Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Вступление 8 страница



– А она ест? – уточняла я.

– Ест? – переспрашивал он.

– Ну да, еду.

– Ест, – отвечал он таким тоном, словно ему не понравился вопрос.

– Сколько ей сейчас?

– Десять.

– Рановато, пожалуй.

Я рассказала ему, как мы боялись, не анорексия ли у Фионы (ей тогда исполнилось шестнадцать), и это его сильно заинтересовало.

– Мама отвела ее к врачу. А вы обращались к врачу?

– По какому поводу? – вздохнул он. – То есть – на что жаловаться‑то?

Установилась привычка: всякий раз, приехав в Тереньюр – дважды, трижды за два месяца, – я посылала Шону эсэмэску, и он звонил. Я опять поспала на диване, а когда проснулась, мы с ним поболтали. На третий раз (так после завязки снова начинаешь курить) я позвонила ему сама, едва переступив порог, и вышел один из наших полубредовых разговоров на ходу: он вел меня окольными путями к своей непростой дочке, а я бродила по комнатам маминого дома, трогала вещи, оставшиеся в этом мире после нее. И не знаю, причиной ли была Иви или только предлогом, но как‑то (кажется, когда он позвонил в третий раз) Шон спросил:

– Ты сейчас где? Ты сейчас там? Я на той же улице.

И дело кончилось любовью – не в моей бывшей спальне, в соседней комнате. Я открыла дверь, и вот он, Шон, ясные серые очи на фоне хмурого серого неба. Я провела его в дом.

– Стра‑а‑анно, – протянул он.

– Что?

– Думал, дом внутри побольше.

– Он достаточно большой, – сказала я.

Мы поднимались на второй этаж.

– Да, конечно, – подтвердил он. – Вполне привлекательная недвижимость.

Он заглянул в спальни, проверил ванную, комнату для гостей, душ наверху.

– Два с чем‑то? – уточнил он.

И наконец‑то обнял, заметив, что меня бьет дрожь. Я отпихнула его у двери родительской спальни и у той двери, что вела в мою детскую. В итоге мы оказались в той комнате, где сопротивление было меньше. Так я понимаю: мы вошли в ту дверь, что нам поддалась.

И конечно, попались.

По дороге к дому Шон просматривал какие‑то бумаги и забыл их на полке в холле, где обычно оставляют почту. Через несколько дней Фиона увидела среди нашей почты надорванные конверты с адресом Шона, из одного – это бросалось в глаза – выглядывал чек на 450 евро. Фиона сгребла всю корреспонденцию в охапку, свалила на переднее сиденье своего автомобиля и повезла домой. Сначала хотела заехать к Шону и вручить ему злосчастные письма, однако сообразила, что не стоит. Потом решила кинуть их в почтовый ящик, но и на это рука не поднялась. В итоге сестренка набрала мой номер и спросила:

– Как ты могла так со мной поступить?

– В смысле?

– Как ты посмела? Я же не смогу теперь смотреть им в глаза. Смотреть в глаза его жене!

Все это она говорила в мобильник, сидя в машине, припаркованной напротив дома Шона. Ясным голосом, сосредоточенно и зло.

– Как я буду смотреть ей в глаза?

– Кому в глаза? – спросила я.

Разразился настоящий семейный скандал. Как муж и жена: она кричала, я лгала.

– Как ты могла так со мной поступить?

– Никак я с тобой не поступала, – твердила я. – Тебе‑то я ничего не сделала.

Но выяснилось, что очень даже сделала. Я всем причинила зло, всех задела своим поведением, я опозорила город Дублин, и его население не преминуло мне об этом заявить.

Взять хотя бы Фиахра. Он «давно знал». Знал, похоже, еще раньше меня.

– Я люблю его, – заявила я в задней комнате «Рон Блэкса», перепив джина с тоником, и Фиахр после крошечной жестокой паузы отозвался:

– Так я и думал.

