Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Глава двадцать третья 13 страница



- Нет, - отчаянно крикнул другой мальчик, - нет, я поверил тебе! Я надеялся на тебя! И ты знала это! Мы вместе росли, одной жизнью жили, а потом ты меня предала - а себе сказала, что тебе просто повезло. Думаешь, тебе есть прощение? Теперь иди прочь, иди к ним! Вас все примут, везде будете ко двору, но ты знай, что мне - мне ты не нужна. Я для вас - ничто, меня в расчет не берут, мое мнение для твоих ворюг немного стоит, но ты всегда будешь знать, что мне, именно мне - ты не нужна.

- Ты сам, ты сам к нам придешь, сам просить будешь! - она повернулась и побежала прочь, к машине, а шофер распахнул ей дверцу.

- Ведь добра ему хотела, помочь хотела, - и Соня откинулась на кремовое сиденье, и машина тронулась рывком, как любил Кротов, с места беря разбег. - Заботилась о нем, - и вдруг голос сорвался, взвизгнул, и Соня заплакала. Шофер увидел в зеркало, как скорчилась она на сиденье, и услышал жалкий, тонкий, долгий вой.

До того как приступить к работе над картиной, художник должен проделать работу над собой. Иконописцы постились и шли к исповеди перед тем, как взяться за кисть. Они надевали чистые рубахи, словно сама техника живописи не грязна.

Леонардо и его современники оставили довольно указаний, регулирующих поведение художника. Эти правила основаны на том, что стиль жизни художника обязан соответствовать тому, что он изображает. Художники Возрождения выглядели за работой столь же торжественно, как священники или музыканты.

В дальнейшем появилось много примеров, опровергающих этот стереотип. Авантюры Челлини и Караваджо смотрелись революционно на фоне строгих правил, но они померкли рядом с богемной жизнью дадаистов. Для последних уже не было сомнений - художник должен выглядеть необычно, шокировать публику. Что касается современного творца, то наличие грязного свитера, употребление наркотиков, пьянство и несимпатичное поведение стали столь же необходимыми характеристиками его, как в Средние века - чистота рубахи и строгость поведения. Можно сказать, что приметой цеховой принадлежности стал нездоровый образ жизни.

В двадцатом веке художники пришли к прагматическому выводу: коль скоро искусство - работа грязная и краски имеют свойство пачкать, не имеет смысла соблюдать чистоту. Труд наш тяжел, мы не скрываем профессии. Парадоксальным образом именно техническая сторона живописи занимала в двадцатом веке крайне небольшую часть работы. Для того чтобы покрыть холст пятнами, требуется меньше усилий и времени, чем для того, чтобы написать «Джоконду» или «Сдачу Бреды». Однако, сравнивая внешний вид Джексона Поллока и Веласкеса, можно прийти к выводу, что именно Поллок тяжело трудился, а Веласкес - отдыхал.

Разница в облике этих двух типов художников вызвана простым обстоятельством.

Сам факт изображения предмета на картине удостоверяет ценность этого предмета. Художественный образ по природе своей - явление положительное. Художник пишет то, что ценит и любит, или, во всяком случае, он пишет ради того, что он любит. Даже когда Босх изображает мучителей Христа, Брейгель - торжество смерти, а новгородский иконописец - ад, они делают это не ради прославления ада, мучений и смерти. Напротив, они пишут дурное, чтобы обозначить опасность и ее преодолеть. Цвета и формы принадлежат не бесам - но чистому сознанию, что призвано бесов победить. Контрапунктом творчества является тот положительный образ, наличие которого делает победу возможной. Поэтому любой изображенный объект (лицо, дерево, стакан, пейзаж) есть свидетельство ценности мироздания. Если данное правило (объяснение в любви к изображаемому предмету) не соблюдать, картина не состоится - художественный образ есть сконденсированная любовь. Соответственно, художник должен соблюдать в самом себе эту гармонию. На тех же основаниях, на каких он не пользуется грязной кистью для того, чтобы писать лазурное небо, он не может допустить в себе неряшливости и моральной нечистоплотности.

В том случае, если любовь не считается достойной целью, если мастер занят разрушением образа, а деятельность его направлена на уничтожение гармонии - то блюсти личную гигиену не имеет смысла. Найдутся посредники, которые истолкуют его творчество применимо к общественным нуждам: например, скажут, что гармония разрушена во имя свободы. Этим посредникам придется соблюдать правила общественного поведения, но мастеру деструкции это не обязательно.

