Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

28 страница



(—103)

Но любовь, какое слово… Моралист Орасио, без глубоких оснований боящийся страстей, этот растерявшийся угрюмец, в городе, где любовь кричит с названий всех улиц, из всех домов, всех квартир, комнат, постелей, изо всех снов, всех забвении и всех воспоминаний. Любовь моя, я люблю тебя, не ради себя, не ради тебя, не ради нас обоих, я люблю тебя не потому, что моя кровь кипит во мне и зовет любить тебя, я люблю и хочу тебя, потому что ты не моя, потому что ты – по ту сторону, на другом берегу и оттуда зовешь меня перепрыгнуть к тебе, а я перепрыгнуть не могу, ибо, сколько бы я ни овладевал тобою, ты – не во мне, я тебя не настигаю, не постигаю тебя дальше твоего тела, твоей улыбки и, бывает, мучаюсь оттого, что ты меня любишь (до чего же нравится тебе этот глагол – «любить», как вычурно ты роняешь его на тарелки, на простыни, в автобусе), меня мучает твоя любовь, которая не становится мостом, потому что не может мост опираться только на один берег, ни Райт, ни Ле Корбюзье не построили бы моста, опирающегося только на один берег, и не смотри на меня, пожалуйста, своими птичьими глазами, для тебя процедура любви слишком проста, и излечишься ты от любви раньше меня, хотя ты и любишь меня так, как я тебя не люблю. Конечно, излечишься, ты живешь просто и здраво, и после меня у тебя будет кто-нибудь еще, мужчину сменить или лифчик – какая разница. Грустно слушать этого циника Орасио, который хочет любви-пропуска, любви-проводника, любви, которая стала бы ему ключом и револьвером и наделила бы тысячей аргусовых глаз, одарила его вездесущностью и безмолвием, в котором рождается музыка, дала бы корень, от которого можно плести ткань слов. До чего же глупо, ведь все это дремлет в тебе, надо только, подобно японскому цветку, погрузиться в стакан с водой, и постепенно начнут пробиваться разноцветные лепестки, набухать и изгибаться – и раскроется красота. Ты, дающая мне бесконечность, прости меня, я не умею ее взять. Ты протягиваешь мне яблоко, а я оставил вставную челюсть в спальне на тумбочке. Стоп, вот так. Могу быть и грубым, представь себе. Хорошенько представь, ибо такое не проходит даром.

Почему же – стоп? Боюсь, что начну заниматься подделкой, это так легко. Отсюда берешь мысль, с той полки достаешь чувство и связываешь их при помощи слов, этих черных сук. И в общем выходит: я тебя по-своему люблю. А в частности: я тебя желаю. Вывод: я тебя люблю. И так живут многие мои друзья, уж не говоря о дядюшке и двух моих двоюродных братьях, слепо верящих в любовь-к-собственной-супруге. От слова – к делу, че, как правило, без verba [[263 - Слова (лат.).]] нету res [[264 - Дела (лат.).]]. Многие полагают, будто любовь состоит в том, чтобы выбрать женщину и жениться на ней. И выбирают, клянусь тебе, сам видел. Разве можно выбирать в любви, разве любовь – это не молния, которая поражает тебя вдруг, пригвождает к земле посреди двора. Вы скажете, что потому-то-и-выбирают-что-любят, а я думаю, что борот-нао-. Беатриче не выбирают, Джульетту не выбирают. Не выбирают же ливень, который обрушивается на головы выходящих из концертного зала и вмиг промачивает их до нитки. Но я один у себя в комнате и плету словеса, а эти черные суки мстят, как могут, и кусают меня под столом. Как правильно: кусают под столом или кусаются под столом? Какая разница, все равно кусают. Почему, почему, pourquoi, why, warum, perche, откуда этот страх перед черными суками? Посмотри на них, в стихах Нэша они превратились в пчел. А здесь, в двух строках Октавио Паса, – в позолоченные солнцем икры, вместилище лета. Но женское тело может быть Мари Бренвилье, а глаза, которые затуманиваются, созерцая красоту заката, – то же самое оптическое устройство, что с удовлетворением наблюдает за судорогами повешенного. Я испытываю страх перед этим проксенитизмом слов и чернил: море языков, лижущих задницу мира. Мед и молоко под языком твоим… Да, но есть и другое выражение – насчет бочки меда и ложки дегтя и про дохлых мух, от которых протухнет даже ведро духов. В вечной войне со словами, в вечной войне, а всего-то и надо, даже если бы пришлось поступать вопреки разуму, всего-то и надо, что согласиться с невинными просьбами купить хрустящего картофеля, с телеграммами Агентства Рейтер, с письмам благородного братца и с тем, о чем талдычат в кинофильмах. Как интересно, Путтенхэм воспринимал слова как предметы и даже как живые существа, у которых своя, отдельная жизнь. А мне иногда кажется, что они порождают лавины свирепых муравьев, которые сожрут мир. Ах, если бы в молчании вынашивалась птица Рух… Логос, faute?clatante [[264 - Оглушительный промах (фр.). – Из стихотворения П. Валери.]]. Вот бы зачать расу, которая могла объясняться при помощи рисунка, танца, макраме или абстрактной мимики. Удалось ли бы им избежать словесной подтасовки, в которой коренится обман? «Honneur des hommes» [[266 - Человеческое достоинство, честь (фр.).]] и тому подобное. Вот именно, честь, которая обесчещивает каждую фразу, все равно что бордель из непорочных дев, если бы такое было возможно.

