Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

ГЛАВА 9. прощание с иллюзиями



Я полагал, что эта последняя глава будет посвящена анализу ранее приведенных аргументов и доводов, что-то вроде: «Уважаемые дамы и господа, я считаю, что общественно-политическая система «А» лучше/хуже общественно-политической системы «Б», и вот почему...» Потом последовали бы статистические данные, факты и утверждения, доказывающие мою правоту.

Я полагал, что поразмышляю о громком хоре голосов, требующих, чтобы перестройка и все с ней связанное было интерпретировано нами как смерть марксизма, как похороны коммунизма.

Я полагал, что обращу внимание читателя на якобы обязательный выбор между благоденствием и социальной справедливостью, на идею, что социальная защищенность и справедливость являются преградой на пути экономического роста, на положение, гласящее, что быть более справедливым значит быть более бедным, что хочешь не хочешь, но приходится искать компромисс между экономической справедливостью и экономической эффективностью. Я полагал, мне удастся показать вам, что вся эта премудрость есть на самом деле лишь дымовая завеса, за которой скрывается жадность.

Я также полагал, что задам вопрос: если вам дадут чертеж, но вы полностью проигнорируете его, будете ли вы винить архитектора, когда построенное таким образом здание рухнет? Исходя из этого я собирался спросить: можно ли винить в чем-либо теорию социализма, коли те, кто якобы возвел ее, проигнорировали строительные чертежи архитектора и на самом деле соорудили своего рода Вавилонскую башню?

Я полагал, что последняя глава будет посвящена всему этому.

Я ошибался. Эта книга не о том, какая система лучше. На самом деле эта книга о том, как один отдельно взятый человек пытался найти истину, о глубокой обеспокоенности одной отдельно взятой личности состоянием человечества, об убеждении одной отдельно взятой личности в том, что, как пела Милая Чарити, «должно же быть что-то лучше, чем это!».

В последний день работы Первого съезда народных депутатов в июне 1989 года я вместе со всей страной и, возможно, со всем миром наблюдал торжественный финал того, что можно было бы назвать и трагедией, и драмой, и комедией шекспировского масштаба и страстей. У трибуны стоял пожилой мужчина, выглядевший старше своих лет, он стоял твердо, упрямо, требуя, чтобы ему дали возможность обратиться к собравшимся — к тем двум тысячам граждан, которых, как и его, избрали в высший законодательный орган страны. Он просил дать ему пятнадцать минут, но явное большинство зала просьбу эту встретило свистом и криками: «Нет! Нет!»

Этим человеком был Андрей Сахаров.

И он все-таки заговорил. А поскольку его слова содержали нелицеприятную критику того, что удалось сделать Первому съезду и что сделать не удалось, поскольку он, как всегда, говорил прямо, не соблюдая никакой дипломатии, агрессивное большинство — именно так называли консервативную часть этой ассамблеи — начало хлопать. Это были не аплодисменты, а спонтанно рожденный способ не давать выступающему говорить. Так родилось новое понятие — «захлопывать», то есть перекрывать голос говорящего громким ритмичным хлопаньем, фактически аплодировать против того, что он пытается сказать. Этот способ оказался необыкновенно действенным, многим выступавшим пришлось покинуть трибуну, так и не получив возможности высказаться. Теперь же агрессивное большинство пыталось «захлопать» Сахарова.

Как я уже заметил, эта тактика чаще всего срабатывала. Но сейчас был другой случай. Хлопальщики имели дело с человеком, который не прогнулся ни перед партаппаратом, ни перед государственной машиной, с человеком, который не дрогнул, который добровольно отказался от таких благ, о каких хлопальщики никогда и не мечтали...

В течение нескольких лет мы с женой снимали небольшой домик в Жуковке, километрах в двадцати пяти от Москвы по Рублево-Успенскому шоссе. С одной стороны, Жуковка — это обыкновенная русская деревня. Но с другой — это и место отдыха сильных мира сего, высокопоставленных партийных работников и правительственных чиновников. Помимо деревни Жуковка есть Жуковка-1, Жуковка-2 и Жуковка-3, анклавы, спрятанные за высокими заборами, где живет советско-партийная элита, снимая дачи за баснословно низкие цены. У деревенских все как в любой советской деревне — нет канализации, горячей воды, каких-либо удобств, кроме электричества. Живут эти люди за счет натурального хозяйства и дачников, живут тяжело и бедно — впрочем, как почти вся страна. А вот за заборами... Помимо так называемых госдач есть частные дома, скорее напоминающие особняки. В десяти минутах ходьбы от снимаемой нами хибары расположились хоромы, принадлежащие семейству Брежневых, виолончелисту Ростроповичу (приютившему там опального Александра Солженицына). Кроме того, там находятся двух- и трехэтажные кирпичные строения, подаренные Сталиным ученым, работавшим над атомным и ядерным оружием. Среди последних был и Сахаров, «отец» советской водородной бомбы, трижды Герой Социалистического Труда. Понятно, что и ему подарили загородный дом в Жуковке, и дом этот продолжает стоять, словно символизируя исключительные привилегии, которыми он обладал и от которых отказался, поскольку не желал отказываться от своих принципов.

Такого человека невозможно «захлопать».

Нельзя было оторваться от телевизионного экрана, мы смотрели как завороженные, видели, как он противостоит агрессивному большинству, перекрикивает шум, размахивает руками, словно пытается оттолкнуть от себя волну звука, накрывающую его из зала, упорно излагает то, что хочет сказать, требуя, чтобы слушали его делегаты, страна, весь мир, наконец.

Не забыть мне эту сцену. Она была полна символики, она говорила о многих вещах.

Она говорила о способности человека преодолеть все что угодно, несмотря ни на что.

Она говорила о достоинстве и чести. Их можно закопать, закатать в цемент, сбросить в самые глубокие шахты, заморозить в полярных льдах, сжечь в печах, уничтожать в газовых камерах. Но невозможно их победить. Они неодолимы.

И более всего эта сцена говорила о том, что происходит в Советском Союзе.

В 1830 году перед смертью Симон Боливар писал: «Те, кто служат делу революции, вспахивают море». Поразительный образ. Можно ли придумать более тщетное занятие, чем пахать море? На самом ли деле революция — это лишь пена, волна, которая, успокоившись, сливается с безграничными водами нашей истории?

