Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Настасья Филипповна и Мышкин. Первая встреча. 2 страница



Генерал -- Ах, друг мой, не придавай такого смыслу... впрочем, ведь как тебе угодно; я имел в виду обласкать его и ввести к нам, потому что это почти доброе дело.

Генеральша -- Ввести к нам? Из Швейцарии?!

Генерал -- Швейцария тут не помешает, а впрочем, повторяю, как хочешь. Я ведь потому, что, во-первых, однофамилец и, может быть, даже родственник, а во-вторых, не знает, где главу приклонить. Я даже подумал, что тебе несколько интересно будет, так как все-таки из нашей фамилии.

Александра -- Разумеется, maman, если с ним можно без церемонии; к тому же он с дороги есть хочет, почему не накормить, если он не знает куда деваться?

Генерал -- И вдобавок дитя совершенное, с ним можно еще в жмурки играть.

Генеральша -- В жмурки играть? Каким образом?

Аглая -- Ах, maman, перестаньте представляться, пожалуйста. Позовите его, papa, maman позволяет.

Генерал позвонил и велел звать князя.

Генеральша -- Но с тем чтобы непременно завязать ему салфетку на шее, когда он сядет за стол. Позвать Федора, или пусть Мавра... чтобы стоять за ним и смотреть за ним, когда он будет есть. Спокоен ли он по крайней мере в припадках? Не делает ли жестов?

Генерал -- Напротив, даже очень мило воспитан и с прекрасными манерами. Немного слишком простоват иногда... Да вот он и сам! Вот-с, рекомендую, последний в роде князь Мышкин, однофамилец и, может быть, даже родственник, примите, обласкайте. Сейчас пойдут завтракать, князь, так сделайте честь... А я уж, извините, опоздал, спешу... Да дайте ему ваши альбомы, mesdames, пусть он вам там напишет; какой он каллиграф, так на редкость! Талант; там он так у меня расчеркнулся старинным почерком: "Игумен Пафнутий руку приложил"... Ну, до свидания.

Генеральша -- Пафнутий? Игумен? Да постойте, постойте, куда вы и какой там Пафнутий?

Генерал -- Да, да, друг мой, это такой в старину был игумен... а я к графу, ждет, давно, и, главное, сам назначил... Князь, до свидания!

Генерал быстрыми шагами удалился.

Генеральша -- Знаю я, к какому он графу! Что бишь… Ну, что там! Ах да: ну, какой там игумен?

Александра -- Maman! Аглая даже топнула ножкой.

Генеральша -- Не мешайте мне, Александра Ивановна, я тоже хочу знать. Садитесь вот тут, князь, вот на этом кресле, напротив, нет, сюда, к солнцу, к свету ближе подвиньтесь, чтоб я могла видеть. Ну, какой там игумен?

Мышкин -- Игумен Пафнутий, -- отвечал князь внимательно и серьезно.

Генеральша -- Пафнутий? Это интересно; ну, что же он?

Мышкин -- Игумен Пафнутий, четырнадцатого столетия, он правил пустынью на Волге, в нынешней нашей Костромской губернии,известен был святою жизнью. А снимок с его подписи я видел. Мне понравился почерк, и я его заучил. Когда давеча генерал захотел посмотреть, как я пишу, чтоб определить меня к месту, то я написал несколько фраз разными шрифтами, и между прочим "Игумен Пафнутий руку приложил" собственным почерком игумена Пафнутия. Генералу очень понравилось, вот он теперь и вспомнил.

Генеральша -- Аглая, запомни: Пафнутий, или лучше запиши, а то я всегда забываю. Впрочем, я думала, будет интереснее. Где же эта подпись?

Мышкин -- Осталась, кажется, в кабинете у генерала, на столе.

Генеральша -- Сейчас же послать и принести.

Мышкин -- Да я вам лучше другой раз напишу, если вам угодно.