А ведь я впервые произнесла эти слова вслух. Может, они давно уже были правдой, но лишь тогда стали правдой по‑настоящему. Правдой, как только что сделанное открытие. Я любила его. Вопреки всем крикам и молчаниям, вопреки сплетням (господи, сколько сплетен!), я цеплялась за один‑единственный факт, идею, истину: я любила Шона Валлели и высоко держала голову, даже сгорая со стыда. Горя огнем.

Я люблю его.

Самая подходящая фраза, чтобы вставлять ее в длинные паузы от события до события, потому что хотя и казалось, будто все происходит стремительно, подчас вообще ничего не происходило. Ничего, кроме любви, напряженной, ежеминутной.

Я люблю его: тускло, как притупившаяся боль, когда нет и нет звонка; пронзительно, восторженно – в бесконечных спорах с сестрой. Я люблю его! И ударом в солнечное сплетение – когда позвонила его жена и сказала: «Мы могли бы поговорить?», и я приехала и увидела ее силуэт за старинным окном дома в Эннискерри, дала задний ход и умчалась прочь.

– Не обращай на нее внимания, – уговаривал Шон. – Я знаю, чего она добивается. Просто не обращай внимания. Ты ее не знаешь.

А мне просто было жаль эту женщину, упорно закрывавшую глаза на истину. Мне приходилось напоминать себе, что эти отношения – между мной и Шоном, а не между мной и Эйлин. В другой жизни я могла бы любить ее или ненавидеть, а в этой неважно даже то, что она не в моем вкусе.

Но это все позднее, несколько месяцев спустя. Целую неделю после звонка – «Как ты могла так со мной поступить?» – Фиона ничего не предпринимала. Я жила, как обычно, Шон жил, как обычно, и никто ни с кем не говорил, покуда мы ждали падения секиры.

Я бродила по дому в Клонски, говоря себе: «Это в последний раз – и это в последний раз», когда мыла посуду или выключала перед сном ночник. Целовала спящего Конора и чувствовала себя дурой, склоняясь над его тяжелой, будто каменной, спящей без сновидений головой. Мелодраматично до глупости. А может, секира и не падет, все останется, как было. И ведь Конор меня уже не привлекал, мне не нравился запах его сонного дыхания.

В субботу утром Шону позвонил Шэй, попросил заехать на разговор. После разговора, бредя домой по дорожке, Шон набрал мой номер.

– Что он сказал?

– Почти ничего.

Мой зять, как всегда, держался печально и покровительственно. Провел Шона в кухню, сунул ему конверты со словами: «Чек тебе пригодится».

– Фиона была дома?

– Нет.

Фиона куда‑то ушла с детьми. Шона, судя по голосу, это уязвило, хотя Шэй постарался выразиться как можно деликатнее. Но все было ясно: Фиона закинула детей в машину и газанула, чтобы не осквернить детские души зрелищем прелюбодея.

И вновь – таинственное молчание. С неделю примерно. Я была готова ко всему: позвонит Шон, на пороге появится Эйлин, Конор уронит голову на руки и зарыдает. Ничего подобного не случилось. Однажды вечером после работы я добралась до Тереньюра и уснула на диване. Посреди ночи поднялась и перешла наверх, в ту постель, где мы в последний раз занимались любовью. С тех пор я так в ней и сплю.

Когда я проснулась, лил дождь, и я одолжила у покойницы‑матери зонтик, чтобы добраться до автобуса. Этим самым маршрутом я ездила в город школьницей. Такси нигде не видать. В автобусе я поднялась на верхнюю палубу, к окнам, покрытым влажной пеленой, к запахам промокших насквозь попутчиков: затхлая жизнь, утренний душ, ночные забавы – дождь обостряет каждую ноту. Сто лет не ездила на автобусе, и мне это понравилось. Понравилось смотреть вниз с детской высоты на ухоженные садики с мощеными тропами и большими кадками, на однотипные цветочные ящики на окнах Ратгар‑роуд и на почетный караул автомобилей. Пассажиры со времен моего детства изменились: фантазийные прически, одеты намного лучше, и все к чему‑нибудь подключены, кто переписывается, кто наушники надел и погрузился. Лишь когда мы пересекали канал, я сообразила наконец, что никто в автобусе не говорил по‑английски, и этому тоже обрадовалась. Волшебный автобус, несется бог знает куда.

