Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Общественные настроения. 3 страница



содержанием. С православием «красные монархисты» вполне согласны были мириться,

даже оставаясь большевиками, коль скоро оно призвано придавать их будущему

режиму респектабельность (опять же в точном соответствии со сталинской

практикой). Недаром излюбленное самоназвание национал-большевиков —

«православные коммунисты». Самодержавие они понимали как тоталитарную диктатуру,

а народность — как социализм со всеми прелестями «коллективизма», воплощенного в

колхозном строе. Земский Собор в национал-большевистской интерпретации

представлялся в том духе, что съезжаются какие-нибудь председатели колхозов,

советов, «красные директора», «сознательные пролетарии» и т.п. и избирают царем

Зюганова.

«Патриотическое движение», во главе которого выступали те же национал-коммунисты

из «Завтра» и т.п. изданий не имело самостоятельного ни политического, ни

идеологического значения, сколько-нибудь существенным влиянием само по себе не

пользовалось, и конечно, ни о какой самостоятельной роли и претензиях на власть

мечтать бы не могло. Но оно довольно успешно обеспечивало зюгановской партии

патриотические, православные, а то и монархические декорации позицией «я не

коммунист (иногда даже — антикоммунист), но за коммунистов». На протяжении 90-х

годов все организации, провозглашавшие лозунг «ни белых, ни красных» или «и

белые, и красные», при ближайшем рассмотрении непременно обнаруживали свою

красную сущность. Наиболее надежным критерием для уяснения сути той или иной

«патриотической» организации этого времени было её отношение к КПРФ. «Русский

Вестник» мог переругиваться с «Нашим современником», «Литературная Россия» с

«Завтра», равно как могли изничтожать друг друга авторы этих изданий, но Зюганов

оставался неприкасаем для любого из них.

В 90-х годах национал-большевизм в разных формах занимал подавляющую часть

красного спектра. Коммунистические группировки, демонстративно исповедующие

«пролетарский интернационализм», хотя имели массовую базу (как «Трудовая

Россия»), в идейно-политическом смысле находились на обочине. Основная часть

коммунистов объявила себя русскими патриотами и заявила о готовности

подкорректировать Ленина и строить свой «русский коммунизм». Зюгановская партия

с газетами «Правда» и «Советская Россия» представляла собой наиболее красную (и

количественно абсолютно подавляющую) часть национал-большевизма. Эти не

расшаркивались перед эмиграцией и настаивали на том, что компартия —

единственный носитель патриотизма (каковым была с самого начала — ещё и в

гражданскую войну). Естественно, не отказывались они ни от Октября, ни, тем

более, от советского режима.

Наиболее «классический» национал-большевизм был представлен такими органами

печати как «Завтра» (со временем становившейся почти неотличимой от чисто

коммунистических), «Молодая гвардия», «Литературная Россия» и «Наш современник».

Не отказываясь в целом от революции, здесь предпочитали вслух об этом не

говорить и ругать её отдельных деятелей. Наиболее характерной тенденцией здесь

было «объединять» красных и белых, поскольку де патриотами были и те, и другие.

Советский режим, особенно период 40–50-х годов, почитался тут (в отличие от

революции) открыто как идеал «государственничества». Они охотно заигрывали с

белой эмиграцией, помещали апологетические статьи об Императорской и Белой

армиях, старой России и т.д., но — рядом со статьями в поддержку коммунистов и

воспеванием советского режима. Проповедуя единство красных и белых, они,

впрочем, как правило, не претендовали сами называться белыми.

Третья часть национал-большевистского спектра оставалась наиболее «стыдливой».

Здесь почти полностью (во всяком случае, вслух) отвергалась революция, но (хотя

с большими оговорками) сохранялась верность советской власти. В этой-то среде и

было распространено «белое» самозванство. Впрочем, эти группы

национал-большевистского спектра не образовывали какие-то изолированные

группировки. Это в общем-то была одна и та же среда, тесно связанная

переплетением дружеских, служебных и прочих связей и находящаяся под

определяющим влиянием «патриотических коммунистов»; границы между ними были

очень зыбки и подвижны, а настроения в зависимости от обстановки могли несколько

меняться. Наконец, к красному спектру примыкало ещё несколько категорий людей,

национал-большевиками, строго говоря, не являвшихся. Это те, кто считал

возможным и нужным сотрудничать с коммунистами, не видя в этом ничего позорного,

те, кто на открытое сотрудничество с красными не шел, но позволял им собой

манипулировать, объективно тоже «работая» на интересы коммунистов, и те, кому

белые действительно нравились больше красных (иные из них даже искренне считали

себя белыми), но, так сказать, «при прочих равных условиях» («лучше бы монархия,

но, на худой конец, и национальный коммунизм-социализм сойдет»), до тех пор,

пока не приходилось открыто определяться. Но представителей всех этих групп было

относительно немного, и в целом облик движения воспринимался как чисто

национал-социалистический.

