Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Прощание



Над разбитым Игорем плачет Див...

Для Цветаевой это тоже лишь бытовая сторона дела, и как ни важна она, существовала еще более важная — внутренняя. Мысль об отъезде явилась одновременно с известием, что Сережа жив. Сомнений не было — они должны быть вместе, ему невозможно вернуться, значит, она поедет к нему. Мно­го лет спустя Ариадна Сергеевна Эфрон сказала мне: «Мама дважды сломала свою жизнь из-за отца. Первый раз — когда уехала за ним из России, второй — когда за ним же верну­лась». Ее слова показались мне по меньшей мере дочерним преувеличением. По молодости лет я воспринимала Цвета­еву вполне абстрактно: Поэт — существо, с земным и реаль­ным связанное весьма условно: «Пока не требует поэта...» Было даже удивительно, что передо мною сидит дочь Цвета­евой. Дочь — у Поэта? Какие дочери могут быть у Романти­ки? Что ей до дочерей? Или до какого-то мужа, который очу­тился за границей? У меня было странное — но по существу почти верное — представление, что для Поэта все окружа­ющее существует лишь как материал для стихов. Писать сти-

хи мужу — да, это я принимала. Но уехать ради него — это, конечно, одна из легенд Ариадны Сергеевны... С годами я осознала: Марина Цветаева покидала родину ради мужа. Вернее, это стало решающим толчком к отъезду, но посте­пенно отъезд получил и иное психологическое обоснование.

Под первым ударом радости она писала Ахматовой: «Рвусь, потому что знаю, что жив...» Со временем «рвусь» переосмыс­ляется в тему бегства: не только «рвусь к», но и — чем дальше, тем больше — «убегаю от». Это возникает в цикле «Ханский полон», начатом в сентябре двадцать первого года, и тянется до самого отъезда. Снова появляются мотивы и образы «Сло­ва о полку Игореве». Победа большевиков равносильна для Цветаевой половецкому или татарскому нашествию. В одно сплавились в ее стихах события, в истории разделенные дву­мя веками: половцы XII века и татары XFV. «Ханский полон», «татарва» — образ порабощения, уходящий корнями в рус­скую историю. А «Родина-Русь» — конь: неподкованный, за­чарованный, нераскаянный, — дикий. «Мамай» же — всад­ник, сумевший этого коня взнуздать и оседлать:

Раскосая гнусь, Воровская ладонь...

Не о Ленине ли она думала? Его раскосость смотрела со всех портретов. Вновь приходится удивляться историческо­му чутью Цветаевой. Как ни стонет Русь от Бусов, Гзаков и Кончаков, как ни растекаются по ней Жаль и Обида, Мамай в ней не по ошибке, ибо он — единственный, кого не сбра­сывает конь-Русь:

Не вскочишь — не сядешь! А сел — не пеняй! Один тебе всадник По нраву — Мамай!

'

Если всадник-Мамай пришелся России-коню по нраву, не лежит ли в подтексте мысль, что Мамай-больше­вик — надолго? Это соответствует убеждению Цветаевой в том, что с Белым движением покончено. В «Лебедином Стане» тема конца воспринималась по преимуществу как личная, вырастающая до осознания ее общности для Рос­сии. Теперь конец Добровольчества видится трагедией об­щерусской, а может быть, даже и всемирной. В «Посмерт­ном марше» (no-смертный, после смерти) Цветаева подво­дит итог:

Добровольчество! Кончен бал!

Русская эмиграция еще долгие годы строила планы, как победить советскую власть, создавались организации, дела­лись бесстрашные и отчаянные попытки возродить Белое движение. А Цветаева в двадцать втором году знала оконча­тельно:

Добровольчество! Кончен бал! Послужила вам воля добрая!

