Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть третья. Павел заткнул уши и начал орать



Павел заткнул уши и начал орать. Его страшный, душераздирающий крик минутами превращался в надрывный вой. А то вдруг становился воплем отчаяния, негодования, скорби. Состояние Павла напоминало предсмертную агонию. Он вскочил с дивана, метался по комнате, крушил мебель, разбивал и ломал вещи. Мы замерли у экрана, перестали дышать.

Одно его неловкое случайное движение, и кнопка пульта на его запястье сработает. А тогда все… Конец. Смерть.

Но вдруг Павел остановился, странно посмотрел на Данилу — с неподдельной и невыразимой тоской, болью, мольбой, может быть. И заговорил — быстро, глотая слова…

Прошло несколько недель. Кира, как Вергилий Данте, вела меня все глубже и глубже в ад. Круг за кругом, круг за кругом. Целые цепочки дней исчезали, стирались из моей памяти. Я не помнил ни мест, где мы подолгу «зависали», ни количества выпитого спиртного и употребленных наркотиков.

Время от времени я просыпался от этого бесконечного кошмара и обнаруживал себя в самых неожиданных местах. То на старом грязном матрасе в подвале какого‑то дома, то на чьей‑то полуразвалившейся даче за сто километров от города, то на грязном полу клубного туалета.

Это был ад. Мерцающий холодными огнями ад. Я помню странный свет лазерных прожекторов. Видимо, мы забрели в какой‑то клуб. Красные, похожие на очередь из трассирующих пуль, лучи пронизывали клубящийся никотиновый туман. В нем всплыло насмешливое лицо Киры.

— Не парься ни о чем, ты же решил умереть, — сказала она. — С каждым днем ты все ближе и ближе к своей цели. Еще пара недель без жратвы, на одной выпивке, и ты сдохнешь. Надеюсь, ты будешь в сознании. А то как‑то обидно — проспать осуществление мечты всей своей жизни.

— Где мы? — спросил я, силясь удержать разомкнутыми тяжелые веки.

— Да какая разница! — отмахнулась Кира. — На!

Она сунула мне под нос пластиковый стакан с пивом.

Я молча взял и стал жадно пить. Сквозь грохот музыки доносился голос Киры, надсадно втолковывавший кому‑то:

— Лучше заживо сгнить по собственной воле, чем превратиться в один из тех ходячих трупов, что называются «нормальными людьми»!

Или я сам это говорил? Я не понимал и не помнил. Кира была моим двойником. Она говорила то же, что и я. Она думала о том же, о чем и я. Она стала моим голосом.

Про Олесю я специально не вспоминал, но она всегда присутствовала в моем сознании. Иногда мне виделось ее спокойное лицо. Иногда казалось, что все это сон и сейчас я проснусь, а она будет рядом.

Пару раз я называл Киру Олесей. Кира не обижалась. Странно. Она пила и кололась вместе со мной, но всегда оставалась в сознании. Я ни разу не видел ее валяющейся без сознания или хотя бы просто спящей. И еще я не знал, откуда у нее деньги. Ни она, ни я не работали, и взяться им теоретически было неоткуда.

Только потом я узнал, что моя квартира продана, а я бомж.

Так прошло еще какое‑то время. Сколько точно, я не знаю.

Мы опускались все ниже и ниже, в прямом смысле этого слова. Клубы остались где‑то позади, как огни маленького городка, через который проезжаешь ночью на поезде. Теперь вокруг нас были только грязные вонючие притоны, наполненные странными существами, которые больше походили на персонажей из фильмов ужасов, чем на людей.

— Ад находится на земле, — убежденно говорила Кира (или я сам это говорил?). — Хуже этого мира нет. Посмотри вокруг. Посмотри на нас самих. Если хоть кто‑то докажет мне, что может быть хуже, я покрещусь!

Она зашлась своим резким гнусным хохотом.

— Представляешь, сегодня по радио сказали, что человеку, который прошел крещение, прощаются все грехи. Можно крупно надуть Бога! Покреститься перед самой смертью, и чтобы в жизни ни делал, хоть ты серийный убийца, хоть военный преступник, — тебя будут вынуждены пустить в Рай. Такой порядок. Ну не глупо ли? Я уверена, что Бога нет. А если Он и есть, то Он, во‑первых, самый большой кретин из всех, кого я знаю, а во‑вторых, Ему на нас давным‑давно плевать. Хотя, может, когда‑то Бог был и ничего, а сейчас состарился и впал в маразм. Такое бывает…

Ее бесконечный бессмысленный бред звучал каждый раз, когда я приходил в сознание. Я привык к нему как к звуку телевизора или своему собственному внутреннему голосу. И каждый раз, открывая глаза, слушая ее нелепые глупые бредни, я понимал, что Кира права. Права! Да!

Вокруг нас действительно был ад. Мы жили в аду… Нет, это было даже хуже, чем ад! Наркоманы и алкоголики. Сумасшедшие и бездомные, бывшие зэки. Одичавшие, сбившиеся в безжалостные стаи, брошенные на произвол судьбы дети. Все они — от мала до велика — граждане параллельного мира, другой страны, находящейся под ногами «нормальных людей». Они — похороненные заживо в братских могилах живые мертвецы, выбравшие «свободную смерть», но не мгновенную и красивую, а грязную, медленную и мучительную. Они еще люди, но в них уже нет ничего человеческого, они населяют городскую канализацию, старые, оставшиеся с военных времен блиндажи и бомбоубежища, подвалы заброшенных домов, недостроенные законсервированные тоннели метро, вентиляционные шахты. Они есть везде, где можно найти кров и хоть какое‑то тепло.

Каждый день мне приходилось слушать истории чужого падения. И одно это уже было невыносимо! Дети, спокойно и лаконично рас‑(называющие, почему жить лучше в канализации, чем дома. Старики, выброшенные на улицу. Дурачки, которых оборотистые люди оставили без угла. Бесконечные истории одиночества, голода, побоев, издевательств! Они до сих пор не дают мне спать. Я закрываю глаза и вижу перед собой семилетнюю девочку, которая руками роет землю и сгребает ее в холмик.

«Кого ты хоронишь? Куклу?» — спрашиваю я.

А она отвечает мне: «Своего младшего брата».

Я не могу поверить: «Отчего он умер?»

И слышу будничный, без всякой скорби ответ: «От голода».

— Данила, все это происходит в обычном, «нормальном» мире! — глаза Павла блестели как у больного, горящего в лихорадке. — В том, который вы хотите спасти! Но ради чего? Я читаю о вас, я думаю о вас и не могу понять — ради чего вы спасаете этот мир?! Ты можешь мне ответить?! Я хочу понять. И поверь мне, если я услышу от тебя ответ, если ты сможешь мне это объяснить, случится самое большое чудо, Данила! Самое большое! И тогда уже я поверю во что угодно! Я поверю каждому твоему слову! Каждому! Но если ты не ответишь, если не объяснишь… Какое есть у тебя право судить меня?! Какое?!

— Я не собираюсь тебя судить и не сужу, — тихо ответил Данила.