От любви – к филологии, ну и ну, Орасио. А виноват во всем Морелли, он не дает тебе покою, его бессмысленная попытка заставляет тебя думать, будто можно вернуть потерянный рай, бедный преадамит из снэк-бара, из золотого века в целлофановой обертке. This is a plastic’s age, man, a plastic’s age [[267 - Это век пластика, дружище, век пластика (англ.).]]. Забудь ты про этих сук. Ладно, черт с ними, нам надо подумать, то, что называется подумать, а именно: почувствовать, обосноваться и понять, что и как, прежде чем решиться на самое короткое главное или придаточное предложение. Париж – это центр, понимаешь, мандала, которую следует обойти безо всякой диалектики, это лабиринт, где прагматические мулы годятся лишь для того, чтобы заблудиться окончательно. А в таком случае cogito [[268 - Cogito ergo sum – я мыслю, а следовательно, существую (лат.).]] следует так, словно ты вдыхаешь Париж, входишь в него и даешь ему войти в тебя, короче, пневма, а не логос. Аргентинский парень переплыл океан, вооруженный незатейливой культурой, где все ясно, как дважды два, знающий все, что требуется на сегодняшний день, и с достаточно широкими вкусами, осведомленный в области крупнейших событий из истории рода человеческого, наслышанный о художественных направлениях, романском и готическом стилях, философских течениях, политических веяниях, имеющий представление о том, что такое «Шелл Мекс», действие и размышление, компромисс и свобода, Пьеро делла Франческа и Антон Веберн, каталогизированная технология, «Леттера-22», «Фиат-1600», Иоанн XXIII. Прекрасно, прекрасно. Но еще была книжная лавчонка на улице Шерш-Миди, и был теплый вечер, налетавший порывами, и был вечер и час, была пора цветенья, и было Слово (вначале было Слово), и был человек, который считал себя человеком. Какая глупость, боже мой, какая глупость. Она вышла из лавчонки (только теперь понимаю, что это – почти метафора: она выходит не откуда-нибудь, а из книжной лавки), мы перебрасываемся парою слов и идем выпить по рюмочке pelure d’oignon в кафе на углу Севр-Вавилон (раз уж дело дошло до метафор, то я – только что прибывший хрупкий фарфор, ОСТОРОЖНО, НЕ КАНТОВАТЬ, а она – Вавилон: корень времен, первооснова, primeval being [[269 - Первобытное бытие (англ.).]], страх и наслаждение всех начал, романтизм Аталы, только за деревом притаился настоящий тигр). Итак, Севр с Вавилонией отправились выпить по рюмке, но, по-моему, не успели мы взглянуть друг на друга, как в нас родилось желание (нет, это случилось позже, на улице Реомюр), и состоялся памятный разговор, я – об одном, она – о другом, отчего разговор все время прерывался паузами, пока не заговорили наши руки, как сладко было прикасаться, гладить друг другу руки, смотреть друг на друга и улыбаться, потом мы закурили по сигарете «Голуаз», прикурили друг у друга и все оглядывали, ощупывали глазами, согласные и готовые на все, так что даже стыдно, а Париж плясал, поджидая нас, только что прибывших, только еще начинавших жизнь, и все вокруг для нас еще не имело названия и не имело истории (особенно для Вавилонии, а бедняга Севр изо всех сил старался держать себя в руках: очарованный этой манерой Вавилонии смотреть на готику просто так, не цепляя к ней ярлык, или бродить по берегу реки, не замечая торчащих носов норманнских галер). Прощаясь, мы чувствовали себя детьми, которые подружились на шумном дне рождения и никак не могут расстаться, а родители уже тянут их за руки в разные стороны, и сладко щемит сердце, и чего-то ждешь, и уже знаешь, что его зовут Тони, а ее – Пулу, вот и все, а сердце, как спелое яблоко, того и гляди оборвется…