Конор звонил, судорожно, много раз за день. Я не брала трубку. Сидела, задрав ноги на стол, и просматривала вакансии в газетах. Не ценят, обходят с повышением – «Рэтлин коммьюникейшнз» я была сыта по горло. В четыре часа дня звонки прекратились.

Конор позвонил Фионе.

Дальше – дни, сплошь заполненные криком. Сплошные клише. Все, что можно сказать, было сказано. Мне даже казалось: все было сказано всеми. Все это звучало как единая фраза, выкрикивай ее, шипи, реви, пиши помадой на зеркале в ванной, вырезай на собственной плоти, вырезай на могильной плите. И ни одно слово не имело смысла. Ни малейшего.

Ты никогда.

Я всегда.

Вот что с тобой.

По‑моему, они все это смаковали. Больше всех наслаждалась Фиона. Господи, умеет же она уязвить.

– Я рада, что она умерла. Я рада, рада, что мама умерла и не видит этого!

Или:

– Ему же на тебя наплевать. Ты всерьез думаешь, что он тебя любит?

– Вообще‑то да, – отвечала я, – думаю, любит.

Больше я себе ничего не позволила. Не предложила ей убираться на хрен к своему марионеточному супругу, который, выпив пятничным вечером бутылку вина, взгромождается на нее и быстренько скатывается снова. Это зовется любовью? Прикидывать, скоро ли он кончит и позволяют ли их доходы завести собственную лошадь, как у соседки? Ничего такого я не говорила моей сестре, не говорила, что ее жизнь сводится к мещанству и материнству, они изуродовали ее тело, а затем и дух, а может, сперва дух, а потом тело, тут поди разберись, а она еще пытается втюхивать мне, будто такая ломка – идеал для женщины. Ох, как я злилась, но – молчала.

Мы сидели в гостиной в мамином доме в Тереньюре. Самое подходящее место, чтобы поорать. Как будто мне снова двенадцать. Я сказала ей:

– Ханжа! Ты гнусная ханжа и всегда была ханжой. Это моя жизнь, Фиона! Можешь ты наконец вбить это себе в голову? Тебя это никаким боком не касается.

А мама была и оставалась мертвой. Поразительно. Сколько мы ни орали, сколько ни молчали, она была мертва, мертва, мертва. Она была мертва и наутро, когда мы проснулись и припомнили, что наговорили друг другу.

Ведь ни мне, ни сестре давно уже не двенадцать. Настала пора сожалеть о каждом сказанном слове. Обо всем. Сожалеть о том, что человеку вообще дана речь.

Стой! Во имя любви [28]

Мы с Конором провели долгий вечер в Клонски и не кричали. Во всяком случае, не сразу. Он вошел в дом, как раз когда я доставала свои вещи из шкафа‑купе. Омерзительная мебель. Когда подписываешь контракт на дом, тебе предлагают выбрать отделку. Платишь три штуки, и тебе с особенной такой улыбочкой протягивают картонку с квадратиками – образцами лакированной древесины. Мы выбрали «березу». Страх и ужас. Так вот, я доставала из купе вещи и услышала, как Конор поднимается по ступенькам, а полминуты спустя он уже стоял в дверях. Мы не обменялись ни словом. Он посидел на кровати, посмотрел, как я охапками вынимаю наряды и укладываю их в чемодан прямо с плечиками. Затем встал и вышел. Я застегнула чемодан.

Конора я застала на диване – он рылся в моей сумочке от «Порик Суини».

– Что ты делаешь?

– Ты снова принимаешь таблетки? – поинтересовался он.

– Что?

– Хотел проверить.

Я повернулась и ушла в спальню. Слишком это грустно, что уж тут ссориться. Но после коротенькой паузы мы таки перешли на крик:

– Я твой муж, мать твою так и эдак, вот кто я!

