Главная Случайная страница Контакты | Мы поможем в написании вашей работы! | ||
|
В XVI в. в судьбе русской литературы наступает глубокий перелом. Основной предпосылкой этого перелома были изменения в судьбе самого Русского государства. Объединение Северо‑Восточной Руси (Великороссии) было осуществлено уже к началу XVI в.; в XVI в. власть главы этого государства (в 1547 г. русский государь – молодой Иван IV – стал именоваться царем) приобретает характер ничем не ограниченной самодержавной власти.
Пути развития Русского государства во многих отношениях расходятся с путями развития тех государств Центральной и Северной Европы, в которых в XV в. наблюдались сходные с Русью политические и культурные процессы. Расхождение между судьбой русской культуры и культуры ряда европейских (в частности – западнославянских) стран объяснялось прежде всего своеобразием развития русских земель в средние века. По известному замечанию Ф. Энгельса, «вся эпоха Возрождения… была в сущности плодом развития городов».[[419]] Между тем в России уже монгольское завоевание XIII в. нанесло серьезный удар именно городам и на несколько веков задержало их развитие. В XV в., как мы знаем, городские и рыночные отношения на Руси переживали значительный подъем; особенно интенсивно развивались предбуржуазные отношения на русском севере – в Новгороде и Пскове, на приморских территориях Новгородской земли (Поморье, Подвинье). Здесь шире всего было распространено «черное» (свободное) крестьянское землевладение и развивалась колонизация новых областей (в которой – вслед за крестьянами и в борьбе с ними – принимали участие и новые монастыри). Присоединение Новгородской земли (а потом и Пскова) имело для развития русского севера двоякое значение. С одной стороны, эти области, издавна связанные с морем и заморской торговлей, получили связь с «Низовской» (Владимиро‑Суздальской, Московской) Русью и через нее – с Волгой и южными рынками; кроме того, конфискация московскими великими князьями ряда боярских и монастырских вотчин облегчала положение «черных» крестьян и выраставших из их среды купцов – предпринимателей. Но, с другой стороны, чем далее, тем больше эти земли начинали ощущать на себе тяжелую руку московской администрации и ее главной социальной опоры – дворян‑помещиков. Если в первой половине XVI в. можно говорить о становлении на Руси сословно‑представительных учреждений (отражавших в какой‑то степени политический компромисс между боярством, дворянством и нарождающимся купечеством), аналогичных сходным учреждениям Западной Европы, то со второй половины XVI в., и особенно со времени опричнины, их вытесняют деятели централизованного бюрократического аппарата, независимые от каких бы то ни было представительных органов и всецело послушные воле царя.[[420]] Процесс этот происходил параллельно с общим ростом крепостнических отношений в стране – все большим ограничением крестьянского перехода, завершившимся его полной отменой в конце XVI в. («заповедные годы»). Противоречивое значение имело укрепление централизованного государства и для развития русской культуры. Присоединение Новгородской и Псковской земли объединяло культурные традиции русских земель и содействовало более широкому распространению культуры по всей русской территории, но событие это едва ли повышало уровень просвещения северо‑западных районов страны. Замечательное открытие советских археологов – находка нескольких сотен берестяных грамот XI–XV вв. – позволяет утверждать, что, вопреки мнению старых исследователей, грамотность была достаточно распространена среди городского населения Северной Руси: грамотной была, по‑видимому, большая часть населения Новгорода. В XVI в. положение в этом смысле отнюдь не улучшилось: отцы Стоглавого собора 1551 г., жалуясь на недостаток грамотных лиц, писали о том, что «прежде же сего училища бывали в Российском царствии на Москве и в Великом Новеграде… потому тогда и грамоте гораздых было много».[[421]] Ассимилируя многие культурные достижения Новгорода и Пскова (например, их строительную технику, навыки книжного письма, живописные традиции), централизованное государство решительно противодействовало тем опасным для него тенденциям, которые намечались в идеологии и литературе этих городов.
