Главная Случайная страница Контакты | Мы поможем в написании вашей работы! | ||
|
Я вспоминаю об этом без всякого раздражения и даже без простого неудовольствия. Я сознательно говорю даже, что я должен благодарить моих противников за то, что они разрушили мою служебную карьеру, причинивши мне, конечно, на первых порах, немалое огорчение. Но они избавили меня от гораздо больших страданий, которые я испытывал бы бесспорно полгода спустя, когда разразилась война, которой я не сочувствовал всею душою, и наступили затем все внутренние и внешние {312} осложнения, за которые ответственность должна была бы пасть и на меня, если бы я оставался во главе Правительства или вообще у власти. И если я говорю об этом в моих Воспоминаниях, то вовсе не потому, что мне хочется найти удовлетворение моему самолюбие, разъясняя роль моих противников в моем увольнении, а только потому, что без этого выяснения вся картина прошлого осталась бы просто без правдиво нарисованного фона, и создалось бы даже недоумение в понимании этого еще сравнительного недавнего прошлого.
Среди всей этой коалиции против меня первым по времени и даже душою ее и наиболее влиятельным моим противником был, вне всякого сомнения, известный издатель «Гражданина» Князь Владимир Петрович Мещерский. Чем приобрел он влияние в известных столичных кругах того времени и какими путями успел он внушить веру в это влияние далеко за пределами его непосредственного окружения, это представлялось и тогда, а тем более представляется и теперь трудно разрешимою загадкою.
Для многих не составляло тайны, что вдовствующая Императрица открыто презирала Мещерского. Император Александр III в свое время просто удалил его от себя, а Его взгляды были всегда законом для Его сына, и только под самый конец жизни Он как будто несколько примирился с ним, но не проявлял уже и тени того внимания к нему, какое Он оказывал прежде, в ту пору, когда Император Александр III был Наследником престола или в начале своего царствования.
С вошестием на престол Императора Николая II Мещерский, как непосредственно, так и при помощи некоторых из лиц, стоявших в близких отношениях к Его отцу, стал энергически добиваться возвращения себе былого доступа к Государю, зная прекрасно насколько юный Император благоговел перед памятью Своего отца. Его еженедельник «Гражданин» как-то разом оживился после временного потускнения. На его столбцах в особенности после 1905 г. все чаще и чаще стали появляться статьи, посвященные разработке в Кратких заметках вопроса о существе русского самодержавия, о его отличии от Монархизма на Западе, о необходимости сохранения во своей неприкосновенности всех принципов прежней, исключительно одной Poccии свойственной, «исконной Царской власти», исчерпывающей все свои силы в любви и преданности ей всего народа, как единственного носителя внедрившейся в {313} него веры в то, что все величие его родины создано только Царскою властью.
Во всех его статьях на эту тему неизменно повторялось, что одна царская власть радеет о благе народном. На единении Царя с народом покоится все благополучие России. Все, что разрывает это единение, все, что взаимно удаляет друг от друга эти две единственно созидательные силы, должно быть пресечено в корне, ибо это создает самое вредное «средостение» и ведет и коренные силы благополучия страны — к разрушению.
Эта тема становится, так сказать, коренным лозунгом политического верования «Гражданина» в особенности в смутные годы 1905—1906. Смотря по особенностям переживаемого времени, она или усиливается или ослабляется, но не сходит со столбцов еженедельника и держит внимание ее читателей постоянно прикованным к этому символу веры. Во всяком случае, со столбцов газеты не сходит одновременно с тем и тема, что самым ярким выразителем этих истинно русских начал является Император Александр III. Его царствование дало именно Poccии спокойствие после смуты и все то величие, которого она достигла только верностью указанным лозунгам.
Та же тема избирается в особенности в качестве руководящего мерила для оценки отдельных государственных людей, которых волна меняющихся событий выдвигает на вершину приближения к Государю, становит в первые ряды правительственной лестницы или приближает к центрам влияния на ход событий.
