Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Ардаматский В. И. 13 страница



Самарина принимали в партию на последнем курсе юридического института. Он вышел к столу президиума и, не обращая внимания на выкрики из зала: «Да знаем мы его!», начал рассказывать свою биографию. Две минуты — и весь рассказ. Он стоял и молчал. Знал, надо сказать что-то еще, даже знал те простые и честные слова о партии и о себе, но почему-то ему неловко было их произнести. Не то что неловко, а вроде не к месту в этом почему-то весело настроенном зале. Но вдруг он обнаружил, что зал затих и ждет... И тогда он сказал негромко:

— Вступая в партию, я обещаю быть ее верным бойцом, и, если потребуется, я за дело партии отдам жизнь.

Он сказал это от сердца и тут же снова почувствовал неловкость, потому что ему стали хлопать.

Но, странное дело, потом он как-то ни разу не вспомнил ни об этом своем обещании, ни вообще о той святой минуте в его жизни. Даже во время скитаний по захваченной врагом земле. И даже здесь он вспомнил об этом сейчас впервые, и воспоминание отозвалось в его сердце волнением, с которым ему нелегко было справиться. Комок все подкатывал к горлу...

— Ничему, никому никогда не завидовал, — сказал в это время Рудзит, вглядываясь в Самарина. — А сейчас стал завидовать чужой молодости. Сколько еще сделать сможешь, сколько повидать доведется!..

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Граве объявил размер сделки — 10 тысяч долларов или, соответственно, в английских фунтах. И никакой другой валюты. Но показывать товар или хотя бы его образцы пока отказался.

— Сперва выясните в принципе, — сказал он, — способна ли ваша фирма на такую сделку. — А смотреть товар вообще не обязательно: вещи сами по себе цены не имеют, все это — золотой лом.

— Неужели вы не понимаете, что самый плохой коммерсант не купит товара, которого он не видел. Есть на этот счет даже анекдот, как в Америке одному еврею мошенник пытался продать собор Парижской богоматери, и сделка не состоялась потому, что еврей требовал показать товар, а узнав, что собор находится в Париже, потребовал оплатить его поездку во Францию. Ваш товар, говорил, вы и обязаны мне его показать. Но я не еврей, вы не мошенник и продаете мне не собор.

Граве натянуто посмеялся и ничего не сказал. Самарин подумал, что, наверно, он сам решить вопрос о показе товара не может.

На том они и расстались. Прощаясь, Граве сказал;

— И вообще, вы сначала должны выяснить у отца, способна ли ваша фирма на такое дело.

— Я отцу уже написал.

— Что вы ему написали? — вдруг насторожился Граве.

— Не волнуйтесь, у нас есть свой шифр, и я спросил его только о том, по силам ли нам покупать здесь ценности.

— Когда может быть ответ?

— Обычно его письма сюда идут неделю.

— Получите ответ — позвоните Фольксштайну.

В «пустые» дни Самарин занялся всякой другой коммерцией. Снова посетил осторожного ювелира Юргенсона. Предлог — получить консультацию о цене мелких камушков. Ювелир подчеркнуто неохотно впустил его в квартиру и в передней сухо спросил, что ему надо. А узнав, сказал раздраженно:

— Удивлен вашей наивностью! — и отвернулся, всем своим видом давая понять Самарину, что пора покинуть его квартиру. А Самарин все стоял. И тогда, наверно, чтобы избавиться от него, ювелир сказал раздраженно: — В доме шесть по бульвару Аспазии проживает местный коммерсант Магоне, он охотно за небольшую плату даст вам консультацию о всех ценах. Простите, мне очень некогда...

Спустя час Самарин этого Магоне нашел. Тот принял его весьма любезно, а когда узнал, что его гость коммерсант из Германии, проявил к нему откровенный интерес.

— Мне сказали, что вы опытный коммерсант и можете помочь мне советами. Признаться, без латышского языка я чувствую себя здесь как человек с завязанными глазами. Готов ваши советы оплатить...

Выслушав Самарина, коммерсант некоторое время пытливо всматривался в него голубыми цепкими глазами, затем спросил:

— Что же вас интересует?

— Я хотел бы купить золотые вещи.

— Но есть приказ ваших властей, запрещающий...

— Что нельзя вам, мне можно! — перебил его Самарин.