Это обстоятельство и сказалось на судьбе русских реформационно‑гуманистических движений. Еретики конца XV – начала XVI в. не были противниками великокняжеской власти – напротив, многие из них были очень близки к Ивану III, но ересь в целом, как движение, покушавшееся на основы религиозно‑феодальной идеологии, должна была вызвать в конце концов отпор со стороны феодального государства. После разгрома новгородско‑московской ереси в 1504 г. великокняжеская власть начинает строго преследовать любые формы свободомыслия. Уже с конца XV в. воинствующие церковники (Иосиф Волоцкий и другие) не раз выступали против распространения светской литературы – «неполезных повестей». Особенно строгим стало преследование подобной литературы с середины XVI в., после раскрытия новых еретических учений.
Всякая литература, идущая с Запада, где наряду с «латынством» появилось еще более опасное, с точки зрения московских властей, «люторство», вызывала серьезные подозрения. Светская литература, лишенная черт «полезности», которые могли бы оправдать ее появление на Руси, попадала под запрет в первую очередь. «Царство Руское» было, по выражению Курбского, затворено «аки во аде твердыни».[[422]]
Это не означает, что никакие веяния Возрождения не проникали в Россию XVI в. В первой половине XVI в. на Руси жил к развивал активную литературную деятельность человек, глубоко и близко знакомый с Италией времен Возрождения, – Михаил‑Максим Триволис, прозванный в Москве Максимом Греком. В настоящее время нам довольно хорошо известна биография этого ученого монаха. Связанный с греком‑гуманистом Иоанном Ласкарисом, Михаил Триволис начиная с 1492 г. жил в Италии и провел там 13 лет. Он работал у венецианского типографа Альда Мануция, был приближенным и сотрудником известного гуманиста Джованни Пико делла Мирандола. Но вскоре, после 1500 г., Триволис расстался со своими гуманистическими увлечениями и, обратившись под непосредственным влиянием Джироламо Савонаролы в католицизм, постригся в монахи в доминиканском монастыре. А спустя еще несколько лет, Триволис вернулся в лоно православной церкви, стал монахом на Афоне под именем Максима и в 1516–1518 гг. по приглашению Василия III отправился в Москву.[[423]]
Гуманистическое прошлое Максима Грека в какой‑то степени отразилось в его сочинениях, написанных на русской почве. Максим рассказывал в этих сочинениях об Альде Мануции и других гуманистах, о европейском книгопечатании, о парижском университете; он первый сообщил на Руси о великих географических открытиях конца XV в.[[424]] Широко образованный полиглот, Максим Грек оставил ряд языковедческих сочинений, оказавших на развитие русского языкознания более значительное влияние, чем аналогичные труды еретиков («Лаодикийское послание» и др.).[[425]] Но носителем идей Возрождения в России Максим не стал,[[426]] напротив, весь пафос его русских сочинений заключался как раз в проклятиях «языческому нечестию», распространившемуся «во Италии и Лонгобардии», – нечестию, от которого и сам он, Максим, «погибл бы с сущими тамо несчастья предстатели», если бы бог не «посетил» его своевременно «благодатию своею».
