Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава двадцать вторая 3 страница



- Нет, - сказал Гузкин, - не понимаю, пых-пых.

- Ну, вот, например, ты скажешь, что ты идешь в поход, а сам ляжешь спать.

- Мое дело. Захочу - и спать лягу. Может быть, я передумал в поход ходить - имею право. Я, Семен, свободный человек, к этому быстро привыкаешь. Имею право выбора - и вместо похода буду сигару курить, пых.

- Имеешь право, пока ты не солдат. А как стал солдатом - уже не имеешь, и дело это уже не твое. Или не ходи в армию - коси под шизофреника. Солдат, он тогда только солдат, когда его могут убить - и он к этому готов.

- Не понимаю, - сказал Гузкин, - разве обязательно дать себя убить, чтобы стать солдатом? Вот я по телевизору видел, как американцы гвоздят Афганистан: вот это солдаты! Цивилизация! Точечное бомбометание, - сказал Гузкин, и ему доставило удовольствие произнесение этого слова, почти такое же удовольствие, как слово «Дорсодуро» - такая за этим словом стояла сила и уверенность, - и уверяю тебя: по себе они попаданий не допустят! Какое там! Современная война - это когда ты бьешь по противнику, а он до тебя и достать не может. Сами они такие чистенькие, в белых рубашечках, даже в очках, сидят и кнопки на пульте нажимают, - и Гузкин стал описывать виденный им по телевизору репортаж с мест боевых действий. Откуда, собственно, шла трансляция, Гузкин не помнил: то ли Белград бомбили, то ли Кабул, то ли какой -то арабский город; заинтересовало его не само место действия - отличить по разрывам и руинам один город от другого было затруднительно. Гузкин был впечатлен солдатом, отвечавшим на вопросы корреспондента. Гузкин описал его Струеву, по рассказу Гриши выходило, что солдат был совершенный «студент»: в очках, в белой рубашке - отличник из колледжа, который сдает экзамен по истории современного искусства.

- Вот такие ребята теперь воюют, - сказал Гриша.

- Это ты верный пример привел, - сказал Струев, - они настолько же солдаты, насколько мы художники. И они - не солдаты, и мы - не художники.

- Еще какие солдаты! Не нашим дуболомам чета! - и Гузкин рассказал, как аккуратные выпускники колледжа посылают в бой огромные машины. Такой вот мальчик, не снимая очков, тыкнет пальчиком в кнопку, и линкор пузыри пускает, - сказал Гриша Гузкин, испытывая гордость за неизвестных ему мальчиков в очках и презрение к неведомым ему линкорам, - о, они церемониться не любят!

- Это точно, - сказал Струев.

VIII

Полгода назад, когда ушедший ныне на покой первый президент свободной России, пьющий мужчина с мясистым лицом, был оповещен мировым сообществом о том, что прогрессивное человечество вскоре начнет бомбить Сербию, он решил - неожиданно для России, мира и для самого себя - проявить российскую державную волю и поддержать братьев-славян. А шта? - в опьянении своим державным видением вопроса воскликнул нетрезвый президент, - в стороне мы нешто останемся? Дудки! Не дадим, панимаешш, братьев в обиду, вот шта! То была последняя попытка российской власти почувствовать себя ответственной за судьбы мира. В ночь перед возможной атакой подразделение русских десантников высадилось на сербском аэродроме в Приштине, захватило аэродром, и это могло означать только то, что сейчас на этот аэродром станут высаживаться русские воины, и они не дадут утюжить точечным бомбометанием город, завещанный русской чести генералом Скобелевым. Грузовики российских военных шли через сербский город, окружая аэродром, и сербы кидали солдатам цветы. Российские граждане пялились с недоумением в экраны телевизоров - они уже отвыкли от того, что их страна может себе позволить некоторую самостоятельность. Даже такой немудрящий жест, как отказ премьер-министра России приехать с визитом в Вашингтон, когда Вашингтон решил бомбить Югославию, был расценен как подвиг. А тут на тебе! Солдаты маршируют! Никак защищать будем братьев-славян? Событие это взбудоражило Москву. Даже мирный Пинкисевич сказал: давно пора. А то все уже о нас ноги вытирают. Гордость надо иметь. Хрен с ними, с сербами, плевать я на них хотел, но мы хоть характер покажем. Этот наш, хоть и пьет, а мужик с норовом. Профессор же Татарников, коего взволнованный Рихтер призвал включить телевизор, заметил своему пылкому другу - ну и что? Глупость одна и фанаберия. Как пришли, так и уйдем. Ну захватили аэродром. А делать с аэродромом что станем, картошку посадим или морковь? Как часто бывало, Татарников не ошибся в циничных своих прогнозах: репортажи следующего дня показали тех же десантников, хмурых головорезов с оружием и в поту, растерянно смотрящих в камеру, - они не знали, что им делать с аэродромом. Приказов не было, напуганный собственной смелостью президент пил, мамки с няньками извинялись перед мировым сообществом, полк простоял без дела три недели; ни картошку, ни морковь сажать не приказали, но и других целей не просматривалось; постепенно грозные десантники сдали позиции аккуратным мальчикам в очках и в белых рубашках, не похожим на солдат. То были части американской армии. Затем десантников отозвали прочь, а вскоре началось изгнание братьев-славян из Косово.