Александра -- Конечно, maman, а теперь лучше бы завтракать; мы есть хотим.

Генеральша -- И то. Пойдемте, князь; вы очень хотите кушать?

Мышкин -- Да, теперь захотел очень и очень вам благодарен.

Генеральша -- Это очень хорошо, что вы вежливы, и я замечаю, что вы вовсе не такой... чудак, каким вас изволили отрекомендовать. Пойдемте. Садитесь вот здесь, напротив меня, я хочу на вас смотреть. Александра, Аделаида, потчуйте князя. Не правда ли, что он вовсе не такой... больной? Может, и салфетку не надо... Вам князь, подвязывали салфетку за кушаньем?

Мышкин -- Прежде, когда я лет семи был, кажется, подвязывали, а теперь я обыкновенно к себе на колени салфетку кладу, когда ем.

Генеральша -- Так и надо. А припадки?

Мышкин -- Припадки? Припадки теперь у меня довольно редко бывают. Впрочем, не знаю; говорят, здешний климат мне будет вреден.

Генеральша -- Он хорошо говорит, я даже не ожидала. Стало быть, всё пустяки и неправда; по обыкновению. Кушайте, князь, и рассказывайте: где вы родились, где воспитывались? Я хочу всё знать; вы чрезвычайно меня интересуете.

Князь поблагодарил и, кушая с большим аппетитом, стал снова передавать всё то, о чем ему уже неоднократно приходилось говорить в это утро. Генеральша становилась всё довольнее и довольнее. Девицы тоже довольно внимательно слушали. Сочлись родней; оказалось, что князь знал свою родословную довольно хорошо; но как ни подводили, а между ним и генеральшей не оказалось почти никакого родства. Между дедами и бабками можно бы было еще счесться отдаленным родством. Эта сухая материя особенно понравилась генеральше, которой почти никогда не удавалось говорить о своей родословной, при всем желании, так что она встала из-за стола в возбужденном состоянии духа.

Генеральша -- Пойдемте все в нашу сборную, и кофе туда принесут. У нас такая общая комната есть, где мы, когда одни сидим, собираемся и каждая своим делом занимается: Александра, вот эта, моя старшая дочь, на фортепиано играет, или читает, или шьет; Аделаида -- пейзажи и портреты пишет (и ничего кончить не может), а Аглая сидит, ничего не делает. У меня тоже дело из рук валится: ничего не выходит. Ну вот и пришли; садитесь, князь, сюда, к камину, и рассказывайте. Я хочу знать, как вы рассказываете что-нибудь. Я хочу вполне убедиться, и когда с княгиней Белоконской увижусь, со старухой, ей про вас всё расскажу. Я хочу, чтобы вы их всех тоже заинтересовали. Ну, говорите же.

Аделаида -- Maman, да ведь этак очень странно рассказывать…

Аглая -- Я бы ничего не рассказала, если бы мне так велели.

Генеральша -- Почему? Что тут странного? Отчего ему не рассказывать? Язык есть. Я хочу знать, как он умеет говорить. Ну, о чем-нибудь. Расскажите, как вам понравилась Швейцария, первое впечатление. Вот вы увидите, вот он сейчас начнет, и прекрасно начнет.

Мышкин -- Впечатление было сильное...

Генеральша -- Вот-вот, начал же.

Александра -- Дайте же ему по крайней мере, maman, говорить. (Аглае) Этот князь, может быть, большой плут, а вовсе не идиот.

Аглая -- Наверно так, я давно это вижу. И подло с его стороны роль разыгрывать. Что он, выиграть, что ли, этим хочет?