О людях Возрождения Максим вспоминал прежде всего как о жертвах «языческого учения», погубивших свои души.[[427]]
Роль Максима Грека в восприятии Россией идей Ренессанса была, таким образом, явно негативной, но свидетельство его имеет важнейшее значение для решения вопроса об элементах Возрождения на Руси. Перед нами – показания современника, прошедшего школу итальянского Возрождения и оказавшегося в центре умственной жизни Древней Руси. И если этот современник ощутил в России те самые «злонравные недуги», которые так испугали его в Италии, то, значит, за скромным интересом к «внешней философии» и «внешним писаниям», обнаруженным им в Москве, действительно можно было подозревать склонность к «развращению догматов», знакомую ему по «Италии и Лангобардии». Уже Н. С. Тихонравов справедливо заметил, что предостережения Максима Грека свидетельствуют о симптомах «тяжелой переходной эпохи, раздвоения, борьбы старого идеала с новым».[[428]]
Гуманистические и реформационные движения в XVI в. имели меньший размах и распространение, чем движения конца XV в., однако такие движения все же обнаруживались. В Москве встречались не только любители «внешней философии», вроде Федора Карпова, цитировавшего Овидия и читавшего (вероятно, в извлечениях) Гомера и Аристотеля,[[429]] но и более опасные мыслители. В середине XVI в., в период государственных реформ начала царствования Ивана IV и оживления общественной мысли, в Москве вновь обнаруживаются еретические движения. Как и их предшественники в XV в., еретики XVI в. критиковали с рационалистических позиций церковное «предание» – догмат о троице, иконопочитание, церковные институты. Осужденный в середине XVI в. за ересь сын боярский Матфей Башкин сделал из евангельской идеи о «любви к ближнему» смелый вывод о недопустимости владения «христовыми рабами». Еретик‑холоп Феодосий Косой пошел еще дальше, заявив о равенстве людей независимо от народности и вероисповедания: «… вси люди едино суть у бога, и татарове и немци и прочие языци». Дальше своих предшественников шли еретики XVI в. и в философских построениях: у них, по‑видимому, появилась даже идея «несотворенности» и «самобытия» мира, как‑то связанная с гиппократовой теорией «четырех стихий». Свой спор с Феодосием Косым «обличитель ереси» Зиновий Отенский осмыслял прежде всего как спор философский – о первопричине создания мира. Материалистической концепции Гиппократа Зиновий противопоставлял классический аргумент схоластов: яйцо не могло бы возникнуть без птицы, но и птица не возникла бы без яйца; следовательно, они восходят к общей первопричине – богу.[[430]] Русская философская мысль подошла, таким образом, к постановке того вопроса, который играл важнейшую роль в средневековой схоластике и «вопреки церкви принял более острую форму: создан ли мир богом или он существует от века?».[[431]]
Еретические движения середины XVI в. были быстро и жестоко подавлены церковью и государством. Это обстоятельство не могло не сказаться на русской культуре.
Н. С. Тихонравов, говоря о «борьбе старого идеала с новым» во время прихода Максима Грека на Русь, отметил связь между этой борьбой и рядом идеологических мероприятий XVI в. «Стоглав, Четии‑Минеи, особая литературная школа в русской агиографии XVI века, „Домострой“, появления подлинника и азбуковника, обличительные писания Максима Грека говорят нам о возбуждении охранительных начал в умственном движении Московской Руси XVI века», – писал он.[[432]] Эта «охранительная» сторона культурной политики Русского государства в XVI в. совершенно недостаточно исследована в научной литературе. Говоря о реформах Стоглавого собора, исследователи обычно рассматривали их, по остроумному замечанию Н. С. Тихонравова, с чисто «дисциплинарной» точки зрения – как меры по пресечению злоупотреблений некоторой части духовенства. А между тем уже во вступительном послании «отцам» Стоглавого собора Иван Грозный призвал их защищать христианскую веру «от душегубительных волк и от всяких козней вражиих».[[433]] Как царские вопросы, так и соборные ответы в значительной степени были направлены против чтения и распространения «богомерзких», «еретических отреченных» и даже просто «неисправленных» книг, против «скомрахов», «глумотворцев и арганников и гусельников и смехотворцев» и против иконников, которые пишут не «с древних образцов», а «самосмышлением».[[434]] Особенно заслуживают внимания выступления Стоглава против художников‑профессионалов, оправдывавших свой труд требованиями заказчиков: «Мы де тем питаемся». Категорически запрещая всякое внецерковное искусство, отцы собора поучали: «Не всем человеком иконником быти, много бо различная рукоделия дарованна от бога, ими же питатися человеком и живым быти, и кроме иконнаго письма».[[435]]
Очень важен для понимания культурной политики XVI в. спор, возникший в результате выступления дьяка Ивана Висковатого против новых икон Благовещенского собора и росписей царской Золотой палаты. Висковатый «вопил», осуждая новые для русского иконописания тенденции изображения «бесплотных» и абстрактно‑символических понятий: собор, возглавляемый Макарием, взял под защиту эти новшества. Спор этот в какой‑то степени был связан с полемикой между еретиками и их «обличителями» в конце XV в. о допустимости иконного изображения Троицы. Однако в деле, поднятом Висковатым, характерна «охранительная» позиция обеих сторон: Висковатый обвинял своих противников в связи с еретиком Башкиным; Макарий вообще отвергал право светского лица «мудрьствовать» по церковным вопросам.[[436]]
Еще яснее обнаруживаются «охранительные» тенденции в «Великих Минеях Четиих», составленных в середине XVI в. под руководством митрополита Макария. Прямо провозглашенное Макарием намерение собрать в грандиозном кодексе «все книги четьи» (т. е. предназначенные для чтения), «все святыя книги, собраны и написаны, которые в Русской земле обретаются»,[[437]] определяло, как справедливо заметил Н. С. Тихонравов, «кругозор тех умственных интересов, которые не должен был переступать русский человек».[[438]] Литературное значение «Великих Миней Четиих», до сих пор полностью не изданных,[[439]] совершенно недостаточно исследовано литературоведами.