Одни считаются отвечающими провозглашенному символу и потому их следует всячески возвеличивать. Другие, наоборот, признаются этим органом печати не вполне ему отвечающими и требуют еще особой проверки и наблюдения за их действиями, ранее, нежели им может быть оказано доверие. Третьи, наконец, хотя и достигли уже власти или даже признаются достойными ее, оказываются, однако, на самом деле склонными отойти от прямого пути, и их следует поэтому остерегаться или даже есть основание признать, что они не оправдали оказанного им доверия, и наступила пора заменить их другими, более надежными людьми.
Все суждения этого рода всегда сопровождались открытою квалификациею отдельных лиц, и с полною бесцеремонностью идет как бы биржевая котировка высшего правительственного персонала.
Следя за сменою событий нашей внутренней жизни по {314} страницам «Гражданина», можно воспроизвести весь калейдоскоп сменяющихся «фаворитов» и «развенчанных» людей, и можно заметить в никоторые наиболее острые моменты известное соответствие фактических перемен в судьбе этих людей с суждениями о них «Гражданина».
Отсюда как-то невольно, мало-помалу, возникает впечатление о влиянии этой газеты, о доступности для нее, по крайней мере, достоверных сведений из центров действительного осведомления. Такое впечатление, в свою очередь, ведет в известных кругах к возникновению желания сблизиться с тем, кто так умело угадывает события, а, может быть, даже косвенно располагает возможностью направлять их. Отсюда — только один шаг до стремления людей приблизиться к этому очагу, до желания пользоваться им в своих личных интересах, до готовности идти по пути его советов и указаний.
Этою публицистическою деятельностью не ограничивается, однако, стремление Князя Мещерского к распространению и углублению своего действительного или кажущегося влияния.
Ссылаясь все на ту же былую свою близость к Императору Александру III, он начинает по всяким поводам, а часто и без малейших поводов, писать Государю письма, навязывая свои взгляды на людей и на дела, и не смущается тем, что многие письма остаются долго, или даже вовсе, без ответа. Он продолжает писать и писать, добиваясь от времени до времени и личных аудиенций, которые приносили ему двойную пользу.
На них он старается устраивать свои личные дела или «радеть родному человеку», убеждая тем воочию свой антураж в своем исключительном положении, а еще более он широко рассказывает направо и налево, что он говорил Государю и что ему говорил Государь, безотносительно к тому отвечало ли это истине или нет, и этим снова вселял он не только среди высших провинциальных чиновников, аккуратно ездивших к нему на поклон, но иногда и среди многих высших столичных сановников такую же веру в его влияние. И таким образом, мало-помалу, строилось и распространялось убеждение, что с этим человеком, которого ¾ его знакомых не стеснялись характеризовать недвусмысленными эпитетами, следует очень и очень считаться, ибо через него так же можно достигнуть того, чего не добьешься прямым путем, как и ослабить чье-то положение наверху.
На худой конец ему оказывали внимание и старались всякими путями и способами расположить его к себе или, по {315} крайней мере, обезвредить его временами действительно немалое влияние не столько на дела, сколько на личные назначения, в проведении которых он особенно искусился.
Достаточно привести для характеристики хотя бы такой случай. В 1909 году истекало сочиненное самим Мещерским 50-летие его публицистической деятельности. Друзья и приспешники задолго до срока стали распускать слух о всевозможных милостях, которые посыплются по этому поводу «на главу маститого юбиляра» вплоть до назначения его Членом Государственного Совета, а сам он не постеснялся лично заехать к Столыпину и высказать свои вожделения, которые сводились, как всегда, к выдаче единовременной крупной суммы: он говорил прямо о 200.000 рублей.
Не проявлявший большого упорства, в отношении денежных выдач, когда дело шло о той или иной политической комбинации, Столыпин передал мне об этом желании и просил ему помочь. Он сказал мне при этом, помню дословно его обращение: «Я такого же мнения о Мещерском, как и Вы, но ведь с волками жить — по волчьи выть, нужно снять его злобу с нашей дороги, дабы он не мешал нам своими происками делать наше дело. Поверьте, Владимир Николаевич, что мы с Вами даем России больше, чем эти 200.000 рублей».