— До войны я сам имел дело с таким товаром, — вздохнул Магоне, — а теперь занимаюсь бог знает чем и, наверно, не смогу быть вам полезен. — И помолчав, добавил: — Вам бы раньше сюда приехать, когда евреи были еще в порядке. Вот у кого товара было много!

— Этот товар пошел в казну нашего рейха, а это значит, что я тем товаром не заинтересовался бы и тогда, — ответил Самарин. — Что Для великой Германии — то только для нее. А сейчас я хотел бы узнать у вас, можно ли что-нибудь ценное купить у ваших латышей?

— Вам, приезжему, да еще немцу, будет трудно, — сочувственно сказал Магоне, внимательно глядя в глаза Самарину.

— Не торопитесь, — раздраженно ответил Самарин. — Я могу предложить вам действовать вместе под моей немецкой вывеской, а это кой-чего стоит, как вы сами понимаете. Но есть ли что-нибудь у ваших латышей?

— Как не быть? А только... продадут ли?

— Им что, не нужны деньги?

— Видите ли, — осторожно начал Магоне, цепко и вместе с тем пугливо глядя в глаза Самарину, — у латыша крестьянская душа. Если ему предложить павлина или курицу, он купит курицу, потому что она будет нести яйца.

— Неплохо сказано, — улыбнулся Самарин. — И я вас понял. Под павлином вы имеете в виду рейхсмарки. Но что тогда курица?

Глаза у Магоне забегали, и на щеках проступили красные пятна. Он молчал.

— Да не бойтесь вы! — укоризненно сказал Самарин. — Разговор у нас открытый и на честность. И вообще, мадам Коммерция трусливых не любит. Я помогу вам: курица — это, наверное, доллары?

Магоне кивнул.

Все же разговорились, и Самарин узнал от него и то, что объяснило ему страсть возможных клиентов к иностранной валюте.

— У них уважение к доллару появилось не сегодня, — рассказывал Магоне. — Европу-то вы прибрали к рукам раньше, и там ваши коммерсанты сразу выяснили, что немецкой марке все предпочитают доллары и фунты, и тогда в охоту за этой валютой включились и оккупационные власти. Из Швейцарии в Европу ринулись валютные спекулянты, которые сразу взвинтили цены на прочную валюту. Там обделывались сделки грандиозные. Но у нас с этой валютой дело плохо...

Так начался их разговор, в результате которого Самарин получил обстоятельную консультацию по коммерческим делам и заручился согласием Магоне стать его компаньоном. Уже на другой день они начали действовать вместе.

Каждый день утром Самарин шел на рижский рынок к Рудзиту, соблюдая необходимые предосторожности, подходил к нему и, на мгновение остановившись, бросал монетку в его лежавшую на земле жестяную кружку.

Вот уже сколько дней сапожник в ответ вместо «спасибо» тихо произносил одно и то же: «Ничего нет».

Что же будет, если Центр отвергнет сделку? Во-первых, крайне опасным может стать разрыв с Граве. Но главное другое — столько времени прошло, а он, как та старуха из сказки, окажется у разбитого корыта! И надо будет все начинать сначала. Он сейчас совершенно не представляет себе, где то новое начало. Где гарантия, что и оно не приведет его однажды к разбитому корыту?..

Самарин с ужасом думал об этом, придя вечером домой и собираясь лечь спать. И в этот день Рудзит сказал все то же: «Ничего нет», и ему показалось, что Гунар посмотрел на него с усмешкой. «Неужели и он уже понял, что я топчусь на месте?»

В эти минуты Виталий вспомнил об отце...

Он помнил его смутно — вечно куда-то спешащий и больше молчащий. Ночью лягут с матерью в постель и все шепчутся. Виталий почему-то думал: ругаются. Сам он, росший не очень-то послушным, отца боялся. Но ему казалось, что и мать тоже его боится.

И потом отец умер. Виталий запомнил похороны на каком-то кладбище на окраине Москвы. Запомнился только один момент похорон, когда какой-то товарищ отца у могилы говорил речь. Он рассказал, как в революцию вместе с отцом громил засевших в Кремле юнкеров, как потом, на гражданской войне, в пух и в прах разбили они белые банды. И вдруг швырнул о землю свою кепку и начал за что-то ругать лежавшего в гробу отца, то и дело спрашивая его: «Что же это ты, дорогой мой, наделал?..»

Виталий дома спросил у матери, за что ругал отца тот усатый дядька.