Послужила — значит отслужила, это подчеркнуто эпигра­фом к «Посмертному маршу»: «Добровольчество — это доб­рая воля к смерти». Теперь осталось оплакать случившееся и проститься с надеждами. Цветаева пишет два стихотворе­ния с одинаковым названием: «Новогодняя». Оно звучит не­внятно: новогодняя — что? — ночь? встреча? песня?.. Может быть — смерть? В этих стихах Цветаева дает самим добро­вольцам проститься с прошлым. Что осталось от их подви­га? — Братство, верность, «дел и сердец хрусталь». Я не го­ворю ни о реальной жизни Белой армии, ни об историче­ском смысле Добровольчества. Меня интересует в данном случае отношение к этому Цветаевой. Она пережила траге­дию Добровольчества как собственную и от высокой верно­сти ему не отказалась никогда. Ее стихи — восторженный реквием Добровольческому движению. Когда на Западе в 1957 году впервые был опубликован «Лебединый Стан», ре­цензенты отмечали, что никто сильнее не воспел и не опла­кал Добровольчество.

Для Цветаевой настало время осмысления и обобщения случившегося. Трагическое ощущение конца — кон­цов — пронизывает все, что она делает в эти месяцы. Преж­де всего надо было ответить на вопрос: почему? Почему я не могу больше здесь жить? Пережив две революции, Граждан­скую войну, «военный коммунизм», дожив при большевиках до нэпа, она была твердо уверена, что ей эта власть не «по нраву». Нэп выглядел еще отвратительнее «военного комму­низма». Цветаева пишет голодающему в Крыму Волошину: «О Москве. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастрономических магазина: дома извергают про­довольствие... Люди такие же, как магазины: дают только за деньги. Общий закон — беспощадность. Никому ни до кого нет дела. Милый Макс, верь, я не из зависти, будь у меня миллионы, я бы все же не покупала окороков. Все это слишком пахнет кровью. Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость блистательна». Марина с

Асей пытаются собирать среди московских писателей день­ги для голодающих литераторов Крыма, но кошельки от­крываются туго. От себя, «чтобы устыдить наших богатых сотоварищей», они посылают Волошиным сто тысяч руб­лей... Надо бежать, потому что нельзя жить в стране, где «слишком пахнет кровью»:

Ханский полон Во сласть изведав, Бью крылом Богу побегов...

Это не просто бегство, но и протест — она предпочла бы умереть, чем подчиниться чужой, несправедливой, жестокой власти:

Смерть, хватай меня за косы!

Подкоси румянец русый!

Татарве моей раскосой

В ножки да не поклонюся!

Цветаева понимает, что решение правильно и неотврати­мо, но переживает его тяжело. В такие моменты особенно ясно осознается неразрывность с тем, что оставляешь на­всегда. Для Цветаевой расставание с Россией ассоциируется со смертью, отделением души от тела:

Дух от плоти косной берет развод...

Мысль о смерти упорно возвращается в прощальные сти­хи, сплетаясь с темой разлуки. Вернее — разлук, ибо одна влечет за собой другую, и невозможно избыть их все. Те­перь, в отличие от «Юношеских стихов», у Цветаевой нет игры или кокетства со словом «смерть»: речь всерьез идет о жизни и смерти. Ее зрелость определяют новые черты — му­жество и мудрость. Ее стихией становится трагедия.

Цветаевское прощание с прошлым затянулось: «вымета­лась, т. е. ждала разрешения на выезд, день за днем, шаг за шагом — 11 месяцев!»* Она имела возможность оглядеться и подвести итоги. Прежде всего она заглянула в себя и поня­ла, что молодость прошла.

Как змей на старую взирает кожу — Я молодость свою переросла...

Слишком много пережито, перечувствовано, выстрадано, чтобы жить по-прежнему. Цветаева ощущает себя библей­ской дочерью Иаира — против собственной воли и естества

* Это комментарий Цветаевой на полях переписанной ею в 1924 го-ДУ статьи из «Правды», где говорилось, что «советское помело вымело» ее из России.