«Великие Минеи Четии» свели воедино основную массу житий святых, известных в русской письменности, как переводных, так и оригинальных. Но этим не ограничивается их состав. Говоря в предисловии к уже завершенному своду, что в него включены все имеющиеся на Руси «святыя книги», Макарий понимал этот термин довольно широко – речь шла именно о всех «книгах четиих», включавших наряду с агиографией и книги священного писания, и патристику, и церковно‑полемическую литературу (в частности, «Просветитель» Иосифа Волоцкого), и церковные уставы, и даже такую «душеполезную» литературу светского (или полусветского) содержания, как книга Иосифа Флавия «О пленении Иерусалимском», «Космография» Космы Индикоплова, «Варлаам и Иоасаф» и т. п. В состав «Великих Миней» входили все виды книг, существовавшие в монастырских библиотеках: помещенные здесь тексты могли служить и для богослужения, и для чтения вслух в церкви, и для индивидуального чтения. Именно в такой универсальности и заключался, очевидно, смысл грандиозной работы, предпринятой Макарием и его помощниками. В составе «Великих Миней Четиих» находились, конечно, не все книги, которые обретались в Русской земле, но все, которые, по мнению составителей, должны были в ней обретаться.
Связь этого предприятия с выступлениями церковных деятелей конца XV в. против «неполезных повестей» и «небожественных писаний» становится особенно ясной, если сопоставить ее с рукописной традицией XVI в. Среди рукописей XVI в. не только не обнаруживается новых памятников светской литературы того типа, который уже хорошо был известен XVI в. Среди этих рукописей не оказывается памятников, уже бытовавших в рукописной традиции предыдущего столетия: «Повести о Дракуле», «Сказания об Индийском царстве», «Повести об Акире Премудром», «Стефанита и Ихнилата», сербской «Александрии» и других памятников; из текста ряда списков XVI в. «Толковой Палеи» были вырезаны тексты сказаний о Соломоне и Китоврасе; из текста «Троянской истории» в Лицевом своде были выпущены наиболее «соблазнительные», любовные сцены. Существенно изменился и состав четьих сборников: светских статей в них стало меньше, чем было в XV в., и самые статьи стали иными по содержанию.[[440]] Если мы учтем еще, что большинство этих памятников (как и некоторые, не сохранившиеся в более ранних списках, такие, как «Повесть о Басарге») было потом широко распространено в рукописях XVII в., а некоторые из них стали даже чрезвычайно популярными, то поймем, что перед нами не случайный пробел, а именно результат временного подавления «богомерзкой» и «неполезной» литературы, обращавшейся вне строго установленных четьих кодексов.
Последствия изменений, происшедших в русской культуре в XVI в., далеко не полностью выяснены в науке. Мы можем назвать ряд памятников, известных в XV в. и «исчезнувших» в XVI в., но рукописная традиция XV в. известна нам совершенно недостаточно; некоторые из памятников, сохранившихся только в списках XVII в., наверняка созданы задолго до XVII в. (напр., «Девгениево деяние», «Повесть о Басарге») и тоже, очевидно, исчезли в XVI в. Мы уже упоминали мнение иностранных исследователей, пришедших к выводу, что раннесредневековый эпос был сохранен на Западе благодаря записи на бумагу в конце средних веков и в эпоху Возрождения. Осуждение «неполезных повестей» и прекращение деятельности таких любителей светской литературы, каким был в XV в. Ефросин, помешало, по‑видимому, подобной фиксации древнего эпоса на Руси.
