноза в отношении строгости мысленных конструкций, когда нам удастся показать глубокую связь между понятием инстинкта смерти и проблемами речи.
Понятие инстинкта смерти уже при первом внимательном рассмотрении обнаруживает свою ироничность, ибо смысл его следует искать в соединении двух противоположных терминов: ведь слово «инстинкт», взятое в самом общем значении, означает закон, регулирующий последовательность цикла поведения, направленного на выполнение той или иной жизненной функции; в то время как смерть проявляется в первую очередь как разрушение жизни.
Тем не менее и данное еще на заре биологии Биша определение жизни как совокупности сил, противящихся смерти, и новейшая концепция жизни, которую мы находим у Кэннона в его понятии гомеостаза как функции системы, направленной на поддержание ее собственного равновесия, в равной мере напоминают нам, что жизнь и смерть связаны как два полюса, лежащие в самой основе всех имеющих отношение к жизни феноменов.
Поэтому конгруэнтность входящих в понятие «инстинкт смерти» контрастирующих терминов феноменам повторения, с которыми объяснения Фрейда и соотносят их под именем «автоматизма», не представляло бы никаких трудностей, если бы речь шла только о понятии биологическом.
Но мы все чувствуем, что это не так, и именно поэтому данная проблема становится для многих из нас камнем преткновения. Тот факт, что многие останавливаются перед кажущейся несов-
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
местимостью этих терминов, достоин нашего внимания уже тем, что обнаруживает диалектическую невинность, которую, без сомнения, легко смутила бы семантическая проблема, нашедшая классическое выражение в определительном высказывании «поселок на Ганге», которым индийская эстетика иллюстрирует вторую форму языковых резонансов46.
К понятию этому следует подходить через его резонансы - резнансы в той среде, которую мы назовем поэтикой фрейдовского наследия. Именно здесь нужно искать ключ к его смыслу и измерение, существенное для понимания его диалектических отголосков в работах Фрейда, начиная от самых первых и кончая апогеем его творчества, который появлением этого понятия и знаменуется. Стоит напомнить, к примеру, что по свидетельству самого Фрейда его медицинское призвание было внушено ему услышанным им публичным чтением знаменитого Гетевского Гимна природе - этого найденного одним из друзей Гете текста, в котором на склоне лет поэт согласился признать одно из первых законных детищ своего юного пера.
У позднего Фрейда, в статье, посвященной анализу конечной и неопределенной продолжительности, мы обнаруживаем совершенно ясные указания на связь его новой концепции с конфликтом двух враждующих принципов, в зависимость от которых еще в V в. до Р.Х., т.е. в досократовскую эпоху, не делавшую различия между природой и духом, Эмпедокл Агригентский ставил чередование фаз вселенской жизни.
Эти два факта достаточно ясно показывают, что речь идет о мифе о диаде, платоновское изложение которого упоминается, кстати, в работе По ту сторону принципа удовольствия, - мифе, который в субъективности современного человека становится мыслим лишь по мере того, как возвышается нами до негативности суждения, в которое он вписывается.
Это значит, что как автоматизм повторения - теми, кто хотел бы эти два термина разделить, в равной мере непонятый - имеет в виду историзирующую темпоральность опыта переноса, так инстинкт смерти выражает, в сущности, предел исторической функции субъекта. Пределом этим является смерть - не как случайный срок индивидуальной жизни, и не как эмпирическая уверенность субъекта, а, согласно формуле Хайдеггера, как «абсолютно собственная, безусловная, неизбывная, достоверная, и как
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
таковая, неопределенная возможность субъекта», где субъект понимается как обусловленный своей историчностью.
Во всем, что есть в этой истории законченного, предел этот действительно каждый момент присутствует и представляет он прошлое в его реальной форме. Речь идет, таким образом, не о физическом прошлом, существование которого упразднено, не об эпическом прошлом в том идеальном виде, в каком оно слагается в работе памяти, не об историческом прошлом, в котором человек обретает поручителя за свое будущее, а о прошлом, которое в обращенной форме обнаруживает себя в повторении47.
Вот он, тот мертвец, которого субъективность делает своим партнером в триаде, выстраиваемой при ее посредничестве в универсальном конфликте любви (Philia} и раздора (Neikos).
И нет больше нужды обращаться к устаревшему понятию первичного мазохизма, чтобы понять смысл тех игр с мотивами повторения, где субъективность приступает к преодолению своей заброшенности и рождению символа.
Речь идет о тех играх сокрытия-обнаружения, указав на которые, гениальная интуиция Фрейда дала нам понять, что момент, когда желание становится человеческим, совпадает с моментом, когда ребенок рождается в язык.