Нет ясного ответа на этот вопрос, ведь современная история предлагает нам лишь несколько революций: Франция, Россия, Китай, Куба...

А как насчет Америки, спросите вы? А никак. Ведь в 1776 году американский народ восстал не против собственного правительства. Следовательно, это не было революцией. Американский народ восстал против заморского тирана, он восстал, требуя независимости от иностранного властелина. Это была война за независимость или, говоря современным языком, народно-освободительная война, но не революция. Кстати, мне любопытно, стали бы нынешние Соединенные Штаты Америки поддерживать Джорджа Вашингтона и его Континентальную армию в борьбе с британской короной? Думаю, вряд ли. Скорее всего, поддержали бы Великобританию — точно так же, как постоянно поддерживают самые репрессивные системы сегодня.

Революция, даже в самом удачном своем варианте, — дело малоприятное. Более того, это акт отчаяния, свидетельство предела. Человеку не свойственно восставать, рисковать своим благополучием и жизнью, если он не загнан в угол. Революции не только низвергают все старые институты, они выворачивают общество наизнанку. Они раскалывают нацию, ставят отцов против сыновей, брата против брата. Но делают они это ради благороднейших целей — счастья человечества, и именно такие идеи питают революцию. Их возглавляют мечтатели, одержимые состраданием к народу. Эти люди изначально чаще всего не жаждут власти ради власти, они не стремятся к личной диктатуре, но этим обычно все кончается. В этом смысле можно было бы постулировать, что все революции в конце концов терпят крах. Нет в таком утверждении ничего абсурдного.

Робеспьер, например, являл собою чистейший дух Французской революции 1789 года, он призывал к отмене смертной казни, но в конце пути утонул в кровавой бане террора, который сам же объявил. Сама эта революция, родившаяся со словами «Свобода, равенство, братство» на губах, породила Наполеона, будущего императора, имевшего своей целью мировое господство. Когда избавились от Наполеона, его заменил еще один король из династии Бурбонов. И ради этого воевали и умирали французы, ради такой рокировки совершалась революция? Разумеется нет. Так что было бы логично сказать, что Французская революция, известная в России как «Великая» и «буржуазная», провалилась. Но это только если судить по очень короткому историческому отрезку — с 1789 по 1815 годы. А если подходить со стороны подлинно исторической перспективы, можно заключить, что эта революция закончилась триумфом. Ведь благодаря ей возникла Французская Республика, именно она зажгла в умах новые мысли и мечтания. Потребовались годы, понадобились другие бунты (так обычно называют революции, которые не удались). Но обещания 1789 года были все-таки воплощены, стали реальностью — спустя примерно век. Эта революция послужила стартером чего-то такого, что не могло двигаться по прямой и имело свой тайный способ ускорения. Пусть вначале показалось, что оно обладает врожденными фатальными недостатками. В итоге же революция победила.

Русская революция ноября 1917 года предложила нечто куда более грандиозное, чем реализация лозунга «Свобода, равенство, братство». Она планировала создать принципиально новое общество, в котором не будет обездоленных и всесильных, в котором управляемые сами станут управлять, в котором жажда наживы иссякнет, поскольку богатство перестанет быть целью и потеряет всякий общественный смысл. Люди, возглавлявшие эту революцию, мечтали о лучшей доле для народа, преследовали благороднейшие цели (возможно, не все, но несомненное большинство). Понятно, у каждого из них был свой интеллектуальный потолок. Но те, кто представляет этих людей как банду фанатиков, навязавших свои взгляды целой нации, сильно упрощают историю. Не говоря о том, что это и весьма пессимистический взгляд, ведь он предполагает, что долгосрочный обман такого количества народа в самом деле возможен. И действительно, большинство русских, а затем советских людей поддержали революцию и, чуть позже, Сталина. Следует задаться вопросом: почему? Как могла целая страна в течение стольких лет верить в это чудовище? Вопрос это не риторический, он требует ответа.

Будь Сталин той персоной, которую мы видим в современных политических карикатурах, он не мог бы пользоваться всенародной любовью. Значит, было в нем что-то такое, нечто отдельное и особое, иначе не могло быть. Пожалуй, я способен описать это нечто собственными словами, но предпочитаю уступить трибуну одному из самых ярых критиков Советского Союза — Александру Зиновьеву. Блестящий и эрудированный ученый и философ, человек, чье деревенское происхождение придает утонченным рассуждением о родной стране несомненную народность, Зиновьев мгновенно прославился после опубликования на Западе в 1976 году труда «Зияющие высоты». Он тут же был уволен с работы и лишен всех ученых званий. В 1978 году ему дали понять: либо он уедет из СССР, либо его ждет тюрьма. Учитывая, что у него были жена и дочь, выбирать не приходилось. Его изгнали из страны и затем лишили гражданства. Ныне он проживает в ФРГ.

Я привел все эти данные лишь для того, чтобы ни у кого не возникло сомнений относительно подлинно антисоветских и антисталинских убеждений Зиновьева. В августе 1989 года он дал интервью еженедельнику «Московские новости», изданию абсолютно перестроечному. Ему, в частности, был задан вопрос о том, правильно ли его цитировали в некоторых западных изданиях, будто он отчасти оправдывал деятельность Сталина? Вот его ответ:

«Я стал антисталинистом уже в шестнадцать лет. Но теперь-то все стали антисталинистами. Я же, следуя правилу, что мертвые не могут быть моими врагами, изменил ориентацию моей критики реальности. Я стал исследовать сталинскую эпоху как ученый. И пришел к выводу, что, несмотря ни на что, это была великая эпоха. Она была страшной, трагичной. В ней совершались бесчисленные преступления. Но сама она в целом не была преступной. Если подходить к истории с критериями морали и права, то всю ее придется рассмотреть как преступление. Я не оправдываю ужасов сталинской эпохи. Я лишь защищаю объективный взгляд на нее. И я презираю тех, кто сегодня наживается на критике безопасного для них и беззащитного прошлого. Как говорится, мертвого льва может лягнуть даже осел. Пару слов о коллективизации. Я знаю, что такое колхозы не понаслышке, я сам работал в колхозе. Моя мать шестнадцать лет была колхозницей, испытав все ужасы коллективизации. Но она до смерти хранила в Евангелии портрет Сталина. Почему? Благодаря колхозам ее дети покинули деревню и приобщились к современной городской жизни. Один стал профессором, другой — директором завода, третий — полковником, три сына — инженерами. Нечто подобное происходило с миллионами других русских семей. Колхозы, будучи трагедией, вместе с тем освободили миллионы людей от пут частной собственности и от тупости прежней деревенской жизни». Можно возразить, что, не будь Сталина, жизнь этой крестьянки и ее шестерых сыновей сложилась бы лучше. Вероятно. Даже скорее всего. Но эти рассуждения совершенно не могут волновать женщину, которая, как и семьдесят процентов населения России, была безграмотной, которую ожидала жизнь вьючного животного и которая ничего другого не предполагала и для сыновей. Но жизнь ее была совершенно трансформирована благодаря сталинской коллективизации. Разве странно, что она считала его святым, безгрешным и безошибочным чудотворцем?