Конора трудно вывести из себя, но в гневе он превращается в мультяшку: вены набухают, перекатываются под кожей бугры мышц. Страшновато стало, особенно когда я припомнила то, о чем старалась забыть: насколько требователен он в постели, как умеет дружелюбно и беспощадно измолотить меня промеж простыни и одеяла.

– Ладно. Ладно! Хорошо.

Ведь нельзя вспоминать, что перед тем, как я начала спать с Шоном, когда я еще только думала о нем, стояла на краю, у нас с Конором секса было даже с избытком. Не того медленного, всепоглощающего, как в раннюю пору, нет, секс стал внезапным, резким, разрушительным, вовсе не для удовольствия, – во всяком случае, не для моего. Сумей Конор сделать мне ребенка в ту пору, он бы и задумываться не стал (как будто для этого нужно задумываться), потому‑то мне и кажется теперь, что уже тогда он в глубине души что‑то подозревал.

И сколько ни орал – не притворялся, будто удивлен.

Бедный страшила Конор! Стоял под галогеновым гало, сжав кулаки, угрюмо набычившись. Я попыталась его обойти, спуститься по лестнице, но он не двигался, и тогда я отступила на шаг и кулаком что есть силы заехала ему в рожу. Думала, будет больно, однако рука онемела, словно я била в резину, словно все застыло – и его щека, и мой кулак, и комната. Я снова ринулась на Конора, чтобы вернуть себе чувство боли.

Вышло полное безобразие. Какая‑то сила вырвала у меня из руки чемодан, я опустила глаза, и ладонь Конора врезалась мне в подбородок. Боли не было, но что‑то тревожно сместилось, мозг двигался быстрее черепа. Очухавшись, я увидела, как пятится Конор, и вот он уже стоит у стены, растерянно потирая руку. Лишь тогда боль ужалила мне щеку. Напугала не боль, но ее отсрочка. Нервы притормаживают. Ущерб уже нанесен, а я все никак не поверю, что это происходит со мной.

И вот наконец поверила.

Так бывает: спустя много часов после приземления заложенные уши вдруг открываются. Мы с мужем посмотрели друг на друга, пока боль расползалась по щеке, и до нас дошло: я и он – два отдельных человека.

Это отняло у нас все силы.

Я ждала, что с этого места сценарий продолжится. Прилив негодования или чего там, и я возьму чемодан, брошу последний презрительный взгляд на мужа и сбегу по ступенькам. Но прилив где‑то задержался. Я осталась стоять, где стояла, и по лицу покатились слезы. Конор шагнул ко мне, притянул мою голову к своему плечу, и я застроптивилась – «Не прикасайся ко мне! Не смей!» – но замерла, прислонившись к нему. Подбородок болел до самой кости. Больше всего хотелось выпить чаю.

Мы проговорили до четырех утра. Всю грязь до дна выгребли. А от того, что Конор наговорил про меня («эгоистка» – это еще самое мягкое), как будто мокрицы в душе ползали.

– Все люди эгоисты, – возражала я. – Просто называют это покрасивше.

– Ты так думаешь?

– Я знаю.

– Ничего ты не знаешь, – отвечал он. – Не все люди эгоисты.

Под утро я уложила его в постель и сама прилегла рядом, не раздеваясь. Как только он уснул, я поднялась, оставив на одеяле отпечаток своего тела, и вышла из спальни. Забрала свою сумку и чемодан с одеждой, забрала то, о чем Конор больше всего мечтал: маленького парнишку, так и не появившегося на свет, крепенького, живого, любителя прокатиться на отцовских плечах, поиграть в видеоигры‑стрелялки, погонять мяч в парке.

Вернувшись в Тереньюр, я послала Шону сообщение:

«Взяла одежду. Все порядке».

Шону – который всегда пользовался резинкой.