Наука рисования имеет отношение только к созданию образов. Для того чтобы уничтожать образы, учиться не следует. Напротив, воспитание и знания могут стать помехой: чем распущеннее персонаж, исполняющий обязанности художника, тем больше шансов у него произвести нечто шокирующее толпу.

Художнику следует выбрать, какой системе взглядов он отдает предпочтение. Тот, кто решил учиться рисовать, должен вести себя прилично.

Глава двадцать седьмая

МЕРТВАЯ ХВАТКА ПРАВЕДНИКОВ

I

Переживать - есть профессиональное занятие интеллигентов. Конечно, после того как отменили классы, возможность переживать появилась и у других людей, но все же интеллигентам это удается лучше прочих. У них по-прежнему на переживания отводится значительно больше времени, чем у тех, кто занят на производстве. Их род занятий предполагает внимание к чувствам, склонность к анализу, умение отдаться страданию. Если бы участники вышеописанных событий работали в поле, водили поезда или служили в сберегательной кассе, то времени, отпущенного на переживание, у них бы сильно поубавилось, и сил на переживания было бы меньше. Но их жизнь, так как она сложилась, оставляла возможность для сильных чувств. Скажем, Соломон Моисеевич переживал бурно и много. В семействе Рихтеров способность переживать культивировалась - и Павлу эта способность перешла по наследству, уже доведенная многими поколениями до совершенства. Обыкновенно член семьи Рихтеров ложился на диван (или садился на стул у окна) и начинал переживать: ему теснило грудь, у него кружилась голова. В такие минуты переживающий субъект припоминал всю свою жизнь, возвращался к своим грехам, корил себя, углублялся затем в исторические аналогии (поскольку случившееся с ним происходило в определенном контексте), старался сделать вывод общего характера. Как правило, целью таких сеансов переживания было примирение с положением дел - отменить реальность было затруднительно, вечно корить себя было нелепо, а экскурс в историю обнаруживал закономерность происходящего. Можно сказать, что Рихтеры научились обращаться с переживаниями с той же легкостью, с какой шофер обходится с гаечным ключом, а столяр с фрезеровочным станком. Существовал ряд приемов, которые применялись автоматически - в философской терминологии этот метод описывается как восхождение от конкретного к абстрактному. Когда же наступает момент возвращения к реальности, то это происходит уже на ином, умудренном, этапе. Не последним делом для переживающего является потребность поделиться переживаниями с окружающими, их должно поставить в известность как о мучительном процессе осмысления бытия, так и о том, что в конце концов выход найден, и им, окружающим, определено соответствующее место. Если возникали споры и проблемы, Соломон Моисеевич говорил внуку так

- Ты должен знать, что я пребываю с осадком неприятного чувства, да, крайне неприятного, тяжелого чувства.

- Мне очень жалко, дедушка.

- Да, во мне осадок тяжелого чувства. Кхе-кхм. Безусловно, так. Остался осадок

- Как жаль.

- Мне это доставляет страдания. Думаю, тебе нужно об этом знать.

- Я надеюсь, пройдет.

- Я ставлю тебя в известность о том, что чувствую. Надеюсь, мои ощущения тебе небезразличны. Да, мне тяжело.

- Я сочувствую, дедушка, и, надеюсь, тебе скоро станет легче.

- Сомневаюсь. Полагаю, это отразится на самочувствии. Кхе-кхм. Самым негативным образом отразится на самочувствии.

- Надеюсь, нет.

- Некогда, - говорил Рихтер, если переживания были вызваны несогласием в споре, - мы были единомышленниками, и ты слушал меня, открыв рот. Да.

- Мне жаль, если я не согласен сегодня.

- Что ж, ты, вероятно, готов смириться с тем, что мне тяжело, - говорил Соломон Моисеевич, затем он думал о мировой катастрофе, о тупике истории, о сумерках цивилизации, и ему делалось лучше.

Соломон Моисеевич Рихтер без затруднений переходил от сумрачного состояния духа (вызванного ссорами с Татьяной Ивановной, отчуждением внука, поведением невестки, косностью окружения) к состоянию просветленному, стоило ему объяснить грубости быта историческим кризисом. Это не значило, что к переживаниям он относился легкомысленно. Случалось, он отдавал переживаниям некоторую часть дня и сильно страдал, но способ преодоления страдания имелся: стоило задуматься о человечестве, и делалось легче. Эту способность переживать - а равно и преодолевать переживание - унаследовал Павел. Главным же, что он унаследовал, была высота цели, историческое предназначение страдающего человека.