IX

- Друг мой Струев, реальность изменилась: и армия другая, и искусство - другое.

- Нет, - Струев подумал и сказал: - Если искусство стало совсем другим - тогда для этого занятия пусть придумают другое название. Но если на место старого искусства подставили новое - оно обязано соблюдать те же правила. Потому что правила относятся не к искусству, пойми, но к тем, кто на искусство смотрит.

- Ох, - поморщился Гриша Гузкин, - ты еще скажи, что искусство предали.

- Нельзя пойти в поход - и не пойти одновременно. Нельзя устроить войну - и не принять условий войны. Нельзя объявить самого себя картиной и не стать картиной.

- Оставим военную тематику, умоляю, - попросил мирный Гриша, пожимая плечами; вложение средств в военное производство не изменило его личных пацифистских наклонностей; про пули нового калибра он вспоминал редко, а предложение Оскара вложить дополнительные средства в какие-то корабли принял, не вникая в предмет. - Скажи, что хочешь про искусство - но, будь добр, без пушек и автоматов. Зачем насилие?

- Затем, что либо ты врешь, что собой олицетворяешь искусство, либо ты должен сам стать картиной.

- Как это?

- В картине все - по-настоящему. То есть все - нарисованное, но внутри самой картины - все по правде. И ты, если хочешь стать картиной, - все делай взаправду; хочешь показать смерть - умирай.

- Не понял. Зачем мне умирать?

- Что тут непонятного? Вот раньше - писал парень картины маслом, а сам жил отдельно от картин. Его собственная жизнь - и жизнь картин: это две разные вещи, не так ли?

- А те подвижники, которые себя отдали без остатка творчеству? - взволнованно спросил Гриша и даже сигару в сторону отложил, не сочеталось пыхтение дымом с взволнованными словами. - Сезанн или Шагал? - Гриша вспомнил о современных процессах в искусстве и для полноты картины прибавил еще одно громкое имя: - Или, допустим, Сай Твомбли? Он разве не самозабвенно посвятил жизнь искусству? Самозабвенно, Семен!

- Твомбли? - переспросил Струев, - это который белые черточки корябает? Он посвятил жизнь искусству, разумеется, посвятил. Еще как самозабвенно! Но он мог и вина выпить, и девку тpaxнyть. А сама картина этого не может - она к стене привинчена. Что значит - отдал себя творчеству? Не перелез же он сам внyтpь картины? Он туда не влезет, большой очень. Он живет в доме, спит на кровати, а картина всегда висит на стене. А на ней, скажем, Христос нарисован, и Христос к кресту прибит; ему нипочем с креста не слезть - он же нарисованный. И тому, автору первого перформанса, ему тоже с креста было не слезть, понимаешь? А художник - он порисовал и погулял, он же отдельно от картины живет. Он порисовал - и спать лег. Он - свободный человек, как ты выражаешься.