И на какие шиши мы бы его содержали? Ипотека две с половиной тысячи в месяц, на ребенка ушла бы еще минимум штука. Пришлось бы переехать, нельзя же растить детей в кривой коробке, а это – еще сотни и сотни тысяч. Так что плевать, чего там хотел Конор, чего хотела я. Детей я люблю, инстинктом продолжения рода не обделена, только пусть Конор не ноет, будто я обделила его. Это была всего лишь мечта, не более.

Сколько бы он ни вел подсчеты, такая уж мы парочка: деньги текли у нас между пальцев, и каждый раз мы до смерти изумлялись.

Не знаю, отчего так.

Но не буду придираться к мужу, которого я прежде любила, а теперь он воюет со мной из‑за денег, хотя на самом деле – из‑за разбитой мечты. Все нынче требуют с меня денег, в том числе и сестра. Кто бы мог подумать, что любовь так разорительна! Сесть бы и подсчитать: по столько‑то за поцелуй. Стоимость этого дома плюс стоимость того дома, разделить пополам, плюс стоимость дома, где мы сейчас живем. Тысячи и тысячи. За каждое прикосновение. Сотни тысяч. Все потому, что мы чересчур далеко зашли. Нельзя было выходить за пределы парковок и гостиничных номеров (нет, правда, правда, наша любовь должна была ограничиться парковками и гостиницами). Но если мы продержимся долго, розничная цена снизится. Двадцать лет любви – и поцелуй пойдет в среднем за два пенни. Целая жизнь – и прикосновения почти задаром.

Деньги – вот что надо мне! [29]

Знак «Продается» торчит в снегу, выглядит новеньким, как в первый день, когда его тут приколотили. Какова нынче цена дома, ни один специалист не скажет. Покупателей нет, толку‑то рассуждать о цене. Ноль. Зато налог мы платим с рыночной оценки, с «двух с чем‑то». За дом, который сейчас не стоит ни шиша. Мне трудно отличать воображаемые деньги от настоящих. Я брожу по этому ящику фокусника, по ловушке, где окна покрыты изморозью. Разгорается утро, замороженные стекла плачут. Со столика в прихожей я беру свой кейс. Открываю ту самую дверь, что открывала с тех пор, как доросла до щеколды. Отправляюсь зарабатывать деньги.

Движение на шоссе уже рассосалось. Тишина, немногочисленные авто с желтыми знаками наперегонки с погодой спешат обратно к границе. Не очень люблю эту дорогу – слишком прямая и плоская, зато над Мурном низко нависают тучи, врата Черного Севера. Черные склоны гор на глазах покрываются белым снегом, мой телефон вибрирует от дурных пророчеств и ценных указаний: надвигается снежная буря. Вот‑вот обрушится.

«Забронируй номер, – пишут мне из штаб‑квартиры, – и сиди там».

Из «Рэтлин» я выдралась раньше, чем они накрылись медным тазом, и перешла в сферу алкогольных напитков. Мне хотелось чего‑то нового, а может, я уже предчувствовала, что станется с нами, предвидела эту осень, когда мамин дом зависнет на отметке «два с чем‑то», словно заколдованный. Наверное, я догадывалась, что у нас под ногами нет и клочка твердой земли. Но я бы ни за что в этом не призналась в ту пору.

Продать дом – и все уладится. Мы снизили цену с «двух с чем‑то» до «около двух», но с той же вероятностью можно ожидать главного приза в лотерее. Пятьсот семьдесят пять тысяч бараньих отбивных, полторы тысячи лет кушать баранину на обед, можно купить столько рубашек, чтобы никогда их больше не стирать, можно выплатить мою половину за таунхаус в Клонски, и сдачи хватит, чтобы приобрести и нам крышу над головой, это – свобода и досуг для поцелуев, то есть – любовь.

Но покупателя нет как нет.

Странное дело.

Тем временем я занялась спиртными напитками. Боюсь, мои родичи смотрели на Шилзов сверху вниз, ведь те торговали выпивкой, но если попрекать отца Конора тем, что он продавал алкоголь, как быть с моим отцом, который этот самый алкоголь покупал? Видимо, сиротство и развод помогли мне понять, на чьей я стороне. В любые времена, в тучный год и в тощий, Алкоголь свое возьмет, решила я.