Расхождение в путях экономического и политического развития между Россией XVI в. и странами Западной Европы предопределило и существенные расхождения в культурном развитии Руси и Запада. Это обстоятельство бросается в глаза уже при сопоставлении русской культуры XVI в. с культурой западных славян. Хотя гуманистическое движение в Чехии и Польше не достигало такого развития, как, например, в Италии или во Франции, XVI век был временем значительного расцвета культуры в западнославянских странах, «золотым веком» польского Возрождения (совпадавшего со временем укрепления, хотя и недолгого и непрочного, сословно‑представительной монархии в Польше).
Но изменение в направлении развития русской культуры в XVI в. не означало застоя и прекращения этого развития. XVI век был неблагоприятным временем для развития «неполезных повестей», т. е. художественной литературы в современном смысле. Однако другие виды письменности и культуры продолжали весьма интенсивно развиваться в XVI в. Росла и приводилась в единую систему обширная агиографическая литература; некоторые из житий имели характер житийных повестей. Летописание с начала XVI в. было унифицировано и не достигало в этом столетии такого расцвета, как в XV в., но оно продолжало развиваться и даже приобретало новые формы (летописи, посвященные одному периоду – Иоасафовская летопись, «Летописец начала царства»); возник новый жанр исторического повествования – «Степенная книга». Наконец, широкое развитие получило совершенно новое явление русской письменности – светская публицистика.
Говоря об этом явлении общественной мысли, следует иметь в виду одно обстоятельство. При всем своем разнообразии публицистика XVI в. отличалась особенностями, позволяющими связывать ее с разгромленными в начале этого века и вновь подавленными в середине века реформационно‑гуманистическими движениями. «Становление нового светского миропонимания», получившее на Руси специфическую форму «противопоставления духовной диктатуре церкви не человека вообще, а политического человека, т. е. светского суверенного государства», продолжалось и в XVI в.[[441]] Из ренессансных идей, появившихся на Руси в XV в., смогла сохраниться во всяком случае одна – идея сильного государя, объединяющего страну и вводящего «правду» любыми средствами, не исключая самых жестоких. В середине XVI в. тема «Повести о Дракуле» получила новое развитие в сочинениях Ивана Пересветова, писателя‑«воинника», приехавшего в Москву с Запада. Сторонник «грозной» власти, Пересветов отнюдь не был официальным идеологом. Сочинения этого писателя, ставившего «правду» в государственном управлении выше «веры», не получили официального одобрения при Иване Грозном: сочинения эти не дошли до нас в списках XVI в.; судьба Пересветова после вручения его сочинений царю остается неизвестной. Но и сам Грозный вовсе не был сторонником безраздельного влияния «епархов» (духовных лиц) в государственной деятельности. Склонность церковных идеологов из лагеря «иосифлян» подчинять царей «иереям» вызывала у него решительное противодействие. Государственные дела, доказывал царь, принципиально отличны от дел «святительства» и не могут быть подчинены нормам, предписанным христианскими заповедями. «И аще убо царю се прилично: иже биющему в ланиту обратити другую? Се ли убо совершеннейшая заповедь. Како же царьство управити, аще сам без чести будет? Святителям же сие прилично. По сему разумей разньства святительству с царством».[[442]]
Освобождая самого себя от излишне строгого «святительского» попечения, Иван IV вовсе не склонен был, однако, предоставлять подобные льготы своим подданным. По заказу царя была переведена и хранилась в его архиве «Всемирная хроника» Мартина Бельского, обладавшая многими чертами гуманистической литературы, был составлен Лицевой свод, включавший «Троянскую историю» (хотя и с купюрами), но своих подданных Грозный настойчиво ограждал от подобных влияний. Мы уже вспоминали знаменитый упрек Курбского царю, что тот затворил свое государство «аки во аде твердыни».