Теперь мы способны понять, что в этот момент субъект не просто справляется со своим лишением, принимая его, но возводит свое желание во вторую степень. Ибо его действие разрушает тот объект, который оно само заставляет появляться и исчезать, предвосхищая и разом провоцируя его отсутствие и присутствие. Таким образом, его действие негативизирует силовое поле желания, становясь объектом для себя самого. И объект этот, немедленно воплотившись в символическую пару двух элементарных восклицаний, говорит о происшедшей в субъекте диахронической интеграции дихотомии фонем, чью синхроническую структуру существующий язык предлагает ему усвоить; более того, ребенок начинает включаться в систему конкретного дискурса своего окружения, более или менее приблизительно воспроизводя в своем Fort! и в своем Da! слога, которые он от этого окружения получает.
Fort! Da! Даже в одиночестве желание маленького человека успело стать желанием другого, желанием некоего alter ego, который над ним господствует и чей объект желания становится отныне его собственной бедой.
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
Обратится ли теперь ребенок к реальному партнеру или воображаемому, тот всегда окажется послушен присущей его дискурсу силе отрицания, и когда в ответ на обращенный к этому партнеру призыв тот станет ускользать, он будет уведомлениями об изгнании провоцировать его возвращение, вновь приводящее его к своему желанию.
Итак, символ с самого начала заявляет о себе убийством вещи, и смертью этой увековечивается в субъекте его желание.
Первый символ, в котором мы узнаем человечество по его останкам, это гробница, и в любых отношениях, связывающих человека с жизнью его истории, дает о себе знать посредничество смерти.
Это и есть та единственная жизнь, которая пребывает и которая истинна, поскольку в непрерывной традиции невредимой передается от субъекта к субъекту. Как не увидеть, насколько превосходит она жизнь, унаследованную от животного, где особь целиком исчезает в роде, и где ни одна памятная черта не отличает ее эфемерного явления на свет от того последующего, которому суждено воспроизвести род, сохраняя неизменность типа. На самом деле, если не считать тех гипотетических мутаций phylum' а, что должна интегрировать субъективность, к которой человек подступает покуда лишь с внешней стороны, ничто, помимо опытов, к которым человеких привлекает, не отличает крысы от крысы или лошади от лошади - ничто, кроме зыбкого перехода от жизни к смерти. Эмпедокл же, бросившись в жерло Этны, навсегда оставил этот символический акт своего бытия-к-смерти в человеческой памяти. Свобода человека целиком вписывается в конституирующий ее треугольник, образуемый отречением, навязанным желанию другого под угрозой смерти за наслаждение плодами его рабства; добровольным самопожертвованием по мотивам, задающим меру человеческой жизни; и жертвенным самоубийством побежденного, который лишает господина плодов победы, оставляя его в одиночестве, где нет больше ничего человеческого.
В этом третьем своем обличье смерть является той последней уловкой, с помощью которой желание в его непосредственной особенности вновь отвоевывает былую неизреченность своей формы и посредством отречения добивается окончательного триумфа. И сталкиваясь с этим обличьем, мы должны правильно понимать его смысл. Перед нами вовсе не извращение инстинкта,
ФУНКЦИЯ И ПОЛЕ РЕЧИ И ЯЗЫКА В ПСИХОАНАЛИЗЕ
а то отчаянное утверждение жизни, которое является чистейшей из форм, являющих нам инстинкт смерти.
Субъект говорит «нет!» той игре интерсубъективности в хорька *, где желание его дает о себе знать лишь на мгновение, чтобы тут же вновь потеряться в воле, которая является волей другого. Терпеливо выводит он свою полную превратностей жизнь из пенящихся в символе скоплений Эроса, чтобы утвердить ее в конце концов на камне бессловесного проклятия.
Поэтому поиски того, что существовало в субъекте до сериальных комбинаций речи, что предшествовало рождению символов, приводит нас, наконец, к смерти, откуда существование его черпает все свое смысловое содержание. Именно как желание смерти утверждает он себя для других; идентифицируя себя с другим, он намертво фиксирует его в метаморфозе присущего ему облика; ни одно существо не призывается им иначе, нежели среди теней царства мертвых.
Говоря, что этот смертоносный смысл обнаруживает в речи наличие внешнего по отношению к языку центра, мы не просто предлагаем метафору, а указываем на некую структуру. Структура эта не имеет ничего общего с пространственными схемами в виде сферы или окружности, которыми любят зачастую иллюстрировать границу живого организма и его среды, она ближе, пожалуй, к той числовой группе, которую символическая логика топологически описывает как кольцо.
Если уж мы хотим создать о ней какое-то интуитивное представление, то лучше всего, наверное, прибегнуть для этого не к свойствам поверхности зоны, а к трехмерной форме тора, чьи внешние объемы, как центральный, так и периферический, образуют одну-единственную область48.
Схема эта хорошо отражает бесконечную цикличность диалектического процесса, возникающего всякий раз, когда субъект осознает свое одиночество - будь-то в витальной двусмысленности непосредственного желания, или в безоговорочном принятии свое го бытия-к-смерти.
Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 155 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!