Как выяснилось, тощие годы уже поспешали к нам, и мне пришлось оторваться от оригинальной программы вирусного маркетинга в сети, запрыгнуть в «фольксваген‑гольф» и носиться по барам, организуя там выходы девиц в бикини с подносами ароматизированной водки. Далековато от всемирной паутины? Зато продажи водки возросли, а уж как я научилась разбираться в оттенках фальшивого загара! Я теперь вроде той стюардессы, чей голос с оттяжкой я услышала однажды в самолете и не сразу осознала, что это вовсе не стюардесса, а летчица, и она не предлагает нам напитков и закусок: «Всем привет, говорить особо нечего, мы летим на высоте двадцать тысяч футов, ветер попутный…» И я такая же крутая командирша среди выводка бутылочных блондинок, чей загар из флакона «Ксен Тэн Абсолют» пупырится на сквозняке. Я‑то белокожая, я – настоящая и зарабатываю куда больше их, причем не раздеваясь; правда, меня топчут, буквально топчут толпы пьяниц, местные журналисты и содержатели пабов каждую вторую пятницу с 5.30 до 9.00 вечера. Мужчины ухмыляются мне, прежде чем заполучить то, чего жаждут, или же ухмыляются после: вот, мол, чего мы заполучили. Побочные эффекты гнева, или как там это именуют психологи, – в общем, есть с чем бороться. И всегда найдется один парень – всегда только один хороший, приличный парень, – кто на этом празднике жизни выберет единственную девчонку, которая не раздевается. Что ж, за это мне и платят. Я – сутенерша. Забавная у меня жизнь.

Но сегодня я еду в Дандолк не на промо‑акцию. Я еду в Дандолк, чтобы объявить двум менеджерам по продажам об увольнении. Потом одну примут обратно внештатником. Поскольку я в фирме новенькая, на меня свалили увольнения сотрудников. Подразумевается, что в один прекрасный день мне, глядишь, придется уволить саму себя.

Офис – пара комнатушек на задах склада у шоссе M1: серые стены, серая кровля, синий ковер, красные перила, желтые кубики‑подставки под чашку с кофе. Страшно подумать, что люди тут работают. Разговаривают вполголоса. И как будто ничем никогда не пользуются.

Я сижу в крохотной приемной и вызываю девиц по одной. Держусь приветливо, непринужденно, я предпочитаю работать в таком ключе, но, боже, как они смотрят на меня! Мне тоже не в радость доказывать, что я тут не начальник, мы, дескать, все подруги, но нет же, они только и делают, что поносят меня. Теперь же и притворяться не надо. Они получат выходное пособие и возможность подработать внештатно, так что все обойдется, однако я прямо‑таки слышала щелчок за щелчком, как будто лопались струны. Шинейд с троечным аттестатом, с полным ртом поставленных в рассрочку пломб. Элис, хиппи в душе, копит деньги на путешествие в Перу. Я обещала выбить им выходное пособие, какое только смогу. Сказала, что отдел кадров все время будет на связи. Затем встала и протянула руку. Мы еще и обнялись, мы ведь подруги. На том и расстались, а я сняла копии с документов, заглянула к менеджеру по продажам – он уже собирался домой, – прошлась по складу, подныривая под бочки, забытые на подъемнике, вознесенные к потолку, будто в праздничном тосте. Всюду выпивка – целые стены бутылок и бочек, выпивка на пути к выпивохам.

Я вернулась на развязку и через пять миль погрузилась в мягкий, вкрадчиво надвигавшийся шторм. Сквозь грязно‑белую снежную пелену призрачно мерцали красные габаритные огни. Так было тихо, водители так предупредительны, что впору встревожиться, но лениво надвигавшаяся угроза утешала и завораживала. Не знаю, сколько это длилось. Когда добралась до аэропорта, уже развиднелось. Шон, подумала я, где‑то там, в месиве отложенных рейсов. Пассажиры метались от выхода к выходу. «Стадо баранов», по его словам. Пригнувшись над рулем, я вывернула голову и посмотрела в небо – померкшее, без единой серебряной птицы.