Мышкин -- Первое впечатление было очень сильное. Когда меня везли из России, чрез разные немецкие города, я только молча смотрел и, помню, даже ни о чем не расспрашивал. Это было после ряда сильных и мучительных припадков моей болезни, а я всегда, если болезнь усиливалась и припадки повторялись несколько раз сряду, впадал в полное отупение, терял совершенно память, а ум хотя и работал, но логическое течение мысли как бы обрывалось. Когда же припадки утихали, я опять становился и здоров и силен, вот как теперь. Помню: грусть во мне была нестерпимая; мне даже хотелось плакать; я всё удивлялся и беспокоился: ужасно на меня подействовало, что всё это чужое; это я понял. Чужое меня убивало. Совершенно пробудился я от этого мрака, при въезде в Швейцарию - меня разбудил крик осла на городском рынке. Осел ужасно поразил меня и необыкновенно почему-то мне понравился, а с тем вместе вдруг в моей голове как бы всё прояснело.

Генерельша -- Осел? Это странно. А впрочем, ничего нет странного, иная из нас в осла еще влюбится. Это еще в мифологии было. Продолжайте, князь.

Мышкин -- С тех пор я ужасно люблю ослов. Это даже какая-то во мне симпатия. Я стал о них расспрашивать, потому что прежде их не видывал, и тотчас же сам убедился, что это преполезнейшее животное, рабочее, сильное, терпеливое, дешевое, переносливое; и чрез этого осла мне вдруг вся Швейцария стала нравиться, так что совершенно прошла прежняя грусть.

Генерельша -- Всё это очень странно, но об осле можно и пропустить; перейдемте на другую тему. Чего ты всё смеешься, Аглая? И ты, Аделаида? Князь прекрасно рассказал об осле. Он сам его видел, а ты что видела? Ты не была за границей?

Аделаида -- Я осла видела, maman.

Аглая -- А я и слышала. (Все три опять засмеялись. Князь засмеялся вместе с ними).

Генерельша -- Это очень дурно с вашей стороны. Вы их извините, князь, а они добрые. Я с ними вечно бранюсь, но я их люблю. Они ветрены, легкомысленны, сумасшедшие.

Мышкин -- Почему же? -- смеялся князь. -- И я бы не упустил на их месте случай. А я все-таки стою за осла: осел добрый и полезный человек.

Генерельша -- А вы добрый, князь? Я из любопытства спрашиваю.

Все опять засмеялись.

Генерельша -- Опять этот проклятый осел подвернулся; я о нем и не думала! Поверьте мне, пожалуйста, князь, я без всякого...

Мышкин -- Намека? О, верю, без сомнения!

И князь смеялся не переставая.

Генерельша -- Это очень хорошо, что вы смеетесь. Я вижу, что вы добрейший молодой человек.

Мышкин -- Иногда недобрый.

Генерельша -- А я добрая и, если хотите, я всегда добрая, и это мой единственный недостаток, потому что не надо быть всегда доброю. Я злюсь очень часто, вот на них, на Ивана Федоровича особенно, но скверно то, что я всего добрее, когда злюсь. Я давеча, пред вашим приходом, рассердилась и представилась, что ничего не понимаю и понять не могу. Это со мной бывает; точно ребенок. Аглая мне урок дала; спасибо тебе, Аглая. Впрочем, всё вздор. Я еще не так глупа, как кажусь и как меня дочки представить хотят. Я с характером и не очень стыдлива. Поди сюда, Аглая, поцелуй меня, ну... и довольно нежностей. Продолжайте, князь. Может быть, что-нибудь и поинтереснее осла вспомните.

Аделаида -- Я опять-таки не понимаю, как это можно так прямо рассказывать, я бы никак не нашлась.

Генерельша -- А князь найдется, потому что князь чрезвычайно умен и умнее тебя по крайней мере в десять раз, а может, и в двенадцать. Надеюсь, ты почувствуешь после этого. Докажите им это, князь; продолжайте. Осла и в самом деле можно наконец мимо. Ну, что вы, кроме осла, за границей видели?

Александра -- Да и об осле было умно. Князь рассказал очень интересно свой болезненный случай и как всё понравилось чрез один внешний толчок. Мне всегда было интересно, как люди сходят с ума и потом опять выздоравливают. Особенно если это вдруг сделается.