воскрешенной Христом. Она как бы обречена на насильст­венную посмертную жизнь. Реальный возраст не имеет зна­чения: юная дочь Иаира и древняя Сивилла протягивают друг другу руки в стихах Цветаевой. Страдания дали поэту прикоснуться к смерти и Вечности — действительность вос­принимается сквозь их пелену. Прощание с молодостью — разлука сознательная и требующая волевого усилия:

Вырванная из грудных глубин — Молодость моя! — Иди к другим!..

Расставаясь с молодостью. Цветаева пытается посмотреть на себя глазами мужа. Предстоит встреча, какой он увидит ее? Она сурово-пристрастна к себе:

Не похорошела за годы разлуки! Не будешь сердиться на грубые руки, Хватающиеся за хлеб и за соль? — Товарищества трудовая мозоль!..

В тетради она записала: «...окончательно распростилась с молодостью»99. Отрешаясь от стихии женственности, Цвета­ева прощается и с Музой. Молодость и Муза если и не впол­не отождествляются, то каким-то образом сливаются в ее представлении, в стихах прощания она описывает их почти одинаково. В отрешенности Музы есть одновременно и не­что от дочери Иаира.

Ни грамот, ни праотцев, Ни ясного сокола. Идет-отрывается, — Такая далекая!

— Храни ее, Господи, Такую далекую!

Расставание с Музой не причиняет боли. В пору зрелос­ти Цветаева обращается к Гению, которого древние считали покровителем только мужчин. Поручив себя и свою поэзию Гению, она утвердила осознание себя поэтом, не поэтессой. Это дает нам представление о том, с какой мерой сознатель­ности поэт видит собственное творчество, насколько может рационально вмешиваться или хотя бы сосуществовать с «наитием стихий».

Подводя итоги, Цветаева неизменно возвращается мыс­лями к тем, кто погиб. Ее «белый лебедь» жив, но она не хо­чет и не может забыть об ужасах братоубийства. Ее отноше­ние к дилемме «белые — красные» уникально. В мире, раз­делившемся на два ненавидящих друг друга лагеря, она про-

возглашает единственную приемлемую для себя позицию: «Одна из всех — за всех — противу всех!»

Из «белого» лагеря раздавался призывный голос Зинаиды Гиппиус:

Не надо к мести зовов И криков ликования: Веревку уготовав — Повесим их в молчании...100

Из «красного» кровожадно грозили кулаки Александра Безыменского:

Но знайте: — возьмет трудовая рука За горло вас всех и... задушит... |01

Ни разу за время войны перо Цветаевой не призывало к не­нависти. Тем более теперь, когда все кончено. У нее нет со­мнений в правоте Белого дела. В стихотворении «Сомкнутым строем...» она обыгрывает значения слов «красный» — «пра­вый» — «белый». Правый — как определение политического направления (правые — левые) и как: невиновен — прав — по­ступает правильно. Белый и красный — как цвета (со смыслом: белый — чистый; красный — кровавый) и как политическая принадлежность (Белая армия — Красная армия; в этом значе­нии «белые» и «правые» сливаются). Она логически и эмоци­онально подводит читателя к заключению «белые — правые».

Сомкнутым строем — Противу всех. Дай же спокойно им Спать во гробех.

В бранном их саване Сколько прорех! Дай же им правыми Быть во гробех.

Враг — пока здрав, Прав — как упал...

Собственным телом Отдал за всех... Дай же им белыми Быть во гробех*.

Ее жалость обращена ко всем, кто погиб. Цветаева идет на Красную площадь к братским могилам, где похоронены

* Выделено мною. — В. Ш.

погибшие в Москве в октябре 1917 года красногвардейцы. Думаю, она знала, что было предложение похоронить на Красной площади вместе всех погибших — и красногвар­дейцев, и юнкеров, но победившие большевики не согласи­лись. Прощально кланяясь братским могилам, Цветаева признает и красногвардейцев — своих якобы врагов — пра­ведниками, ибо они искренне верили в свою «кривду» — правоту того, за что отдали жизнь:

Поклонись, глава, могилкам

Бунтовщицким.