- Ну что ж, - сказал Гузкин и снова взял сигару и пыхнул дымом; долго курится эта «Гавана», на час хватает, если, конечно, курить с умом, - что ж, это только нормально. Ты имеешь в виду, что художник производит вещь - и сам автономен от своей вещи. Да, согласен с этим, пых-пых.

- И вещь может говорить одно, а сам художник лично может этого не говорить. Он даже может говорить прямо обратное. Ведь верно? Делакруа же на баррикады не лазил? Он в ресторане рагу кушал. И Жерико на плоту не умирал.

- Это аллегория, - сказал Гузкин, но не очень уверенно.

- Пусть будет аллегория. Мол, поднимайтесь все против обобщенной несправедливости. И голая девушка на баррикаде к этому призывает. Очень хорошо. Призыв этот звучит всегда, каждую минуту. Девушка этот призыв выкрикивает постоянно. А художник сказал его однажды, а потом передумал. Стал потом охоту в Алжире рисовать. И толстых теток. И никаких больше призывов. И зачем ему? Он уже накричался, призывы отдельно от него живут, сам он может теперь думать иначе, верно?

- Автономное искусство, - сказал Гриша (он не помнил, чью именно мысль цитировал - Кузина или Шайзенштейна; впрочем, он и сам был убежден в правоте этих слов, так что утверждение принадлежало и ему тоже) - автономное искусство есть достижение западной цивилизации.

- Пусть! Но однажды художнику показалось недостаточным говорить через посредника - зачем изображать лимон, голую девушку, Христа, если можно самому быть лимоном, голой девушкой и Христом? Так - нагляднее выйдет, верно ведь? Художник сам кровью на сцене истечет или в голую девушку превратится (есть такой Снустиков, он еще операцию не сделал, но уже почти стал Марианной). Это ведь закономерный шаг вперед, ты согласен?

- Бесспорно, - сказал Гузкин, - рано или поздно, но от условностей мы отказываемся.

- И здесь, в этом пункте, - обман. Художник говорит, что искусство и жизнь - уравнялись, но это неправда. Ты, художник, перестал производить отдельный от себя продукт - ты выражаешь сам себя и ничего другого не создаешь, так? Но при этом ты не согласен с тем, чтобы твоя жизнь стала равна твоему самовыражению - ты еще и кушать хочешь, и девок тискать. Ты превращаешься в искусство, но одновременно ты автономен от своего искусства. Ты олицетворяешь творчество, но ты не собираешься до конца с ним слиться - ведь ты не дурак. И получается, что ты автономен сам от себя. Разве ты не чувствуешь тут противоречия?

- Нет, - искренне сказал Гузкин, - я - не чувствую.

- Ты солдат - но в себя стрелять не дашь, ты солдат ровно настолько, чтобы по другим палить. Ты не чувствуешь, что это несправедливо?

- Нормально, - сказал Гузкин, - все бы так хотели, да не все могут.

- Если я отказался от картин - то затем, чтобы выражать себя не посредством чего-то, а - буквально. Вот, существую я, и я прямо себя выражаю. Но ведь мы не самовыражаемся, в том смысле что все равно остаемся в стороне. Мы совершаем такой же точно искусственный поступок, как и при написании картины. Только теперь картины нет. Только теперь еще и врем вдобавок: говорим, что там, на сцене, именно мы - и никакой искусственности не существует.

- Имеем право, - настойчиво сказал Гузкин, - и солдат имеет право закрыться щитом, и мы имеем право домой пойти после спектакля. Я так считаю, что мы - артисты. Да, Семен, художник сегодня - это артист, который раскидывает купол своего цирка то в Париже, то в Нью-Йорке. Мы - бродячие жонглеры, комедианты.

- А картина, - повторил Струев, - картина висит на стене всегда.

- Далась тебе эта картина.