Ах, Орасио, Орасио.

Merde, alors. Ну и что? Я говорю о тех временах, о временах Севра и Вавилонии, а не об элегическом финале, когда ясно, что игра сыграна.

(—68)

Мореллиана

Проза может разлагаться точно так же, как бифштекс из вырезки. Я уже несколько лет наблюдаю признаки распада в том, что пишу. Как и у меня, у моей прозы случаются ангины, желтухи, аппендициты, с той разницей, что следствия ее недугов сказываются на ней гораздо серьезнее. После того как все сгниет, нечистых соединений не остается, и в свои права вступают химически чистые натрий, магний, углерод. Моя проза подгнивает с точки зрения синтаксиса и движется – сколько для этого требуется труда! – к простоте. Думаю, что поэтому я уже не могу писать «гладко», с первых шагов слова начинают дыбиться, и – конец. «Fixer des vertiges» [[270 - Зафиксировать вздыбленную мимолетность (фр.). – Цитата из А. Рембо.]] – как славно. Но я чувствую, что надо бы делать упор на элементы. Для того существует стихотворение, некоторые ситуации в романах, рассказах или пьесах. Остальное же – просто заполнить, а это у меня получается плохо.

– Что же, значит, в элементах суть? Но углерод как таковой достоин меньшего внимания, нежели история Германтов.

– Я подозреваю, что элементы, о которых я толкую, пожалуй, всего лишь термин, имеющий отношение к композиции, составлению. В смысле, противоположном школьному химическому термину. Когда этот процесс достигает крайнего предела, то открывается область простейших элементов. Сосредоточиться на них и, если возможно, стать ими.

(—91)

То в одной, то в другой записи Морелли любопытно обнаруживает свои намерения. Проявляя странный анахронизм, он интересуется научными или антинаучными изысканиями вроде дзэн-буддизма, которые в эти годы были свойственны beat generation [[271 - «Битникам» (англ.).]] не меньше, чем крапивница. Анахронизм его заключался не в этом, а в том, что Морелли казался гораздо более радикальным и более молодым в своих духовных запросах, нежели те калифорнийские юнцы, что одинаково пьянели от слов в санскрите и от консервированного пива. В одной из своих заметок он на манер Судзуки определил язык как своеобразный возглас или крик, идущий непосредственно от внутреннего опыта. Засим следовали несколько примерных диалогов между учителем и учеником, совершенно невразумительных для рационального уха и любой дуалистической или двузначной логики; ответы учителей на вопросы учеников заключались, как правило, в том, чтобы дать палкой по башке, вылить на голову кувшин холодной воды, пинком вышвырнуть за дверь или, в лучшем случае, глядя им в лицо, повторить их же вопрос. Морелли, похоже, с полным удовольствием вращался в этом с виду совершенно безумном мире, полагая, что подобные стереотипы поведения представляют собой в высшей степени наглядный урок, единственный способ открыть духовное зрение ученика и явить ему истину. Эта насильственная иррациональность казалась ему естественной, поскольку она уничтожала структуры, представляющие собой характерную особенность Запада, оси, на которых вращается историческое сознание человека и у которых дискурсивное мышление (а также эстетическое и даже поэтическое чувство) являются инструментом выбора.