Мышкин -- Я слышал один рассказ человека, который просидел в тюрьме лет двенадцать; это был один из больных, у моего профессора и лечился. Тут одно обстоятельство очень странное было, -- странное тем, собственно, что случай такой очень редко бывает. Этот человек был раз взведен, вместе с другими, на эшафот, и ему прочитан был приговор смертной казни расстрелянием, за политическое преступление. Минут через двадцать прочтено было и помилование и назначена другая степень наказания; но, однако же, в промежутке между двумя приговорами, двадцать минут или по крайней мере четверть часа, он прожил под несомненным убеждением, что через несколько минут он вдруг умрет. Он помнил всё с необыкновенною ясностью и говорил, что никогда ничего из этих минут не забудет. Шагах в двадцати от эшафота, около которого стоял народ и солдаты, были врыты три столба, так как преступников было несколько человек. Троих первых повели к столбам, привязали, надели на них смертный костюм (белые длинные балахоны), а на глаза надвинули им белые колпаки, чтобы не видно было ружей; затем против каждого столба выстроилась команда из нескольких человек солдат. Мой знакомый стоял восьмым по очереди, стало быть, ему приходилось идти к столбам в третью очередь. Священник обошел всех с крестом. Выходило, что остается жить минут пять, не больше. Он говорил, что эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще распоряжения разные сделал: рассчитал время, чтобы проститься с товарищами, на это положил минуты две, потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть. Он очень хорошо помнил, что сделал именно эти три распоряжения и именно так рассчитал. Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный; вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, -- так кто же? где же? Всё это он думал в эти две минуты решить! Невдалеке была церковь, и вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей; ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он чрез три минуты как-нибудь сольется с ними... Неизвестность и отвращение от этого нового, которое будет и сейчас наступит, были ужасны; но он говорит, что ничего не было для него в это время тяжеле, как беспрерывная мысль: "Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, -- какая бесконечность! И всё это было бы мое! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил, ничего бы не потерял, каждую бы минуту счетом отсчитывал, уж ничего бы даром не истратил!". Он говорил, что эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили.

Князь вдруг замолчал; все ждали, что он будет продолжать и выведет заключение.

Аглая -- Вы кончили?

Мышкин -- Что? Кончил.

Аглая -- Да для чего же вы про это рассказали?

Мышкин -- Так... мне припомнилось... я к разговору...

Александра -- Вы очень обрывисты. Вы, князь, верно, хотели вывести, что ни одного мгновения на копейки ценить нельзя, и иногда пять минут дороже сокровища. Всё это похвально, но позвольте, однако же, как же этот приятель, который вам такие страсти рассказывал... ведь ему переменили же наказание, стало быть, подарили же эту "бесконечную жизнь". Ну, что же он с этим богатством сделал потом? Жил ли каждую минуту "счетом"?

Мышкин -- О нет, он мне сам говорил. Вовсе не так жил и много-много минут потерял.

Аглая -- Ну, стало быть, вот вам и опыт, стало быть, и нельзя жить, взаправду "отсчитывая счетом". Почему-нибудь да нельзя же.

Мышкин -- Да, почему-нибудь да нельзя же. мне самому это казалось... А все-таки как-то не верится...

Аглая -- То есть вы думаете, что умнее всех проживете?

Мышкин -- Да, мне и это иногда думалось.

Аглая -- И думается?

Мышкин -- И... думается. (рассмеялся)

Аглая -- Скромно!

Мышкин -- А какие, однако же, вы храбрые, вот вы смеетесь, а меня так всё это поразило в его рассказе, что я потом во сне видел, именно эти пять минут видел...

Он пытливо и серьезно еще раз обвел глазами своих слушательниц.

Мышкин -- Вы не сердитесь на меня за что-нибудь?