А что же ее шестеро сыновей? Ну, один стал ярым и ярким критиком советской системы, хотя вряд ли его можно считать типичным. Типично же то, что случилось не только с ним и его братьями, но и с миллионами других. Именно это донельзя усложняет вопрос, исключает возможности черно-белого, простого ответа. В прошлом американцы справедливо гордились тем, что «любой» из них мог стать президентом, причем в этом выражалось и революционное убеждение, будто все люди рождены равными. В Советском же Союзе буквально все лидеры являются сыновьями тех, кто пахал и сеял, кто стоял у станка и рубил уголь. И к власти они пришли в основном при Сталине.

Согласно Эвклиду, самое короткое расстояние между двумя точками на плоскости — прямая линия. Впрочем, эта аксиома неприменима к геометрии Лобачевского, открывшей новую эру в понимании пространства. Полагаю, что история куда более многомерна, чем могут себе представить даже самые выдающиеся математики. Какая «линия» соединяет Второй съезд Советов, на котором 8 ноября 1917 года выступал Ленин, и Первый съезд народных депутатов, на котором 9 июня 1989 года выступал Сахаров? Линия эта не прямая, она выписывает немыслимые зигзаги, но в ней есть логика — пусть мало понятная, пусть скрытая, но железная.

Невозможно оценивать историю, основываясь на «если бы». Что было бы, если бы Сталин умер пяти лет от роду от гриппа? Что было бы, если бы Ленина в 1918 году не ранила Фани Каплан и он прожил бы еще много лет в полном здравии? Что было бы, если бы... «Если бы, да кабы, да во рту росли б грибы, то был бы не рот, а целый огород», — так говаривал мой отец.

Вера в то, что революция и есть самый короткий путь от той точки, в которой находится твое общество сегодня, до той, где ему надлежит быть завтра, — иллюзия. Не более того. Разрушительная сила революции изначально превосходит ее созидательный потенциал. Мы все разрушим, а затем... Революция отказывает нам в соблюдении правил и порядка, и этот отказ обходится очень дорого. В какой-то степени это можно сравнивать с тем, как старый дом либо взрывают, либо тщательно разбирают с соблюдением всех норм безопасности. Первый способ кажется самым быстрым: заложили взрывчатку, трах-бах — и сравняли с землей. Но одновременно с тем все разлетается в разные стороны, разбиваются окна соседних домов, кирпичи падают каким-то несчастным на головы, все покрывается пылью. И когда, наконец, пыль осела, становится ясно: мы пока не можем приступить к строительству того изумительного здания, о котором мечтали, потому что сначала надо убрать все руины, всю грязь, о количестве которой мы и представления не имели, не говоря о том, что у нас нет необходимых для уборки лопат и машин. Вот мы и сколачиваем носилки, берем старые тачки, из рук в руки передаем друг другу битый кирпич, куски штукатурки и убираем. Бесконечно медленно. И одновременно строим среди всей этой разрухи. Но то, что мы строим, совершенно не похоже на то, о чем мы мечтали, на чертежи, которые рисовали, да мы и представления не имели о том, в каких условиях нам предстоит жить и строить. Мы строим свое здание методом тыка, ломая, переделывая, и все происходит мучительно тяжело.

А что сказать об эволюции, о способе, при котором соблюдаются правила безопасности? Начинает она еще неторопливее. Вот поставили защитные металлоконструкции, вот покрыли все пленкой. Кажется, работа тянется и тянется... Но вот однажды пленка снимается, убираются металлоконструкции и — о чудо! — стоит новое здание, изумительное здание нашей мечты. Да, потребовалось гораздо больше времени, чтобы разобрать старое, но никто и ничто не пострадал и, что особенно важно, само строительство шло несравненно быстрее.

Но и эта картинка — иллюзия. Даже самый поверхностный взгляд на историю человечества обнаруживает, что и эволюционный путь развития общества — результат мучительной, тяжелой и бесконечно долгой борьбы. Никогда не достигалось ничего без огромных жертв, без страданий. Нет, эволюция вовсе не синоним порядка.

Революция же — своего рода война, в ней не разобраться, коли ты сидишь в траншеях и блиндажах: в глаза бросается только кровь и жестокость. Но ведь кровь и жестокость не чужды и эволюции. Революция как бы сжимает века в десятилетия, так происходило в России, и трагичность этого процесса была так явно видна именно из-за скорой смены событий.

Нас гораздо больше задевает случившееся на площади Тянанмынь, чем, скажем, медленное разрушение жизни жителей городских гетто. Почему? А потому, я думаю, что первое зримо, оно разыгрывается перед нашими глазами здесь и сейчас. Второе же не разыгрывается, а протекает, это процесс, мы не можем следить за его перипетиями. Первое — это драма, трагедия; второе — история.

Революция и эволюция. Скорее всего, первое является порождением второго. Хотелось бы, конечно, обходиться без этого порождения, но тут уж ничего не поделаешь.

Прощание с иллюзиями — процесс болезненный, ведь эти иллюзии для нас своего рода наркотики. Они меняют наше восприятие действительности — иногда чуть-чуть, наподобие марихуаны и кокаина, иногда радикально, как героин и ЛСД. Мы привыкаем к этим иллюзиям, не можем без них обходиться, ведь они украшают нашу жизнь. Но когда реальность все-таки прорывается к нам, когда иллюзии больше не работают — что тогда? Как справиться? Как быть, если случилась передозировка? Выходит, иллюзии могут убить не хуже наркотика...