Я долго убеждал Столыпина не делать этого и, наконец, склонил его не настаивать на его намерении, главным образом, двумя аргументами. Я сказал ему, что давши 200.000 тысяч, он разом утратит Мещерского, потому что ему уже нечего будет опасаться его, так как что бы он ни делал лично ли против него или против членов Правительства, выданных денег отобрать нельзя, а такие люди всегда, бранят тех, от кого получили подачку, когда не рассчитывают получить большую. А затем — и это всего более убедило Петра Аркадьевича — я сказал, что такая выдача, как 200 тысяч, не останется тайною, и положение его, Столыпина, будет дискредитировано перед Государственной Думой и такими кругами, которыми не следует пренебрегать.
Подумавши немного, Столыпин сказал мне, что все-таки отделаться в «сухую», очевидно, не удастся, и нужно всячески помешать назначению Мещерского в Государственный Совет, — чего он опасался больше всего — и для этого следует предложить Государю назначить Мещерскому негласную пенсию в 6000 рублей в год из 10-ти миллионного фонда.
Когда это предложение было принято, и Высочайшее {316} повеление испрошено, Столыпин был очень доволен и не раз говорил мне, что — «мы с Вами дешево отделались». Эту пенсию Мещерский получал до своей смерти летом 1914 года, но очень скоро тот же Столыпин убедился, что приобрести милости этого «бескорыстного» слуги своего Государя ему не удалось, так как не прошло и нескольких месяцев, как в «Гражданине» начался самый яростный поход против самого Столыпина. Трудно сказать, этот ли поход стал медленно, но верно, подтачивать влияние Столыпина, но, во всяком случае, поход против этого выдающегося человека начался потому, что ловкий интриган подсмотрел, что Государь начинает тяготиться своим слишком популярным и восхваляемым Председателем Совета Министров и далеко не прочь освободиться от него.
Революционная волна успела уже сойти, порядок восстановлен и спокойствие вернулось в стране.
Хорошо осведомленный обо всем Мещерский знал, конечно, о моем отношении к вопросу о крупной единовременной выдаче. Во всяком случае, ко мне он никогда не питал особенной нежности и скорее относился довольно безразлично до самого моего назначения Председателем Совета Министров.
Когда он совершению разошелся с Витте и в его дневниках стали, время от времени, появляться враждебные отзывы о прежней его деятельности, то, в связи с этим, обо мне упоминалось скорее сочувственно. Моему назначению Председателем Совета предшествовали также очень резкие выпады против покойного Петра Аркадьевича, постоянно появлявшиеся в дневниках за все последние годы председательствования Столыпина. Они особенно обострились с момента конфликта его с Государственным Советом из-за западного Земства, так что, когда Столыпина, не стало, и на его место назначен был я, — то, соблюдая на первых порах благопристойность в отношении к убитому сановнику, Мещерский начал даже хвалить меня и противопоставлять мою осторожность и беспартийность моему предшественнику будто бы «затемнявшему собою особу Государя» и выдвигавшему на слишком большую высоту «конституционный принцип объединенного кабинета, совершенно несовместимого с самодержавием Русского Царя».
Но особенной нежности ко мне все же не было: восторженные отзывы, которые всегда сопровождали в «Гражданине» «человека дня» почти отсутствовали, и мне приписывалось снисходительным тоном «преданность Монарху» и желание руководиться «не велением Младо-Турецкого Комитета Единения и Прогресса» (разумея под этим {317} Государственную Думу), и одною только «проникнутою благом» волею Монарха.
Но и это снисходительно-покровительственное отношение продолжалось весьма недолго. Мещерский ожидал «авансов» с моей стороны, но их не последовало, и очень быстро началось яркое охлаждение, а потом, также скоро, и нескрываемая критика.
Я продолжал оставаться вне всякого общения с Мещерским и делал это совершенно сознательно. Еще в давние, молодые мои годы, мне пришлось встретиться с ним в доме Графа Делянова и быть свидетелем оклеветания им одного из лучших государственных людей России — Статс-Секретаря Грота, которому я был многим обязан всею моею карьерою в начале моей службы, и я решился заступиться за него совершенно открыто. Это вызвало нескрываемый гнев Мещерского на меня, и, когда потом многие советовали мне не пренебрегать знакомством с ним, я отказался наотрез, понимая, что всякая попытка в этом направлении была бы только опасна. Или мне предстояло окунуться в атмосферу Гродненского переулка и обратиться в более или менее послушное орудие Князя Мещерского, если бы я хотел обеспечить себе его поддержку, ставя на карту мою нравственную репутацию, или же, ограждая ее и сохраняя свободные руки, поставить себя в полную независимость от нее и оградить себя от всякого упрека в принадлежности к его окружению.