* * *

В условиях раздела идеологического пространства между советоидной властью,

национал-большевизмом и «демократизмом» иным течениям не оставалось места.

Адекватная дореволюционной идеология российской государственности не только в

своей монархической составляющей, но и либеральной не была заметно представлена.

Но некоторое количество интеллектуалов, настроенных либерально или даже

консервативно, имелось. В этой среде, заинтересованной в противостоянии

тоталитаризму, в начале 90-х годов закономерно встал вопрос о поисках

альтернативы коммунистическому реваншу или режиму национал-социалистского типа.

Если в конце 80-х годов слово «патриот» было практически бранным (почти как в

20-х), то в условиях совершенно определенно обозначившегося подъема

патриотических настроений в обществе, все чаще стало встречаться обращение к

понятию так называемого «цивилизованного патриотизма» (или «просвещенного

консерватизма»). Было, в частности, высказано мнение о том, что «единственной и

наиболее действенной силой, способной противостоять и левому большевизму и

правому социализму, является просвещенный либерально-христианский консерватизм».

Теоретически это выглядело совершенно верно, поскольку объективно такой силой

является вообще всякая идеология, опирающаяся на выверенные веками традиционные

для данной страны ценности. Ликвидация традиционного правопорядка не приносила

ничего хорошего в самых разных странах: ни в Афганистане, ни в Камбодже, ни в

Германии. Однако применительно к России 90-х это положение звучало достаточно

спорно: эта идея, будучи однажды лишена адекватного социально-государственного

содержания, массами овладеть в принципе не могла, а среды, способной внушить её

властям, не было. Более того, для той среды, чьи интересы, казалось бы, менее

всего совместимы с господством тоталитарного начала консервативная идея, как

противоречащая «прогрессивному развитию», была непопулярна до такой степени, что

в свое время даже принятие трехцветного российского государственного флага

трактовалось как угроза возвращения «православия, самодержавия, народности».

Более того, доминировало ещё и опасение, чтобы в результате подъема

патриотических настроений эта идея не вернулась на смену последней как ещё

большее зло. Подобного рода опасения, были, впрочем, столь же беспочвенны, сколь

и неразумны, поскольку (к несчастью для тех, кто их высказывал) современный им

патриотизм имел мало общего со старым.

Собственно, старый российский патриотизм во всех его оттенках от монархического

до эсеровско-народнического воплощало Белое движение, и отношение к нему

идеологов разных лагерей чрезвычайно показательно. Белое движение было

представлено, в отличие от красного монолита, предельно широким спектром — от

эсеров до монархистов, но между «белым» и «красным» уже не могло быть ничего

«среднего» — это та граница, за которой — безусловное признание правоты

большевистского переворота. Поэтому тот на первый взгляд странный факт, что,

несмотря на то, что все «демократы» тех времен, все кумиры «либеральной»

интеллигенции все до одного были «белыми», Белое движение не удостоилось у неё

доброго слова, пожалуй, наиболее убедительным образом свидетельствует об

истинном цвете её убеждений. Белое движение так и не получило в общественном

мнении адекватной оценки. Прославлять красных стало немодно, да и неловко —

все-таки очевидно, что они воевали за установление того режима, все преступления

которого сделались, наконец, широко известны, и за тот общественный строй,

который не менее очевидно обанкротился, и носителями «светлого будущего всего

человечества» объективно не были. Получается, что они были, мягко говоря,

«неправы» и сражались за неправое дело. Однако этого не произошло: нельзя же

было допустить естественного вывода, что тогда, значит, за правое дело сражались

белые. Выход был найден в том, что неправы были и те, и другие (либо, наоборот,

своя правда стояла и за теми, и за другими). С самого начала «гласности»

атмосфера однозначного отрицания красных не сопровождалась признанием белых,

тенденция «красных ругать, но белых не хвалить», так и закрепилась в средствах

массовой информации.