Расставание с иллюзиями болезненно еще и потому, что нет лекарств от них, нет реабилитационных центров. Приходится рассчитывать только на себя безо всяких пилюль, наклеек, гипноза и прочих средств. А поскольку это и в самом деле тяжело, не каждый из нас идет на это. Сложно усомниться в том, что казалось бесспорным, сложно подвергать сомнению то, что мнилось святым, сложно допустить, что твоя вера, возможно, была заблуждением.

Это с трудом дается отдельно взятой личности. А целому обществу? Еще более мучительно, но и совершенно необходимо. Общество, построенное на иллюзиях, представляет страшную угрозу для всех своих членов, потому что рано или поздно оно рухнет.

Случается, наш ежедневный жизненный опыт явственно подтверждает наши иллюзии, и лишь самым прозорливым удается увидеть, что там ждет за поворотом дороги Истории.

Представьте себе древнего египтянина эпохи фараонов, которого спрашивают, считает ли он рабство справедливым и вечным институтом? Ведь рабство просуществовало три с половиной тысячи лет, тридцать пять веков. Разве можно было сомневаться в том, что это есть нормальный, извечный порядок? Разве сомневались люди в феодальные времена в том, что монарх есть богопомазанник? Разве десять веков Средневековья оставляли место для сомнений?

Человеческое общество, как и природа, имеет свои законы и свои черные дыры.

Средние века были куда более темными, оставили человечеству куда менее богатое наследие, чем рабовладельческие Афины. Но без Средних веков не наступило бы Возрождение.

Развиваясь веками, человечество мечтает, причем мечта эта едина для всех. Будь то Эдем Ветхого Завета, или авестанский сад Йимы, Дильмун шумеров или Теп Зепи египтян, Золотой век эллинов или Крита-Юга, описанная в Махабхарате, — будь то на Западе или на Востоке, на Юге или на Севере, будь то среди самых примитивных или самых развитых культур и цивилизаций, мы все мечтаем о рае, о том месте, где заживем вечно и счастливо.

Когда я смотрел на Андрея Сахарова, который настаивал на своем и говорил что думает, мне подумалось: быть может, после всего этого мрака, этих страданий, этого безрассудства, террора и жестокости, после всех страстей, мечтаний, героизма и жертв мы становимся свидетелями рождения чего-то такого, что позволит нам вновь открыть и найти некогда утерянное, но не забытое человечеством.

Возможно, я заблуждаюсь.

Как бы то ни было, я уверен, что человечество построит человеческий мир.

У меня нет иллюзий, что я это увижу.

И у меня более нет иллюзий, будто только одно общество располагает истиной.

Я теперь не верю в то, что революции есть самый короткий путь к светлому будущему, хотя и никуда от них не денешься.

Я не верю и в то, что собственность священна, что идеология безгрешна и всесильна, я не верю людям, которые готовы принести в жертву идее хотя бы одну единственную человеческую жизнь, и идеологам — как слева, так и справа — я говорю: чума на оба ваших дома!

Я, как и мольеровский Дон Жуан, верю в то, что дважды два — четыре, а дважды четыре — восемь, что человек не живет хлебом единым, но и без хлеба он жить не может. Я считаю, что созидание есть счастье, что самовыражение есть созидание, что созидаем мы через труд, и труд нас создает.

Не знаю, есть ли этимологическая связь между словами «поиск» и «вопрос», но они непосредственно определяют наши судьбы. Мы задаемся вопросом относительно того, кто мы, что мы и почему мы, и это нас толкает на поиск того золотого света, который сияет там, за горизонтом. И так будет всегда, и в этом, наконец-то, я совершенно уверен.

Говоря словами Оливера Уэнделла Холмса-младшего: «Уверенность — чаще всего иллюзия, и покой — не судьба человека».

***

Сегодня я эту короткую главку написал бы чуть иначе, изменил бы стилистически. Но суть осталась бы той же, и поэтому ни по ходу ее, ни после нее я не стал вводить никаких комментариев.


ПОСЛЕСЛОВИЕ [31]

С того дня, как «Прощание с иллюзиями» вышла из печати в переплете, в России произошли перемены, подтолкнувшие меня к написанию послесловия для нового, карманного издания. Речь идет о двух на первый взгляд совершенно не связанных между собою событиях: первое несомненно имеет большое общественное и политическое значение, чем и привлекло внимание всего мира, второе же — сугубо личного свойства.

Под первым событием я подразумеваю XXVIII съезд Коммунистической партии Советского Союза. Для многих членов КПСС, в том числе и для меня, он должен был стать, как сказал бы Михаил Сергеевич Горбачев, судьбоносным как в позитивном в смысле, так и в негативном. Если говорить о позитивной стороне, то этот съезд мог привести к радикальным изменениям в КПСС, к тому, что партия трансформируется и станет такой, какой задумывалась — политической организацией, преследующей лишь одну цель: служение народу. Само собой разумеется, такая трансформация потребовала бы признания прошлых ошибок, взятия на себя ответственности за сталинские и постсталинские преступления и репрессии, короче говоря, это потребовало бы публичного покаяния, самоочищения. Только так можно было перевернуть страницу и обрести новую жизненную силу. Многие на это надеялись.

Негативное же сводилось к тому, что съезд мог попытаться повернуть ход истории вспять, укрепить позиции партийной бюрократии. Для таких членов партии, каким был я, это означало бы выход из КПСС, поскольку дальнейшее пребывание в ее рядах становилось бы в этом случае аморальным.

Надежда на благоприятный исход, конечно, была, но, признаться, слабенькая: большой прозорливости не требовалось, чтобы почувствовать, куда дуют партийные ветры. Незадолго до ожидаемого XXVIII съезда состоялся I съезд КПСС России, который поставил все точки над «i». Первым секретарем был избран Иван Полозков, образцовый и типичнейший партийный бюрократ, безликий, серый, но вместе с тем злобный, хитрый, если угодно, партийное воплощение шекспировского Яго. Тот факт, что именно такого человека избрали лидером компартии России, не оставлял сомнений по поводу тех людей, которые поддержали его, той


ЭПИЛОГ

22 октября 1991 года я вместе с Катей улетел в Нью-Йорк по приглашению Фила Донахью, чтобы вместе с ним вести телевизионную программу. Приняв это приглашение, я в какой-то степени действовал по рецепту Наполеона: «Ввяжемся, а там посмотрим». Я не был уверен, что смогу работать на равных с Филом, я совершенно не представлял себе, как вообще буду жить в Нью-Йорке. Словом, было много вопросов и ни одного ответа. Так почему я все же решил уехать?