Я выбрал последний путь и должен был, в конце концов, проиграть.
Первых шесть месяцев моих отношений к Мещерскому прошли довольно гладко, а затем, к весне, все изменилось, как будто по мановению волшебного жезла.
Что же случилось за этот короткий промежуток времени? Не упоминая вовсе об одном мелком вопросе — о назначении пенсии одному чиновнику, в судьбе которого Мещерский принимал участие и в котором Министерства Внутренних Дел и Финансов не были достаточно предупредительны к его желаниям, я упоминаю лишь о другом более характерном инциденте, который я первоначально вовсе не поставил в какую-либо связь с выпадами Мещерского против меня, но который имел, несомненно, большое влияние на наши отношения.
Весною 1912 года происходили на, Бирже очередные выборы фондовых маклеров. На одну из трех освободившихся вакансий оказался избранным, и притом ничтожным {318} большинством голосов, некий г. Манус, репутация которого, как спекулянта низшей пробы, не свободного от шлемов шантажиста, известна была всем и каждому. Биржа, в эту пору отличалась крайне неустойчивым и нездоровым направлением. Неудержимое повышательное настроение сменялось, без всякого повода, стремительною понижательною тенденциею На это лихорадочное настроение жаловалась и широкая публика и печать, оно же вредно отражалось на настроении, в особенности Парижской биржи в отношении русских фондов, и мне приходилось даже принимать энергические меры к недопущению беспричинного понижения наших фондов. Среди солидных финансовых деятелей переходил из уст в уста слух о том, что Манус стоит в центре всей необузданной спекуляции, и мне были даже представлены доказательства того, что в искусственном и крайне вредном для всего Парижского рынка русских ценностей понижении Бакинских акций Манус играл несомненную роль.
Неудивительно поэтому, что, когда Фондовый Совет Петербургской Биржи представил на мое утверждение выбранных маклеров, я обратил особое внимание на то, что в своем представлении мне Фондовый Отдел сказал совершенно открыто и без всяких прикрас и оговорок, что, в виду общеизвестных моральных свойств г. Мануса, его предосудительного прошлого и резко выраженной спекулятивной его деятельности среди дельцов самого темного разбора, — утверждение его фондовым маклером представляется глубоко нежелательным.
Без малейшего колебания я одобрил доклад Кредитной Канцелярии о неутверждении Мануса и предложил произвести новые выборы. У меня не было другого способа действий. Утверждение или неутверждение избранных маклеров составляло дискреционное право Министра Финансов. Личность Мануса, была мне более чем известна, заключение Совета Фондового Отдела Биржи, если и грешило чем-либо, то разве ничем не смягченною резкостью, и утвердить Мануса я не имел никакой возможности, не вступая в конфликт с Советом Фондового Отдела, который имел бы полное право сказать, в случае его утверждения, что Министр сам покровительствует заведомым спекулянтам, и притом самым вредным и беззастенчивым, и мешает Совету оздоровлять биржевую атмосферу.
На Бирж мое решение произвело наилучшее впечатление, кое-кто сильно приспустил тон, в особенности, когда, {319} одновременно с этим, я назначил ревизию одного Бакинского учреждения, известного также своею широкою спекулятивною деятельностью, и возбудил обвинение против не менее известного спекулянта Захария Жданова.
Манус, разумеется, затаил против меня прямую злобу. Я не обращал на все его выступления никакого внимания, и Манус больше ко мне не обращался. Не обращался ни разу и Мещерский, но только, немедленно после моего отказа, в «Гражданине» возобновилась ожесточенная травля против меня и Давыдова, и, между прочим, появился тот дневник об опасности для Монархического строя самого существования Председателя Совета Министров, о котором я уже упомянул и который вызвал мой доклад Государю на Яхте «Штандарт».