- И девушка на баррикаде кричит всегда.

- Пусть себе кричит, - сказал Гузкин, - плевать на нее.

- Плевать или не плевать, а Марианна всегда на одном месте - и всегда кричит.

- Что же теперь делать, - спросил Гузкин насмешливо, - я этому факту помочь не могу.

- Вы, - спросил Струев, - с твоим Гастоном, когда рояль говном мазали, вы над буржуазией хотели посмеяться?

- Когда Гастон Ле Жикизду обмазал клавесин навозом, - сказал Гриша, - он хотел посмеяться над стереотипами, принятыми в буржуазном обществе. О, мы враги стереотипов! О, мы с Гастоном спуску буржуазии не даем!

- А потом вы сели с этими буржуями обедать.

- И неплохо пообедали, честно признаюсь. Потому что мы занимаемся искусством, Семен, а не революционной деятельностью.

- И тебе не хотелось схватить графиню Тулузскую за волосы и сунуть ее головой в этот рояль? - спросил Струев, и Гриша испугался, так буднично и просто спросил его Струев; точно так же он и директору зала в Москве говорил, что обольет его бензином. - Или - взять и обмазать всю ее говном? В рот ей горстями пихать - пусть жрет! Не хотелось, нет?

- Ты сошел с ума, - сказал Гриша, - все-таки есть разница между искусством и хулиганством.

- Конечно, - сказал Струев, - конечно. А вот Марианна кричит всегда.

- И что же, - спросил его Гузкин, - теперь никакого творчества?

- А зачем оно?

- Ни перформансов, ни инсталляций?

- Посмотрим, - сказал Струев, - время покажет.

- Значит, искусством торговать не будем? Финансами заниматься не станем?

- Почему? - Струев пожал плечами. - Станем, конечно.

- Зачем тебе деньги?

- Истрачу. Можно пропить или что другое полезное сделать. Пригодится. Подпольщикам средства нужны. С авангардом не получилось - значит, пора перейти к партизанской войне.

- Хорошо сказано, - и Гузкин отметил про себя, что это словцо неплохо ввернуть в художественной беседе, - авангардом занимаются уже все - а мы станем партизанами духа!

- Вот именно, - сказал Струев, - а теперь зови своего дантиста.

- Он не простой дантист.

- С дантистами всегда так, - сказал Струев, отроду не ходивший к дантисту и демонстрировавший это всякий раз, как улыбался, - они всегда сложнее, чем кажутся. Придешь зуб рвать, душу вынут.

- Если тебе уже все равно, - задал Гузкин еще один вопрос, - если все одинаково безразлично, почему не остаться на Западе? Жить здесь удобнее. Ну, будешь летать на свое Востряковское раз в месяц, почему нет?

- Неужели непонятно?

- Я тебя слушаю, - Гузкин наклонился вперед, действительно прислушался.

- Потому, что в России скоро будет скверно. Всегда скверно - то больше, то меньше. Опять будет очень скверно. И кто встанет им поперек дороги? Он говорил и думал: о чем это я? Я собрался уезжать. Пора, давно пора. Куда угодно, лишь бы не в России. Так он сказал про себя, но вслух произнес другое, поскольку уже не мог остановить слово и поскольку действительно так думал. - Нужен тот, кто встанет им поперек дороги.

- Ты, что ли?

- Больше некому.

Он прав, подумал Гузкин. И правота Струева показалась ему ужасной. Эта правота означала, что для Пинкисевича и Дутова, для Стремовского и Первачева опять настанут дурные тяжелые времена. Не для него, не для Гриши, за себя он уже не волновался; мало что могло уже измениться в его судьбе; он -то как раз устроен; после выставки в центре Помпиду, после контракта с Нью-Йорком что могло его беспокоить? Ничто не могло - он не беспокоился за себя. Но вот те, другие, те, кто опять станет прятаться по подвалам и бегать на чердачные выставки, трястись от стука в дверь, прятать свои рисунки по знакомым, - их жаль. Есть такие люди, что носят с собой беду, и Струев несомненно принадлежал к их числу. Есть такие люди, что кличут на себя несчастье. Струев был именно таким. И еще есть такие люди, которые других ввергают в эту беду и в эти несчастья, люди такого рода называются провокаторами. Нечаев был таким человеком. И Ленин таким человеком был. И Струев был именно таким человеком.