— Наверное, водки хватил, поминок не дождавшись, — ответила мать, смотря в сторону.

Спустя пять лет, в день смерти отца, Виталий с матерью, как всегда, пошли на отцовскую могилу. И там под весенний пересвист птиц мать вдруг начала рассказывать об отце.

Рассказ матери

— Хороший, Виталька, замечательный человек был твой отец Максим Максимович. А для меня он был Максимка с Таганки. Здесь, где мы с тобой живем, на нашей Таганке, мы с ним и встретились однажды.

Было это весной пятнадцатого года. Шла война с немцами. Я в это время уже была круглой сиротой. Отца моего убило на войне, в первый год, а мама умерла еще за год до войны. И вот мамины родственники, чтобы я не умерла с голоду, пристроили меня нянечкой в военный лазарет. Помещался он, между прочим, в том здании, где сейчас твоя школа. Когда меня вызывают в школу по твоим «подвигам», я, как войду туда, по лестнице не могу подняться — все вспоминаю, вспоминаю...

Так вот, в пятнадцатом привезли в наш госпиталь парнишку-солдата. Мне было тогда восемнадцать, ему — девятнадцать, Рана у него была скверная — в горло. Не смертельная рана, а от нее с голосом у него стала беда. Как поговорит минутки две, так голос садится и пропадает.

В лазарете-то лежали больше пожилые дядьки, они меня дочкой звали. А тут появился сверстник. И сразу он меня насмешил — сделал из моего имени поговорку: «Оля без боли». Это за то, что, когда ему промывание раны делали, я его за голову держала и ему тогда вроде не было больно.

Долго его лечили. Два раза резали. За это время мы и полюбились. Из лазарета выписался подчистую. Устроился слесарем на Тормозной завод, и тут же мы поженились. А в шестнадцатом году, под самый Новый год, ты родился. Знаешь, что он сделал, когда ты появился на свет? Он со своими дружками с Тормозного пришел к родилке, и они весь день до вечера под окнами родилки играли на гармонике и пели песни. Которые уже могли вставать, в окна смотрели и мне сообщали: «Твой вприсядку на снегу пляшет».

Когда наступила революция, та, что с Керенским, отец твой прямо огнем горел. Дневал и ночевал в каких-то комитетах и Советах. И так он горевал, что не может речи говорить! А летом как-то приходит ночью, будит меня и сообщает: «Считай, что никакой революции не было, а был один обман. Но ничего, — говорит, — мы это дело поправим». Это он уже про Октябрьскую думал. И когда она пришла, он ей отдал всю свою жизнь. Вступил в рабочий батальон. Они штурмом брали главное здание полиции, вышибали юнкеров из Кремля, ходили облавами на разную контру. А когда началась гражданская война, он, конечно, одним из первых записался в Красную Армию. Их сам Ленин речью на фронт проводил.

Воевал против Деникина, потом против Врангеля. Перекоп брал. И счастье ему выпало великое — с этой войны он живой вернулся...

Ну вернулся он с войны, нам нынешнюю нашу комнату дали. Отец пошел обратно на свой Тормозной. Вскоре его там избрали главным в профсоюз. Его все на заводе очень любили. А потом его выдвинули. Было такое трудное время, повсюду не хватало руководителей, и стали выдвигать рабочих-партийцев. Твоего отца назначили директором швейной фабрики. Он этой работы не испугался, только, смеялся, что его бросили на подштанники. Два с половиной года директорствовал. Работал с утра и ночи прихватывал. И вдруг... умер. Ты, дурачок, не успел понять, какой славный человек был твой отец! Какой добрый! Как он нас с тобой любил!..

И тут мама заплакала. Виталий до этого никогда ее слез не видел. Даже тогда, на похоронах, она не плакала, только губы у нее были искусаны до крови. И вот эта минута на кладбище, когда плакала мама, а он не знал, что делать, что сказать, и стала переломной в его жизни. Он вдруг почувствовал свою ответственность за жизнь матери. Стал делать все, что мог, по дому, заставлял ее вместе с ним ходить в кино. Начал со старанием учиться в школе. Так они и жили дружно, очень нужные друг другу...

Когда шла подготовка к его забросу в Латвию, у них с Иваном Николаевичем вдруг возник разговор об отце.

Говорили до этого о понятии чести. И Иван Николаевич сказал неожиданное:

— Ты знаешь, я часто думаю о смерти твоего отца... — Он сказал это как-то затрудненно и посмотрел на него так, будто ждал вопроса.