На связь этих новых выпадов с делом и личностью Мануса открыл мне глаза не только Давыдов, по-видимому, хорошо знавший всю подкладку взаимных отношений этих господ, сколько В. И. Тимирязев, периодически сходившийся с Мещерским, когда он закреплял свое положение как Министра Торговли, или совершенно расходившийся с ним, когда он возвращался к более прибыльной банковой и торгово-промышленной деятельности.
Приехавши однажды ко мне на Елагин Остров вечером, Тимирязев заговорил о кампании Мещерского против меня, о необходимости для пользы дела и во имя сохранения меня для интересов промышленности «повернуть», как он выразился, «Мещерского в нашу пользу» и указал, что это вовсе не так трудно сделать, если только я соглашусь утвердить Мануса Биржевым Маклером.
Тимирязев пояснил мне, что Манус имеет огромное влияние на Мещерского, спекулирует за его счет на Бирже, пишет, правда, гнусные заметки по финансовым вопросам в «Гражданине» и, при содействии Мещерского, пробрался даже к Генерал-Адъютанту Нилову, но «завтра же будет в Вашем распоряжении», сказал Тимирязев, «если только Вы уполномочите меня сказать ему, что Манус получить звание маклера». Я сказал Тимирязеву совершенно точно как стоит это дело, предложил на другой день прочитать представление Фондового Совета и затем самому решить как должен и может поступить, в настоящем случае, уважающий себя человек. На это Тимирязев, подумавши немного, сказал тут же: «я бы знал как поступить, — я бы свалил все на Давыдова, пообещал, в случае вторичного избрания непременно утвердить и {320} заключить бы с этими господами оборонительно-наступательный союз, заставивши их служить мне, хотя бы ценою некоторых подачек, — но хорошо знаю, что Вы так не поступите, и должен поэтому сказать Вам прямо, что вся эта компания будет постоянно вредить Вам, а она гораздо более сильна, нежели Вы это думаете».
Прошло довольно много времени после этого разговора выпады против меня продолжались, не было ни одного номера «Гражданина», чтобы не появлялось какой-либо статьи против Давыдова и попутно, не посылались шпильки и в мою сторону.
С осени 1912 года мы ни разу не встречались с Мещерским и только время от времени, через посредство Давыдова, до меня доходили сведения о том, что за завтраками у Кюба Манус продолжал не стесняясь громко говорить жадно прислушивавшейся к нему аудитории биржевиков и всякого рода дельцов, что мои дни сочтены, что я «не доживу» до моего 10-тилетнего юбилея, и что он готов держать пари «хотя бы на 200.000 р. за то, что до февраля 1914 года меня не будет на моем посту. Мне оставалось только одно — слушать все эти рассказы (и наблюдать за ходом событий, постепенно развертывавшихся в совершенно определенную картину.
Ждать оставалось не долго.
Следующее место в моей ликвидации я отвожу А В Кривошеину Это был человек далеко не заурядный, умный, крайне самолюбивый, вкрадчивый в своих формах, проявлявший много деловой энергии и отлично умевший выбирать для своего окружения способных людей.
Мои отношения к нему, до самого последнего времени, примерно до конца ноября 1913 года, были наружно очень хорошие. За исключением крупной нашей размолвки по Крестьянскому Банку, ликвидированной самим же Кривошеиным в 1911 году, а также периодов составления ежегодных смет на предстоящий год, когда, совершенно естественно, Кривошеин, как и всякий Министр, стремился получить больше средств для своего ведомства, а я, как Министр Финансов, пытался умирять его требования, хотя всегда шел очень широко в увеличении его кредитов, — наши отношения были почти дружеские. Мы редко расходились в Совете Министров по большинству острых и крупных вопросов, мы всегда находили общий язык и обоюдное понимание. Время от времени он даже как-то особенно близко подходил ко мне, входил в самые сокровенные {321} беседы, открывая мне, что называется, свою душу и доходя даже до таких тайников своего мышления, как, например, пессимистический анализ характера Государя, приводивший постоянно Кривошеина, по его словам, к мрачным выводам о будущем России и грозящей ей, рано или поздно, катастрофою от того роковою влияния, которое имеют на ее судьбы случайные люди.
