Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава пятнадцатая 4 страница



Не рассказал барон лишь того, что по прошествии двух лет советники Помпиду случайно перевернули холст и обнаружили - судя по подписи и указательным стрелкам, - что картина все это время висела вверх ногами. Хм, сказал на это президент, да, признаюсь, господа, закрадывались и у меня такие подозрения. Действительно, я ощущал некий, как бы это выразиться поточнее, дискомфорт, что ли. Пожалуй, наблюдался некий композиционный дисбаланс, вот с той кушетки вид открывался, прямо вам скажу, странноватый. Да, определенно, теперь произведение смотрится намного цельнее. Однако и в первом варианте известное очарование было, n'est pas? Ну, конечно, мсье президент, отвечали советники, совсем не исключено, что первоначальный замысел мастера и состоял именно в том, чтобы полотно вешать вверх ногами. Полагаете? - говорил Помпиду. Воспитанный человек, он не мог не согласиться с очевидным фактом - ну уж коли есть у картины верх, пусть будет наверху, чему быть, того не миновать! Но и признать себя человеком некомпетентным отнюдь не хотелось. Вот советники и выкручивались как могли. А в конце концов, в чем-то картина теперь и теряет, parbleu! Вы, господин президент, были правы, mon Dieu! Что ж держаться за эти замшелые понятия - верх и низ! Не при тирании, чай, живем, да и не при этом длинном крикливом воображале!

Как бы там ни было, а коллекция фон Майзеля обогатилась новыми шедеврами. Их немедленно эвакуировали к барону в поместье. Теперь можно было во всяком случае не беспокоиться, что молох варварства уничтожит авангардные ценности, что колесница Джагернаута прокатится по квадратам и прямоугольникам, раздавит кружки и черточки - те как раз добрались до земли цивилизованной, до того места, где российский авангард оценят по заслугам и сохранят.

А за пару дней до того, как собственно это произошло, и картины отцов и матерей авангарда были вывезены в Европу, де Портебаль и фон Майзель в обществе Розы Кранц и отца Николая всласть рассматривали их в гостиной отеля. Разговор тек лениво, в ожидании ланча обсуждали цены на Сотбис, состояние различных коллекций, авангардную эстетику. Де Портебаль пустился в воспоминания о майских событиях шестьдесят восьмого, о баррикадах на бульваре Сен-Мишель, о студенческих беспорядках. Студент Сорбонны, он прекрасно помнил и митинги в аудиториях, и ревущую толпу, что катилась вниз, к реке, опрокидывая машины, громя витрины.

- Мы бежали по рю Жакоб, выковыривали из мостовой булыжники швыряли их в витрины, - рассказывал Портебаль, и в этом месте его рассказа отец Николай аж подскочил.

- По рю Жакоб?

- Именно. Впереди всех - Джек Стро, он сейчас министр иностранных дел в Британии. Ох, парень! Огонь! Да, как раз по рю Жакоб. Вы там бывали?

- Как же, как же! Это ведь там, на углу - ресторан «Навигатор»? Его что, тоже громили?

- Вот не помню. Наверное, да, мы ведь тогда все, буквально все сметали на своем пути. Революция, знаете ли! Стихия, господа! Вы видели когда-нибудь ураганы?

- Да, - сказал барон фон Майзель, - я видел. Однажды на Корсике (а мы ездим только в девственные места, без этих ужасных Хилтонов) я видел смерч. Да, зрелище!

- Точь-в-точь то же самое! Революция - это смерч! Тогда, в шестьдесят восьмом, я понял, что это такое. То была подлинная революция.

- И все-таки мне кажется, - заметил отец Николай Павлинов, - революция в цивилизованном обществе должна бы протекать иначе, чем у дикарей. Рестораны французы трогать не должны.

- Ах, - сказал фон Майзель, - революция - это всегда немного варварство. Всегда немного безвкусно, как говорит мой друг Оскар. Я вас знакомил с Оскаром, барон?

- Тоже нефтяник?

- Оскар - он кто угодно. По профессии он дантист. Я сделал его компаньоном.

- Ах вот как

- Цивилизация, - подхватила Роза Кранц, любившая эту тему и обкатавшая ее в дебатах с Борисом Кузиным, - весьма непрочная вещь. Это лишь тонкая пленка, которая - увы! - легко рвется, - однако увидев, что де Портебаль заскучал, она сменила тему. - Шедевры Малевича и Поповой, - сказала она, - вот подлинная революция. Именно в этих полотнах между цивилизацией и революцией противоречий не возникает.