-- За что? -- вскричали все три девицы в удивлении.

Мышкин -- Да вот, что я всё как будто учу...

Все засмеялись.

Мышкин -- Если сердитесь, то не сердитесь, я ведь сам знаю, что меньше других жил и меньше всех понимаю в жизни. Я, может быть, иногда очень странно говорю... сконфузился.

Аглая -- Не беспокойтесь, пожалуйста, что вы нас поучаете, тут никакого нет торжества с вашей стороны. С вашим квиетизмом можно и сто лет жизни счастьем наполнить. Вам покажи смертную казнь и покажи вам пальчик, вы из того и из другого одинаково похвальную мысль выведете да еще довольны останетесь. Этак можно прожить.

Генеральша -- За что ты всё злишься, не понимаю. И о чем вы говорите, тоже не могу понять. Какой пальчик и что за вздор? Князь прекрасно говорит, только немного грустно. Зачем ты его обескураживаешь? Он когда начал, то смеялся, а теперь совсем осовел.

Аглая -- Ничего, maman. A жаль, князь, что вы смертной казни не видели, я бы вас об одном спросила.

Мышкин -- Я видел смертную казнь.

Аглая -- Видели? Я бы должна была догадаться!

Мышкин -- Я в Лионе видел, я туда с Шнейдером ездил, он меня брал. Как приехал, так и попал.

Аглая -- Что же, вам очень понравилось? Много назидательного? Полезного?

Мышкин -- Мне это вовсе не понравилось, и я после того немного болен был, но признаюсь, что смотрел как прикованный, глаз оторвать не мог.

Аглая -- Я бы тоже глаз оторвать не могла.

Мышкин -- Там очень не любят, когда женщины ходят смотреть, даже в газетах потом пишут об этих женщинах.

Аделаида -- Расскажите про смертную казнь.

Мышкин -- Мне бы очень не хотелось теперь...

Аглая -- Вам точно жалко нам рассказывать.

Аделаида -- Я непременно хочу слышать.

Мышкин -- Авы смогли бы нарисовать лицо приговоренного за минуту до удара гильотины, когда еще он на эшафоте стоит, пред тем как ложиться на эту доску

Аделаида -- Как лицо? Одно лицо? Странный будет сюжет, и какая же тут картина?