XVI век – один из наиболее сложных и противоречивых периодов в истории русской культуры и литературы. Сложность эта предопределила целый ряд загадок и «белых пятен», обнаруживающихся при изучении этого периода. Совершенно неясна, например, судьба библиотеки Ивана Грозного, слухи о которой распространялись за рубежом. В ливонской хронике начала XVI в. рассказывалось о находившейся в кремлевских подвалах библиотеке, с множеством редких книг, которую замуровали и не открывали более ста лет; библиотеку эту во время Ливонской войны в 1570 г. смог увидеть (но именно только увидеть, не читая книг) протестантский пастор Веттерман.[[443]] Происхождение и состав этой библиотеки неизвестны,[[444]] но самый факт такого сугубо секретного хранения весьма знаменателен для XVI в.
Расцвет публицистики, развивавшейся в новых жанрах (включавших новые типы исторического повествования, эпистолярный жанр и др.), и почти полное исчезновение беллетристики, «затворенность» государства от культурных влияний западного Ренессанса XVI в. и развитие светской общественной мысли, во многом порвавшей с традициями средневековья, наконец, появление во второй половине века книгопечатания и вынужденный переезд первопечатника за рубеж – таковы характерные противоречия русской литературы XVI в.
Жития
Одним из основных видов письменности XVI в. оставалась агиография – литература житий святых.
Конец XV – первая половина XVI в. были временем канонизации многих общерусских и местных святых. Канонизация эта была связана с идеологическими явлениями того времени – с образованием централизованного Русского государства, разрывом между русской церковью и Константинополем и острой идейной борьбой в русском обществе конца XV – начала XVI в. Жизнь и духовные подвиги новых святых (главным образом, церковных деятелей недавнего прошлого) должны были быть описаны в житиях.
Жития XVI в. дошли до нас и в отдельных текстах, и в сборниках, и, что особенно характерно для этого периода, в составе больших сводов – патериков и «Великих Миней Четиих». Многие из житий этого периода были посвящены святым – основателям монастырей конца XV и XVI вв. К числу таких житий XVI в. относятся жития Дионисия Глушицкого, Павла Обнорского, Корнилия и Стефана Комельского, Адриана Пошехонского и др.
Целый ряд памятников житийной литературы XVI в. связан с цитаделью «воинствующих церковников» – Иосифовым Волоколамским монастырем. Волоколамские жития были объединены в специальный свод «повестей преже бывших отець» (отцов) Боровского и Волоколамского монастырей – Волоколамский патерик. Составителем его был племянник и сподвижник Иосифа Волоцкого, писатель и иконописец Досифей Топорков.[[445]] Волоколамский патерик включал не только жития почитавшихся в монастыре святых (Иосифа, его учителя Пафнутия Боровского), но также и сказания сюжетного характера – о «злой жене», предавшей своего мужа «варвару» – татарину, об умерших и вновь вернувшихся к жизни людях, о мнимо раскаявшемся еретике, вылившем в огонь святую воду, и др.
Важнейшими памятниками иосифлянской агиографии XVI в. были отдельные жития основоположника этого направления – Иосифа Волоцкого (составленные Саввой Черным и Львом‑Аникитой Филологом). Жития церковных деятелей, созданные в XVI в., были близки по времени к жизни своих героев и сохранили благодаря этому ряд живых реалий. Но по сюжетам они были довольно традиционны; единственным исключением в этом отношении была житийная «Повесть о Петре и Февронии» (которую мы будем рассматривать в разделе повестей).