Тон этих записей (заметки сделаны в расчете на мнемотехнику или еще с какой-то целью, необъясненной), похоже, указывает на то, что Морелли пустился в авантюру, аналогичную предпринятой им в работе, на написание и издание которой, как раз в эти годы, он положил немало труда. Некоторых его читателей (и его самого) позабавила попытка написать своего рода роман, где без внимания оставлялся логический ряд повествования. И в конце концов в результате сложных взаимодействий он угадал метод (хотя по-прежнему нелепым выглядит выбор повествовательной манеры для целей, которые, судя по всему, не требуют повествования)*.

* А почему нельзя так? Этот вопрос задает себе Морелли на страничке в клеточку, где на полях – список овощей, по-видимому, memento buffandi [[272 - Здесь: смеясь, помни о деле (искаж. лат. и ит.).]]. Пророки, мистики, потемки души: часто употребляемые элементы в повествовании, написанном в форме притчи или видения. Разумеется, роман… Однако этот возмутительный разлад порожден скорее манией, присущей Западной обезьяне все раскладывать по полочкам, классифицировать, нежели подлинными внутренними противоречиями **.

** К тому же чем яростнее внутренние противоречия, тем действеннее могла бы оказаться техника (назовем ее так) по типу дзэн. Взамен удара палкой по башке – роман, полностью антироманный, вызывающий недовольство и возмущение, а наиболее проницательным, возможно, открывающий новые пути ***.

*** Как бы в надежде на это последнее еще одна цитата (из Судзуки) о том, что, поняв необычный язык учителя, ученик поймет себя самого, а не смысл, заключенный в высказывании. В противоположность выводу, к которому мог бы прийти хитромудрый европейский философ, язык учителя дзэн передает идеи, а не чувства или намерения. И потому он играет не ту роль, какую обычно играет язык; поскольку выбор фраз исходит от учителя, то чудо свершается в той области, которая ему присуща, и ученик раскрывается сам себе, понимает себя, и таким образом обычная фраза становится ключом ****.

**** Этьену, который анализировал приемы Морелли (Оливейра считал это верной гарантией провала), казалось, что некоторые абзацы книги, а иногда и целые главы являются своеобразными гигантскими дзэн-пощечинами ad usum homo sapiens [[273 - Здесь: специально для человека разумного (лат.).]]. Эти места из книги Морелли он назвал «архезацы» и «абзатипы» – нелепые слова-гибриды, почти совсем джойсовские. А зачем они, «архетипы», – эта тема не давала покою Вонгу и Грегоровиусу *****.

***** Наблюдение Этьена: Морелли ни в коем случае не собирался карабкаться на дерево бодхи, на Синай или еще на какую-нибудь дарующую откровение высоту. Он не задавался великой целью начертать магистральный путь, который вывел бы читателя к новым, цветущим просторам. Без угодливости (старик был итальянцем по происхождению и, надо признать, не пыжился взять верхнее до) писал он так, словно отчаянно и трогательно пытался вообразить себе учителя, долженствующего просветить его. Он выпускал дзэн-фразу и слушал ее – порою на протяжении целых пятидесяти страниц, чудовище эдакое, – и нелепо, да и злонамеренно было бы подозревать, будто эти страницы адресованы одному лишь читателю. И публиковал их Морелли отчасти потому, что был итальянцем («Ritorna vincitor» [[274 - Вернись с победой (ит.).]]), а отчасти потому, что бы очарован тем, какие они у него получались красивые ******.

****** Этьен видел в Морелли совершенного представителя западного мира, колониста. Собрав свой скромный урожай буддийского мака, он привез его семена в Латинский квартал. И если конечное откровение заключается в том, что он, возможно, обнадеживал гораздо больше, чем следовало, то надо признать, что его книга все-таки является чисто литературным предприятием именно в силу того, что она задумывалась с целью разрушения литературных формул *******.