- Как это верно, - сказал барон, а попутно сделал знак официанту, мол, меню-то давай, дружок, время обеденное, - противоречий и не должно возникать. К чему противоречия?

XII

А пока гости столицы и лучшие представители мыслящей интеллигенции отдавали должное московской кухне, Павел с Лизой гуляли по городу.

Был один из таких дней, когда не хочется бежать из России, а, напротив, кажется, что ничего лучше жизни в светлой Москве быть не может. Прогуляешься бульваром, свернешь на Волхонку, пройдешь мимо Христа Спасителя, вновь отстроенного, и зайдешь в милый Музей изящных искусств имени Пушкина. Зря, что ли, Иван Цветаев старался? Что с того, что он музей слепков собрал, а подлинников там нет? Разве в этом дело? Да, гипсовый Микеланджело не похож на Микеланджело мраморного, но разве от этого проходит волнение? Разве наш Микеланджело менее подлинный, чем тот, во Флоренции? Разве подлинность измеряется чем-то иным, а не сбившимся дыханием, не волнением, не отчаянным чувством того, что ты стоишь рядом с великим флорентийцем, и не отделяют вас пять веков, неправда, вот он, рядом, протяни руку и потрогай. И может быть, иной житель Флоренции, так привыкший к мрамору, что и головы уже не поворачивает, вовсе не чувствует того волнения, что испытывает москвич, смотря на копии? И даже первое волнение первых флорентийских зрителей, глядевших на мраморную статую, чем оно подлиннее волнения, которое испытываешь сегодня от подделки? А если ничем не хуже, тогда что есть искусство? Если прав Толстой, и задача искусства - заражать, то не все ли равно, каким образом подцепить эту заразу. Ну да, это музей подделок, пусть; и храм, недавно реконструированный из бетона, - тоже не тот же самый, что прежде. Но разве с меньшим энтузиазмом слушают там проповедь отца Павлинова? Так говорили меж собой Павел и Лиза.

Мы проживаем свою жизнь, свою историю. История идет так, как может, - а если могли бы случиться иные события, они уж, наверное, бы случились, так для чего же сетовать? А коли сетуют иные люди, то делают они это от вечной привычки жаловаться и выпрашивать у судьбы подачки. Им хоть мраморного Давида на углу Остоженки поставь, хоть Святую Софию перенеси из Константинополя, им все будет мало. И ругают они нашу жизнь, не понимая даже, что случившееся со страной случилось ей во благо и даже, весьма вероятно, промыслом Божьим. Так говорил себе Павел, и однако, гуляя с Лизой по весенней Москве, глядя в ее доверчивые серые глаза, говоря с ней о любви, он постоянно ощущал в себе присутствие еще какого-то чувства. Чувство это было сродни ожиданию или предчувствию. Нет причин желать другой истории, говорил он себе, и в то же время ощущал, что вот она, другая история, дышит ему в затылок. Нет причин быть недовольным, говорил он Лизе, и в то же время чувствовал, что происходящее с ним не имеет к нему отношения - и он несчастен от своей поддельной судьбы. Словно то, что происходило с ним сегодня, было подготовкой иного, значительного, того, что еще непременно с ним произойдет. Словно все то, что с ним творится, - набросок или даже, лучше сказать, - копия с чего-то настоящего. И эта копия составляет всю его жизнь, она определяет его любовь и заботу - но ведь есть же и оригинал, и этот оригинал непременно себя обнаружит. Получалось, что он говорит неправду, если говорит, что счастлив, - ведь подлинное, настоящее, оригинальное счастье еще придет к нему.

Но если происходящее со мной - мнимо, как могло получиться так, что мнимое приняло мою форму, форму людей мне дорогих, то есть получило воплощение? Каким образом воплощение относится к подлинности? Шагал кокетливо говорил: О, Париж! Ты мой второй Витебск! Но даже Шагалу, человеку, не склонному к рефлексии, не пришло бы в голову сказать: О, Витебск! Ты мой первый Париж! Из этого, постоянно мучившего Павла вопроса, родился новый разговор в той же компании.

XIII

Четвертый спор следовало бы так и назвать: «Революция принимает авангардную форму». Снова сидели в доме Голенищева, снова глядели на портрет тициановского мужчины и черный квадрат, и разговор вышел такой:

- Вещь и ее форма - постоянны или нет?