Отчасти это было связано с тем, что я больше не работал на Центральном телевидении, откуда меня «ушли» после скандального (с точки зрения властей) интервью, данного мною одной американской телекомпании.

Отчасти это было связано с желанием принять новый вызов и доказать всем, и, в первую очередь самому себе, что и в Америке я могу работать не хуже лучших.

Но все-таки главная причина состояла в другом.

***

19 августа 1991 года, примерно в семь утра, я вернулся с утренней пробежки. Поднявшись на крыльцо домика, который мы снимали в Жуковке, я увидел застывшую перед телевизором Катю, а на экране — позеленевшее лицо своего знакомого, диктора ЦТ Юрия Петрова. Он говорил что-то о каком-то ГКЧП. Через пять минут все стало ясно: совершен государственный переворот. Горбачев, находящийся на отдыхе в Форосе, якобы болен и не может исполнять своих обязанностей президента СССР, поэтому создан Государственный Комитет по чрезвычайному положению, куда, в частности, вошли председатель КГБ СССР В.А. Крючков, премьер-министр СССР В.С.Павлов, министр внутренних дел СССР Б.К. Пуго, министр обороны СССР Д.Т. Язов и вице-президент СССР Г.И. Янаев.

Это означало конец перестройки и гласности, конец всем мечтам о социализме с «человеческим лицом»: КГБ, милиция, вооруженные силы (нынешние «силовики»), за которыми стояли ЦК КПСС и правительство (минус Горбачев) выступили против нового курса. Разве они могли проиграть?

Мы немедленно сели в наш «жигуленок» и помчались в Москву. Рядом с нами грохотала колонна танков, и только оказавшись рядом с этими машинами, я понял, до чего танк страшен. Громадный, грозный железный монстр, который задавит тебя и не заметит.

22 августа 1991 г. Я выступаю перед гостиницей «Москва» после провалившегося путча

Еще в подъезде дома я услышал, как в квартире трезвонит телефон, и сразу понял: это меня разыскивают разные американские, английские и французские СМИ, жаждущие получить комментарий. Мы вошли в квартиру, телефон все звонил и звонил, а я не понимал, как должен поступить. Если ответить и дать событиям ту оценку, которую я считал единственно верной, то ни в какую Америку я не поеду; скорее, могу «поехать» совсем в противоположенную сторону. Если дать другой комментарий, то это будет подлостью, которую я вряд ли прощу себе. Если не давать никакого комментария, то это будет... что?

Звонки не прекращались, и я сказал Кате, что хочу выйти, посмотреть на происходящее. Ходил я часа три или четыре. Такой я Москву еще не видел: у Белого дома толпы народа, строящие какие-то самодельные баррикады, танки на улице Горького и Манежной площади, из их башен растерянно смотрят на обступивших их людей солдатики лет восемнадцати-двадцати. В воздухе пахнет и грозой, и свободой, от которой кружится голова.

С самого начала я понимал, что я должен дать интервью, у меня нет выбора, вернее, есть выбор между позором и презрением к себе, с одной стороны, и риском быть арестованным, но иметь чистую совесть, с другой. И вышел я из дома подальше от непрекращающихся звонков с тайной надеждой, что, быть может, увижу нечто такое, что освободит меня от этого долга. Получилось же совсем неожиданно: выбор оказался легким, и не было в этом ничего героического — вдруг я понял, что перестал бояться.

Советский Союз держался на своего рода эпоксидном клее, состоящем из веры и страха. И пока эти составные части «работали», система была незыблемой.

Первой начала сдавать вера. Разоблачение культа личности Сталина, вызывавший смех и презрение «Хрущ», напялявший себе на грудь пять золотых звезд Героя Брежнев — таких обстоятельств не выдержала бы ни одна вера.

А вслед за верой стал подтачиваться страх.

Помню, что все годы своего проживания в СССР я боялся. Чего? Не могу сказать конкретно. Я чувствовал себя совершенно беззащитным. Это был страх, не имевший ни ясного образа, ни места обитания. Он просто был. Помню, каждый раз возвращаясь из ежегодного отпуска, я боялся того, что случится в первый день моей работы. Не ждут ли меня неприятности в связи с тем, что я сказал, или, напротив, не сказал, сделал или не сделал? Страх этот сидел во мне безвылазно, прописавшись, казалось, навечно. И вдруг он исчез. Его не стало, причем я понимал точно, что больше он не вернется никогда. Невозможно передать облегчение, которое я испытал, будто задышал свежим, прохладным воздухом, наполнившим мои легкие тысячами пузырьков чистой радости.

Я вернулся домой и сказал Кате, что должен ответить на телефонные звонки, должен сказать то, что считаю нужным. И она совершенно спокойно, абсолютно уверенно ответила: «Конечно, ты должен, по-другому ты не можешь поступить».

Я опасался, что она станет отговаривать меня, скажет, что глупо рисковать, когда через месяц нам предстоит уехать в Америку. Единственное, о чем Катя попросила, — это чтобы я дозвонился ее сыну Пете, в это время как раз находящемуся в Штатах, и сказал бы ему пока в Москву не возвращаться. (Я так и поступил, но Петя прилетел на следующий день — что было и остается предметом моей гордости.)

Эти три дня — девятнадцатое, двадцатое и двадцать первое августа — стоят особняком в русской истории: это был единственный случай, когда народ сам, без призывов, без вмешательства каких-либо партий, встал на защиту того, чего он, народ, хотел. И народ победил. Помню, как двадцать второго числа я оказался на площади Дзержинского, где состоялся спонтанный митинг. И когда меня заставили выйти на трибуну, чтобы сказать какие-то слова, вся громадная толпа начала скандировать «Познер! Познер! Познер!» — и я почувствовал, что такое выражение народного обожания может человека унести в заоблачные выси и привести к полной утере трезвой самооценки и всякого представления о реальности. Мною овладел страх — нет, не тот, о котором я говорил и от которого я избавился, страх не за себя, а боязнь того, насколько легко можно управлять людьми, когда они впадают в эйфорию.