— А‑а‑а, понял, ты хочешь мне помочь! — ехидно воскликнул Павел. — Точно! Конечно! Я совсем забыл! Помочь слабым и убогим. То есть — мне! Конечно!

— И я не хочу, чтобы ты верил моим словам, — добавил Данила, словно бы он и не слышал оскорбительных слов Павла в свой адрес.

— Не хочешь?! — расхохотался Павел. — Так чего же ты хочешь, Данила?!

— Я хочу, чтобы ты поверил себе, — сказал Данила. — Только себе.

— Себе?! — продолжал хохотать Павел. — Да я верю, верю! Я тебе не верю! Ты говоришь мне, что я вижу вокруг себя ад, а на самом деле, мол, ада нет. Но я был там, Данила! Мне не привиделось! Ты говоришь мне, что я что‑то сделал неправильно в отношениях с Олесей, что я такой‑растакой подлец. А что в этом мире, Данила, сделано правильно?! Скажи мне! И кто самый большой подлец в этом мире, если не сам этот мир?! Или не Бог, если Он вообще существует?!

— Я хочу, чтобы ты поверил себе, — четко и спокойно повторил Данила. — Не мне. Себе.

Павел ничего не ответил. Он долго смотрел на Данилу. Казалось, у него внутри что‑то шевельнулось, дрогнуло,

— Я верю себе, — неуверенно сказал он через какое‑то время.

— И несмотря на это твое пари с Богом продолжается? — грустно улыбнулся Данила, вопросительно глядя на Павла без укора или злости. — Ты думаешь, такое возможно?

Павел поднес обе руки к лицу, сжал их в замок и совершенно машинально, как сомнамбула, сделал два шага по комнате.

Мы обосновались в одном из многочисленных подземелий того мира. Кира время от времени уходила «наверх», а я просто лежал «внизу», я никуда не хотел идти. Это была нижняя точка. Упасть ниже уже было нельзя.

— Я здесь добровольно, это мой выбор… — не помню, кто это говорил, я — Кире или она мне.

— Лучше сдохнуть здесь, чем идти в ногу со всеми, — отвечал то ли я, то ли она. — И чем они — те, что сверху, — лучше нас?..

И тут я помню, как открыл глаза и произнес:

— Почему мы никак не можем умереть? Мы уже давно должны были сдохнуть. Отравиться, замерзнуть. Почему мы не умерли, почему нас все еще не убили…

— Ты про Каина знаешь? — Кира прикурила какую‑то странную самокрутку, потому что денег на сигареты уже давно не было. — Он тоже все никак не мог умереть. Хотел и не мог. Его Бог осудил жить. Но мы будем бороться… Думаю, Бога можно одолеть, если очень постараться.

Потом я снова провалился в забытье, а когда очнулся от дикого холода, Киры рядом уже не было. Я попытался заползти глубже под горячую трубу. Не помогло. Меня все равно трясло, словно на тридцатиградусном морозе. Суставы ломило, и чем дальше, тем сильнее. «Ломка!» — это страшное слово вспыхнуло в голове.

Я принимал наркотики и раньше. Но никогда не делал этого регулярно. В какой‑то момент мне стало даже казаться, что наркозависимость — это миф. После нашего безумного самоубийственного марафона я почти уверился в том, что со мной ничего подобного никогда не случится. Я просто стремился к свободе, а если не получится, то хотя бы к смерти…

Но ломка означала две вещи — я не умер и я больше ничего не решаю. Наркотики решают вместо меня.

Я тогда вспомнил слова Олеси: «Если ты идешь на поводу у всех своих желаний — это не свобода». Они прозвучали у меня в ушах. Ее ясный, чистый голос.

Но из моей груди вырвался только ожесточенный крик:

— Я не слушаю тебя! Я не слушаю! Тебе все всегда ясно в этой жизни! Ты одна знаешь, что хорошо, а что плохо! Ты всегда уверена в своей правоте!

Лежать стало невыносимо. Озноб тряс меня так, что зубы стучали друг о друга. Судороги в мышцах заставляли ноги дергаться.

Я с трудом встал и огляделся. Это был какой‑то бетонный тоннель, по стенам которого тянулись черные закопченные трубы.

— Кира! — позвал я.

Но мне никто не ответил. Я был один. Кира исчезла. Завела меня на самое дно ада и исчезла. Сейчас я иногда думаю — а была ли она на самом деле? Ведь я отчетливо помню только тот день, когда мы впервые встретились на дне рождении Люды. Все, что было после, больше похоже на сон, чем на явь…

Я шел по этому длинному тоннелю на свет. По мере приближения к выходу мои глаза, отвыкшие от солнца, стали болеть и слезиться. Мысли были только об одном. Хотелось сделать хоть что‑нибудь, чтобы прекратился этот жуткий озноб, ломота в костях и невыносимое чувство тревоги.

— Кира! — снова заорал я.

Если бы мимо проезжал поезд — я бы, не задумываясь, бросился под него. Если бы была веревка, я бы тут же и удавился. А был бы пистолет, я приставил бы его к своему лбу и нажал курок — без тени сомнения.

Трубы ушли вниз, под землю. Круглый выход из туннеля, закрытый когда‑то решеткой, сейчас зиял ее ржавыми остатками. Словно пасть умершего здесь миллионы лет назад гигантского зверя. — Кира!

Я стоял абсолютно один посреди огромного поля с высоковольтными вышками.

Не помню, как добрался до какой‑то деревни. Увидел стоящий у забора мопед, огляделся вокруг… В голове крутилось только одно: доехать на этом мопеде до города, там добраться до клуба в подвале, где мы часто бывали с Кирой, и обменять его на дозу.

В тот момент я ненавидел себя сильнее, чем когда‑либо в жизни. Я мечтал только об одном: чтобы по дороге меня сбил грузовик, — о передозировке. Мне не хотелось ничего, кроме смерти.

Оглядевшись вокруг, я бросился к мопеду. Сел, схватился за руль, и в ту же секунду на мою голову обрушился тяжелый удар. Я упал. Последнее, что успел сказать, увидев чье‑то перекошенное от злобы лицо: «Спасибо…»

— Знаешь, Данила, — спохватился вдруг Павел. — А я тебе вот что скажу… Не было у меня никакого пари с Богом. Не было. Да, я заблуждался. Не надо было ставить Ему условий, какие‑то предложения делать, просить Его, объяснять что‑то. Он глухой… и слепой, этот ваш Бог, если Он вообще есть. Весь мир — это один сплошной, лишенный логики хаос случайным образом соединенных друг с другом обстоятельств.

— Ты думаешь? — сказал Данила, но эти его слова прозвучали не как вопрос, а безразлично, как ремарка.

— А я говорю о воле, — продолжал Павел. — Да, я говорю о внутренней силе человека. О том, что он должен стремиться к свободе. Должен! Вырваться из цепей этих абсурдных обстоятельств, в этом и состоит главная цель! В этом!

— Тебе кажется, что проблема в неудачном стечении обстоятельств? — переспросил Данила.