- Если не меняется идея, то и форма ей присуща. Стол может быть плохим столом - но он всегда будет столом.

- Неправда, стол меняется: бывает стол о трех ногах, а бывает на одной ножке. Бывает стол круглый, а бывает полукруглый. В конце концов у современных дизайнеров появились столы без ножек - и они уже не столы в старом смысле. Посмотри в окно - видишь, облако?

- Вижу.

- Мы признаем с тобой, что это - предмет, не правда ли?

- Явление метеорологическое.

- Пусть так, но относится к миру материальному, а не к идеям.

- Да, к идеям не относится.

- Существует общая идея о том, что такое облако, - и других идей на этот счет нет.

- Верно.

- Ну, так скажи мне, какой формы это облако, на что оно похоже?

- На кита.

- А теперь, когда подул ветер? Видишь, как изменилась спина у кита - теперь это скорее спина хорька, а теперь - верблюда. Ты согласен?

- Нет, - ответил Павел.

- А теперь похоже на ласточку. Правильно?

- Нет, не правильно.

- Как же так? Разве не изменились очертания кита? Гляди, теперь его вовсе разорвало на части.

- Но он остался китом, просто китом, порванным на части.

- Чепуха, в небе миллион облаков - и все существуют по одним и тем же законам; что же, ты хочешь сказать, что у каждого из них - своя сущность?

- Как только ты посмотрел на облако и назвал облако китом, ты присвоил его своему сознанию, и оно стало китом. И все, что произойдет с облаком в дальнейшем, - произойдет с китом, даже если это невдомек облаку.

- Абсурд.

- Так авангард, который принял форму революции, сделался революцией против своей воли. Он хочет от нее освободиться - но уже никогда не сможет.

В сущности, того же мнения придерживался барон фон Майзель, который, вернувшись из России, сказал своему другу Оскару следующее:

- Противоречий между первым и вторым авангардом я не нашел. Малевич, - заметил барон, - и Гузкин - вот два крупнейших русских мастера. Я считаю, в них много общего.

- На первый взгляд не скажешь, - осторожно сказал Оскар. Оскар прилетел из Казахстана, где по поручению барона покупал и продавал акции; его занимали противоречия, отнюдь не тождества.

- Безусловно, они похожи, - заявил барон. - Если было бы иначе я бы их не выбрал для своей коллекции.

В самом деле, разве любовь коллекционера - не доказательство? Не может один и тот же человек одновременно любить рыбу и мясо - кому как не барону было это знать?

XIV

Не только картины, но и судьбы людей - живое подтверждение того, что связь авангарда и революции, связь болезненная, крепка по сей день. Например, в отношении Марианны Карловны развести эти понятия было трудно. Старуха воплощала и то, и другое; именно сочетание революционного и авангардного, иными словами, искреннего и культивированного - и привлекало Соломона Моисеевича Рихтера. Профессор, редко покидавший свой дом, регулярно навещал Марианну Карловну на Бронной и проводил часы, обсуждая войну в Испании и первый созыв Коминтерна. Вскоре адрес его прогулок сделался известен Татьяне Ивановне - жены рано или поздно все узнают.

- Как домработницу меня держишь, а сам на сторону гуляешь? - сказала Татьяна Ивановна своему мужу. - Танечка нужна, чтобы полы помыть, а для развлечений мы других найдем, поинтересней.

- Мы с ней беседуем о революции, - сказал Рихтер значительно.

- Мало мне Фаины Борисовны, перед которой ты в Алупке красовался! Мало мне позора! Теперь новую зазнобу завел!

- Достойная, героическая женщина.

- Да неужели?

- Герой революции!

- Что ж она такого геройского сделала?

- Воевала под Хуэской.

- Под хуеской? Самое ей место! Да уж, такая только с хуеской!

- Как ты можешь выражаться! Как не стыдно!

- Мне-то чего стыдиться? Не я с хуеской развлекалась. А звать ее как, эту похабницу?

- Марианна Герилья.

- Что? Как? Херильева? Херовина? Подобрала имечко, потаскуха.

- Герилья! Герилья!

- Паскуда! Херовина!

- Марианна Карловна Герилья!

- Вот и иди к своей Марьяне! Вещички собирай - и скатертью дорога! Тебе там слаще, вот и проваливай к своей херовине! - Татьяна Ивановна намеренно искажала звучание испанской фамилии Марианны Карловны. - Далась она тебе!