И Самарин спросил:

— А что же тут думать? Умер человек, сгорел.

— Застрелился он, Виталий, — тихо произнес Иван Николаевич.

Виталий даже привстал.

— Что вы сказали? — задохнулся он.

— Сиди, сиди, — взял его за руку Иван Николаевич. — Я тебе сказал правду. Максим Максимович Самарин застрелился.

— Мать знает об этом? — с ужасом спросил Самарин.

— Конечно. Она не решалась тебе сказать. Мы с ней условились — скажу я. А знать это ты должен.

— Но этого не может быть! — почти крикнул Самарин. — Все, что я знаю о нем... — Он умолк, вдруг вспомнив, как на похоронах друг отца спрашивал у него, мертвого: «Что же ты наделал?»

— Но почему? Почему? — Казалось, само сердце его кричало, требовало ответа.

— Ситуация сложилась тогда для него очень трудная, — начал рассказывать Иван Николаевич. — Он был директором швейной фабрики. Бился, чтобы побольше пошить одежды для людей, видел в этом свою ответственность перед партией, которая его поставила директором. А под носом у него действовали засевшие на фабрике жулики. Они крали материал и готовые вещи, а потом составляли липовые документы. И это продолжалось все время, пока он был директором. Жуликов разоблачили, а твоего отца вызвали в райком партии и сказали ему об аресте группы работников его фабрики, и в их числе его зама.

Иван Николаевич достал из стола папку, вынул из нее бумажку:

— Вот выдержка из объяснительной записки секретаря райкома партии. Она написана уже после самоубийства твоего отца. Он писал: «В совершенно спокойных тонах я сообщил ему об аресте жуликов, собираясь поговорить с ним, как лучше организовать на фабрике строгий контроль за сырьем и готовой продукцией. Никакого разноса я ему не делал и не думал делать. Только сообщил факт и хотел начать разговор о контроле, а он прервал меня и сказал: «Они же у народа крали, как же это возможно!» Я ему ответил: «Жулику наплевать, у кого он ворует». А он закричал, что у народа могут красть только ироды и если такого ирода он считал своим заместителем... Тут у него сел голос, он еще что-то шептал, но я разобрать не мог. Тогда он повернулся и вышел из моего кабинета, а примерно через два часа мне сообщили, что он застрелился в своем кабинете на фабрике...»

Иван Николаевич вынул из папки другую бумагу.

— А вот что он написал перед самоубийством: «Прошу не считать меня больше партийцем. Билет в столе. Нечего зваться партийцем, когда не можешь разглядеть под носом банду иродов. Жить после этого не могу и не имею права. Смертью своей вины мне не искупить, и прошу только одного, чтобы сын мой не узнал моего позора».

Иван Николаевич протянул Виталию бумагу. Это был неаккуратно — очевидно, в спешке — вырванный из тетрадки лист бумаги в клеточку. Строчки бегут вкось. «Прошу не считать меня больше партийцем...» — прочитал Самарин и вдруг почувствовал, что по лицу его текут слезы. Их соленость он ощущал губами. Глянул с опаской на Ивана Николаевича — видит ли он его слезы, — но тот смотрел в стену, и глаза его, плотно прищуренные, были неуловимы.

— Поплакал — и хватит, — глухо произнес Иван Николаевич и резко повернулся к нему: — У нас тут один товарищ возражал против того, чтобы сообщать тебе это. Говорил, что накануне операции это нанесет тебе тяжелую душевную травму. Я думаю иначе.

Иван Николаевич встал и заходил по комнате из угла в угол. Заговорил не сразу:

— Понимаешь, Виталий... Мы самоубийство порицаем. Ведь нередко бывает, что самоубийство можно квалифицировать как самовольный уход с поля боя. С твоим отцом случилось другое, и я в его смерти вижу и высокое понимание им чести, и чистоту его души, и его мужество, — по существу, он казнил себя за то, что не сумел, не смог защитить порученное ему дело от прожженной сволочи, в конечном счете от врагов. В те давние времена гибель твоего отца была для нас поражением на одном, пусть маленьком, участке внутреннего фронта, но это поражение нас не остановило. Теперь нам с тобой предстоит очень важный бой, который мы проведем в самом расположении противника. Ты продолжишь борьбу отца, и твоим высшим счастьем будет наша победа...