— Разумеется! — ответил Павел. — Конечно! Единицам везет, потому что их обстоятельства стекаются удачно. А большинству — нет. А чуда нет ни у кого. Только у тебя, у Избранного. И вот я что думаю, нет, даже не думаю, а чувствую, понимаю: проявить Силу, если проявить Волю, — это против Бога, против Его хаоса, где ты, каждый человек — лишь маленькая букашка. Я обречен жить как Каин?! Ну хорошо. Но бежать‑то меня никто не может заставить. И я не буду бегать. Нет! Что скверного во Тьме, если Бог таков?! Почему не встать на ту сторону?..

— А что ты знаешь о Тьме? — с сожалением спросил Данила.

— Может быть, и не знаю, — ответил Павел. — Но я знаю о Боге! Этого достаточно…

— А что ты знаешь о Боге?

— Я знаю, что Он обрек меня жить в этом мире, — Павел сверкнул глазами. — Этого достаточно. И ты еще самого главного не знаешь…

Я сидел в КПЗ, ожидая суда. Адвокат сказал, что за несостоявшуюся кражу мне дадут максимум шесть месяцев. И скорее всего, к тому моменту, когда мне вынесут приговор, эти полгода уже пройдут. Меня отпустят. А может быть, и вообще дадут условно, «если судья будет в хорошем настроении».

Бессмыслица! Чудовищная бессмыслица! От того, что я полгода проведу за решеткой, в моей жизни ничего не изменится. А по сравнению с тем, где я был последнее время, любая тюрьма — это просто санаторий. Видимость наказания за несовершенное преступление! И вот так все в этом мире — глупо и нелепо.

Тюрьма должна была стать для меня наказанием, а стала спасением, Я «переломался» и вернулся к исходной точке. Жизнь не имели ни смысла, ни перспективы. Один за другим тянулись серые, похожие друг на друга дни. Утренняя проверка, наряд на работу, девять часов в столярном цеху.

При КПЗ, где я ждал приговор, делали школьные парты. Дети получают знания, сидя за столами, которые сделали мелкие воры, мошенники и карточные шулеры. Может быть, и я сидел за такой. Поскольку это не колония, от работы можно было отказаться. Но почти никто этого не делал. Работа была единственным развлечением.

Мне повезло — я попал в изолятор, который использовали для демонстрации международным комиссиям, радеющим за права человека. Так что в нашей камере было всего четверо заключенных, а не сорок, как в обычной тюрьме. В общем, у меня было три постоянных собеседника, если можно их так назвать.

Один — водитель Жора, почтенный отец семейства. Единственный раз в жизни он выехал на желтый свет на ночной перекресток. Наперерез летела «девятка» с тремя пьяными подростками. Никто вроде не виноват. Но двое несовершеннолетних умерли в момент удара, а третий остался на всю жизнь калекой. Теперь Жора ждет суда. Могут счесть несчастным случаем, но пока вменили непредумышленное убийство. Есть в этом логика? Нет! Одно сплошное идиотское стечение обстоятельств. Бог играет в кости.

Второй — сумасшедший адепт какой‑то христианской секты. Звали его Миша. Бестолковый… Украл у родителей деньги, отложенные на машину, и отнес своему «супервайзеру» (это у них что‑то вроде духовного наставника). Когда родители пропажу обнаружили, попытались получить деньги назад, но им их не вернули. И вот Мишины предки не долго думая написали на сына заявление — отправили его под суд, чтобы тот «проветрил мозги». Вроде как поставили в угол.

— Только в церкви я по‑настоящему нужен. Бог отдал за меня Своего Сына, понимаешь? Сына Своего отдал за мои грехи, — тихим, бредовым голосом говорил Миша.

Он все время молился и пытался проповедовать в столярном цехе. Всем надоедал, его били. Но чем сильнее били, тем сильнее он приставал, чтобы опять быть битым.

— Все апостолы страдали. Это высший дар — за веру страдать, — говорил он с гордостью, глядя на меня заплывшими от синяков глазами.

Во что с ним играл Бог, я даже представить себе не могу. В дурака, наверное.

Ну вот не глупо устроен мир? Нет? Что эти двое сделали, чтобы их в тюрьме держать? Один родился в стране, в которой нет нормальной дорожной полиции, а другой — у таких родителей, которых нужно кастрировать еще до того, как они в состояние половой зрелости войдут.

И ведь во всем так. Во всем! Глупая, дурацкая жизнь!

Третий… Про третьего — Рустама — разговор особый. Небольшого роста, крепко сбитый, с бритой головой и свернутым набок носом. Он почти не разговаривал с нами. Как‑то обмолвился, что боксер. Попался за незаконное хранение оружия. Гаишники остановили машину для досмотра, а у него — пистолет. Рустама прорабатывали серьезнее всего. То и дело возили на допросы в ФСБ. Кажется, подозревали в связях с террористами.

Я начал присматриваться к нему.

С «воли» ему все время передавали запрещенные вещи. У него даже был мобильный телефон. Правда, пользовался он им очень редко. Иногда ему звонили по ночам. Говорил он тогда на неизвестном мне языке. Потом оказалось, что на татарском.

Позже я понял, что Рустам тоже ко мне присматривается. За месяц мы не сказали друг другу больше десяти слов, но я чувствовал взгляд его маленьких черных глаз.

Наконец однажды он заговорил. Хоть обращался он к другому человеку, я понял, что слова его были на самом деле адресованы мне.

— Не важно, когда и от чего умрет человек, — говорил он. — Важно, как он прожил жизнь. Все умрут. От пули или от болезней — не имеет значения. Смерть — вопрос времени, а потому убийства не существует. Ты всего лишь приближаешь неизбежное. В убийстве нет жертвы. Если человек умирает молодым, он умирает с надеждой, что впереди его ждало все лучшее. А кто из сорокалетних может похвастаться, что его юношеская вера в лучшую жизнь сбылась? За их плечами только разочарования. Если человек умирает молодым — ему повезло. Счастливый человек умирает легко, а несчастный еще легче. Первый всего достиг, второй наконец‑то нашел выход. Убийства не существует…

Ночью я не мог уснуть, все думал о словах Рустама. Для тех несчастных, рядом с которыми я провел последние месяцы, смерть была бы наилучшим выходом. Она спасла бы их от страданий. Она бы положила конец их жалкому, недостойному человека существованию.

Потом я стал думать о тех, кому «повезло». О тех, кому Бог выбросил «призовые кости». Разве они умеют радоваться своей жизни? Разве они знают ей цену? Нет, они считают, что «всего добились сами», «своим трудом», «своими мозгами». И им всегда мало!

Ни один человек теперь не помнит слова «достаточно»! Дома и машины должны быть больше, дороже, роскошнее. Женщины выше, дети умнее, жизнь длиннее! Они плачут и убиваются над своими морщинами, избытком жира, надвигающейся старостью. И страдание их по силе ничуть не меньше, чем у тех, кто заживо загнан под землю.

На следующий день я подошел к Рустаму. Он быстрыми отточенными движениями клал под пресс промазанные клеем листы фанеры.

— Убийства не существует, — произнес я как пароль.

Он некоторое время буравил меня своими маленькими глазками. Как шифр считывал. А потом спросил:

— Что надо?