Впрочем, белые и раньше не строили иллюзий в отношении к себе подобной публики.

В 1919 г. автору очерка в журнале «Донская волна» виделось, как после крушения

большевизма какой-нибудь адвокат Иванов, сменив табличку на дверях квартиры и

достав запрятанное столовое серебро, «начнет благодушно цедить сквозь зубы:

Д-да... Добровольческая армия, конечно, сделала свое дело, и мы должны быть ей

благодарны, но, между нами говоря, те способы...». «Беспощадной критике будут

подвергнуты наши атаманы, вожди, книги, газеты, бумажные деньги... Они —

спокойно жившие в Москве — найдут много слабых мест у нас, маленьких людей,

дерзновенно не подчинившихся Красной России на маленьком клочке гордой

территории. Они придут раньше нас. Ибо они никуда не уходили. И они заглушат

нас. Ибо никогда не простят нам того, что мы смели быть свободными». Оказалось

хуже, потому что никуда не ушли не только те, о ком писал автор очерка, но и

сами коммунисты.

Демократические круги вынуждены были поносить своих идейных предшественников —

красных, чтобы настроить население против партийного режима, который они сочли

своевременным заменить «демократическим». Но признать и воздать должное белым

они тоже не могли, ибо белые были прежде всего патриотами и боролись за Великую

Единую и Неделимую Россию. И как бы ни было для них нелогичным не признать

боровшееся с тем же режимом несколько десятилетий назад Белое движение, но ещё

более нелогичным было бы им солидаризироваться с защитниками столь ненавистной

им российской государственности. Поэтому ими реабилитировался кто угодно —

только не жертвы красного террора, восстанавливалась память о приконченной

соратниками «ленинской гвардии» — но не о белых. Что же касается

национал-большевизма, господствовавшего в «патриотическом движении», то с точки

зрения этой идеологии тот факт, что одни воевали за Россию, а другие — за

мировую революцию оказывается ничего не значащим, коль скоро все они были

«русскими людьми».

Метод «стирания различий» в условиях дискредитации и деформации

коммунистического режима стал подлинной находкой для сторонников сохранения

советского наследия. Примечательно, что последние, «равноудаленный» подход на

дух не переносившие (это называлось «буржуазным объективизмом») и

противопоставлявшие ему свою идейную правду, лишившись возможности запрещать

критику в свой адрес, резко озаботились «объективностью». Но объективность

вообще-то в том, чтобы называть вещи своими именами. Если у вас на улице некто

вырвет кошелек, то объективный подход к делу будет заключаться в том, чтобы его

задержать, констатировать, что он грабитель и наказать, а кошелек вернуть вам.

Но можно, конечно, поступить и по-другому. Задаться, например, вопросом, а не

слишком ли ваш кошелек толстый, правильно ли это, и не является ли тот, кого вы

приняли за грабителя, носителем какой-то иной, чем ваша (которую вы

безосновательно считаете единственно возможной) правды, и в результате

возвратить вам, допустим, половину денег, а человека отпустить. Вот именно

последнего рода объективности от пишущих и требовали.

В печати можно было даже встретить уравнивание красных и белых по... их

отношению к религии (ну что, дескать, с того, что красные были богоборцами,

глумились над верой, рушили храмы, гадили в алтарях, истребляли священников — а

вот в белой армии был случай, когда во время отпевания покойников в стоявшем

недалеко вагоне пьяные казаки горланили песни; понятное дело — никакой

разницы...). Благодаря практически полной неосведомленности в исторических

реалиях общественному сознанию легко было навязать представление о «белой»

идеологии как о чем-то специфическом, какой-то особой системе взглядов, одного

порядка с красной. Отсюда попытки найти между ними что-то «среднее» или «не

разделять ни той, ни другой», либо, напротив объединять их. Белых и красных

стали ставить на одну доску, хотя их сущность была принципиально различна (при

всем многообразии политических взглядов, все те, что основаны на естественном

порядке вещей, все-таки стояли по одну сторону черты, за которой было то, что

принесли большевики; это и есть разница между Белым и Красным).