На этом месте Самарин обрывает воспоминания и возвращает себя в сегодняшний день, на сегодняшний свой фронт. Только сейчас он уже вместе с отцом.

Спасибо тебе, отец, что ты сейчас пришел ко мне сюда и подарил мне свою честность, свое мужество. Я буду здесь воевать и за тебя, и за себя...

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Рига, как и Самарин, тоже жила одновременно двумя жизнями. Одна жизнь — немцы, их определяющие жизненные устои учреждения, приказы, инструкции. В эту жизнь, так или иначе, втянута подавляющая часть населения, поскольку оно вынуждено подчиняться немецкой власти. Собственно, все принуждены жить по законам оккупации, определившим и нормы поведения, повседневный быт. Вторая жизнь находилась внутри первой, и границы ее были, казалось, неразличимы. Два человека могли вместе служить в каком-нибудь созданном немцами учреждении, а между ними мог проходить рубеж, разделяющий две жизни. Весь вопрос: принимал ли человек предложенную ему оккупантами жизнь как нечто должное и непререкаемое, ставшее, так сказать, его судьбой, или он эту жизнь отвергал, считал ее не более как временной необходимостью? Но это не больше как схема. Сама жизнь — это водоворот судеб, оказавшихся в таком сложном сплетении, когда люди часто сами не могли точно определить своего положения в жизни.

Самарин в этом сплетении двух жизней — немец. Это облегчало ему выяснение позиции любого человека. Наконец, ему могли одинаково оказаться полезными и те, кто преданно служит оккупантам, и те, кто их ненавидит. Именно здесь и начинались для него большие сложности...

Он появился в этой жизни оккупационного города не с первого ее дня, а год спустя. С одной стороны, это было лучше — за год отношение местных жителей к их жизни по законам оккупации в основном определилось, и выяснить, кто есть кто, было легче. Но с другой стороны, сам Самарин не был свидетелем целого года этой жизни, что затрудняло общение с местным человеком, — надо было точно знать, что он пережил за время оккупации.

Несколько знакомых из местных жителей у Самарина уже есть. Нищий Рудзит и хозяин квартиры Леиньш — они как два полюса в нынешней жизни города: мужественный коммунист, верный сын своего народа, и мародер, этакая гиена возле крупных хищников.

Он познакомился и с двумя местными коммерсантами: ювелиром Юргенсоном и спекулянтом Магоне, их отношение к сегодняшней жизни тоже весьма разное.

По рассказам Магоне, Юргенсон приходу немцев обрадовался, потому что Советская власть в сороковом году его торговое дело прикрыла. Юргенсон поверил гитлеровской пропаганде, которая в первые дни кричала о том, что армия великой Германии вернула латышам свободу, и он рассчитывал снова развернуть свое солидное торговое дело. Кроме того, он надеялся, что после победы немцев над русскими в Латвии восстановятся прежние досоветские порядки... Теперь он благодарил бога, что не развернул при немцах своего дела и не раскрыл им своих возможностей. Никакой свободы немцы Латвии не дали, повсеместно царил произвол оккупантов, и теперь Юргенсон ничего, кроме страха, перед новой этой жизнью не испытывал. Он пытался оформить свой выезд в Швецию, но никаких надежд на получение такового разрешения не было. В общем, ему ничего не оставалось, как ждать победы Германии, надеясь, что после этого немцы уберутся и тогда в Латвии образуется какая-то стабильная жизнь, в которой он, даст бог, найдет свое место.

Совсем иным был другой коммерсант, компаньон Самарина, — Магоне, этот совершенно иначе смотрел на свою жизнь при немцах.

В буржуазной Латвии Магоне был темной лошадкой, на которую серьезные люди не ставили. Однако свои спекулятивные аферы он вел успешно. Среди коммерсантов у него было прозвище Могильщик. Это за то, что любимым его занятием было проведение афер с наследством умерших состоятельных людей. Сам же Магоне называл себя другом вдов и вдовцов, которым он помогает справляться с алчными родственниками и избежать обнищания. Словом, Магоне умел делать деньги и умел, кстати, их проматывать. В буржуазное время у него были самые модные автомобили и дорогие любовницы. То и дело всплывали разнообразные, связанные с ним скандальные происшествия, которые, впрочем, делали ему рекламу, не принося особых неприятностей. И ему было наплевать, что происходит в Латвии, лишь бы не мешали ему делать деньги. Когда Латвия присоединилась к Советскому Союзу, друзья советовали ему, пока была возможность, перебраться куда-нибудь в Европу. Магоне этого не сделал, зная, что в Европе таких дельцов, как он, хоть пруд пруди и там его, не знающего языка и местных условий, съедят с потрохами в два счета. Во время Советской власти он старался приспособиться и к новой жизни. Провел неплохие дела с репатриированными из Латвии немцами. Потом прилично заработал возле богатых людей, которые стали спешно превращать вещи в деньги.