- Как ты можешь, Танюша! Она старая женщина.

- На старуху потянуло. Молодых всех перепробовал, теперь на старуху позарился! У-у, какой стыд!

- Она подруга моей матери.

- Ах, так эта херовина - подруга твоей матери! Я всегда знала, что твоя мать еще подгадит мне, из гроба достанет. Она при жизни у меня мужа не смогла отнять, так решила после смерти. У-у, старая ведьма! Подослала херовину!

- Как ты смеешь про мою мать!

- Коммунистка поганая! Не зря их сучье племя запретить хотят! Лагерей по миру понастроили и мужей от жен уводят! Подожди, Соломон! Она тебя подведет под монастырь!

- Перестань!

- Помянешь мои слова! Скажешь: говорила мне жена, повторяла!

Соломон Моисеевич спорил с Татьяной Ивановной, а сам размышлял, что все-таки женщины, жены в особенности, наделены необъяснимым чутьем.

XV

Третьего дня с Соломоном Моисеевичем действительно произошел странный случай. Придя в гости на Бронную, он сделался свидетелем диковинной сцены. Дело было так Соломон Моисеевич расположился в гостиной, где Марианна Карловна накрыла чайный стол, они заговорили об арагонском фронте, и тут раздался звонок в дверь. Марианна Карловна прошествовала к дверям и вернулась в обществе двух бородатых мужчин в кожаных куртках. Тяжелый длинный сверток, что был на плече у одного из них, поставили в угол. Говорили гости с явным кавказским акцентом.

- Тофик Мухаммедович здесь живет, да? - спрашивал один.

- Нет, - отвечала Марианна Карловна, - этажом выше.

- А мы там были, никого нет.

- Ничем не могу помочь.

- Издалека едем. Дай воды, старая.

- Как вы смеете! - подал голос Соломон Моисеевич.

- А ты кто такой?

Соломон Рихтер счел за благо промолчать. Вступать в пререкания с неприятными мужчинами не хотелось. Тем более что Марианна Карловна испугана не была и беседу вела сама.

- Тут что, - спросила она, указав на сверток, - миномет?

- Гранатомет, - ответил один из мужчин.

- Заряжен?

- Зачем заряжен? Кто заряженный носит?

- Из окна будете бить? - спросила Марианна Карловна.

- Зачем бить. В гости пришли.

- Так вы гранатомет ваш у консьержа внизу оставьте, а сами погуляйте пока. Левкоев к восьми приходит.

- Шутишь, старая. Воды дай.

- В Москве воду из-под крана не пьют. Тут вам не Буэнос-Айрес.

Соломон Моисеевич испуганно смотрел на участников этого диалога. Вскоре однако ситуация прояснилась. Одновременно вошли и приехавшая из Переделкино Алина Багратион и вернувшийся из банка Тофик Левкоев, который тут же и разъяснил происходящее. Все дело в том, что он собрался ремонтировать ванную, хочет сделать там вместо обычного джакузи - бассейн с морской водой и искусственными волнами; рабочих же выписал из Дагестана просто, чтобы поддержать тамошних бедняков, дать подзаработать дагестанским сантехникам. Вот они и приехали, привезли с собой кой-какую арматуру для установки бассейна. Дикие же шутки по поводу гранатомета, вызвавшие легкую панику у Алины Борисовны, вызваны были всего лишь провокацией старухи Марианны. Не спроси она с подковыркой, уж не оружие ли в свертке, никто, разумеется, про оружие бы и не вспомнил. Что за юмор такой идиотский, в наши тревожные дни уж вовсе неуместный.

- Вы уж простите их, Алина Борисовна, - говорил Тофик, прижимая руку в перстнях к дорогому пиджаку подле оранжевого галстука с лиловыми подковками.

- Ах, ну о чем вы говорите, Тофик Мухаммедович. У самой сантехники работали, знаю, что за люди.

- Пролетарии, что с них взять. Дикари.

- Пожалеть их надо.

- Да вот пожалел дураков, а они народ пугают.

- Ну ничего.

- Ужасно неловко.

- Право, ерунда. Расскажу Ивану Михайловичу, он посмеется.

Дагестанские рабочие подхватили тяжелый сверток и унесли вверх по лестнице. На прощание же один из них подмигнул Марианне Карловне, и та степенно кивнула в ответ.

Сцена эта взволновала Соломона Моисеевича.