Но, как бы там ни было, а тот, старый, патриотизм предполагал, во всяком случае,

некоторые вещи, совершенно необязательные для патриотизма нового. Во-первых,

безусловную приверженность территориальной целостности страны. И «западники», и

«славянофилы», и либеральные, и консервативные русские дореволюционные деятели и

люди, составлявшие цвет отечественной культуры — от Державина до Бунина были

«империалистами», для которых осознание своего отечества как многонационального,

но единого государства, было чем-то совершенно естественным. Равно как и вся

русская эмиграция от Керенского до крайних монархистов если в чем и была едина

(собственно, больше ни в чем, даже в отношении к советскому режиму было больше

различий), так именно в этом. Даже по польскому вопросу, стоявшему совершенно

особняком (это было единственное присоединенное национальное государство)

большинство сходилось (весьма характерно здесь, например, единство Пушкина с

Чаадаевым, совершенно по-разному оценивавших российскую историю).

Во-вторых, непосредственно связанное с этой приверженностью отсутствие

национализма в том понимании, которое стало общепринятым в XX веке; он никогда

не носил в России «племенного» характера, а только «государственный». По иному и

быть не могло, ибо, по справедливому замечанию Бердяева, «национализм и

империализм совершенно разные идеологии и разные устремления воли. Империализм

должен признавать многообразие, должен быть терпимым и гибким». Теперь же

патриотизм был представлен почти исключительно «новым русским национализмом»

либо национал-большевизмом, а «имперские» взгляды выражались лишь в виде идеи

восстановления СССР, причем если они и примешивались к идеологии

«национал-патриотов», то только в той мере, в какой их взглядам вообще была

свойственна привязанность к советскому прошлому.

Хотя никаких конкретных критериев «цивилизованного патриотизма» не называлось,

понятно было, что он должен был быть, во-первых, все-таки патриотизмом (то есть,

чтобы историческая Россия не оказалась для его представителей наибольшим злом),

а во-вторых, цивилизованным — чтобы наибольшим предпочтением не пользовался

тоталитарный режим (то есть Совдепия). Поскольку же большинство «соглашавшихся»

на «цивилизованный патриотизм» отказалось бы считать таковым и ярое

«антизападничество», то оставались только позиции, характерные главным образом

для «досоветских» людей, понимающих патриотизм так, как он при всех различиях

понимался большей частью старого российского общества. Этот факт вполне способен

объяснить, почему «цивилизованного патриотизма» так и не было обнаружено. Люди

не те. Тех же эмигрантов «первой волны» невозможно совместить с кем-либо из

политиков РФ. А вот совместимость друг с другом последних очень велика,

практически все они при известных обстоятельствах могут быть совместимы друг с

другом, что уже не раз и демонстрировали. Между советским демократом и советским

коммунистом нет настоящего антагонизма. Это люди одной культуры, хотя и разных

её разновидностей.

Эмиграция, в среде которой единственно сохранилась подлинная российская

традиция, к этому времени перестала представлять сколько-нибудь сплоченную

идейно-политическую силу и подверглась столь сильной эрозии (вследствие

естественного вымирания, дерусификации последующих поколений и влияния

последующих, уже советских волн эмиграции), что носители этой традиции и среди

неё оказались в меньшинстве. Нельзя сказать, что в России совершенно не было

людей, исповедующих симпатии к подлинной дореволюционной России — такой, какой

она на самом деле была, со всеми её реалиями, но это были именно отдельные люди

(обычно генетически связанные с носителями прежней традиции) и единичные

организации, не представляющие общественно-политического течения. Поэтому при

разложении советско-коммунистического режима, когда появилась возможность

свободного выражения общественно-политической позиции, можно было наблюдать

какие угодно течения, кроме того, которое было характерно для исторической

России.

Даже традиционалистские по идее течения имели мало общего с дореволюционными

аналогами. В частности, едва ли можно считать вполне основательным представление

о существовании в 90-х годах «монархического движения». Во всяком случае то, что

принято было относить к таковому, производило весьма странное впечатление.