Пришли в Латвию немцы — пусть будут немцы. Магоне быстро сообразил, каково положение местных евреев, решил на этом нажиться. Но не успел...

— Времени оказалось мало, — сокрушался он, рассказывая об этом Самарину. — За моих клиентов взялись немцы — очистили их, а потом и ликвидировали.

— Небось среди этих евреев были и ваши хорошие знакомые? — спросил Самарин, пытаясь понять психологию этого монстра.

— Конечно были, — беспечно ответил Магоне. — Но жизнь, как вы сами понимаете, — это лотерея. Что кому выпало, тот то и получает. Мне недавно один знакомый гестаповец сказал, что видел мою фамилию в составленных русскими списках для выселения в Сибирь. А мне бог помог — как раз когда шла высылка, я уехал в Литву к своему приятелю. А потом про меня, видно, забыли.

Самарин про себя назвал Магоне клопом, которому все равно, кого он кусает.

Соответственно непохожим было и отношение этих двух коммерсантов к Самарину. Если Юргенсон проявил к нему сверхосторожность, то Магоне буквально вцепился в него, особенно когда за интересом Самарина к золоту почуял запах жареного.

Итак, два этих коммерсанта... Но были еще и похороны гитлеровского офицера-танкиста, получившего нож в спину. Кто совершил это далеко не простое убийство, а акт возмездия? Где он сейчас? Что еще замышляет? Но вот он-то тоже та вторая жизнь города. Однако для Самарина связь с той жизнью пока замыкается на одном человеке — на Рудзите.

И вот еще один человек — полковник Индрикис Янсон...

Когда Иван Николаевич однажды учил Самарина алгебре в подходе к каждому человеку, он привел в пример полковника латышской армии, который по арифметике выглядел абсолютно бесперспективной фигурой, а по алгебре оказался весьма интересной личностью. Этого полковника Иван Николаевич не выдумал, он существовал на самом деле и давно интересовал нашу разведку.

Полковник Янсон был заметной фигурой в латвийской армии и пользовался авторитетом в военных кругах. Кроме того, он вел светскую жизнь и обладал широким кругом знакомых в высшем слое общества, каким-то образом он был близок к семье министра иностранных дел Мунтерса, и его можно было видеть на самых высоких дипломатических раутах. Советский военный атташе в Латвии также приглашал его на приемы в советском посольстве, и, собственно, от него-то и была получена первая информация о полковнике. В буржуазное время он не раз высказывал прогрессивные взгляды и, в частности, критически относился к иностранной политике латвийского буржуазного правительства и однажды курс на сближение с гитлеровской Германией назвал гибельным для Латвии. Однако это сходило ему с рук, очевидно, благодаря его связи с Мунтерсом. Но тогда возникал очень важный вопрос: не придерживается ли таких взглядов и сам Мунтерс? После установления в Латвии Советской власти полковник подал в отставку и жил в деревне у своих родственников. Его жена была дочерью состоятельного фабриканта, предприятия которого были национализированы, и это давало основание предполагать, что полковник по отношению к Советской власти должен занимать позицию негативную. Однако никаких подтверждений этого не было.

Война всю ситуацию с полковником резко изменила. Когда Латвия была оккупирована гитлеровскими войсками, стало известно, что полковник продолжает жить там же, в деревне у своих родственников. Нашей разведкой была сделана попытка выяснить, каково настроение у полковника, но он оказался недосягаем — вел замкнутый образ жизни и не виделся ни с кем даже из круга своих прежних друзей. Позже стало известно, что гитлеровцы, очевидно, пытались установить с ним контакт, но, судя по всему, успеха не имели, и поэтому в местной, издаваемой оккупантами газете появилась статья под заголовком «Третьего не дано», в которой полковник подвергался резкой критике за попытку уклониться от помощи «новому порядку»...