- Может, обойдется, Семен? - спросил Гузкин. - Что зря пророчить?

- Если обойдется, так что ж ты в Париже, а не в Москве? - ответил Струев.

- Я уехал не от власти, - сказал Гриша, - но от бескультурья - к цивилизации.

- Ну, как же, - зло сказал Струев, - четвертая волна эмиграции, известное дело. Первые - драпали от революции, вторые - от войны, третьи - от Советской власти. А вот четвертые додумались - от бескультурья они бегут. От бескультурья - за колбасой. Прохвосты.

- Полегче, - сказал Гузкин, - ты меня не оскорбляй.

- Почему мне тебя не оскорблять, - спросил Струев, - если мне хочется тебя оскорблять?

Гузкин на всякий случай отодвинулся вместе с креслом и сказал так:

- Тебе не кажется, что ты приносишь людям только зло и пример даешь дурной? Скажу тебе на правах друга: мне кажется, ты просто не можешь быть счастливым и не терпишь, если счастлив другой человек. Другой - он же автономная величина, разве не так? Но не для тебя, нет! Ты не допустишь, чтобы другому было хорошо! Зависть? Нет, это не зависть, тут что-то другое. Тебе непременно надо что-то с человеком сделать, чтобы он счастливым не был. Ты ведь фюрер по натуре, не обижайся. Я помню, очень хорошо помню, как я женился, а тебе сказать про это боялся. Мне Клара сколько раз говорила: да познакомишь ты меня со Струевым или нет? А я боялся! Боялся, что посмотришь и усмехнешься, а я спать не смогу. Ну Клара-то чем виновата? Жениться чем плохо? А я, дурак, боялся. Только здесь от страха вылечился. И знаешь, что я тебе скажу - я тебя больше Советской власти боялся. Ты про это никогда не думал? Ты и есть - Советская власть. Она тебя выучила, а ты - на нас отыгрался. Воображаю, если бы ты воспитывал сына, чему бы ты его научил. И ведь думал бы, что учишь хорошему, вот что интересно. Давай, мол, мальчик, вперед! В поход, в поход, на месте не сидеть! А что делать в походе - ты и сам не знаешь. Ничего хуже, чем эта идея похода и быть не может. Человеку дом нужен, вот что. Стабильность, культура. Посмотри на наших ребят, - сказал Гриша Гузкин, и по мере того как он говорил, чувство правоты у него только усиливалось. Он знал, что выбрал правильную тему и говорит правильно, - посмотри на Эдика, на Олега. Слава богу, на старости лет устроились. Жизнью своей заработали. Так порадуйся! Мы шли на риск, нас могли посадить, а вот мы сидим в парижских кафе и выпиваем, и даже иногда закусываем. Разве плохо? Кому плохо? Ребята мне пишут, они мне рассказывают. Ты для чего их мучаешь? Не можешь без этого? Тебе люди, как материал нужны, верно? И ведь цели особой нет - ты людей просто так мучаешь, чтобы не расслаблялись. Признайся себе один раз честно и займись чем-нибудь мирным. В фитнес-клуб хочешь сходим? - это я ловко насчет фитнес-клуба ввернул, подумал Гриша. Важно, на какой ноте закончить. Сейчас про плавки спрошу. Впрочем, покупать для него плавки не обязательно. Интересно, дают ли плавки напрокат? И вообще-то, почему бы ему не искупаться в трусах?

- Все верно, - сказал Струев, - верно говоришь.

- Хорошо, рядом с тобой нет женщины. А если была бы, что тогда? Ты хоть задумался раз, каково это - отвечать за другого? Знаю, ты сейчас спросишь про Клару. Что ж, я отвечу честно: я считаю, что у нас с Кларой существует определенная договоренность - и мы оба ее соблюдаем. Я, если уж на то пошло, отвечаю за Клару. Представь себе, но так бывает.