— Ты ведь не просто боксер, — сказал я. — И пистолет у тебя в машине не случайно оказался, правда?

— Что надо? — повторил Рустам.

— Хочу умереть, — сказал я просто, как когда‑то Олесе: «Я тебя люблю».

Так день, когда все началось, и день, когда все закончится, сошлись вместе. Рустам пожал плечами.

— Умрешь когда‑нибудь… — ответил он с кривой усмешкой.

Я сглотнул. Ситуация была глупая. С чего я вообще взял, что он террорист? А если даже и так — вряд ли он станет со мной откровенничать. Вдруг я провокатор? «Утка», агент, приставленный к нему под видом заключенного.

— Извини.

У меня бешено колотилось сердце.

Больше мы не разговаривали.

— Это ты считаешь самым важным?.. — Данила удивленно выгнул брови. — Что есть еще люди, которые чужую жизнь ни в грош не ставят? Это? Но разве люди не сами обесценивают жизнь, когда говорят о ней так? Любая мысль — это идеология, а любая идеология — это инфекция. Если душа ослаблена страданием, она и заболевает. Ты можешь сказать: «Все мы скоро умрем» — и что? Думающий о смерти забывает о жизни.

— Не это самое важное, — сухо ответил Павел.

— Или, может быть, тебя возмущает, что справедливости в мире нет? А?.. Но справедливость не мир устанавливает, а люди. И то, что родители своего сына в тюрьму отправляют, это их поступок, а не мира, И то, что пьяные подростки разбиваются на машине, это ведь тоже не случайность. Это результат человеческих отношений — как случилось, что молодой человек не ощущает, что жизнь стоит того, чтобы ее беречь?..

— Нет, и не это самое важное…

— А что тогда? — развел руками Данила. — Что Бог играет в кости? Но, Павел, приглядись внимательно, это не Бог играет в кости, это люди играют в кости! Поставить все свое состояние на кон, проиграть, а потом винить в этом Бога — разве есть в этом логика?! Павел, ты…

— Нет, — оборвал тот.

— Ну а что тогда?

— Сейчас узнаешь…

Через три месяца состоялся суд. Мне дали полгода условно. Зачли четыре месяца, проведенные в КПЗ. Еще два мне предстояло ежедневно являться в районное отделение милиции. Отмечаться у инспектора.

Я оказался на свободе. И что?.. Огляделся по сторонам, сунул руки в карманы и… увидел маленький листочек бумаги, свернутый трубочкой.

«Если хочешь умереть, позвони по этому телефону…» И цифры.

Рустам!

Я бросился к ближайшему телефонному аппарату. Выклянчил у какой‑то женщины монету. Стою в телефонной будке. Ладони вспотели. Я вытер их об джинсы. Снял трубку и… набрал номер Олеси. Совершенно случайно, сам того от себя не ожидая.

Мне ответил резкий, похожий на скрип ржавых ворот, голос ее матери:

— Алло!

Я тут же нажал на рычаг.

— Дурак… — сказал сам себе и бросил трубку.

Неожиданно захотелось увидеть Олесю. Ничего не говорить. Просто увидеть. Я обхватил руками голову.

«Неужели я все еще ее люблю?..» — эта мысль пронеслась как комета, заставив меня поежиться от внутреннего холода и тоски.

— Олеся, — прошептал я.

— Уехала она, — раздалось сзади.

У меня волосы встали дыбом. Я повернулся и увидел Киру.

— Ты?.. — я не верил своим глазам.

Откуда она узнала, что меня сегодня выпустят? И как она решилась прийти встречать меня после того, как продала мою квартиру? Я узнал об этом уже в тюрьме, когда выяснилось, что у меня больше нет прописки.

— Я, — односложно ответила Кира, затягиваясь сигаретный дымом и не глядя мне в глаза.

Она похудела настолько, что скуловые кости стали нависать над щеками. Волосы как пакля. Живой труп в грязной рваной одежде. Ощущение, что она только что с кем‑то дралась, катаясь по земле.

— Чего надо? — спросил я и тут же пошел прочь.

— Встречаю вот, — ответила она, идя за мной следом. — А что, нельзя?

— Постыдилась бы хоть… — буркнул я, даже не оглянувшись.

— Ты по поводу квартиры, что ли? — безразлично спросила Кира.

— Ну хотя бы…

— А что? — Кира прибавила шаг, чтобы идти со мной вровень. — Ты же помирать собирался, а зачем мертвому квартира?

— Ладно, оставим…

— Знаешь, это не я у тебя на руках подыхала и дозу выпрашивала, — вставила Кира. — А потом, у тебя еще матери квартира есть.

— То есть пожалела меня? Заботилась обо мне? Так понимать? А с чего бы это?..

Кира забежала вперед, заставив меня остановиться. Привстала на цыпочки, чтобы заглянуть мне в глаза, и проговорила:

— Это называется «люююбооовь», — своими тощими пальцами с почерневшими от грязи ногтями она нарисовала передо мной в воздухе сердечко.

Наверное, я должен был разозлиться на нее, как когда‑то на Олесю. Потому что вся эта «люююбооовь» — у них в голове, и ко мне она не имеет ровным счетом никакого отношения. Олеся изображала всепрощающую «люююбооовь», Кира несколько месяцев старательно разыгрывала бунтарку. Они просто хотят, чтобы у них «это было». И это — не любовь. Я знаю точно.

— Ты еще скажи, что стала наркоманкой, чтобы мне понравиться, — саркастически заметил я, обогнул стоящую передо мной Киру и пошел дальше.

На ходу оглянулся. Она смотрела на меня тоскливо и почти безразлично.

— Да иди ты… — крикнула она мне вслед. — Я сюда каждый день проходила. Узнавала все. Ждала. С ментом переспала, чтобы узнать, когда тебя выпустят.

Меня это разозлило. Я остановился, обернулся, увидел ее — такую грязную, тощую, мятую, словно побитую собаку.

— А я не просил меня ждать. Когда вы все уже поймете, что ваше чувство не дает вам на меня никаких прав?! Я был свободен от Олеси, и я свободен от тебя! Вы обе взяли от меня то, что хотели! И обе имели наглость утверждать, что я вам еще и что‑то должен! Ну, ждала ты меня. И что мне теперь надо сделать? Поцеловать тебя? Предложить тебе руку и сердце? На коленях благодарить, что тебе хотелось со мной переспать? Меня же в ваших фантазиях, которые вы почему‑то чувствами называете, просто нет! Нет меня! На меня самого вам плевать!

Кира дрожащими руками достала из кармана какой‑то окурок, прикурила.

— Олеся — единственная женщина, которую я любил, — продолжал я. — Я ей верил, но даже она оказалась просто трагической актрисой, и все! Ей было проще выстроить целый мир из лжи и самооправданий, чем хотя бы посмотреть на меня! Хотя бы попытаться увидеть меня, услышать, почувствовать! Нет, ей хотелось только одного — взять и утащить меня в свой убогий маленький мирок, превратив в свою марионетку! И тебе, оказывается, хотелось того же самого! А сколько пафоса! Все эти разговоры о смерти, о мире! Убирайся вон! Слышишь — пошла вон! Лживая… Ненавижу.