Наиболее полное представление об этой сфере можно было почерпнуть из

появившегося в конце 90-х гг. издание «Русские монархисты. Документы и тексты»,

где приводились сведения о 26 монархических организациях. При ближайшем

рассмотрении, однако, большинство среди них составляли сообщества заведомых

сторонников советского режима, разного союзников КПРФ, либо явно умственно

неполноценных и просто сумасшедших лиц. Если в Зарубежье ещё сохранились остатки

подлинных организаций монархического толка (в частности, Российский имперский

союз-орден; выходила газета «Наша Страна»), то в России монархическое движение с

самого начала оказалось маргинализировано и приобрело облик, способный, скорее,

дискредитировать отстаиваемую им идею.

Считалось, что движение распадается на два крыла: «соборническое» и

«легитимистское». Однако идея Земского Собора в том виде, как она бытовала после

1991 г. представляла собой чисто советское изобретение, имеющее отношение не к

внутримонархическим разногласиям, а к борьбе между сторонниками восстановления

исторической России и «советскими патриотами» (национал-коммунистами). Вполне

серьезно выдвигалось, например, предложение возвести на таком соборе на престол

внучку маршала Жукова или потомков Сталина. Так что довольно привычно стало

именовать монархистами сторонников национал-социалистской диктатуры, хотя

монархия и единовластие отнюдь не синонимы. Подлинно монархическое движение по

своему существу не могло бы быть ничем иным, как движением за восстановление

исторической российской государственности, за преодоление советского наследия и

осуществление прямого правопреемства не от какой-то абстрактной, выдуманной,

скроенной по лекалу современных фантазеров, а совершенно конкретной реальной

России — той самой, что была уничтожена в 1917 году.

Монархическая пресса и по форме, и по содержанию представляла собой настолько

жалкую картину, что у всякого непредвзятого читателя (для которого, по идее, она

и должна бы издаваться) неминуемо создавала впечатление крайней убогости самого

движения. Но, похоже, эти издания и не были рассчитаны на популярность в

сколько-нибудь широкой среде, а издавались исключительно «для своих». Эти

«листки» — частью приторно-слащавые, частью крикливо-истерические по тону,

создавали о своих создателях впечатление, примерно сходное с впечатлением от

футбольных «фанатов». Такие издания (даже примерно одной направленности) обычно

ещё и состязались в «правоверности», изобилуя взаимными обличениями. Подобная

возня у несуществующего трона выглядела по меньшей мере смехотворно, и

«профессиональный» монархизм вообще производил весьма невыгодное впечатление,

невольно превращая вполне органичную, само собой разумеющуюся для естественного

порядка вещей идею в нечто экзотическое.

В реальности даже и «легитимистская» среда едва ли отвечала своему названию. По

существу, единственной вполне респектабельной организацией этого толка можно

было считать Межрегиональное монархическое движение, созданное на базе

Российского дворянского собрания уже в силу состава участников сколько-нибудь

адекватно отражавшее традицию исторической российской государственности. Однако

стать в общественном сознании «лицом» движения ему не удалось. Заметно было даже

смыкание с национал-большевизмом ряда представителей и этого направления.

Некоторые «легитимистские» деятели, в расчете снискать расположение властей,

симпатии которых им представлялись совершенно очевидными, любили

распространяться о «том хорошем, что было при советах», и даже изображали

Великого князя Владимира Кирилловича «советским патриотом» (к чести последнего,

совершенно безосновательно). В одной из газет, например, призывалось не отмечать

7 ноября как «День непримиримости» (как это было всегда принято в русской

эмиграции) на том основании, что в нём участвуют и немонархисты, другой орган

даже прямо солидаризировался с национал-большевиками из «Нашего современника».

Отказ от борьбы с большевиками под предлогом, что противниками последних были и

«февралисты», вообще говоря, — реализация излюбленной мысли ГПУ, которое в

20–30-х годах прямо ориентировало свою агентуру на работу по разложению белой

эмиграции через монархические организации, рассчитывая именно на такое

восприятие.

Вообще критика Белого движения «справа», пожалуй, наиболее показательна для

иллюстрации советской природы постперестроечного монархизма. Как хорошо

известно, в годы гражданской войны Белое движение не выдвигало монархического

лозунга. Поскольку сутью и смыслом существования Белого движения была борьба с

установившейся в России коммунистической властью, его позиция по любому вопросу

всегда исходила из интересов этой борьбы. Она сводилась к тому, чтобы

ликвидировать большевистский режим, без свержения которого были бессмысленны

любые разговоры о будущем России, и тем более монархии. Поэтому Белому движению

органически было присуще стремление обеспечить как можно более широкую коалицию

антибольшевистских сил. Объективно такая позиция была абсолютно правильной — по

крайней мере до того момента, пока сохранялась хоть малейшая надежда на

продолжение вооруженной борьбы.