- Значит, там все же не оружие было? - спрашивал он Марианну Карловну тревожно, и чай плескался в его дрожащей чашке. А то я уж испугался. Как, прямо в городе? Невозможно. С чего же вы решили, что это гранатомет?

- А что ж еще? Но для боев в городе гранатомет неудобен. Зря везли. Разве что бить вдоль улицы по баррикаде. Или для покушения.

- Что вы, Марианна Карловна!

- В уличных боях хорош обрез, но лучше всего бить ножом.

- Ножом?

- Да, ножом, - глаза Марианны Карловны, глаза, что умели глядеть длинным немигающим взглядом, остановились на Рихтере, и тому стало не по себе, вот так, - и тощей рукой она сделала стремительное и страшное движение.

Совершенно больного и подавленного забрал Татарников своего друга из гостей.

- А что? - так прокомментировал Татарников рассказ Рихтера, - с них станется. Левкоев, говорите. Уж не мой ли это родственник? Этот вполне может. Не то что гранатомет, он, пожалуй, и танк в ванной поставит и из окна начнет шарашить по прохожим. Запросто. Лишь бы доход давало. Такая вот у меня родня. Прошу любить и жаловать.

- Как это - ваш родственник?

- Да я же вас знакомил.

- Не может быть, - и Рихтер моргал близорукими глазами, - откуда же у вас, Сергей, такой странный родственник? Не понимаю.

- Откуда, откуда. Муж Зоюшки, - свирепел Татарников.

- Муж вашей жены? - Соломон Моисеевич оцепенел. - Как это?

- Ну да! да! - завизжал Татарников, и, перестав поддерживать Соломона Моисеевича под локоть, потряс руками в воздухе, - да! Первый муж моей второй жены! Не угодно ли! Что здесь неясного? Что вы дурака тут валяете, Соломон? Он вам нравиться должен - чеченец, повстанец, бандит! - и Татарников страстно жестикулировал, напоминая персонажа итальянского театра масок

Запутанная история московских семей (кто на ком женился, кто с кем развелся и почему они все - родня, а друг друга терпеть не могут) как нельзя лучше иллюстрирует положение дел на испанском фронте тридцатых годов. На первый взгляд все предельно ясно: мятежники-фашисты атакуют, красное правительство обороняется, добровольцы приезжают, чтобы биться за свободу, - мало столь ясных эпизодов в мировой истории. А на деле все так же запутано, как в истории Левкоевых-Татарниковых.

XVI

Испания времен гражданской войны тем и замечательна, что здесь в последний раз авангард и революция собирались быть заодно; на миг им самим (да и изумленному миру) померещилось, что идеалы революции и идеология авангарда совпадают, что вот она грядет, подлинная победа, - и в этом месте и в это время они расстались навсегда. Нет и не будет в истории более непримиримых врагов.

Никто не хотел революции в Испании - и прежде всего не хотели этого авангардисты.

Авангардисты-фашисты (франкисты, итальянские батальоны дуче, германские легионеры) никак не допускали отождествления авангардистских идей с Испанией. Но этого не хотели не только они - внятные враги. Этого не хотел никто, друзья-авангардисты прежде всего. Революция в Испании, приходу которой должны были так сострадать большевики, вышла нежеланным и уродливым ребенком. Словно приблудная кошка в кухне - взяла и окотилась, и общим семейным собранием решено было никчемных котят утопить. А котята (т. е. испанские революционеры), пребывая в иллюзии, что взоры благожелательной семьи устремлены на них, что все им сочувствуют, самозабвенно выкрикивали свое бессмысленное «no passaran» и раздавали в окопах старые ржавые винтовки. Но бравый их лозунг имел отношение разве что - и прежде всего - к ним самим. Это именно они никуда не прошли, а не прошли именно потому, что их никто в цивилизованный мир и не собирался приглашать. Кому они, к чертовой матери, были потребны? Пора было заниматься государственным строительством - да, авангардным, да, прогрессивным, - но только при чем здесь революция? Российский политический авангард уже давно распрощался с идеей революции, немецкий политический авангард свою революцию благополучно придушил, а те недобитые революционеры ленинского призыва, что еще коптили небо в советской России да в Коминтерне, те просто ждали своего часа, чтобы отправиться по этапу. Время революции миновало - миновало стремительно, и только крестьянская Испания этого не заметила, только каталонским рабочим да баскским крестьянам мерещилось, что вот впрямь одно вытекает из другого: из полотен Пикассо - происходит Декрет о земле, а из стихов Маяковского - возникает интернационал рабочих.