******* Представителем западного мира, да будет сказано ему это в похвалу, он был еще и по своему христианскому убеждению: он верил, что индивидуальное спасение (каждого в одиночку) невозможно и что ошибки одного пятнают всех, и наоборот. Возможно, поэтому (догадка Оливейры) для своих блужданий он выбрал романную форму и публиковал все, с чем он на этом пути встретился или расстретился.

(—146)

Новость разлетелась-как-струя-пыли, и к десяти часам вечера практически весь Клуб был там. Этьен с ключами, Вонг, кланявшийся до земли в надежде унять ярость привратницы, mais qu’est-ce qu’ils viennent ficher, non mais vraiment ces?trangers,?coutez, je veux bien vous laisser monter puisque vous dites que vous?tes des amis du vi… de monsieur Morelli, mais quand m?me il aurait fallu pr?venir, quoi, une bande qui s’am?ne? dix heures du soir, non, vraiment, Gustave, tu devrais parler au syndic,?a devient trop con, etc [[275 - Какого черта они пришли, нет, ну право же, эти иностранцы, ну конечно, я их впущу, раз вы говорите, что вы друзья этого старика, месье Морелли, но все-таки надо предупреждать, шутка ли, целая ватага вваливается в десять вечера, нет, ей-богу, Гюстав, ты должен поговорить с управляющим. Это становится невыносимым… (фр.)]]. Бэпс, вооруженная, по выражению Рональда, the alligator’s smile [[276 - Крокодиловой улыбкой (англ.).]], сам Рональд, оживленный, похлопывал Этьена по спине и подталкивал вперед, Перико Ромеро клял литературу, первый этаж RODEAU FOURRURES, второй этаж DOCTEUR, третий этаж HUSSENOT, просто не верилось, что такое может быть, Рональд толкнул Этьена локтем под бок, помянул недобрым словом Оливейру, the bloody bastard, just another of his practical jokes I imagine, dis donс, tu vas me foutre la paix, toi [[277 - Мерзкий ублюдок, выкинул очередную шуточку, представляю себе (англ.), отстанешь ты от меня наконец (фр.).]], это и есть Париж, чтоб ему было пусто, проклятая лестница, одна кончается, другая начинается, осточертело карабкаться вверх, что же это такое, черт бы ее задрал. «Si tous les gars du monde» [[278 - Если бы парни всей земли (фр.). – Из баллады П. Фора.]]. Вонг замыкал шествие, улыбку – Густаву, улыбку – привратнице, bloody bastard, черт побери, ta gueule, salaud. На четвертом этаже дверь справа приоткрылась сантиметра на три, и Перико увидел гигантскую крысу в белой ночной рубашке, шпионившую одним глазом и всем носом. Прежде чем она успела закрыть дверь, Перико сунул в щель ботинок и поведал ей о том, что василиск от природы ядовит и злострашен и побеждает всех змей, от его свиста они цепенеют, один его вид обращает их в бегство, а взгляд – убивает. Мадам Рене Давалетт, урожденная Франсильон, мало что поняла, однако фыркнула и захлопнула дверь, но Перико выдернул ногу за одну восьмую секунды до – БУМ! На пятом этаже все остановились и смотрели, как Этьен торжественно вставляет ключ в скважину.

– Не может быть, – в последний раз повторил Рональд. – Это нам снится, как говорят у княгини Турнунд-Таксис. Ты захватила выпивку, Бэпси? Харону – его обол, сама знаешь. Ну вот, дверь открывается – и начинаются чудеса, сегодня я жду чего угодно, такое чувство, будто близится конец света.

– Чертова ведьма, чуть мне ногу не размозжила, – сказал Перико, разглядывая ботинок. – Да открывай же наконец, надоело торчать на лестнице.

Однако ключ никак не поворачивался, хотя Вонг и твердил, что во время церемоний и таинств самым простым движениям препятствуют Силы, которые следует побеждать Терпением и Хитростью. Свет погас. Да зажгите же кто-нибудь огонь, черт возьми.