То были великие дни, они останутся в моей памяти навсегда, вызывая и радость и боль. Потому что вскоре за ними последовало другое. И от этого я уехал.

Я уехал от Михаила Сергеевича Горбачева, который и породил перестройку, и погубил ее. Он отвернулся от людей с либерально-демократическими взглядами, он практически сам вернул к власти тех, кто не хотел и не мог хотеть развития перестройки. Он думал, что знает, как ими управлять, забыв, что партаппарат сильнее отдельно взятого человека. Кровь, пролитая в Риге, Вильнюсе, Тбилиси, Баку и Сумгаите, — лишь один из результатов его поворота не вправо, а назад. Скажете, не Горбачев отдавал приказ стрелять, калечить людей саперными лопатами? Не он. Но ответственность его, Президента страны.

Я не верю, что Горбачев не знал о готовящемся путче. Не может быть, чтобы не докладывали ему об этом, и не Сталиным он был, не параноиком, чтобы решить, будто доносят провокаторы, враги, предатели.

Почему Михаил Сергеевич взял и уехал в отпуск накануне подписания нового Союзного договора, имевшего архиважное значение для создания нового Советского Союза? Почему он не довел подписание до конца? Когда, много лет спустя, я задал ему этот вопрос в программе «ПОЗНЕР», он ответил: «Это была моя ошибка».

И все, Михаил Сергеевич? Нет уж, так не пойдет. И тогда в голову приходит ужасающая мысль — он все знал, он решил сыграть в две лузы: если путч удастся — он вернется и останется президентом, если же нет, то он — герой, жертва темных сил... Не хочу верить в это хотя бы потому, что благодаря Горбачеву моя жизнь, да и не только моя, изменилась до неузнаваемости, лично я благодарен ему по гроб жизни, но сомнения мучают и мучают. И я уехал.

Я уехал и от Бориса Николаевича Ельцина, который дважды звонил мне и предлагал свою помощь. Первый раз, когда он еще сам был в опале и баллотировался на пост Председателя Президиума Верховного Совета РСФСР, но вызвался «прикрыть» меня; второй раз, когда был Президентом РФ и предложил мне стать его пресс-секретарем (я отказался, сославшись на свой возраст и неспособность выражать чужое мнение, если оно не совпадает с моим собственным). Конечно же я ценю это и благодарен. Но это не меняет того факта, что Борис Николаевич имел уникальную возможность превратить Россию в демократическую европейскую страну. Но он не сделал этого. Более того, не справившись с собственными слабостями и плохо разобравшись в том, кто есть кто, он реально способствовал развалу страны — не СССР, а России. Все те беды, о которых говорят сегодня, восходят ко времени Ельцина. По сути дела, именно при Ельцине начинается отток сторонников нового курса, именно при нем возникает ностальгия по советскому строю, именно при нем возвращается и становится все популярней фигура Сталина.

Я верил Ельцину, несмотря на то, что был ему лично признателен, я искренне полагал, что... да что уж говорить! На сей раз моя вера полнилась сомнениями, я предчувствовал, что в который раз мои надежды напрасны.

Я уехал, потому что больше не было сил разочаровываться.

***

Я проработал на канале CNBC шесть с небольшим лет. Могу ли я сказать, что этот опыт научил меня чему-нибудь? Положа руку на сердце отвечу, что нет. Он, этот опыт, конечно, был полезен. Но американское телевидение не открыло для меня каких-то доселе мне неизвестных профессиональных секретов. Да, я многому научился у Донахью, научился, потому что он — уникальный мастер своего дела, а не потому, что он американец. За эти годы я убедился в том, что американские телевизионщики работают ничуть не лучше, чем российские: профессионал есть профессионал, этим все сказано.

Научила ли меня чему-нибудь американская журналистика? Безусловно. Если говорить совсем коротко, то она преподала мне три истины.

Истина первая. Свобода печати, свобода слова, которая ценится превыше всех прочих американских ценностей и оговорена Первой поправкой к Конституции США, не безгранична. Привожу пример. Году в девяносто третьем или девяносто четвертом американские СМИ поносили Японию за то, что она, Япония, не пускала на свой внутренний рынок американские автомобили. Требовали санкций, закрытия американского рынка для японских товаров и тому подобное. Мы с Филом посвятили этому вопросу одну передачу, главный посыл которой звучал так: американские автомобили уступают японским по всем главным показателям. Японские машины безопаснее, экономнее, лучше держат дорогу, реже ломаются. Чем ругать японцев, сказали мы, надо улучшить качество американских автомобилей. Вот когда они перестанут уступать японским, тогда будет о чем поговорить.

Среди рекламодателей программы «Познер и Донахью» числился американский автомобильный гигант «Дженерал Моторз», который после выхода в эфир той передачи отозвал свою рекламу. Нас с Филом тут же вызвал к себе президент NBC.

— Вы что, охренели?! Кто дал вам право критиковать наших рекламодателей? — возмутился он.

— А мы их и не ругали, — ответил Фил, — мы...

— Вы критиковали их товар, — перебил его президент, — а это недопустимо!

— А как же свобода слова? — поинтересовался я.

— Свобода слова?! — вскричал он. — Свобода слова — это там, на улице, — он махнул рукой в сторону окна, — там, а не в моей студии!

— Это цензура! — начал заводиться Фил.

— Вы меня, американца, обвиняете в цензуре?! — взревел президент. — Да как вы смеете?

Примечательно то, что президент компании и в самом деле не считал это цензурой. Защита доходов компании — это вовсе не цензура, это важнейшее дело. А запрет на критику рекламодателя и есть защита интересов компании. И выходит, что цензура — это то, что существует в других странах, но не в Америке. В Америке цензуры нет. Вдруг это напомнило мне ставшие классикой слова советской женщины-участницы телемоста «Ленинград–Бостон», которая на вопрос американской бабушки, есть ли насилие и секс на советском ТВ, ответила: «У нас секса нет...» Тут раздался громовой хотот собравшейся в студии аудитории, и в нем потонуло завершение ее фразы: «...на телевидении».