Кира слушала, не глядя на меня. Потом подняла равнодушные глаза, сделала несколько шагов мне навстречу и вдруг ехидно улыбнулась:

— Ты думаешь, что ты свободен? Ты так этом уверен? Сам все решаешь?.. — Кира скорчила презрительную мину. — Да Олеся временная была от тебя, когда ты «решил» с ней расстаться. Даже я об этом знала!

У меня словно тисками сдавило горло — не вдохнуть, не выдохнуть.

— Ты решил! — продолжала глумиться надо мной Кира. — Да что ты вообще можешь решить?! Это тебе так кажется, что ты что‑то решаешь! На самом деле — Олеся хотела тебя и получила! Хотела ребенка от тебя — и получила. И даже говорить тебе ничего не стала, спрашивать ничего не стала! Просто использовала как донора, и все, привет! Ты что, и в самом деле ничего не понял? Ей же почти тридцать! Прежний любовник был женат, промурыжил ее восемь лет и бросил! Завел себе молоденькую! — Кира выпустила колечко дыма и презрительно сощурилась. — А разводиться и не собирался. И тут ты. Может, она думала даже, что влюбилась в тебя, только оставаться с тобой на вечные времена уж точно не планировала! Повернулся ей мужик, чтобы ребенка заделать, она и воспользовалась! Он «решает»!.. Дурак.

Кира зашлась мелким истерическим смехом, больше похожим на клекот хищной птицы.

Я схватил ее за обе руки, которыми она театрально вертела перед моим носом, и заорал:

— Молчи!!! Слышишь ты?! Молчи!!! Ненавижу! Ненавижу тебя!!!

Мне казалось, я схожу с ума. Как она могла?! Как?! Вот так — взять, заиметь от меня ребенка и исчезнуть. А она исчезла. Самым натуральным образом — пропала в никуда, спряталась, скрылась — от меня и с моим ребенком. И мне до сих пор неизвестно, где они обосновались. Может быть, даже за границей. Кто знает?

Я ее разыскивал, ходил к ней домой, на работу. Все без толку. Мать Олеси меня чуть не убила, когда я появился на пороге. На прежней ее работе на меня посмотрели как на круглого придурка. Я пошел к Люде, но та дверей не отперла, а через дверь предупредила, что сдаст меня в милицию, если я не оставлю ее в покое.

Как она могла?! Я ведь ее любил… До сих пор не могу понять, насколько можно быть черствой, чтобы поступить так?!

В конце концов каким‑то чудом, через наших общих школьных знакомых мне передали письмо Олеси с фотографией моего новорожденного сына.

Она писала, что по‑прежнему меня любит. И дальше какой‑то бред. Мол, из‑за того что мы вместе не можем, а она не может жить, зная, что я рядом, она решила уехать. Просила прощения, умоляла не искать ее. Врала, конечно, — от начала и до конца. Красивое вранье. Все объяснила. Придумала какую‑то муть…

«Ты — самое дорогое, что было у меня в жизни, — писала Олеся. — Наверное, тебе трудно было меня любить. Ведь я некрасивая и вообще не такая, какой бы тебе хотелось меня видеть. Я старалась измениться, но выходило только хуже. Правда, очень старалась. Видимо, не судьба, я сама виновата.

Я все время пыталась понять, как сделать так, чтобы тебе угодить. Мне не хотелось, чтобы ты страдал и мучился из‑за меня. Мысль о том, что я заставляю тебя сердиться и переживать, приводила меня в ужас. Но, наверное, это со мной что‑то не так. И, наверное, ты заслуживаешь лучшего. Прости меня.

У нас растет замечательный сын. Я назвала его Пашенькой. Он, мне кажется, очень похож на тебя. Хотя пока, конечно, об этом нельзя говорить. Но мне так кажется. И мне бы очень хотелось… Были небольшие трудности в родах, но все закончилось благополучно, и мы оба быстро пошли на поправку.

Я знаю, что ты будешь рассержен, получив это письмо. И долго думала, надо ли тебе написать. Но потом узнала, что тебе известно про ребенка, и не могла не написать».

Вот такое письмо. Она всегда хотела взять надо мной верх. Всегда. И ваг теперь ей это удалось. Она пишет: «ты — это самое дорогое, что было у меня в жизни», «я сама во всем виновата», «я не могу, чтобы ты страдал из‑за меня» — а на деле она просто меня поимела, и все. Украла у меня моего ребенка!

— Вот что такое «жизнь без чуда», Данила. Вот! — кричал Павел. — Я абсолютно бессилен. Я ничего не могу сделать. Я ничего не могу изменить! Это абсолютный тупик. Абсолютный!

Его губы дрожали, в глазах стояли слезы.

Данила молчал. Опустил голову и молчал.

— Знаешь… — сказал он через какое‑то время. — Ты меня вызвал, чтобы я мир защищал. Что‑то вроде судебного процесса — ты обвинитель, я защитник. А я не хочу мир защищать…

— Не хочешь?! Понял наконец! — вскрикнул Павел.

— Нет, не то… — замотал головой Данила. — Не то…

— Что не то? — Павел дрогнул и слегка отпрянул назад.

— Я людей буду защищать, — тихо, но с абсолютной уверенностью в голосе ответил Данила. — Людей. Какими бы они ни были, что бы они ни сделали.

— Ты хочешь оправдать… ее поступок?!.

Павел запнулся на слове «ее». Хотел назвать Олесю по имени, а не выговорил.

— Нет, не ее, — ответил Данила, и по тону его голоса стало понятно, что Олеся и не нуждается в его оправданиях. — Тебя.

Павел какое‑то время удивленно смотрел на Данилу, хлопал глазами и вдруг начал хохотать. Надрывно, дико, зло, страшно.

И когда я понял, что был прав от начала и до конца — и про мир этот, и про чудеса ваши, и про любовь, и про… Олесю, — я набрал правильный номер телефона.

— Алло? — ответила девушка.

— Здравствуйте, меня зовут Павел, мне дали этот номер…

— Подождите.

В трубке что‑то щелкнуло.

— Алло, — теперь со мной говорил мужчина.

Голос был с акцентом, но я точно не понял, с каким именно.

— Меня зовут Павел, — повторил я. — Этот номер дал мне Рустам.

В ответ молчание. Потом тяжелый вздох.

— А‑а… Павел… — мужчина сказал это так, будто я его старый знакомый, о котором он давно не слышал и слышать не особенно‑то хотел. — Приходи… Поговорим…

— Куда? — спросил я, сжимая трубку в руке так, что пальцы побелели.

— На вокзал приходи… В четыре.

Он уточнил название вокзала.

— Где мне вас ждать?

— Гуляй, — последовал странный совет. — Я сам к тебе подойду.

Связь оборвалась.

Около четырех я вошел в огромный вестибюль вокзала. Посреди стоял нелепый памятник. Гигантская голова. По периметру — бесчисленные торговые лотки и закусочные. Я дважды обошел вестибюль. Остановился купить сигарет. Получив пачку и сдачу, обернулся и наткнулся на парня в темной спортивной ветровке.