Подчас мне казалось, что его откровенность в этом вопросе имела целью узнать лишь мой взгляд на него, и я высказывался всегда очень сдержанно, не давая ему повода отождествлять меня с ним.
Но основною чертою Кривошеина всегда была, рядом с исключительно обостренным самолюбием, большой карьеризм и погоня за популярностью. Он зорко следил за барометром наверху, преклоняясь перед каждою восходящею силою и, отходя от нее с удивительною быстротою, коль скоро ему становилось очевидно, что эта сила пошатнулась. Так было и со Столыпиным, о чем было подробно сказано мною в своем месте.
Всегда прекрасно осведомленный обо всем, что касалось тайников бюрократии и даже влиятельных придворных кругов, Кривошеин чувствовал уже с половины лета 1913 года, что мое положение пошатнулось, что меня еще терпят, но что скоро начнется моя ликвидация, и к ней он стал готовиться. Для меня не подлежит сомнению, что если бы Кривошеин только желал сесть на место Председателя Совета Министров, то, в конце 1912 года, это ему удалось бы без большого труда.
Императрица его жаловала в ту пору и показывала свою милость самым наглядным образом: во время его действительной или преувеличенной болезни в ноябре-декабре 1912 года не проходило дня, чтобы дважды, утром и вечером, она не справлялась о его здоровье, и святая вода, от Серафима, Саровского постоянно находилась у него, присланная от имени Императрицы.
Но брать на себя всю тяготу ответственности за общее направление дел, в особенности среди надвигавшихся осложнений, Кривошеин не хотел. Он хорошо понимал и, пожалуй даже лучше, чем кто-либо, оценивал, что в России первому Министру опереться не на кого. Его жалуют только пока человек не выдвигается слишком определенно в общественном мнении и не играет роли действительного правителя, а стоит этому человеку приобрести решающее влияние на дела, — как наступает для него пора, чреватая всякими неожиданностями.
{322} Государственная Дума 4-го созыва, более, нежели Дума 3-го созыва, слабая по своему составу, но преисполненная большого самомнения и даже, в значительном числе членов, мечтавшая управлять страной через посредство руководимого ею Правительства, эта Дума просто не может служить опорою, так как не в состоянии договориться с Правительством на определенной программе требований и не решится встать открыто на сторону Правительства, отказавшись затрагивать такие вопросы, по которым Правительство не может дать своего согласия.
Государственный Совет в своем большинстве давал бесспорное правое большинство, с которым постоянно считался Кривошеин. Но опираться на него он все-таки не хотел, потому что открыто примыкать к нему было для него равносильно полному разрыву с Государственною Думою и не с нею одною, а также с земскими кругами и с некоторыми «салонами», нечуждыми прогрессивности, где он пользовался репутациею человека передовых взглядов, которых у него было не много. Ему нужно было стоять на обоих берегах, быть правым в одном месте и умеренно левым в другом, говорить всегда и везде то, что было приятно слушателю, не особенно стесняясь тем, что рано или поздно такая эквилибристика неизбежно не устоит. Такому человеку невыгодно было принимать на себя открыто ответственную роль в такую трудную пору и гораздо приятнее было подготовить такую комбинации, при которой он оставался бы юридически в тени, но выдвигал другого, послушного себе человека на первую роль, а сам, за кулисами, сосредоточивал бы в себе полноту фактической власти, отлично понимая, что весь успех будет приписан ему, а всякую неудачу можно всегда отстранить от себя.
И он избрал именно эту благую часть, и никто другой не сумел бы разыграть ее столь ловко, как этот действительно искусный человек, одним ударом достигнув самых разнообразных и одинаково близких его сердцу, целей: свалить упорного и скупого Министра Финансов, заменить его своим человеком, лишенным всякого авторитета, но заранее, из чувства элементарной благодарности, готовым идти навстречу его желаний, и поставить во главе Правительства такое лицо, которое, в глазах всего общества, не может вести какую-либо собственную политику, подчинить его своему влиянию и, за его спиною, его именем, вести свою личную политику, дабы всякий знал, что душою Правительства и его движущего пружиною является только Александр Васильевич, — русская eminenсe grise наших дней.