Тридцать седьмой год (год, печально известный в российской истории репрессиями и уничтожением революционной интеллигенции и ленинской партийной номенклатуры) был переломным годом именно в том отношении, что авангард наконец впрямую распрощался с революцией и свел с ней счеты. Российский террор и испанская война - вещи одной природы.

Российские коммунисты сделали все для того, чтобы дискредитировать ПОУМ, развалить союз анархистов и коммунистов, объявить марксистов троцкистами и перевести революционную Испанию в статус демократической республики либерального толка. А упомянутая республика либерального толка объективно оказалась и нежизнеспособной, и никчемной. В короткое время оборона республики, все эти храбрецы интербригадовцы, запутались - кого они, собственно говоря, представляют, против кого они сражаются и, главное, за что. Какие принципы отстаивают? Авангардные? Революционные? Национальные? Никаких общих убеждений не осталось. Асаньо заменили на левого социалиста Кабальеро, того общими стараниями заменили на правого Негрина, анархистов, удерживающих арагонский фронт, перестали снабжать русским оружием, рабочую марксистскую партию обвинили в империалистических грехах - словом, делали все что угодно, лишь бы именно революции не произошло. Уж, казалось бы, разве не революцию так ждал весь авангардный мир? Не этим ли бременем собирался авангард разрешиться? А вот и не этим. Совсем даже другим. А с революционерами-то как быть? С ними быть-то как? А просто, без церемоний: обойтись с ними так же, как с главой ПОУМа Андреа Нином, с которого энкавэдэшники в Мадриде содрали кожу. В святые их определить, в святые Варфоломеи, - и хорошо. В самый раз.

Как известно, на Мадрид шло четыре колонны франкистов, пятой колонной назвали диверсантов, наносивших республике удар в спину, и однако Мадрид бы не пал, если бы не шестая колонна; шестой колонной был авангард.

Впрочем, невеселые соображения эти не должны отвлекать от живой жизни. История остается историей, а события, ежечасно происходящие (подтверждают они теорию или нет), имеют собственное значение - гораздо более насущное для живых героев, чем общие вопросы.