— Иди за мной, — тихо сказал он. — Держись сзади, в паре метров.

Я пошел.

Мы оказались на улице. Парень свернул в переулок. Подошел к машине — желтая «Волга», такси. Сел на водительское место, я открыл заднюю дверь и тоже забрался в салон.

Парень посмотрел на меня через зеркало заднего вида и сказал:

— Ну что? Прокатимся? Я кивнул.

Мы ехали молча. Центр остался позади. Машина въехала в промзону. Остановилась перед огромными бордово‑ржавыми воротами.

Парень вытащил телефон, набрал номер, но ничего не сказал.

Ворота медленно открылись.

За забором оказалось огромное количество складских ангаров. Между ними оживленно сновали автопогрузчики. Мы ехали мимо. Впереди показалось двухэтажное административное здание из серого кирпича. На всех окнах белые решетки.

Мой провожатый вышел из машины. Я последовал за ним. Он нажал на звонок домофона. Висевшая над входом камера повернулась и уставилась на нас своим круглым глазом. Раздался легкий щелчок. Проводник открыл дверь, и мы вошли внутрь.

Здесь не было ничего особенного. Пустой, длинный, полутемный коридор с коричневыми дверями. Все они были заперты. Мы дошли до самого конца. Открылась последняя дверь. Рыжеволосая девушка скользнула по мне равнодушным взглядом и вышла.

— Входите, молодой человек, — раздался низкий, очень хриплый голос.

Я перешагнул через порог.

Видимо, когда‑то это был кабинет директора складской базы. Стены обшиты пластиком под дерево, два стола стоят буквой «Т», старенький красный диванчик, портрет Ленина на стене, дисковые телефоны красного и белого цвета.

У окна сидел человек в инвалидной коляске. Плотный, совершенно лысый, с густыми черными бровями, очки в золотой оправе на мясистом большом носу.

Таких инвалидных колясок, как у него, я не видел никогда в жизни. Кожаное сиденье, множество кнопок на боковинах, большие колеса. Человек нажал одну из кнопок, и коляска с мягким жужжанием повернулась.

Оказалось, что у того, с кем мне предстояло разговаривать, нет обеих ног.

— Присаживайтесь, — незнакомец указал мне диван.

Я сел.

— Зовите меня Виктор Петрович, — представился безногий. — Как зовут вас и подробности вашей биографии мне известны. Время дорого, во всяком случае мое, поэтому давайте сразу перейдем к главному. Вы готовы принести к себе домой бомбу и в указанный час взорвать ее?

Он уставился на меня не мигая поверх своих очков.

— Да, — я ответил не задумываясь, словно он спрашивал у меня, буду ли я пить чай.

Виктор Петрович недоверчиво повел бровью и склонил голову.

— Ой ли? Неделю назад на вашем месте сидела девушка. Она тоже говорила, что готова. Что ненавидит всех и себя больше всех. Что хочет прекратить свое «гнойное существование», как она выражалась. Я в жизни не видел человека, который хотел бы смерти сильнее, чем она. Но когда пришел день и час, она не смогла запустить механизм. Она не смогла победить в себе животное. Животное, что живет в каждом из нас и цепляется за жизнь, какой бы бессмысленной и жалкой она ни была.

Я покачал головой:

— Для меня это не эмоция, для меня это вопрос принципа.

— И в чем принцип? — поинтересовался мой безногий «работодатель», словно это имело хоть какое‑то значение.

— Принцип? — удивился я. — Принцип — это принцип Разве вы не знаете?

Виктор Петрович почему‑то улыбнулся.

— То есть никакой гуманистической чепухи? — он свел свои густые черные брови. — Так?

— Именно. Никакой.

— Никого не пожалеешь?

— Никого.

— Вам позвонят.

Парень, что встретил меня у вокзала, подошел ко мне сзади и молча вывел из кабинета.

В фильмах после такой фразы — «Вам позвонят» — герой обычно произносит: «Я так и не понял — приняли меня на работу или нет». Но я не стал переспрашивать или что‑то уточнять. Он видел мои глаза. Если он не дурак, он все поймет…

— Гуманистической чепухи… — глухо, словно бы в никуда произнес Данила.

— Что? — Павел вышел из глубокой задумчивости и недоуменно уставился на Данилу. — Чепухи?..

— Ты сам‑то понял, о чем он тебя спросил? — Данила с какой‑то невыразимой болью в глазах посмотрел на Павла.

— А о чем он спросил? — Павел даже как‑то поежился от этого взгляда. — Об этом и спросил — о любви к человеку. Я после этого, знаешь, ходил каждый день по городу, смотрел на людей. Искал того праведника, ради которого можно остальных пощадить. Иногда выбирал в толпе человека и следовал за ним, пытался понять, что он из себя представляет. И чем больше я присматривался к людям, тем больше убеждался — нет этих праведников. Нет! Ты вот радеешь за людей, а знаешь ты, какие поступки они совершают, когда думают, что их никто не видит?.. Я помню почти всех. Помню мужчину, который выгреб из коробочки для милостыни два червонца у слепой старухи. Мальчика помню, скинувшего в открытый канализационный люк котенка — так, ради забавы. Старуху, которая зло и намеренно ткнула палкой в живот беременную. И многих, многих, многих других. Мать помню, жестоко и молча бившую своего малыша только за то, что тот плакал. Все они были «нормальными», «простыми людьми», у которых есть дом, семья, работа! Каждого из них я приговорил к смерти и теперь жалею только об одном: что не смогу уничтожить всех! Вот о чем он спрашивал. Вот о чем.

— Хочешь, повторю? — почему‑то спросил Данила.

— Что повторишь? — не понял Павел.

— Ваш разговор, — ответил Данила и тут же продолжил: — Он спрашивает: «В чем принцип?» Ты отвечаешь: «Принцип — это принцип». И он уточняет: «То есть никакой гуманистической чепухи?» И ты соглашаешься: «Да. Никакой».

— И что с того? — Павел продолжал непонимающе смотреть на Данилу. — Что с того?

— Ты спрашиваешь? — удивился тот. — Он тебя экзаменовал. Про девушку сначала рассказал, что она за себя, за свою жизнь испугалась. А потом спросил — принцип выше человека? И ты сказал — да.

— Ну?.. — неуверенно протянул Павел.

— Ты не чужие жизни, ты свою жизнь продал. Понимаешь? Свою! Ты сейчас рассмеялся, когда я сказал, что тебя буду защищать. Рассмеялся… А кого, Павел? Кого еще, если ты самый несчастный? Тебя нужно…

У Павла на глазах выступили слезы. Но сделал над собой усилие. Он не будет плакать. Нет.

— Есть что‑то выше человека или нет? — спросил Давила, глядя Павлу в глаза. — Так есть или нет?

— Выше человека? — переспросил тот, растерявшись от переполнявшей его душу тоски.

— Да, выше человека… — повторил Данила.