Половина пятого.

По радио передали, что все население страны поспешило уйти с работы и теперь несется по домам. Я боялась, что в Дублине ад разверзся, но портовый туннель был пуст и гулок, словно картинка из будущего, центр города, где я вынырнула, покрыт тьмой, гавани безлюдны. Я представила себе, как поток автомобилей грязной пеной прихлынет к подножию Дублинских гор, откуда сошел к нам чистый снег.

Школы тоже закрыли пораньше. Как там Иви, успеет ли мать заехать – или что она будет делать? Я начала было набирать ее номер, но тут же передумала. Я никогда не звонила Иви, хотя мы охотно болтали, если по случайности оказывались на проводе.

Дом в Тереньюре стоял темный, холодный, пустой. Я включила обогреватель и проверила почту, но успокоиться никак не могла. Я ждала Шона домой, а он еще даже не вылетел отсюда. Почему‑то меня злила мысль, что он сидит в морском баре, запивая бокалом вина копченого лосося. Ни тут и ни там. Зал ожидания – это вполне для него.

Ему понадобилось семь месяцев, чтобы расстаться с Эннискерри. Семь месяцев после того, как я ушла от Конора, Шон вставал из моей постели, садился за руль и гнал домой, чтобы поспеть к утру и сварить дочке кашу (с корицей) и поцеловать ее мать, уходя на работу.

Невинный поцелуй в щечку, само собой.

Семь месяцев мне не дозволялось звонить, писать по электронной почте, потому что секретность соблюдалась пуще прежнего, и наша любовь достигла пика сладости и слабости перед тем решительным днем, когда Шон объяснится с женой.

А он все не объяснялся. После Рождества, обещал он. До Рождества никак нельзя. Они дарят Иви первый в жизни компьютер, маленький нетбук. Он бы и сам такой хотел, если б мог себе позволить, сказал он и рассмеялся.

То Рождество – и вспоминать о нем не могу. Пристрелить бы того, кто изобрел Рождество.

А когда Шона все же прибило к моему порогу – в два часа ночи, после бог весть каких бурь, – когда по весне он все же освободился от своего брака и явился ко мне, то не ради меня, а лишь бы удрать. Он и сейчас порой отлучается на ночь – надо думать, в Эннискерри, но я не спрашиваю. По ирландским законам, поясняет он, кто ушел из дома при разводе – тот потерял дом. Чтобы сохранить права на дом, надо в нем спать. Для меня это новость, но так обстоят дела. Думаешь о сексе, а надо помнить о деньгах.

Вот почему иные ночи мы проводим так: я – в комнате моей сестры в Тереньюре, Шон – в комнате иностранной прислуги в Эннискерри, где мы целовались, а может быть, кто знает, и в супружеской спальне подле печального тела своей супруги. Спит где‑то там, между стареющей плотью супруги и юной плотью дочери. Где он спит в своих снах?

– Я не запоминаю сны, – говорит он.

Не снег вызвал эти мысли. Не только снег. Еще и голос Шона, приземлившегося наконец в Будапеште. Такой знакомый голос, и так далеко.

– Черт бы побрал этот «Райнэйр», – ворчит он.

– Ну да.

– Мы стояли на взлетной полосе битых полтора часа. Гляжу из окна – а там какой‑то мужик лопатой сбивает лед с крыла. Сбивает лед лопатой, честное слово, а еще перебросили канат, двое повисли, скачут вверх‑вниз. Пилили прямо по крыльям этой веревкой. Страшное дело. Сидеть в самолете и смотреть – и то жутко. А потом мы стронулись с места.

– Господи! Освещение‑то работало?

– Какое освещение?

– Не знаю. Противотуманные фонари. Противоснежные. Что‑нибудь такое.