XVII

То, что авангард тянется к власть имущим, косвенным образом подтверждает творческая биография Сыча, - но разве одним теоретическим положением опишешь весь комплекс чувств художника? Перформансы его, сделавшись непременным событием всякого столичного собрания, приобрели статус даже не культурный, но больше - общественный. И не чувствовать ответственность за то место, что занял в обществе, Сыч не мог. Скажем, звали его и сомнительные компании - приглашали, например, представители чеченской диаспоры или какие-то темные закрытые акционерные общества, мол, приезжай, повесели своим представлением, - и сулили, кстати сказать, немалые гонорары. Что стоило поехать, да и подзаработать. Был соблазн, но Сыч отказывался. Напротив того, перформансы в Переделкине особых барышей не приносили, но зато приближали к элите - культурной и политической. Одни имена гостей перечислить - и то волнение душит. Тут тебе и поэт Вознесенский, и семья Пастернаков, и префект городской Думы, а то зайдет и сам Иван Михайлович Луговой с женой Алиной - вот так, и не меньше. И не только с перформансами звали теперь Сыча, но и просто в гости, так, зайти, посидеть на переделкинской веранде, послушать шум дерев, попить пахучего чайку из самовара. Да и хорька своего непременно приводите, он-то чем не член коллектива? Берите его, не стесняйтесь, у нас, Пастернаков (Луговых, Вознесенских, Басмановых и т. п.), всегда все просто, без затей. И Сыч брал хорька, и шел, волнуясь, в гости, чтобы вот так, запросто, посидеть среди избранных, услышать, как между прочим произносят имена великих поэтов, подержаться за руки тех, кто строил культуру в этой несчастной стране. Не есть ли это то самое отличие, к которому он стремился, выдумывая свой отчаянный перформанс? Да, он радикал и авангардист, он эпатировал все и вся, он противопоставил себя официозу, но ведь и те, у кого он сидит теперь на веранде, тоже в свое время все и вся эпатировали. А нынче остепенились, чай с вареньем пьют. И варенье-то неплохое! Значит культура так и устроена, что, когда страсти откипят, прежние бунтари могут спокойно посидеть с власть имущими, чайку похлебать. Как мудро придумано! Ведь и политики точно так же: на людях они, энтузиасты, глотку друг другу рвут, а потом мирно идут вместе в ресторанчик и отдыхают. Что же, в самом деле, удавиться теперь из-за этой Чечни (Афганистана, Ирака, Сербии, Палестины, Руанды)? Есть же цивилизованный подход к вопросам? Да, Иван (Роджер, Кристофер, Пьер) - мой оппонент, и наши взгляды на проблему Ближнего Востока расходятся диаметрально, но про фрикасе из барашка мы думаем совершенно то же самое. И в культуре - в культуре так же обстоит. Да, этот дяденька поставил статую Ленину, а этот написал про Ленина насмешливые стишки, - но их обоих принимает британский посол. Это ведь и есть подлинная культура общества, говорил себе Сыч, она много из чего состоит, она все в себя вмещает. Вот, говорил он себе, смотри и учись: пришел Луговой, с самых верхов человек, он с президентом на ты, а рядом - родня некогда опального поэта. И ничего, никаких противоречий. А вот зашел известнейший диссидент Виктор Маркин с супругой. Седой, в лагерях сидевший, в тюрьмах ломаный, гэбэшниками тасканный, а теперь болтает запросто с Луговым. Переделкинские веранды - они всех равняют, потому что здесь - культура. И я - я тоже такой же. Мало ли чего я на сцене вытворяю, но здесь я сижу тихо и воспитанно, поскольку искусство - искусством, а культура - культурой. Правды ради надо отметить, что Сыч сидел на таких сборищах излишне тихо: потерянный, он забивался в угол. Знаменитости разговаривали через его голову, даже тарелку ему не всегда ставили. Раз попробовал Сыч заговорить со стриженой красавицей, женой Маркина, но та столь презрительно поглядела на него, так шевельнула бровью, что у художника все заготовленные фразы пропали. Что же, я вовсе никто для нее? Сыч с удивлением отметил, что хорьку пододвигали стул раньше, чем ему самому, ставили прибор вперед прочих, и вообще оказывают внимания больше, нежели ему, Сычу. А хорек, бестия, избалованный вниманием, выгибал спинку, поводил глазами, тянул шейку. Они не на меня вовсе смотрят, думал в растерянности художник, им хорек куда как интереснее. Но ведь это дико, нелепо. Кто он без меня? Животное. Бездушное создание, зверь тупой и бессловесный. Это я же, я, искусством своим сделал его существование осмысленным. Позвольте, как же так? Это я - автор! Так думал Сыч, сидя в углу веранды переделкинской дачи. Однако его мысли не останавливались на этом, но шли дальше. Ведь бывает же так, говорил он себе, что картины художника привлекают больше внимания, чем сам творец, это даже, как говорят, закон творчества. Вот, допустим, Малевич. Все смотрят на его квадраты, а мастера-то за ними и не видят. А справедливо ли это? Ведь если разобраться, всякий квадрат похож на другой, чего там разглядывать. Между ними и разницы никакой нет, и красоты там - кот наплакал, и смысла в них нет никакого: ну, квадраты - и квадраты. Это человек, автор, наполнил их смыслом. Автор сказал, что они значат вот это и вот это. А человеком- то и не интересуются. Но ведь это он вдохнул в квадраты душу, вроде как я в хорька. Без человека квадраты так и остались бы квадратами, а хорек - хорьком. Но вот проходит время, и квадраты уже ценны сами по себе, а эта шерстяная развратная бестия сидит, шейку тянет, глазками поводит - и ценность представляет уже самостоятельную. И что же, выходит, что теперь квадраты уже не квадраты, а хорек - не хорек? Так получается? Но ведь квадрат навсегда останется квадратом, а хорек - хорьком. Вот если бы бог не вдохнул душу в Адама, кем бы был человек? Здесь Сыч запнулся в своих рассуждениях. Всякое рассуждение об искусстве - уравнение с неизвестным, и неизвестным является душа творца. Здесь же получился явный перебор неизвестных в уравнении тут непонятен и человек, и хорек, и квадрат. И какой из этих иксов значим, а какой нет, - уразуметь было невозможно.

Я привожу здесь этот эпизод биографии известного художника лишь как иллюстрацию врастания авангарда в тело официальной культуры - процесса непростого, но естественного. Выражаясь экономическими терминами, акции авангарда оказались подтверждены банком культуры: официальная культура удостоверила их стоимость.





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 178 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.017 с)...