Конечно, секса на советском ТВ было немного, но он все-таки был. Конечно, цензуры на американском ТВ немного, но она все-таки есть. Однако утверждение: «у нас цензуры нет» не подвергается сомнению, это аксиома, как дважды два — четыре. Такое умение не видеть того, что видеть не хочется, совершенно поразительно. Я не отрицаю существования свободы слова, свободы печати в Америке. Она присутствует. Но свобода слова — это, как я уже говорил, коридор со стенами, пробивать которые не рекомендуется.

Истина вторая. Американская журналистика преподнесла мне несколько уроков профессиональной этики. Снова воспользуюсь примером. Каждая из трех ведущих телевизионных сетей — АВС, СBS, NBC — выходит в прямом эфире с главными новостями в одно и то же время — 18:30. Такая жесткая конкуренция приводит к тому, что зрителю, по сути, предлагается выбрать не саму программу (они почти одинаковы по содержанию), а ведущего. Скажем, в свое время самый высокий рейтинг имела новостная программа сети СBS, которую вел легендарный Уолтер Кронкайт. Когда он отошел от дел, его место занял Дэн Разер, не сумевший удержать зрителей на прежнем уровне, вследствие чего компания СBS стала проигрывать конкурентам. Тогда руководство решило пойти на эксперимент в виде парного ведения новостей (чего никогда не бывало прежде) и подкрепило Разера известной журналисткой, китаянкой американского происхождения, Конни Чанг. Все это совпало по времени с появлением на политической арене США некоего Ньюта Гингрича. Человек крайне консервативных взглядов, представитель так называемых «неоконов» [33], Гингрич способствовал тому, что республиканская партия получила большинство в палате представителей, спикером которой он стал. Было известно, что Гингрич сильно не любит президента Клинтона и терпеть не может его жену Хиллари. СBS решила послать Конни Чанг в штат Джорджия, где жила мать Гингрича, чтобы взять у нее интервью, — это было в январе 1995 года. Приезд мощной телевизионной команды — всегда экстренное событие в Америке, а когда это касается небольшого сонного городка на глубоком Юге, то становится событием чуть ли не историческим. И вот Конни Чанг берет интервью у пожилой, чуть напуганной матери Гингрича и спрашивает:

— А что ваш сын говорит о Хиллари?

Женщина смущается, краснеет и поясняет, что не может ответить на этот вопрос в эфире. Тогда Чанг наклоняется к ней и, понизив голос, предлагает:

— А вы просто шепните мне на ушко, чтобы это было только между нами.

Матери Гингрича невдомек, что прикрепленный к ее выходной блузке петличный микрофон прекрасно уловит каждое ее слово. Она шепчет:

— Он говорит, что она сука.

Слова эти прозвучали в вечерних новостях; но когда выяснилось, что Чанг обманула женщину, дав ей понять, будто ее слова не будут записаны, последовал гигантский скандал, Чанг стала объектом жесткой критики. В том же 1995 году она была уволена с СBS.

Урок ясный: американская журналистика придерживается определенных правил — пусть неписаных, — и нарушение их карается очень строго не законом, а самим журналистским сообществом. Эти правила появились не сразу (почитайте рассказ Марка Твена «Журналистика в Теннесси»), они — результат определенного исторического развития Америки, и я могу засвидетельствовать, что они действуют. Американский журналист не сообщит ничего, не проверив досконально факты, не переговорив с разными источниками информации, не убедившись в том, что это его сообщение точно и верно. Этим он принципиально отличается от своих российских коллег.

Наконец, истина третья, и, возможно, самая главная. Американская журналистика исходит из того, что она имеет один-единственный долг — информировать. Это превыше всего. В 1971 году газета «Нью-Йорк Таймс» опубликовала знаменитые и совершенно секретные «Пентагоновские бумаги», выкраденные бывшим морским пехотинцем, ученым и общественным деятелем Дэниэлом Эллсбергом. Из них явствовало, что президент Джонсон лгал собственному народу и всему миру, обвинив Северный Вьетнам в нападении на американский корабль в Тонкинском заливе, и воспользовался этой ложью, чтобы начать бомбежки Ханоя, тем самым нанеся тяжелый удар по престижу страны. Многие назвали бы такой поступок Эллсберга не просто не патриотичным, а предательским. Однако редколлегия газеты опубликовала эти документы, исходя из твердого убеждения: если пресса становится обладателем важной для народа информации, она обязана эту информацию сообщить. Абсолютно то же самое произошло в 2011 году, когда та же «Нью-Йорк Таймс» напечатала секретные донесения американских дипломатов, добытые возглавляемой Джулианом Ассанжем организацией «Викиликс».

Когда я работал в Нью-Йорке, меня пригласил на семинар известный обозреватель и преподаватель журналистики Фред Френдли. Там участвовали самые знаменитые журналисты Америки. Во время семинара Френдли сказал: «Хочу перед вами поставить задачу. Представьте, что вы берете интервью у министра обороны. Вы сидите в его кабинете, задаете свои вопросы, и вдруг раздается телефонный звонок. Министр поднимает трубку, что-то говорит, вешает трубку и обращается к вам: «Извините, мне надо выйти на три минуты. Посидите, сейчас вернусь». Он выходит из кабинета. Вы, конечно, смотрите, что у него на письменном столе, иначе вы не были бы журналистами. И видите, что министр оставил лицом вверх документ. К вам он повернут вверх ногами, вы не имеете права ничего трогать, но вы, конечно, умеете читать вверх ногами, иначе вы не были бы журналистами. Документ оказывается совершенно секретным, из него вытекает, что через десять дней ваша страна объявит войну другой стране. Как вы поступите с этой информацией? И имейте в виду: министр забыл перевернуть документ, так что это не подстава».

Обсуждение длилось меньше минуты, собственно, не было никакого обсуждения. Все ответили на вопрос одинаково: «Я сделаю все, чтобы эта информация стала достоянием моей аудитории».

Вот долг журналиста. Нет разговора о патриотизме, о том, что это на руку врагу, что это предательство. Есть только одно: я, журналист, обязан сообщить народу информацию. Это мой долг, такой же, как долг врача — спасать раненого бойца, неважно, наш он или вражеский. Такая реакция, такое восприятие чуждо российской журналистике, и об этом я рассуждаю не теоретически.