Традиции иосифлянской агиографии развил и положил в основу задуманного им грандиозного свода Макарий. В состав «Великих Миней Четиих» попали далеко не все жития, известные в русской письменности XV–XVI вв. Созданные в период подготовки и осуществления канонизации новых русских святых, «Минеи» были прежде всего официальным агиографическим сводом Русского централизованного государства – невключение в этот свод некоторых житий диктовалось политическими причинами. Именно этим, очевидно, объяснялось невключение в «Великие Минеи» житий Антония Римлянина или Моисея, написанных в проновгородском духе (в «Житии Моисея» посрамлялся московский ставленник Сергий).[[446]] Но столь же важны были и соображения эстетические. Редакторы из кружка Макария не могли совсем устранить сюжетного повествования в житиях – в какой‑то степени они были в этом жанре необходимы; но, как и многие агиографы предшествующего времени, они видели в них лишь скромное средство для передачи назидательного смысла памятника. Неожиданных сюжетных перипетий, сложной характеристики персонажей они не одобряли. «Житие Михаила Черниговского» было, например, включено в «Великие Минеи» не в первоначальной редакции, рассказывавшей о колебаниях князя‑мученика, о его размышлениях о жене и детях, а в более поздней риторической обработке Пахомия Логофета, где все эти подробности, нарушающие традиционный образ святого, были убраны.[[447]] Житийные обработки Пахомия вообще охотно включались в состав «Великих Миней»: эстетические принципы сербского агиографа были настолько близки редакторам «Миней», что они готовы были закрыть глаза на его не вполне московские политические тенденции.
Эстетические принципы редактора «Миней» сказались и при увековечении памяти Пафнутия Боровского – святого, которого Макарий, как постриженник его монастыря, должен был особенно чтить. «Великие Минеи Четии» могли воспользоваться запиской о последних днях жизни Пафнутия, составленной их непосредственным свидетелем – иноком Иннокентием (см. ранее, с. 208). Но редакторы «Миней» не воспользовались этой запиской. Не использовали они и совсем иные по характеру, но весьма яркие (богатые чудесами) «Повести отца Пафнутия» из Волоколамского патерика. Вместо этого в макариевском своде наиболее бесцветный и лишенный индивидуальных черт рассказ о Пафнутии – его житие, написанное братом Иосифа Волоцкого Вассианом Саниным. Стиль Вассиана не отличался такой изысканностью, как стиль Пахомия, но и Вассиан постарался стереть в рассказе о Пафнутии те чересчур индивидуальные человеческие черты, которые сохранил в описании смерти «старца» ее свидетель Иннокентий.[[448]]
Ряд житий подвергся обработке в процессе создания «Великих Миней». Такова была, например, судьба «Жития Михаила Клопского». Совершенно необычный по своему сюжетному построению рассказ о таинственном появлении новгородского юродивого в Клопском монастыре, о его странной, почти шутовской беседе с настоятелем монастыря явно смущал редакторов свода. В «Великие Минеи» было включено два варианта «Жития Михаила Клопского» – редакция, составленная «по благословению и по повелению» Макария одним из его литературных сотрудников Василием Михайловичем Тучковым, и анонимная, но тоже сильно отличающаяся от первоначального текста редакция.[[449]] Эстетические принципы обеих этих обработок были сходными. Оба редактора постарались прежде всего уничтожить необычный «закрытый» сюжет Жития, при котором повествование начиналось как бы с середины (с прихода неизвестного старца в монастырь – см. ранее, с. 210).
В обоих минейных текстах сюжет излагался в традиционной последовательности и без всяких тайн: редакторы заранее обещали рассказать о «преблаженном отце нашем и чюдотворце Михаиле», сообщали, как этот святой «помысли мира уединитися, и место изобрести», и «изобретше место в новгородъцких пределах; монастырь святыя Троица, еже есть зовом Клопъско». Тучков сетовал, правда, по поводу того, что он не выяснил, «откуду же явися дивный сей светилник, и от какову родителю произыде», и не может поэтому начать с излюбленного агиографами описания благочестивого детства святого, но он восполнил этот пробел, начав с Адама и его грехопадения, перейдя затем к явлению апостола Андрея на Русь и крещению Руси при Владимире и лишь после этого обратясь к Михаилу Клопскому, «иже буйство уродьства Христа ради на ся возложи» (с. 111–112, 141–144). Сообщив прямо и без обиняков, что в Клопский монастырь явился не какой‑то незнакомец, а именно «дивный сей Михаил», оба редактора уничтожили и «эксцентричный» диалог, в котором Михаил точно повторял обращенные к нему вопросы настоятеля. Вместо этого Тучков просто сообщил своими словами, что герой его Жития «тая же вещаше, яже слыша игумена глаголюща», а анонимный редактор разъяснил, что «старець преподобный, свое являа, и отвеща те же речи, яко уродъством казашеся» (с. 113, 145). Таковы же были принципы обработки и на всем протяжении текста: «показ» событий, их драматическое изложение в первоначальной редакции заменялись простым повествованием, при котором ничего не оставлялось для собственных догадок читателя. Василий Тучков не упустил при этом случая и прямо противопоставить свое сочинение беллетристике – тем переводным памятникам, где были «многия похвалы плетены еллином от Омира же и Овидия» ради их «буйственыя храбрости». Речь шла о книге «Тройского пленения» – «Троянской истории» и «Троянской притче», а может быть, и о сербской «Александрии», в которой также воспевались герои Троянской войны. Если все эти герои, «еллины суще, и от еллин похваляеми, толико прелестныя сея славы сподобишася, кольми паче мы должны похваляти же и почитати святых и преблаженных и великих наших чюдоделателей?» – вопрошал Тучков (с. 164–165).