Мышкин -- Это ровно за минуту до смерти, тот самый момент, когда он поднялся на лесенку и только что ступил на эшафот. Тут он взглянул в мою сторону; я поглядел на его лицо и всё понял... Мне ужасно бы, ужасно бы хотелось, чтобы вы или кто-нибудь это нарисовал! Лучше бы, если бы вы! Я тогда же подумал, что картина будет полезная. Знаете, тут нужно всё представить, что было заранее, всё, всё. Он жил. в тюрьме и ждал казни по крайней мере еще чрез неделю; он как-то рассчитывал на обыкновенную формалистику, что бумага еще должна куда-то пойти и только чрез неделю выйдет. А тут вдруг по какому-то случаю дело было сокращено. В пять часов утра он спал. Это было в конце октября; в пять часов еще холодно и темно. Вошел тюремный пристав, тихонько, со стражей, и осторожно тронул его за плечо; тот приподнялся, облокотился, -- видит свет: "Что такое?" -- "В десятом часу смертная казнь". Он со сна не поверил, начал было спорить, что бумага выйдет чрез неделю, но когда совсем очнулся, перестал спорить и замолчал, -- так рассказывали, -- потом сказал: "Все-таки тяжело так вдруг..." -- и опять замолк, и уже ничего не хотел говорить. Тут часа три-четыре проходят на известные вещи: на священника, на завтрак, к которому ему вино, кофей и говядину дают (ну, не насмешка ли это? Ведь, подумаешь, как это жестоко, а с другой стороны, ей-богу, эти невинные люди от чистого сердца делают и уверены, что это человеколюбие), наконец, везут по городу до эшафота... Я думаю, что вот тут тоже кажется, что еще бесконечно жить остается, пока везут Мне кажется, он, наверно, думал дорогой: "Еще долго, еще жить три улицы остается; вот эту проеду, потом еще та останется, потом еще та, где булочник направо... еще когда-то доедем до булочника!". Кругом народ, крик, шум, десять тысяч лиц, десять тысяч глаз, -- все это надо перенести, а главное, мысль: "Вот их десять тысяч, а их никого не казнят, а меня-то казнят!". Ну, вот это всё предварительно. На эшафот ведет лесенка; тут он пред лесенкой вдруг заплакал, а это был сильный и мужественный человек, говорят, был. Разве это возможно? Разве не ужас? Ну кто же со страху плачет? Я и не думал, чтоб от страху можно было заплакать не ребенку, человеку, который никогда не плакал, человеку в сорок пять лет. Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог ее доводят? Наконец стал всходить на лесенку; тут ноги перевязаны, и потому движутся шагами мелкими. Священник всё ему крест давал целовать. В низу лесенки он был очень бледен, а как поднялся и стал на эшафот, стал вдруг белый как бумага, совершенно как белая писчая бумага. Чувствовали вы это когда-нибудь в испуге или в очень страшные минуты, когда и весь рассудок остается, но никакой уже власти не имеет? Мне кажется, если, например, неминуемая гибель, дом на вас валится, то тут вдруг ужасно захочется сесть и закрыть глаза и ждать -- будь что будет!.. Вот тут-то, когда начиналась эта слабость, священник поскорей, скорым таким жестом и молча, ему крест к самым губам вдруг подставлял, маленький такой крест, серебряный, четырехконечный, -- часто подставлял, поминутно. И как только крест касался губ, он глаза открывал, и опять на несколько секунд как бы оживлялся, и ноги шли. Крест он с жадностию целовал, спешил целовать. Странно, что редко в эти самые последние секунды в обморок падают! Напротив, голова ужасно живет и работает, должно быть, сильно, сильно, сильно, как машина в ходу; я воображаю, так и стучат разные мысли, всё неконченные, и может быть, и смешные, посторонние такие мысли: "Вот этот глядит -- у него бородавка на лбу, вот у палача одна нижняя пуговица заржавела"... И подумать, что это так до самой последней четверти секунды, когда уже голова на плахе лежит, и ждет, и... знает, и вдруг услышит над собой, как железо склизнуло! Это непременно услышишь! Тут, может быть, только одна десятая доля мгновения, но непременно услышишь! И представьте же, до сих пор еще спорят, что, может быть, голова когда и отлетит, то еще с секунду, может быть, знает, что она отлетела, -- каково понятие! А что если пять секунд!.. Нарисуйте эшафот так, чтобы видна была ясно и близко одна только последняя ступень; преступник ступил на нее: голова, лицо бледное как бумага, священник протягивает крест, тот с жадностию протягивает свои синие губы, и глядит, и -- всё знает. Крест и голова -- вот картина, лицо священника, палача, его двух служителей и несколько голов и глаз снизу, -- всё это можно нарисовать как бы на третьем плане, в тумане, для аксессуара... Вот какая картина.

Князь замолк и поглядел на всех.

Александра -- Это, конечно, непохоже на квиетизм, -- проговорила про себя Александра.

Аделаида -- Ну, теперь расскажите, как вы были влюблены. не отпирайтесь, вы были. К тому же вы, сейчас как начнете рассказывать, перестаете быть философом.

Аглая -- Вы, как кончите рассказывать, тотчас же и застыдитесь того, что рассказали. Отчего это?

Генеральша -- Как это, наконец, глупо. Не верьте ей, князь, она это нарочно с какой-то злости делает; она вовсе не так глупо воспитана; не подумайте чего-нибудь, что они вас так тормошат. Они, верно, что-нибудь затеяли, но они уже вас любят. Я их лица знаю.