(Тоже праведники были,

Были, — не за гривну!)

Красной ране, бедной праведной

Их кривде...

Это возвращает нас памятью к ее стихам начала револю­ции, просившим снисхождения простым людям:

Слабым — глупым — грешным — шалым, В страшную воронку втянутым. Обольщенным и обманутым... —

ибо не ведают, что творят. Ее позиция последовательна. Пе­ред лицом смерти чувства поэта возвышаются до пафоса:

Ненависть, ниц: Сын — раз в крови!

Словами прощения готова Цветаева расстаться с Моск­вой. Но мысль о том, что кровь была пролита напрасно, вы­зывает в ней гнев отречения. Свидетельница страшных со­бытий, она не хочет примириться с тем, что все забыто, что кровь братьев предана. Известно, что многие восприняли нэп с недоумением, с ужасом... По стране прокатился вопль «за что боролись?», ряд самоубийств среди тех, кто увидел в нэпе измену революции. Цветаева с противоположной сто­роны оценивает происходящее точно так же:

Старопрежнее, на свалку! Нынче, здравствуй! И на кровушке на свежей — Пляс да яства.

Вот за тех за всех за братьев — Не спокаюсь! — Прости, Иверская Мати! — Отрекаюсь.

Она отрекается от «кровавой» и «лютой» родины, где «слишком пахнет кровью»; отрекается от «дивного» города,

так с нею сросшегося, так ею любимого и воспетого. Отре­кается — сознательно, в полной трезвости представлений о будущем.

Отъезд, прощание — взгляд не только в прошлое. Про­щание Цветаевой с Москвой началось щемяще-высокой но­той предчувствуемого сиротства. Родной город, где ее право первородства общепризнано, ей приходится менять на чуж­бину, где она — никто, ничья: «Первородство — на сирот­ство!» И — твердое: «— Не спокаюсь!»

Она готова к сиротству, готова разделить его с теми, кто уже на чужбине. Но к мыслям о будущем невольно приме­шиваются опасения. В письме к Эренбургу она писала: «Вы должны меня понять правильно: не голода, не холода, не <...> я боюсь, — а зависимости. Чует мое сердце, что там, на Западе люди жестче. Здесь рваная обувь — беда или до­блесть, там — позор... Примут за нищую и погонят обрат­но. — Тогда я удавлюсь. Но поехать я все-таки поеду...»

Переселенцами — В какой Нью-Йорк? Вражду вселенскую Взвалив на гроб...

Гибель Добровольчества и массовая эмиграция из России рассматриваются теперь Цветаевой не только как общерус­ская трагедия, но и как — в будущем — возможная всемир­ная. Стихотворение «Переселенцами...» перекликается со «Скифами» А. Блока: «Нас — тьмы, и тьмы, и тьмы...» У Цветаевой:

А там, из тьмы — Сонмы и полчища Таких, как мы...

Блоковское «С раскосыми и жадными очами!» — откли­кается в цветаевском «Полураскосая стальная щель»; бло-ковское «Да, скифы — мы! Да, азиаты — мы!» — в цветаев­ском

Ведь и медведи мы! Ведь и татары мы!

Однако, несмотря на сходство описаний, интерпретация Цветаевой противоположна блоковской: в ее стихах нет призыва к миру и братству, время для таких призывов ми­новало, Россия хлынула на Запад. Не «панмонголизм», не «историческая миссия», а стихийная ненависть, прорвавшая­ся в России, грозит миру. Ненависть, способная воскресить

мертвых, ненависть, в которой «расстрелыцик» объединится с расстрелянным. Сочувствуя «переселенцам», Цветаева страшится стихийного бегства из России, распространя­ющего по миру ненависть:

«Мир белоскатертный! Ужо тебе!»

Опять это пушкинское «ужо тебе!», теперь грозящее че­ловечеству.