Аналогичные приемы обработки текста мы обнаруживаем и в минейной редакции житийной «Повести о Петре Ордынском». Покровитель Петра – ростовский князь лишен здесь своеобразных и противоречивых черт, которыми он был наделен в первоначальном тексте. Если в отдельной редакции он двусмысленно говорил о своем желании «отлучить» побольше денег у благочестивого татарского царевича, то в «Минеях» он «от ужасти» вздыхает: «Яко бога ради ли бысть, владыка, и святых апостол?» (хотя все‑таки запрашивает потом у царевича непомерный выкуп за свои земли). В отдельной редакции князь, удерживая Петра от возвращения в Орду, думал только о выгоде своего города; в минейной редакции его больше всего беспокоит, что крещеный татарин, вернувшись на родину, «попрет веру нашу – царскую диадиму престола божиа».[[450]] Совершенно выпущен в «Великих Минеях» рассказ о внуке Петра, пользовавшемся покровительством в Орде и задававшем богатые «пирования владыкам и клиру», и о своеобразном состязании между монастырскими и городскими рыбаками. Все эти красочные детали, нарушавшие однотонность агиографического повествования, явно смущали редакторов макарьевского кружка. Даже жития XVI в., возникшие вне «Миней», не вполне соответствовали эстетическим принципам макарьевской школы: многие из них включали живые и конкретные детали, которые редакторы «Миней» стремились устранить (они делали это, в частности, при включении в «Минеи» житий Павла Обнорского и Григория Пельшемского).[[451]]
Можно ли считать, что эстетические принципы «Великих Миней Четьих» полностью определили характер житийной литературы XVI в.? Мы уже отмечали, что создатели «Великих Миней Четьих» не могли (да, вероятно, и не стремились) совсем устранить черты сюжетного повествования из агиографии – определенные сюжетные схемы были свойственны всем житиям. Исключая или тщательно переделывая русские жития XV в., напоминающие по своему построению светскую повесть, редакторы «Миней» оставляли все же в составе своего свода такие памятники, как «Житие Варлаама и Иоасафа» (дополнив его, правда, рядом вставок дидактического характера), «Сказание о Вавилоне», приложенное к житию библейских отроков Анании, Азарии и Мисаила, и ряд переводных древних житий, отличавшихся занимательным сюжетом (жития Феодоры, эфесских отроков и т. д.).[[452]]
А вне «Великих Миней Четьих» в рукописях XVI в. продолжали переписываться и русские жития‑повести, далекие от макарьевских традиций. Древнейшие известные нам списки «Жития Петра Ордынского» – XVI в.,[[453]] к традиции того же времени, связанной с творчеством известного публициста Ермолая‑Еразма, относится и «Житие Петра и Февронии Муромских» (см. ранее, с. 211–213, и далее, с. 267–271).
Противоречивость, характерная для литературы XVI в., обнаруживается, как мы видели, и в агиографии этого периода.
Дата публикования: 2015-03-29; Прочитано: 239 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!