«Неужели он не понимает, — говорилось в статье, — что сейчас любой наш латыш в отношении «нового порядка» должен сказать или «да», или «нет», третьего не дано. А попытка укрыться в башне из слоновой кости чревата для него большой опасностью...»

Словом, нет ничего удивительного, что полковник Янсон стал одной из целей Самарина. Все говорило о том, что этот человек после года оккупации Латвии мог занять антигитлеровскую позицию и оказаться весьма полезным.

Прожив уже несколько месяцев в Риге, Самарин не раз пытался узнать что-нибудь о полковнике, но тщетно...

Этим утром Самарин, как было условлено, зашел к Магоне и застал у него даму, которую его появление очень смутило, и она заторопилась уходить, хотя Магоне предупредил ее, что пришел его компаньон и разговор можно продолжать.

— В другой раз, мне сейчас очень некогда, — сказала она и торопливо ушла.

Самарин успел только заметить, что ей лет сорок и что она красивая женщина.

Проводив ее, Магоне вернулся к Самарину и сказал:

— Вы спугнули жирную дичь! — и добавил, потирая руки: — Но ничего, никуда она не денется, и тут мы с вами будем иметь весьма ценные приобретения. В этом доме всегда жили на широкую ногу и, надо думать, плохих вещей не покупали. Но придется порядком поработать, прежде чем эта дама свыкнется с мыслью продать нам свои вещи. Сегодня она пришла только выяснить, возможно ли это в наши дни. И плела мне сказку о какой-то своей подруге, по просьбе которой она это выясняет. Господи, сколько я за свою жизнь выслушал таких сказок!.. — И вдруг Самарин слышит невероятное: — Полковник Янсон... — Это имя Магоне произнес уважительно, даже подобострастно. — Прижало и его...

Самарин затаил дыхание, ждал продолжения, но Магоне молчал, мечтательно глядя в пространство.

— Кто бы мог подумать, что вещи из этого дома понесут ко мне!..

— Она кто? — спросил Самарин.

— Как это кто? Супруга полковника Янсона и дочь крупного фабриканта. В свое время от ее приданого полковник сразу стал богатым человеком. Ах какая это была красивая пара! Как сейчас помню в журнале «Атпут» их свадебную фотографию на целую страницу. Оба красивы как боги и сияют от счастья. И потом не раз в газетах мелькали их фотографии. Как они красиво жили! Мог ли я тогда подумать, что однажды мадам Янсон придет ко мне и будет меня уверять, что какая-то ее подруга хочет избавиться от лишних вещей, но стесняется ко мне обратиться. Милая моя, кого она хотела обмануть своим наивным враньем?! Я ей так прямо и сказал: зачем нам подруга? Не лучше ли будет без нее? Она, бедняжка, стала пунцовой.

— Как же вы с ней условились? — спросил Самарин.

— На той неделе она придет со списком вещей. Никуда не денется, придет, вот увидите.

— Вы с ней не скупитесь, — сказал Самарин. — Эта сделка очень важна для престижа нашего дела, я даже готов взять на себя некоторые убытки.

— Вы правы, — неожиданно согласился обычно прижимистый Магоне. — Тут что еще важно — у них куча знакомых, и все это люди, у которых должен быть знатный товар.

— Когда вы будете знать день свидания с ней?

— Она позвонит мне в воскресенье.

— Сразу же позвоните мне, я хочу присутствовать.

— А не испугает ее, что вы немец?

— Я не дам для этого оснований. Кроме всего прочего, я боюсь, что вы начнете, как всегда, жаться и испортите все дело.

— А вы хотите быть щедрым за мой счет?

— Я же сказал, все, что вы сочтете за мою неоправданную щедрость, я вручу вам наличными.

Магоне прищурился на Самарина, рассмеялся:

— Раух, Раух, вы, я вижу, заметили, что она красотка. Но это пустой номер, Раух, вам не по силам соперничать с полковником Янсоном, и у них известная всей Латвии любовь.

— Не болтайте глупости, Магоне! — строго произнес Самарин. — В отличие от вас, я думаю о престиже и перспективе нашего с вами дела.

...Их переговоры с женой полковника происходили в среду днем. Она назначила встречу на квартире своей портнихи на Церковной улице, предупредив, что больше там никого не будет.

Магоне эту портниху знал, это была самая дорогая законодательница мод в высшем свете, знал он и то, что она еще в прошлом году уехала к своей сестре в Кенигсберг.





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 218 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.018 с)...