Бэпс Tu pourrais quand m?me

parler fran?ais, non?

Рональд Ton copain l’argencul

Этьен n’est pas l? pour piger

ton charabia [[279 - Мог бы и по-французски говорить. Твой приятель аргентишка не затем сюда пришел, чтобы слушать эту тарабарщину (фр.).]].

Вот спичка, Рональд.

Проклятый ключ

заржавел, старик

Этьен держал его в стакане

Вонг с водой. Mon copain,

mon copain, c’est pas

Перико mon copain [[280 - Приятель, приятель, никакой он мне не приятель (фр.).]].

He думаю, что получится. Ты его

Рональд не знаешь. Получше

Перико тебя. Ну да. Wanna bet

something? Ah merde,

mais c’est la tour de

Вонг Babel, ma parole. Am?ne

Бэпс ton briquet, Fleuve

Jaune de mon cul, la

Этьен poisse, quoi [[281 - Ну что там? (англ.) Ах ты дьявол, ну просто Вавилонская башня, честное слово. Да еще этот чертов китаец, вот незадача (фр.).]]. В дни

Этьен Инь следует вооружаться

Бэпс терпением. Два литра,

Рональд но хорошего. Ради

Бэпс бога, чтоб тебе на

лестнице не нагадили.

Рональд Помню одну ночь, в

Алабаме. Какие были

Рональд звезды, дорогой.

How funny, you ought

to be in the radio [[282 - Забавно, тебе бы по радио выступать (англ.).]].

Ну вот, начинает

Этьен проворачиваться, а то ни

Все вместе с места, это все Инь,

конечно, stars fell on Alabama [[283 - Звезды в Алабаме (англ.). – Книга К. Кармера.]], во что мне ногу превратила, еще спичку, ничего не видно, o? qu’elle est [[284 - Где она там (фр.).]]. Никак. Меня кто-то сзади хватает, дорогой… Тшш… Тш… Пусть Вонг первым войдет и заговорит нечистую силу. О нет, ни за что. Втолкни его, Перико, и все тут, китаец – он всегда китаец.

– А теперь – тихо, – сказал Рональд. – Это совсем другая территория, я говорю серьезно. Если кто-то пришел в надежде поразвлечься, пусть катится, да поживей. Давай сюда бутылки, дорогая, ты всегда их роняешь, когда волнуешься.

– Не люблю, когда меня щупают в темноте, – сказала Бэпс, глядя на Перико с Вонгом.

Этьен медленно провел ладонью по внутренней стороне дверной рамы. Все молча ждали, когда он найдет выключатель. Квартирка была маленькая, пропыленная, укрощенный неяркий свет окутал все золотистым покровом, и Клуб, вздохнув с облегчением, пошел осматривать квартиру, по ходу дела тихо обмениваясь впечатлениями: репродукция таблички из Ура, «Легенда об осквернении святого причастия» (Паоло Учелло, pinxit [[285 - Живописал (лат.).]]), фотография Паунда и Музиля, маленький портрет Де Сталя и огромное множество книг – на стенах, на полу, на столах, в уборной, в малюсенькой кухоньке, где все еще лежала яичница, наполовину протухшая и наполовину окаменевшая, по мнению Этьена – чудо красоты, а по мнению Бэпс – по ней плачет помойка, ergo жаркая дискуссия, меж тем как Вонг почтительно открывал «Dissertatio de morbis a fascino et fascino contra morbos» Цвингера, а Перико, взобравшись на табурет, – любимое занятие – разглядывал шеренгу испанских поэтов «золотого века», маленькую астролябию из олова и слоновой кости; Рональд застыл перед столом Морелли, зажав под мышками по бутылке коньяку, и смотрел на папку в зеленом бархатном переплете, за таким столом сидеть да писать Бальзаку, а не Морелли. Вот, значит, как, старик жил в двух шагах от Клуба, а треклятый издатель заявлял, что в Австрии или на Коста-Брава, всякий раз когда по телефону справлялись об адресе Морелли. Справа и слева – папки, от двадцати до сорока, всех цветов радуги, пустые или заполненные, а посредине – пепельница, словно еще один архив Морелли, помпейянское нагромождение пепла и горелых спичек.