Гузкин чувствовал, что говорит хорошо и правильно, и больше того сказанное помогло ему сформулировать собственную позицию; так бывает, что, говоря о делах другого, вспоминаешь про свои дела и находишь верные определения и решения. Нет, думал Гузкин, отказаться от Клары именно сейчас, когда я многого добился, было бы некрасиво. Вполне возможно, что она меня ждет, и почему бы ей не ждать меня - столько лет провели рядом, столько мыслей вместе передумали, столько пережили. Я поддерживаю ее - и, если быть объективным, она прожила эти непростые годы только благодаря моей поддержке. Надо называть вещи своими именами: я не был верен ей, мы жили врозь, да, в известном смысле можно считать, что мы расстались - рано или поздно, но надо это прямо признать. Однако - и это тоже необходимо признать без ханжества - надо задать вопрос: а мог бы я прожить ту жизнь, какую прожил за эти годы, добиться того, чего добился, стать тем, чем я стал, если бы я был связан семьей, кастрюльками, домом? Пожалуй, нет. Я сделал то, что мог сделать в тех условиях, в которых приходилось работать. Да, Барбара. Да, Клавдия. Да, Сара. Все не просто; далеко не так просто, как хотелось бы - и с каждой из них меня связывают определенные обязательства, в каждом случае - свои. Жизнь покажет, что из этого наиболее значимо. Но Клара - это навсегда. Клара и долг перед ней останутся со мной, как бы жизнь ни повернулась. Она всегда сможет рассчитывать на двести долларов в месяц. Возможно, и на триста.

Струев, слушая Гузкина, не испытал стыда ни перед кем из друзей и близких, поскольку испытывать стыд давно не умел. Из чувств, отдаленно напоминающих стыд, он испытывал иногда раздражение, вот и сейчас он почувствовал раздражение, что не предупредил ту безымянную супружескую пару в самолете (он даже не спросил, как их зовут), что доверять кипрским банкам нельзя. Он слушал Гузкина и думал о том, что надо было сказать попутчикам: берите скорее свои припрятанные гроши и бегите! Бегите! У вас непременно все отнимут. Если не русские чиновники, которые прознают да отберут, то директора вашего кипрского банка - найдут возможность обжулить. Не те, так эти - но объегорят вас. Бегите из этих офшоров, бегите от ваших ловких советчиков. Бегите оттуда - это все нарочно выдумали для таких простаков, как вы! Вот что надо было им сказать, думал Струев. А куда им бежать? И куда деть эти несчастные деньги, что они прикопали на Кипре? На что употребить? Расчистить сквер на 3-м Михалковском, добиться, чтобы помойку убрали? Даже это у них не получится.

X

Приход Оскара Штрассера прервал беседу друзей. Оскар, истый ротарианец, приезжая в Париж, останавливался в своем клубе; путь до квартала Марэ он проделал пешком. На Пляс де Вож он встретил трех дам, которым обещал показать парижские мастерские и вошел к Гузкину сопровождаемый крепким ароматом духов.

- Как благодарить вас, Оскар, - сказал Гриша, - при вашей занятости нашли время, - Гриша говорил, надеясь разбудить в Струеве благодарность: вот важный человек, проделавший дальний путь ради тебя; скажи спасибо.

- Какие пустяки. И, кстати, я давно обещал поход в вашу мастерскую.