Вернувшись в Москву в 1997 году, мы с Катей основали «Школу телевизионного мастерства В.В. Познера» [34] (название, вызывающее у меня отвращение, но этого потребовали бюрократические процедуры). Школа эта создана для того, чтобы повышать уровень профессионального мастерства журналистов, работающих на региональных телевизионных станциях России. Я не буду вдаваться в подробности, скажу только, что Школа прошла через очень и очень сложные времена. Так вот, встречаясь с приехавшими из городов и весей России коллегами, я всегда задаю им тот же вопрос, который задавал нам профессор Френдли. Вас удивит, если я сообщу, что буквально единицы отвечают так же, как американские журналисты? Одни ссылаются на патриотические чувства, другие — на государственную тайну, кто-то еще на что-то. Некоторые говорят, что они промолчали бы, потому что боятся последствий для себя и своих близких. И это единственный довод, который я принимаю, потому что нельзя заставлять человека лезть на баррикады. Это решение сугубо личное.

***

Советский Союз прекратил свое существование через два с небольшим месяца после моего переезда в Нью-Йорк. Помню, я встретил эту новость не только без сожаления, но и без удивления: для меня было ясно, что советская империя, как и любая другая, неизбежно развалится. Конец был ожидаемым, сюрпризом же явилось то, насколько легко и бескровно это произошло. Думаю, это связано прежде всего с тем, что «метрополия» — Россия — хотела избавиться от «колоний» — республик. Этого желал Борис Николаевич Ельцин. Наверное, у него имелось на то много причин, но одна очевидна: упразднив СССР, Ельцин лишал президентского кресла Горбачева и таким образом становился единоличным лидером. Двигали им, в этом я уверен, честолюбие и жажда власти. Ведь если бы Ельцин хотел удержать бывшие республики и ради этого был бы готов применить силу, тогда пролилось бы много крови — как в случае крушения всех империй новой истории (Португальской и Испанской, Голландской и Британской, Австрийской и Французской). Ельцин, повторюсь, стремился избавиться и от Горбачева, и от республик, а республики стремились к независимости.

В доказательство того, что советский народ хотел сохранить СССР, Горбачев, и не только он, ссылается на референдум 17 марта 1991 года. На нем «да» сказали семьдесят шесть процентов проголосовавших. Эта цифра заставила меня вспомнить слова Марка Твена о том, что ложь бывает трех видов: просто ложь, отъявленная ложь и статистика. В тех республиках, которые были против референдума (Латвия, Литва, Эстония, Азербайджан, Армения, Грузия) и где прошли собственные опросы на тему «хотите ли вы, чтобы ваша страна вышла из состава СССР и стала независимой и демократической?», подавляющее большинство ответили «да». Понятно, что этнические русские, которые составляли чуть больше половины населения страны, желали сохранения СССР, за то же выступала немалая часть этнических украинцев и белоруссов и малая часть этносов других республик. Вот так получились эти семьдесят шесть процентов. Но совершенно очевидно, что если бы референдум проводился отдельно по республикам, то картина вышла бы принципиально иной. Что, собственно, и подтвердилось через несколько месяцев, когда СССР юридически перестал существовать.

Советская система представляла собой социально-политический эксперимент, подопытными кроликами которого были люди. Опыт, обещавший рай на земле, принес ад. За семьдесят четыре года своего существования эта власть лишила жизни не менее шестидесяти миллионов человек. Если вывести среднюю годовую, получится восемь миллионов убитых в год. Такой смертельной «урожайности» не знала ни одна система.

Я придерживаюсь убеждения, что люди, возглавлявшие советское государство, являлись преступниками. Жаль, что некому было посадить их на скамью подсудимых, жаль, что некому было их судить: сам советский народ, сама эта «новая историческая общность» поддерживали систему, способствовали ее реализации.

Не состоялся бы Нюрнбергский процесс, если бы судьи и прокуроры не были иностранцами. В нацизме виновен был немецкий народ, и не мог он судить самого себя. Нюрнбергский процесс случился только потому, что Германия проиграла войну и была оккупирована. СССР тоже проиграл войну — только «холодную» — и никакой оккупации не подвергся. И в результате получилось то, что получилось: сегодня в России правят те, кто был самым горячим поборником советского строя, это те самые люди, которые орали «Да здравствует!», люди, чьи аплодисменты переходили в овацию, люди, которые во времена сталинского террора выходили с плакатами «Собакам — собачья смерть!», клеймили Пастернака, Сахарова и Солженицина, это те самые партийцы и комсомольцы, которые тогда клялись своими билетами, а ныне истово размахивают крестами и целуют руку патриарху и прочим сановникам церкви.

Во время работы в Америке я не очень отслеживал, что происходит в России. Начиная с 1993 года я стал вести программы «Мы» и «Человек в маске», которые производились Авторским телевидением Анатолия Малкина и шли в эфире Первого канала (тогда ОРТ). Я прилетал раз в месяц, записывал четыре программы и вновь улетал, что, конечно, не позволяло мне вникнуть в события. А творилось здесь нечто невиданное...

Приватизация. Гигантские богатства — не миллионные, не миллиардные, а триллионные — были приватизированы за копейки. Я многих спрашивал, почему все делалось так поспешно, так непродуманно, — спрашивал Анатолия Борисовича Чубайса и Егора Тимуровича Гайдара, двоих людей, которых я уважаю и к которым испытываю симпатию. Оба ответили примерно так: только этот способ мог гарантировать, что прежняя власть не вернется, надо было действовать решительно и быстро. Возможно. Но верно и то, что в результате появился на свет совершенно особый вид капиталиста — человека, который разбогател, не предприняв для этого ничего. В Америке (и много еще где, но ограничусь одной страной) все те, кого изначально называли «баронами-грабителями», а потом «капитанами индустрии», такие титаны, как Рокфеллер, Дюпонт, МакКормак, Форд, Вандербильдт и прочие — все они свои состояния заработали. Да, проливали при этом чужую кровь, да, совершали преступления, да, воровали, все так, но им не откажешь в одном: они начинали с нуля, им никто ничего не давал за бесценок на так называемых залоговых аукционах. И позвольте заметить, что поведенческая и психологическая пропасть пролегает между тем, кто свое сотояние заработал, и тем, кто его получил.

С Билли Грехемом, известнейшим американским





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 283 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.027 с)...