Мышкин -- И я их лица знаю.

Аделаида -- Это как?

Все -- Что вы знаете про наши лица?

Но князь молчал и был серьезен; все ждали его ответа.

Мышкин -- Я вам после скажу.

Аглая -- Вы решительно хотите заинтересовать нас!

Аделаида -- Ну, хорошо, но если уж вы такой знаток лиц, то наверно были и влюблены, я, стало быть, угадала. Рассказывайте же.

Мышкин -- Я не был влюблен (отвечал князь так же тихо и серьезно), я... был счастлив иначе.

Аделаида -- Как же, чем же?

Мышкин -- Хорошо, я вам расскажу, -- проговорил князь как бы в глубоком раздумье.

VI

Мышкин -- Там... там были всё дети, и я всё время был там с детьми, с одними детьми. Это были дети той деревни, вся ватага, которая в школе училась. Я не то чтоб учил их; о нет, там для этого был школьный учитель, Жюль Тибо. Я им всё говорил, ничего от них не утаивал. Их отцы и родственники на меня рассердились все. И чего они так боялись? Ребенку можно всё говорить, -- всё; меня всегда поражала мысль, как плохо знают большие детей. От детей ничего не надо утаивать под предлогом, что они маленькие и что им рано знать. Какая грустная и несчастная мысль! Впрочем, на меня все в деревне рассердились больше по одному случаю... а Тибо просто мне завидовал; он сначала всё качал головой и дивился, как это дети у меня всё понимают, а у него почти ничего, а потом стал надо мной смеяться, когда я ему сказал, что мы оба их ничему не научим, а они еще нас научат. Через детей душа лечится... Так вот дети сначала меня не полюбили. Я был такой большой, я всегда такой мешковатый... наконец, и то, что я был иностранец. Дети надо мной сначала смеялись, а потом даже камнями в меня стали кидать, когда подглядели, что я поцеловал Мари. А я всего один раз поцеловал ее... Нет, не смейтесь, тут вовсе не было любви. Если бы вы знали, какое это было несчастное создание, то вам бы самим стало ее очень жаль, как и мне. Она была из нашей деревни. Мать ее была старая старуха, больная. Мари была ее дочь, лет двадцати, слабая и худенькая; у ней давно начиналась чахотка, но она всё ходила по домам в тяжелую работу наниматься поденно -- полы мыла, белье, дворы обметала, скот убирала. Один проезжий французский комми соблазнил ее и увез, а через неделю на дороге бросил одну и тихонько уехал. Она пришла домой, побираясь, вся испачканная, вся в лохмотьях, с ободранными башмаками, шла она пешком всю неделю, ночевала в поле и очень простудилась; ноги были в ранах, руки опухли и растрескались. Она, впрочем, и прежде была собой не хороша; глаза только были тихие, добрые, невинные. Когда она воротилась больная и истерзанная, никакого-то к ней сострадания не было ни в ком! Какие они на это жестокие! Мать, первая, приняла ее со злобой и с презреньем: "Ты меня теперь обесчестила" Она первая ее и выдала на позор: когда в деревне услышали, что Мари воротилась; то все побежали смотреть Мари, и чуть не вся деревня сбежалась. Мари лежала на полу, у ног старухи, голодная, оборванная, и плакала. Все кругом смотрели на нее как на гадину; старики осуждали и бранили, молодые даже смеялись, женщины бранили ее, осуждали, смотрели с презреньем таким, как на паука какого. Мать всё это позволила, сама тут сидела, кивала головой и одобряла. Мать в то время уж очень больна была и почти умирала; чрез два месяца она и в самом деле померла; она знала, что она умирает, но все-таки с дочерью помириться не подумала до самой смерти, даже не говорила с ней ни слова, гнала спать в сени, даже почти не кормила. Ей нужно было часто ставить свои больные ноги в теплую воду; Мари каждый день обмывала ей ноги и ходила за ней; она принимала все ее услуги молча и ни одного слова не сказала ей ласково. Мари всё переносила, и я потом, когда познакомился с нею, заметил, что она и сама всё это одобряла, и сама считала себя за какую-то самую последнюю тварь. Когда старуха слегла совсем, то за ней пришли ухаживать деревенские старухи, по очереди, так там устроено. Тогда Мари совсем уже перестали кормить; а в деревне все ее гнали и никто даже ей работы не хотел дать, как прежде. Все точно плевали на нее. Она уже тогда начала кашлять кровью. Наконец ее отрепья стали уж совсем лохмотьями, так что стыдно было показаться в деревне; ходила же она с самого возвращения босая. Вот тут-то, особенно дети, всею ватагой, -- их было человек сорок с лишком школьников, -- стали дразнить ее и даже грязью в нее кидали. Она попросилась к пастуху, чтобы пустил ее коров стеречь, но пастух прогнал. Тогда она сама, без позволения, стала со стадом уходить на целый день из дому. Так как она очень много пользы приносила пастуху и он заметил это, то уж и не прогонял ее и иногда даже ей остатки от своего обеда давал, сыру и хлеба. Когда же мать померла, то пастор в церкви не постыдился всенародно опозорить Мари. Мари стояла за гробом и плакала. Сошлось много народу смотреть, как она будет плакать и за гробом идти; тогда пастор обратился ко всем и указал на Мари. "Вот кто была причиной смерти этой почтенной женщины" (и неправда, потому что та уже два года была больна), вот она босая и в лохмотьях, -- пример тем, которые теряют добродетель!". И представьте, эта низость почти всем им понравилась, но... тут вышла особенная история; тут вступились дети, потому что в это время дети были все уже на моей стороне и стали любить Мари.