Между тем в быту было не меньше проблем — и не ме­нее значительных. Кончался огромный период жизни. На­до было разобрать архив, решить, что и кому оставить, ка­кие рукописи взять с собой. Многое раздавалось и раздари­валось друзьям. Необходимо было добывать деньги на отъ­езд. Оформление на деле оказалось не таким легким, как думал Сергей Яковлевич, но не исключено, что и тут про­явилось отсутствие у Цветаевой пробивной силы. Во всяком случае, их отъезд еще не раз откладывался. Она сообщала Эренбургу 11/24 февраля 1922 года: «Отъезд таков: срок мо­его паспорта истекает 7-го Вашего марта, нынче 24-ое (Ва­ше) февраля, Ю. К. [Балтрушайтис] приезжает 2-го Вашего марта, если 3-го поставят длительную литовскую визу и до 7-го будет дипломатический вагон — дело выиграно. Но ес­ли Ю. К. задержится, если между 3-ьим и 7-ым дипломати­ческий вагон не пойдет — придется возобновлять визу Ч К, а это грозит месячным ожиданием». Мы не знаем подроб­ностей, но Цветаева не уехала ни 7 марта, ни 7 апреля, ни даже 7 мая...

В этот предотъездный месяц умерла Татьяна Федоровна Скрябина, вдова композитора, с которой Цветаева сблизи­лась в последние два года, которой написала «Бессонницу», с дочерьми которой дружила Аля. На ее похоронах — по­следняя в России, случайная, как и все остальные, встреча с Борисом Пастернаком — совсем без предчувствия, какое ог­ромное место в ее жизни займет этот человек.

Затянувшееся прощание с сестрой, уезжавшей на лето, не могущей остаться, чтобы проводить. Трудное прощание, без надежды на встречу. Стремление помочь Асе, одарить — но чем и как? Анастасия Цветаева вспоминала, что уже после отъезда Марины получила в Звенигороде конверт с деньга­ми: «Асе и Андрюше на молоко».

Наступил день отъезда — 11 мая 1922 года. Багаж собран. Главное в нем — сундучок с рукописями и кое-какие вещи, дорогие как память, например, плед, подаренный Марине отцом за неделю до смерти. Ничего «существенного» уже не

осталось: за годы революции все было сношено, продано или сломано. Уезжали налегке, и проводы были самые лег­кие — один А. А. Чабров-Подгаецкий — музыкант, актер, режиссер, о котором дочь Цветаевой вспоминала, что «в та­кое бесподарочное время он — однажды — подарил ей (Цве­таевой. — В. Ш.) розу»102. Разместились в двух пролетках: Цветаева с Алей и Чабров. Цветаева боялась опоздать, вол­новалась. Ехать надо было через всю Москву: из Борисо­глебского до теперешнего Рижского вокзала. Это было по­следнее прощание. Что думала и чувствовала Цветаева? На­деялась ли она когда-нибудь увидеть родной город? Проща­лась ли с ним навсегда? Старалась ли вобрать в себя еще что-то на память? Или была погружена в предотъездные за­боты? Проезжая по городу, они с Алей крестились на каж­дую встречную церковь. Это все, что мы знаем...

Путь был долгий, с остановками и пересадкой в Риге. «Сдерживаемая озабоченность, состояние внутреннего озно­ба не покидали ее», — вспоминала А. С. Эфрон. Впервые она заснула только в поезде Рига — Берлин. 15 мая приеха­ли в Берлин. Никто не встречал их на вокзале — Сергей Яковлевич был в Праге. Ему сообщили о приезде телеграм­мой. Сохранилась его записка к Богенгардтам от 16 или 17 мая: «Дорогие друзья, Ура, Марина и Аля в Берлине. Горя­чий привет. С. Эфрон. Подробности следом». Однако «по­дробностей» не последовало. Стало не до писем. Надо было начинать новую жизнь.





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 285 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.011 с)...