Не следует забывать о той степени дискредитации монархической идеи и «старого

режима» вообще, которая реально имела место в первые пореволюционные годы. Не

будь тогда монархия пугалом, большевики не делали бы упор в своей пропаганде на

обвинении белых в намерении её реставрировать (основной мотив советских агиток

всегда был в духе «Белая армия, черный барон снова готовят нам царский трон»).

Кроме того, в начале борьбы, когда император находился в заточении

провозглашение монархического лозунга спровоцировало бы немедленную расправу с

ним, а после его гибели лозунг терял смысл, ибо не может быть монархии без

претендента. Вопрос же о претенденте был долго неясен, ибо недоказанность смерти

великого князя Михаила Александровича не позволяла заявить о своих правах и

великому князю Кириллу Владимировичу. Широко распространенный миф о

монархических настроениях крестьянства, которым долгие годы тешили себя в

эмиграции многие монархисты и на базе которого возводились едва ли не все

построения целого ряда монархических группировок, оставался всего лишь мифом.

Как ни парадоксально, «монархические настроения» (как общая тенденция тяготения

к временам дореволюционной России) стали проявляться с конца 20-х годов, после

«великого перелома» коллективизации, «раскулачивания», голода и т.д., но никак

не ранее. Результаты выборов в Учредительное Собрание однозначно свидетельствуют

о практически безраздельном эсеровском влиянии в деревне. Именно на это

обстоятельство (а не на мифические монархические симпатии, об отсутствии которых

современники хорошо знали) и были вынуждены ориентироваться белые вожди. Чисто

крестьянских восстаний было великое множество, но ни одно сколько-нибудь

заметное движение не происходило под монархическим лозунгом.

Непредрешенческая позиция, хотя и была теоретически ущербна, в этих условиях

представлялась единственно возможной. Наиболее очевидным доказательством

правильности непредрешенческого лозунга было то, что белые армии с монархическим

знаменем все-таки были (Южная и Астраханская), однако по изложенным выше

причинам уже к осени 1918 г. потерпели полный крах, хотя и оперировали в

великорусских крестьянских районах Воронежской и Саратовской губерний. Наконец,

в годы войны никакого отдельного монархического движения вне Белого движения не

существовало («профессиональные монархисты» в лице «Союза русского народа» и

т.п. организаций в ходе событий 1917 г. и после них обнаружили свою полную

несостоятельность, несерьезность и неспособность), оно было частью Белого

движения (остатки отдельных «монархических» армий также влились в

Добровольческую армию Деникина). Организационно и идейно монархическое движение

в эмиграции впервые осмелилось заявить о себе только в мае-июне 1922 г. на

Рейхенгалльском съезде (да и то упоминание о «законном Государе из Дома

Романовых» было по тем временам большой смелостью).

В дальнейшем монархическое движение в эмиграции отличала крайняя нетерпимость

различных его ветвей и организаций как к друг к другу, так и к другим белым

организациям (почему оно и было излюбленным полем деятельности советской

агентуры), однако само это движение в своей антисоветской позиции было наиболее

непримиримо. Постперестроечный же монархизм, унаследовав худшие черты

эмигрантского, эту позицию утратил. Кроме того монархическое движение

становилось прибежищем слишком большого числа людей, мягко говоря

«неадекватных», имея явную «перегрузку» по части тупых фанатиков, истерических

кликуш и т.п. элемента, в конце-концов маргинализировавшего движение и едва ли

не саму идею, которая, оторванная от реальной ситуации и здравого смысла, стала

превращаться в оружие против себя самой.

В условиях утраты традиции старого патриотизма, в современной системе

представлений под «цивилизованным» фактически пришлось понимать патриотизм, так

сказать, «умеренный» — как бы не такой «страшный», как у пресловутой «Памяти»,

которой во второй половине 80-х годов пугали друг друга демократические

публицисты. Претенденты на эту политическую нишу время от времени объявлялись,

причем из наиболее заметных первым был Жириновский, назвавшийся не как-нибудь, а

«либеральным демократом» и сумевший занять соответствующую идеологическую нишу





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 180 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.04 с)...