Это вот как вышло. Мне захотелось что-нибудь сделать Мари; ей очень надо было денег дать, но денег там у меня никогда не было ни копейки. У меня была маленькая бриллиантовая булавка, я ее продал одному перекупщику и дал Мари восемь франков и сказал ей, чтоб она берегла, потому что у меня больше уж не будет, а потом поцеловал ее и сказал, чтоб она не думала, что у меня какое-нибудь нехорошее намерение, и что целую я ее не потому, что влюблен в нее, а потому, что мне ее очень жаль и что я с самого начала ее нисколько за виноватую не почитал, а только за несчастную. Мне очень хотелось тут же и утешить и уверить ее, что она не должна себя такою низкою считать пред всеми, но она, кажется, не поняла. Когда я кончил, она мне руку поцеловала. Вдруг в это время нас подглядели дети; я потом узнал, что они давно за мной подсматривали. Они начали свистать, хлопать в ладошки и смеяться, а Мари бросилась бежать. Я хотел было говорить, но они в меня стали камнями кидать. В тот же день все узнали, вся деревня; всё обрушилось опять на Мари: ее еще пуще стали не любить, а уж дети ей проходу не стали давать, дразнили пуще прежнего, грязью кидались. Один раз я даже бросился с ними драться. Потом я стал им говорить, говорил каждый день, когда только мог. Они иногда останавливались и слушали, хотя всё еще бранились. Я им рассказал, какая Мари несчастная, я от них ничего не таил; я им всё рассказал. Они очень любопытно слушали и скоро стали жалеть Мари. Иные, встречаясь с нею, стали ласково с нею здороваться; там в обычае, встречая друг друга, -- знакомые или нет, -- кланяться и говорить: "Здравствуйте". Воображаю, как Мари удивлялась. Однажды две девочки достали кушанья и снесли к ней, отдали, пришли и мне сказали. Они говорили, что Мари расплакалась и что они теперь ее очень любят. Скоро и все стали любить ее, а вместе с тем и меня вдруг стали любить.





Дата публикования: 2015-11-01; Прочитано: 524 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.018 с)...