— Но я же тебе объяснял, — Павел хотел разозлиться, но из‑за возникшей вдруг неуверенности, тревоги — не получилось. — Я же говорил, что нет ничего ниже человека. А ты меня спрашиваешь — выше…

Павел хлопал глазами и даже начал оглядываться, не понимая, что происходит.

— Да — выше! — настаивал Данила. — Скажи мне — что?!

— Что выше человека?.. — Павел окончательно растерялся. — А что выше человека?

— Вот ты мне и скажи…

Воцарилась гробовая тишина. Павел смотрел на Данилу, Данила — на Павла. И в ней, в этой тишине, раздался странный писк. Оба инстинктивно повернули головы в сторону шкафа.

Часы на взрывателе начали контрольный отсчет — пятнадцать минут.

15:00, 14:59, 14:58, 14:57…

Виктор Петрович позвонил мне через десять дней. Позвонил в дверь. Молча въехал в квартиру, миновал коридор и остановился в комнате. Я шел следом. Сел на диван напротив своего гостя. На коленях у него лежал серо‑стальной кейс. Его содержимое сейчас у меня в шкафу.

— Это бомба? — спросил я. Виктор Петрович кивнул и спросил:

— Не передумал?

— Нет.

— Тогда смотри.

Он стал объяснять мне, как работает механизм. Буднично. Словно давал инструкции по эксплуатации стиральной машины.

— Все понял? — уточнил он. — Перескажи последовательность действий.

Я повторил все, что услышал.

— Хорошо, — Виктор Петрович поставил бомбу передо мной и чуть отъехал назад. — Пакеты со взрывчаткой в подвале. Сам поднимешь. Ночью. Если передумаешь, позвони, Вопросы есть?

Я подумал и спросил:

— Почему вы мне доверяете?

Он чуть прищурился. Потом ответил:

— А почему бы, собственно, и нет? Ты хочешь того же, что и я. Зачем заставлять кого‑то другого? Зачем платить деньги кому‑то? Зачем брать в заложники родственников тех, кто по доброй воле не желает умирать? Когда есть такие, как ты. Готовые просто так убить себя и максимально возможное количество окружающих. Настоящий заряд не в этом чемодане. Настоящий заряд у тебя внутри. Смертельна не сама бомба, а сила ненависти, что приводит ее в действие. Твоя Сила, твоя Воля. Удачи тебе.

И он ушел, точнее — уехал на своем кресле. Я взял бумажку с телефоном, которую дал мне Рустам, поджег и бросил ее на блюдце. Некоторое время глядел, как она догорает. Словно умирал… Обратного пути не будет.

11:00, 10:59, 10:58, 10:57…

Павел показал Даниле на блюдце, стоящее на комоде. В нем лежали остатки того сгоревшего листка с телефоном.

— Ты спрашиваешь, есть ли что‑то выше человека? — грустно сказал Павел. — С подвохом спрашиваешь, Данила. Знаешь, что я не отвечу «нет». А что назвать? Нечего. Не знаю я, что выше человека. И что с того?.. Что?! Бог отобрал у человека Волю, Силу. Кто он теперь, этот человек? А я проявлю Волю, проявлю Силу, и если через это снизойдет Тьма, так тому и быть. Буду рад. Всадник так Всадник. Очень хорошо…

— Ты думаешь, Бог играет в кости? — Данила встал со своего стула и подошел к окну. — Нет, Бог только вкладывает их в руку человека. А дальше…

— Слушай, — прервал его Павел. — Вот мы сейчас умрем. Сейчас. Скажи мне правду, Данила. Ты ведь ненавидишь меня, да? Ненавидишь? Это тебе долг велит меня спасать. Овцу заблудшую… А так‑то ведь ты не хочешь, просто у тебя роль… Да? Ну, скажи. Правду.

— Нет, не роль, — ответил Данила. — Просто ты самый несчастный.

— Да господи! — заорал Павел. — Что ты все заладил?! Несчастный! Несчастный! Это вы все несчастные! Вы! А у меня во! — и, вывернув руку, он ткнул указательным пальцем в шкаф. — У меня Сила! Моя Сила! Я самый счастливый! Я делаю то, что хочу! Я! Слышишь ты меня?! Слышишь?!

— Самый несчастный, — спокойно повторил Данила, словно и не слышал всех этих криков. — Паш, это же насколько нужно себя ненавидеть, чтобы не верить такой любви, какой тебя Олеся любила? Насколько считать себя ничтожеством, чтобы и мысли не допустить, что тебя могут любить, что ты нужен кому‑то, что о тебе кто‑то хочет заботиться, искренне хочет, что тебе сострадают, по‑настоящему, сердцем. Как можно себя так ненавидеть, Паш?.. Вот в чем твой Ад. Твой.

— Замолчи! — кричал Павел.

08:00, 07:59, 07:58, 07:57…

Но Данила продолжал и продолжал говорить:

— «И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертою частью земли — умерщвлять мечом, и голодом, и мором, и зверями земными». Четвертый Всадник…

— Замолчи!

— Ты спрашиваешь — чего это я пришел тебя спасать? А потому что ты — человек, Паш. Понимаешь? Человек. А нет ничего выше человека, и не может быть. Потому что любовь — это человек, радость — это человек, красивый поступок — это тоже человек. И в каждом человеке — Свет. Понимаешь? В каждом воплощен Источник Света, весь целиком. Пусть лишь частицей, но целиком. В каждом. И в том, который запутался, и в том, что на самое дно упал, и в том, что проклинает всех и вся и Бога хулит. В каждом. И нельзя его потерять, понимаешь? Если же одну частицу Света не спасти, бросить, как же остальным быть? Как?.. Вот и будет Тьма.

— Замолчи! — кричал Павел сквозь слезы. — Я буду Сильным! Я докажу!

Он упал на пол и корчился, словно от боли, словно из него выходил этот Ад.

07:00, 06:59, 06:58, 06:57…

— Нет, Паша, нет. Не то, — тихо прошептал Данила, качая головой из стороны в сторону. — Ты пойми… Первая Печать — власть, а сильному власть не нужна. Так что это не сила, а слабость. Вторая Печать — эгоизм. А какая в нем сила? Эгоизм — это страх, как у всякого, кто сидит в своем замкнутом мирке. Это слабость. И третья Печать — зависть, тоже слабость. Где тут Сила, Паш? Где Воля? В каждой Печати слабость, а ты мне говоришь: четвертая — Сила, Воля? С чего бы, Паш?.. Слабость. Одна и только…

— Слабость?! — взревел Павел. — Ты хочешь сказать, что я — слабый?! — пена брызнула у него изо рта. — Я — слабый?! Да?! Нет!!! Не смей так говорить! Я не слабый! Я сильный! Сильный!!! Я докажу!

06:00, 05:59, 05:58, 05:57…

Павел вскочил с пола и бросился к Даниле, схватил его за ворот и сунул ему кнопку от пульта — прямо в лицо.