{323} Такая разносторонняя цель и достигнута была разделением моей должности на две, с проведением на место Председателя Совета престарелого Горемыкина, а на место Министра Финансов — Барка. Это сочетание было единственно возможное и способное устранить всякие колебания наверху. Недаром, еще за полгода до моего удаления, князь Мещерский в одном из своих дневников указывал на необходимость заменить «чересчур самовластного, хоть и более осторожного Коковцова, но все же слишком открыто играющего в руку российским Младо-Туркам, более уравновешенным и испытанным сановником, нелицеприятно служившим Государю всю свою долгую жизнь и сумевшим подавить в себе даже чувство горечи, когда Государю было угодно заместить его более молодым и не менее преданным ему слугою». Читай — увольнение Горемыкина с поста Министра Внутренних Дел и замена его Сипягиным.
Кривошеин отлично знал, что Горемыкин угоден Государю, что время от времени его приглашают в Царское Село на совещания или просто для разговоров, и что многие решения принимаются после таких разговоров. Он знал, что Горемыкин не удовлетворит никого своею пассивностью и безразличием знал он и то, что его любимое слово, о чем бы не заговорили, всегда было — «это вздор, чепуха, к чему это!», но им руководила уверенность, что при давних добрых с ним отношениях, Горемыкин не станет мешать ему в работе и всегда отстранит всякие трения с другими коллегами.
Характерно то, что Горемыкин и сам с циничною иронией смотрел на свое назначение. Посетивши меня на другой день после моего увольнения, 31-го января, он сказал мне в ответ на мое пожелание успеха, знаменательные слова: «какой же может быть успех, ведь я напоминаю старую енотовую шубу, которая давно уложена в сундук и засыпана камфарою и совершенно недоумеваю зачем я понадобился впрочем, эту шубу так же неожиданно уложат снова в сундук, как вынули из него».
А на мое замечание — как Вы могли согласиться пойти на явно неисполнимое дело, отведенное в Барковском рескрипте, я получил обычный ответ: «все это чепуха, одни громкие слова, которые не получать никакого применения. Государь поверил тому, что Ему наговорили, очень скоро забудет об этом новом курсе и все пойдет по старому. Я ему не возражал против Его увлечения, потому что считаю, что Вашею ошибкою было всегда то, что Вы принимали все всерьез и старались всегда, хотя и очень умело и осторожно, отстаивать то, {324} что считали правильным. Но это было непрактично. Государю не следует противоречить. Да впрочем, я хорошо и не знаю рескрипта Барку».
Тут Горемыкин допустил уже прямую неправду. Он отличаю знал об этом рескрипте и сам участвовал в его составлении. Я имел самое точное сведение о том, что рескрипт писался на квартире Кривошеина, при постоянном участии самого Горемыкина и Барка, не раз переделывался и исправлялся и окончательное редактирование его, под руководством Кривошеина происходило при самом близком участии Горемыкина. Затем проект рескрипта не раз возился Барком к Мещерскому и кочевал обратно к Кривошеину, и сам Кривошеин, за два месяца перед тем болевший и невыезжавший из дома, стал выезжать и посетил больного Мещерского, за два дня до получения мною письма от Государя. С ним виделся там близкий мне доктор Чигаев.
Рука Кривошеина оказалась вероятно и в том отличии, которое оказано было мне возведением меня в графское достоинство. Он знал об этом еще тогда, когда, письмо Государем мне не было написано, и мысль об этом пожаловании принадлежит, по всем вероятиям, именно ему Многие приписывали ее Императрице-Матери, которая была ко мне очень расположена, но это совершенно неверно. Она и не подозревала о моей отставке и не могла вовсе говорить о каком-либо смягчении удара. Для Кривошеина же это отличие было чрезвычайно важно. Он хорошо знал, что для меня удаление было очень тяжело, в душе он отлично сознавал это и, как исключительно ловкий человек, он прекрасно знал, что рано или поздно я узнаю о его участии в моем увольнении, но узнаю также в об оказанном мне почетном отличии, и сохраню, быть может, добрые с ним отношения, которые по теории «как знать, что может случиться в будущем», могут еще пригодиться.
Дата публикования: 2015-09-17; Прочитано: 131 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!