Мне позарез нужно увериться, что там, в самолете, он был в безопасности. Заглянуть в иллюминаторы и увидеть, как в темноте, словно в фильме 50‑х, сверкают белые и голубые проблески, а снег вихрится снаружи. Словно угадав мои мысли, Шон уточняет:

– Когда разгонялись, мужика на крыле не было. Я проверил.

– Что в Будапеште? Тоже снег?

– Да нет, – сказал он. – Послушай, Джина…

Если он называет меня по имени, значит, хочет поговорить про Иви. Не поговорить, а сообщить мне свои планы. Изменить что‑либо не в моей власти.

– Да?

– Все придется перенести. Не знаю, успею ли я вернуться завтра к вечеру.

– Так когда же?

– Не знаю. Не позднее субботы, это точно. Если снега не будет.

– Как узнаешь, скажи мне, хорошо?

– Разумеется.

– Как Будапешт?

– Это где я сейчас?

Голос усталый. На заднем плане – новости по гостиничному телевизору.

– Прими‑ка ты ванну, – советую я.

– Я не принимаю ванну.

– Как, вообще?

– Не в отелях. Неизвестно, кто тут побывал до меня.

Его слова я воспринимаю после паузы, с отсрочкой. Я прислушиваюсь не к ним, а к фону, к дыханию Шона, тембру его голоса, который для меня – почти то же, что фактура его кожи. Действует на меня так же. Или даже сильнее. Я ближе к нему, когда слушаю, чем когда прикасаюсь.

– Можно протереть, – подсказываю я.

Так бы и жила на телефоне.

Иви, оказывается… но эта часть разговора от меня ускользнула. Едва Шон произнес: «В субботу утром Иви…» – мой мозг запищал: «Пип‑пип, который час, ой, как красиво», и я выглянула в сад, вдали переливался зеленым и красным светофор, нарядный и никому не нужный над безлюдной полосой снега, где уже заносило следы шин. Поэтому что там у Иви было – не поняла, урок верховой езды, встреча с подружкой, школьный спектакль, визит к дантисту, а это означало – «пип, пиииип», – что Шон должен забрать ее в пятницу из центра, или из Эннискерри, или возле школы, если занятия не отменят, но Шон не сможет, потому что еще не вернется, и я ответила: «Да, конечно» – и лишь потом, положив трубку, сообразила: Шон сказал мне что‑то новое. Он сказал, что в силу обстоятельств, мечущихся стайкой вспугнутых воробьев у меня в мозгу, за Иви поеду я, пока он будет лететь домой.

Расчудесно.

Эйлин, само собой, беспокоить не полагается. Нельзя еще больше унижать брошенную жену. Эйлин не может позвонить в дверь моего дома или встретиться где‑то, чтобы передать мне своего ребенка. Ее ребенка. Мне. Это немыслимо. Все равно что умереть. А никто не желает Эйлин такой смерти.

Господи, я никогда не избавлюсь от его жены.

В первые месяцы в Тереньюре все подряд напоминало Шону о том, как он ненавидит Эйлин. В особенности я. Что бы я ни делала.

Однажды утром я забеспокоилась, как бы он не простудился. Мы уже купили велосипед, но Шон еще одевался как прежде и уезжал на работу в рубашке, перебросив пиджак через руль.

– Смотри не простудись! – сказала я, прощаясь с ним на пороге, и он замер, потом сел на велосипед и уехал.

В тот вечер мы поссорились из‑за какой‑то ерунды, первая наша домашняя ссора, а когда приступ миновал, выяснилось, что я напомнила ему жену. Всякий раз, когда Шону предстоял перелет, в любое время года, осенью, весной, из холода в жару или обратно, Эйлин неизменно предупреждала: «Ты простудишься» – и всегда – всегда‑превсегда – оказывалась права. Шона это бесило. Можно подумать, она контролирует его иммунную систему. И чего она ожидала? Что он вообще ездить перестанет?





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 213 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.023 с)...