– Выбросить в помойку такой натюрморт, – сказал Этьен в ярости. – Сделай это Мага, ты бы ее в порошок стер. А тут молчишь, ну, понятное дело, муж…

– Смотри, – сказал Рональд и показал ему стол, чтобы он успокоился. – Бэпс ведь сказала, что протухла, зачем упрямиться. Итак, открываем заседание. Этьен – председатель, что поделаешь. А аргентинца все нет?

– Нет аргентинца и трансильванца, Ги уехал за город, а Мага бродит неизвестно где. Во всяком случае, кворум имеется. Вонг – церемониймейстер.

– Подождем немного Оливейру с Осипом. Бэпс – ревизор расходов.

– Рональд – секретарь. Ответственный за бар. Sweet, get some glasses, will you? [[286 - Дорогой, достань, пожалуйста, стаканы (англ.).]]

– Переходим к четвертой интермедии, – сказал Этьен, садясь у стола сбоку. – Сегодня Клуб собрался во исполнение желания Морелли. До прихода Оливейры, если он вообще придет, давайте выпьем за то, чтобы старик скорее снова сел за этот стол. Боже мой, какое жалкое зрелище. Мы похожи на кошмарный сон, который, возможно, снится Морелли в больнице. Ужасно. Так и запишите в протокол.

– А пока давайте поговорим о нем, – сказал Рональд, которому на глаза навернулись слезы, меж тем как он трудился над коньячной пробкой. – Другого такого заседания не будет, я в Клубе не первый год, а такого не помню. Да и ты, Вонг, и Перико. Все мы. Damn it. I could cry [[287 - Черт подери, как бы не расплакаться (англ.).]]. Должно быть, такое чувство испытывают, взобравшись на вершину горы или побив рекорд, – словом, что-нибудь в этом роде.

Этьен положил ему руку на плечо. Они сидели вокруг стола. Вонг погасил все лампы, кроме той, что освещала зеленую папку. «Сцена почти для Эусапии Паладино», – подумал Этьен, с почтением относившийся к спиритизму. Они принялись говорить о книгах Морелли и пить коньяк.

(—94)

Грегоровиуса, агента инакодействующих сил, уже давно заинтересовала одна запись Морелли: «Внедриться в реальность или в возможную ипостась реальности и чувствовать, как то, что на первых порах казалось самым нелепым абсурдом, начинает приобретать смысл, сопрягаться с другими абсурдными формами или не сопрягаться до тех пор, пока на разномастной ткани (в сравнении со стереотипным рисунком каждого дня) не проступит и не проявится стройный рисунок, который лишь при робком сравнении с прежним может показаться бессмысленным, или бредовым, или непонятным. Однако не грешу ли я излишней самонадеянностью? Отказаться от психологии и в то же время отважиться на попытку познакомить читателя – правда, определенного читателя – с миром личным, с личным жизненным опытом и размышлениями… Моему читателю будет не хватать моста, промежуточных соединений, причинной связи. Все в общем виде: поступки, результаты слагающих сил, разрывы, катастрофы, надругательство. Там, где должно было бы быть расставание, – рисунок на стене; вместо крика – удочка; смерть выльется в трио для мандолин. Но это и есть расставание, крик и смерть, однако кто согласен сдвинуться с места, выйти из себя, покинув центр, в котором пребывает, раскрыться? Внешние формы романа изменились, но герои его все те же – Тристан, Джен Эйр, Лафкадио, Леопольд Блум, люди с улицы, люди из домов, из спален, характеры. На таких героев, как Ульрих (more [[288 - Способ (лат.). Здесь: как у Музиля.]] Музиль) или Моллой (more Беккет), найдутся тысячи Дарли (more Даррел). Что касается меня, то я спрашиваю, удастся ли мне когда-нибудь заставить почувствовать, что настоящий и единственный персонаж, который меня интересует, – это читатель, в той мере, в какой хоть что-то из написанного мною могло бы изменить его, сдвинуть с места, удивить, вывести из себя». Несмотря на молчаливое признание поражения, содержащееся в последней фразе, по мнению Рональда, в этой записи сквозила самонадеянность, и это ему не нравилось.