Лаванда Балабос, Белла Левкоева и Алина Багратион выступили вперед, и экзотические ароматы наполнили парижскую квартиру. Что говорить, и Клавдия де Портебаль, графиня Тулузская, и Сара Малатеста, урожденная Ротшильд, пользовались дорогими духами, и Гришу Гузкина трудно было озадачить запахом. Иной человек и за всю свою жизнь не вынюхивал такого разнообразия ароматов, какие Грише приходилось нюхать ежедневно - один букет в парке Монсо, совсем иной в Сен-Жерменском предместье. Однако такого ему нюхать еще не приходилось: сад тропических цветов расцвел в квартале Марэ. Тревожный ветер, поднятый Струевым, стих, наступила блаженная тишина, Гриша повел носом, точно охотничий пес: многообещающий запах! Лаванда Балабос шевельнула плечом, поправила прическу, перед Гришиными глазами проплыл браслет невиданной величины; художник проводил его внимательными глазами. Интересно, что ценнее - браслеты Клавдии или этот? Необыкновенная вещь. Что это? Сапфиры в окружении рубинов? Кажется, так Белла Левкоева показала художнику свой исключительный профиль, в ушах ее качнулись алмазы. Алина Багратион улыбнулась искусственными зубами, но блеск жемчугов не давал сосредоточиться на улыбке.

- Девушки зашли на минуту, - сказал Оскар, - прилетели поглядеть дефиле Ямамото и завтра вылетают на Сардинию. Но поскольку каждая из них имеет в Москве свой музей (вы, русские, жаловались, что у вас нет музея современного искусства, теперь сразу три будет!), я решил вас представить. Гриша Гузкин, пояснил Оскар дамам, - крупнейший русский художник. Гордость России.

- Значит, он будет в моей галерее, - рассмеялась ослепительная Белла, - Гриша, я вас беру! Сколько вы стоите? Видите, какая я деловая?

- Мы теперь такие практичные, - смеялась Лаванда.

- Гриша, я привыкла решать все сразу!

- Я тоже хочу Гришу! - воскликнула Лаванда. - Гриша, вы обязаны приехать к нам с Ефремом. Он обожает искусство.

- Моему - все равно, - сказала Белла задорно, - но он покупает все, что я скажу.

- Ефрем обожает искусство, - повторила очаровательная Лаванда. Он собрал вокруг себя сливки интеллигенции! Так вы приедете, Гриша?

- А Шайзенштейн к вам ходит? - спросила ревнивая Белла.

- Он лучший друг Ефрема, разве не помнишь, Беллочка? Когда персиковый лес сажали, он с лопатой фотографировался. О, я его обожаю. Просто обожаю.

- А Солженицын, - спросила Белла, - Лавандочка, у вас бывает Солженицын?

- Беллочка, я напомню Ефрему, чтобы позвал Солженицына на эту среду. Мы собирались его позвать на той неделе - и улетели в Лондон на аукцион. Неудобно, до чего неудобно перед Сашенькой. Боже, что за жизнь!

- Это бесконечный стресс.

- Я отдыхаю только в самолете.

- Я всегда обещаю себе неделю отдыха - но где ее взять?

- Да, где?

- Вот именно, где взять? Этот страшный график!

- Поглядите на мои руки, да, поглядите, - и Лаванда протянула прекрасные руки в кольцах, - вы видите: они дрожат. Это от усталости.

- В неделю у меня бывает четыре перелета.

- Вы должны ехать с нами! - воскликнули девушки.

- Вы познакомите Гришу с Солженицыным - и это будет сенсация, - сказал Оскар.

- О-о, это люди одной породы!

- Как говорит мой друг Ле Жикизду, - начал Гриша значительно.

- Гастончик? Он непременно полетит тоже. Я обожаю Гастончика!

- Гриша, где ваши чемоданы?

- В Москву? - спросил ошеломленный Гузкин, - еще десять минут назад он строил планы по поводу Нью-Йорка, в Москву его совершенно не тянуло. Впрочем, если есть конкретное дело, можно и слетать, конечно. В конце концов, Москва, как многие говорят, практически стала европейским городом.

- Гриша должен лететь с нами на Сардинию! У Левкоева там дом - боже мой, мы принимаем кого угодно. Гриша, вы должны. Не говорите мне «нет» или я ваш враг!

- Но Нью-Йорк, - сказал Гриша, усвоивший золотое правило: хочешь, чтобы тебя оценили - покажи, что тебя ценят в другом месте, - а как же Нью-Йорк?