— Видишь это, Данила?! Видишь?! — лицо Павла исказила ужасная судорога, глаза вылезали из орбит, руки тряслись. — Все еще жалеешь меня, Данила?! Сострадаешь сирому и убогому?! Да?! Слабый я?! Четвертая Печать?! Ну и пусть! Слышишь меня?! Пусть будет по‑твоему! Пусть! Ты мне все про мой Ад рассказывал… Да?! Ну так и пойдем со мной! В мой Ад! Пойдем! Ты — сильный, я — слабый. И пойдем! Все вместе! Пять… Четыре… Три… Два…

4:00, 03:59, 03:58, 03:57…

— Паш, — Данила смотрел Павлу в глаза — без злобы, без страха, — ты пойми: слабость — это не отсутствие силы, слабость — это отсутствие доброты

Павел замер. Напряженный, как сжатая стальная пружина. В руке кнопка от адской машины. И глаза… Глаза, полные слез. Глаза, глядящие в другие глаза. Душа, глядящаяся в другую душу.

— Прости… Прости меня… — помимо воли прошептали губы,

— Паш, открой дверь. Ладно?

— Дверь? — Павел недоуменно обернулся и посмотрел в сторону коридора. — Открыть?..

— Да.

03:00, 02:59, 02:58, 02:57…

На подкашивающихся ногах Павел послушно пошел к двери. С трудом повернул щеколду замка и…

02:00, 01:59, 01:58, 01:57…

На пороге стояла красивая молодая женщина. Волосы сбились, глаза красные от слез — любящие, несчастные и бесконечно счастливые. А на руках младенец — совсем маленький, крошечный…

— Олеся…

— Это — Павлик, — прошептала она, кусая потрескавшиеся губы. — Твой сын…

01:00, 00:59, 00:58, 00:57…

Люди Гаптена ворвались в квартиру, оттеснили Павла, Олесю, влетели в комнату и бросились к взрывателю.

— Справитесь? — тихо спросил Данила, внимательно разглядывая провода.

— Еще тридцать секунд! — весело подмигнул ему один из взрывотехников. — Бездна времени!

— Справимся, конечно, — спокойно подтвердил другой.

— Простая машинка, — деловито констатировал третий. — Можете быть спокойны.

Бригада занялась разминированием.

Данила вышел в коридор.

Павел протянул к малышу руки. Олеся, улыбаясь сквозь слезы, бережно передала его отцу.

Мы с Гаптеном стояли на лестничной площадке.

И вдруг Данила ощутил спиной чей‑то взгляд. Он оглянулся.

Коридор вел в маленькую кухоньку… В дверном проеме стояла пожилая женщина. Длинные с проседью волосы зачесаны назад. Ситцевое платье, поверх него вязаная кофта.

— Я Пашина мама, — тихо сказала она.

— Вы все время были здесь?! — прошептал Данила.

Она улыбнулась:

— А куда я без него, — и кивнула в сторону сына.

— Мама… — обернулся Павел, держа на руках сына. — Смотри какой…

Его лицо было озарено светом, а глаза светились любовью.

00:03, 00:02, 00:01, 00:01…

Эпилог

Мы вернулись в Центр Гаптена. Данила был ни жив ни мертв. Его сразу напоили горячим чаем и отправили спать. А мне не спалось, да и Андрею с Гаптеном тоже. Мы все еще не могли прийти в себя после случившегося.

Когда Данила уехал к Павлу, а мы начали постепенно понимать, что происходит и в какой опасности оказался наш друг, было принято решение действовать по разным направлениям.

Андрей остался в Центре у Гаптена и сводил всю информацию из разных источников. Сам Гаптен руководил людьми, которые вывели жителей из дома, организовали оцепление, готовились к штурму… А я поехал за Олесей.

Каждый делал то, что мог. Сложнее всего пришлось Даниле, а мне, как обычно, досталась самая простая задача.

Только теперь мы собрались все вместе, и я смог задать Андрею вопрос, который мучил меня все это время:

— Андрей, а что ты говорил о «луковке»?

— О луковке? — переспросил он, словно в первый раз слышит.

— Да, ты сказал, что Христос не к тысячам избранных приходил, как говорит Великий Инквизитор, к одному — то есть к каждому. И про сострадание. А потом вдруг — что Данила даст Павлу луковку. Так что там с луковкой? Это тоже в романе «Братья Карамазовы»?

— Ах да! — вспомнил Андрей. — Про луковку!

— Расскажи… — попросил я.

— Это история Грушеньки, — принялся объяснять Андрей. — Ее в романе все считали падшей, но она не падшей была, а просто любила.

— И?..

— И вот случается, что приходит к ней Алеша Карамазов, о котором я уже тебе рассказывал, и не осуждает ее, как другие, а наоборот — обращается к ней с добротой. И та рассказывает историю про одну женщину…

«Жила‑была одна баба злющая‑презлющая, и померла. И не осталось после нее ни одной добродетели. Схватили ее черти и кинули в огненное озеро. А ангел‑хранитель ее стоит да и думает: какую бы мне такую добродетель ее припомнить, чтобы богу сказать. Вспомнил и говорит богу: она, говорит, в огороде луковку выдернула и нищенке подала. И отвечает ему бог: возьми ж ты, говорит, эту самую луковку, протяни ей в озеро, пусть ухватится и тянется, и коли вытянешь ее вон из озера, то пусть в рай идет, а оборвется луковка, то там и оставаться бабе, где теперь. Побежал ангел к бабе, протянул ей луковку: на, говорит, баба, схватись и тянись. И стал он ее осторожно тянуть и уж всю было вытянул, да грешники прочие в озере, как увидали, что ее тянут вон, стали все за нее хвататься, чтоб и их вместе с нею вытянули. А баба‑то была злющая‑презлющая, и почала она их ногами брыкать: „Меня тянут, а не вас, моя луковка, а не ваша“. Только что она это выговорила, луковка‑то и порвалась. И упала баба в озеро и горит по сей день. А ангел заплакал и отошел».

— И вот две басни в одной книге, — тихо, задумчиво прибавил Гаптен. — «Легенда о Великом Инквизиторе» и «Басня о луковке».

— И обе о добре, — улыбнулся Андрей и тут же, как обычно, пошутил: — А теперь Ан‑хель напишет басню про Данилу…

— О четвертом Всаднике, — машинально добавил Гаптен. — О четвертой Печати. О слабости. Власть, эгоизм, зависть, слабость. Четыре греха, четыре беса.

— И опять, кстати, сходится! — добавил Андрей. — Четвертая Скрижаль — о доверии. Помните? А слабость — это ведь здесь главное препятствие. Почему человек не может довериться этому миру, другому человеку, своей любви? Из‑за слабости. Страшно. Ведь довериться — это что значит?.. Стать открытым. А для этого сила нужна, внутренняя. Доброта…

— Слабость — это не отсутствие силы, это отсутствие доброты, — повторил я слова, сказанные Данилой.

— Печати открывают нам Скрижали. Все точно, — сказал Гаптен. — Осталось три.

— Послушайте, а как же дальше?! — заволновался я.

— В каком смысле? — удивился Гаптен.

— Если Апокалипсис от Иоанна Богослова точен, — объяснил я. — Всадников только четыре. Остальные‑то Печати без Всадников! Так как же?..

Мы трое переглянулись.





Дата публикования: 2014-12-08; Прочитано: 213 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.077 с)...