(—18)

Вот так получается: те, что просвещают нас, слепы.

Так и бывает: кто-то, не осознавая того, безошибочно указывает нам путь, но сам пойти по этой дороге не способен. Мага так и не узнает, с какой точностью ее палец находил трещинку, пробежавшую по зеркалу, до какой степени порой ее молчание или нелепая внимательность, метания ослепленной сороконожки, были паролем и знаком для меня, замкнувшегося в себе самом, а на самом деле – нигде. И вот на тебе, трещинка… «Если навеки счастливым ты хочешь остаться, // с бредом поэзии, Орасио, надо расстаться».

Объективно говоря: она не способна была указать мне ни на что в пределах моей территории – и на своей-то двигалась беспорядочно и на ощупь. Безумный полет летучей мыши, беспорядочное кружение мухи по комнате. А мне, сидевшему и глядевшему на нее, вдруг являлось указание, догадка. Она и понятия не имела, что причина ее слез, порядок, в котором она делала покупки, или манера жарить картофель были знаками. Морелли имел в виду что-то подобное, когда написал: «До полудня чтение Гейзенберга, записи в тетради и на карточках. Сынишка привратницы приносит мне почту, и мы разговариваем с ним об авиамодели, которая, готовая, стоит у них на кухне. Рассказывая, он два раза подпрыгивает на левой ноге, три – на правой, два – на левой. Я спрашиваю его, почему на одной два раза, и на другой – три, а не по два раза на той и другой или по три. Он удивленно смотрит на меня и не понимает. Такое впечатление, будто мы с Гейзенбергом вне какой-то территории, в то время как парнишка, сам того не зная, одной ногой все еще на этой территории, а другой – вне ее, и вот-вот соскочит туда, и всякое общение будет утрачено. Общение с чем, для чего? Ну ладно, будем читать дальше, может Гейзенберг…»

(—38)

– Не в первый раз намекает он на бедность языка, – сказал Этьен. – Я мог бы привести несколько мест, где персонажи теряют почву под ногами, чувствуя себя как бы нарисованными речью или мыслью и боясь, что рисунок этот обманчив. Honneur des hommes, Saint Langage… [[289 - Честь, человеческое достоинство, святой язык (фр.). Из стихотворения П. Валери.]] Но нам до этого далеко.

– Не так уж далеко, – сказал Рональд. – Чего хочет Морелли: вернуть языку его права. Он хочет очистить его, исправить, заменить «нисходить» на «спускаться» в качестве очищающего средства; но, по сути, он хочет вернуть глаголу «нисходить» весь его блеск, чтобы им можно было пользоваться, как я пользуюсь спичками, а не просто как декоративным элементом, одной из крупинок бесчисленного множества общих мест.

– Да, и эта битва разворачивается в различных планах, – сказал Оливейра, выходя из долгого молчания. – То, что ты нам сейчас прочитал, означает: Морелли обвиняет язык в том, что он является неверным оптическим отражением и несовершенным organum [[290 - Инструментом (лат.).]], которые не раскрывают нам, а маскируют реальность, человечество. По сути, язык занимает Морелли лишь в плане эстетическом. Однако его указание на ethos [[291 - Этос (греч.).]] безошибочно. Морелли понимает, что заэстетизированное письмо уже само по себе жульничество и плутовство, что оно порождает читателя-самку, читателя, желающего не проблем, а готовых решений или проблем, ему далеких, чтобы можно было страдать, удобно развалясь в кресле, и не вкладывать души в драму, которая должна была бы стать и его драмой. В Аргентине, если Клуб позволит мне привести конкретный пример, такое жульничество на протяжении целого века охраняло наш покой и довольство.





Дата публикования: 2015-11-01; Прочитано: 235 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.016 с)...