- Ради бога, пусть будет Нью-Йорк. Но завтра - Сардиния, - сказала Белла Левкоева, смеясь, - как, вы еще не были у нас дома? Оскар, я никогда тебе этого не прощу. Я ненавижу тебя, Оскар! Ненавижу!

- Мне кажется, здесь есть еще один художник, - сказала Алина Багратион молодым подругам, - познакомьтесь с великим Струевым, - Белла, ты должна его взять к себе.

- О, я покупаю его, - сказала Белла, глядя в то же время на Гришу Гузкина своими яркими глазами и понимая, какое впечатление производит, - что вы умеете, Семен?

- Ах, не задавай таких вопросов, Беллочка! Он гений!

- Мы берем его на Сардинию?

- Ну, конечно, мы берем его на Сардинию! И не смотри так на меня, Оскар, я ненавижу тебя! Я могла знать Гришу уже давно!

- Завтра я улетаю в Москву, - сказал Струев.

- Я ненавижу тебя, Оскар! О-о, интриган! Мы с Гришей никогда тебе этого не простим!

- Приходите вечером на чай, - сказала Алина Багратион, - и я попробую вас убедить лететь с нами. Приходите в «Ритц».

- Господин Струев прилетел в Париж решать финансовые вопросы, сказал Оскар Штрассер, - я здесь присутствую как консультант, - он поклонился.

- Опять деньги, - сказала Лаванда, - этот ужасный Оскар всегда говорит о деньгах. Он околдовал моего Балабоса.

- Лавандочка, мы так устали от этих денег. Оскар только притворяется, что любит нас - он любит наших мужей!

- И кстати, нам уже пора. Не провожай меня, Оскар, я тебя ненавижу!

XI

Три дамы вышли на лестничную площадку, Гузкин открывал им двери. Оскар Штрассер сел напротив Семена Струева и сказал:

- Плох тот финансист (я немного финансист), который не спешит на встречу с клиентом. Voila, я здесь, и мы приступаем к лечению. Банкир - это все равно что врач. От него не может быть секретов. Как я поставлю диагноз, если не буду знать все до мелочей? Расскажите, что у вас болит, - я дам вам дельный совет. Поскольку я и врач тоже (это первая специальность), не надо стесняться. У вас потребность в наличности - понимаю. Теперь объясните, что вы хотите делать с деньгами и для чего вам деньги?

- Разве недостаточно просто того, что мне хочется иметь мои собственные деньги? - спросил Струев.

- Они и так у вас, разве нет?

XII

В тот момент, когда Оскар Штрассер объяснял Струеву, что деньги у него и без того уже есть, зачем же ему наличность - вот у него на руках бумажка с номером счета, которая удостоверяет, что ему принадлежит вклад в банк, который в свою очередь связан обязательствами с финансовой компанией, в этот самый момент на бульваре Распай, в дорогом баре отеля «Лютеция», месте тихом и с атмосферой, располагающей к дискуссиям, Ефим Шухман объяснял Жану Махно и Жилю Бердяеффу необоснованность претензий левых к Америке и, в частности, к стратегическим планам президента Буша на Востоке.

- Чуть только скрутят тебя Советы, или террористы, или еще какая напасть случится, так ты первый же закричишь: где же Америка! Помогите! - говорил Ефим Шухман в ответ на только что сказанную реплику Махно. - А пока все тихо и спокойно, этой самой Америке и нагрубить можно - благо у нас демократия, и руки тебе не крутят. Мы просто-напросто отучились испытывать благодарность к тем, кто нас защищает. Привыкли! Обыкновенная человеческая признательность - ее и в помине нет. Вместо того чтобы сказать «спасибо» за то, что мир избавляют от Саддама Хусейна, мы спрашиваем, а имеют ли они право бомбить Саддама Хусейна! Вы подумайте! Это ведь все ставит с ног на голову! В ножки надо поклониться, что палачу и варвару не дали воспользоваться атомной бомбой!





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 218 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.024 с)...