Павел Рихтер убедил себя, что прежде всего надо быть художником - а уже потом мужем, сыном и внуком. Он думал, что если сумеет стать независимой личностью и крупным художником, то это разом решит все прочие человеческие обязательства. Главное обязательство, думал Павел, у меня перед всеми людьми сразу - а не перед теми несколькими, которые получили на меня права. Если я выполню тот, главный, долг, то и маленький долг окажется тоже уплачен. Почему так должно получиться, он объяснить не мог, но чувствовал, что это единственный выход: надо сделать что-нибудь для всех сразу, и то плохое, что он сделал некоторым, пройдет само собой, так само выйдет. Другие люди, те, которым он должен отдавать любовь и не отдает, увидят, что он много сил вложил в искусство - и будут счастливы. Им даже, возможно, покажется, что любви и внимания у них всегда было вдоволь, раз Павел такой хороший художник. И все неловкие ситуации разрешатся сами собой, и все обиды пройдут, и ложь перестанет быть ложью, раз он так хорошо и правдиво рисует. Лиза страдает, и ей плохо, но вот она увидит и поймет, что Павел творил для всех - и ей тогда станет хорошо. Надо только обязательно не лгать в искусстве, думал Павел. Надо до конца договаривать всю правду, каждой линией. Надо в искусстве работать сразу для всех людей, говорить общую правду (он не говорил себе фразы, что надо говорить общую правду тем, кому лжешь, и тем, кому не лжешь, эта фраза прозвучала бы цинично), и тогда не останется обиженных. А то, что я лгу в жизни, это плохо, это мучительно, но это может быть преодолено творчеством. Нужно освободиться от этого постылого чувства постоянной вины - стать свободным и работать.

II

По капле выдавливать из себя раба, как страстно выразился один русский мыслитель, было первейшей заповедью всякого мыслящего человека в России. Кого из интеллектуальных людей ни спроси, а что, мол, вы делаете, в чем состоит предмет ваших занятий - всякий ответит: выдавливаю из себя раба, по капле, разумеется. Целиком, в один раз, не выдавишь, приходится выдавливать понемногу: каплю сегодня, завтра - еще одну.

Выдавливать из себя раба, то есть искоренять в себе привычки, установки, всякого рода зависимости и страхи, привитые обществом, - не было цели желаннее. Павел Рихтер, подобно прочим, полагал именно этот путь наиболее достойным. Свобода - то есть состояние, противоположное рабству, - была единственной его целью. И он убедил себя, что это также единственный путь к тому, чтобы преодолеть постыдную ситуацию, в которой он оказался. Поведение Павла было подчинено этой цели. Надо вести себя так - пусть это неудобно и неприятно кому-то, - чтобы полностью изжить в себе раба, чтобы встать над любой ситуацией, в том числе над своей собственной ложью. И он стал говорить себе, что ложь можно выпрямить, если встать на путь преодоления всех условностей вообще, всех лживых правил, всех обманов. Их в жизни достаточно, все вокруг - неверно. Что бы ни делал он, он старался намеренно поступить наоборот принятому положению вещей. Они решили, что так правильно, говорил он себе, они думают, что я должен поступить так, как удобно всем, но я - не они, и их решение для меня не указ. Я поступлю по-своему, я не пойду на поводу у их решения. Вы все поступаете привычным для вас образом - от трусости, от родовой потребности к подчинению. Вы так - а я наоборот. И я пройду эту дорогу до конца, и я сделаю так и то, что всем станет ясно - я никогда не врал.

Однако иная мысль все чаще посещала его. Человек есть не что иное, как совокупность других людей - их знаний, их опыта, их привычек и страхов. Выдавливать раба из себя - значит производить операцию выдавливания по отношению к другим людям, это в буквальном смысле значит выдавливать нечто из них. Нельзя наперед знать, готовы ли другие к этой процедуре. Свободное состояние одного человека ниоткуда больше не берется, как только из состояния других людей, по отношению к которым один становится свободным. И если выдавливать по капле раба из себя, то куда уходит эта капля рабства? Вещество нематериальное, рабство не может пролиться на землю, уйти в чернозем. Другие, те, которые тебя составляют, с которыми ты образуешь единое тело, напитаются этой каплей рабства, выдавленной из твоего личного существа. И, напротив, из этих других ты выдавливаешь столько свободы, сколько необходимо тебе для осознания себя совершенно независимым. Всякий человек сделан из других людей, и равно выдавливание рабства из отдельного организма, равно и насыщение этого отдельного организма свободой есть процесс, связанный с другими, - этот действие, по определению, совершается по отношению ко многим сразу. Иначе говоря, свобода не берется откуда-либо еще, кроме как из несвободы других.

Когда Павел смотрел на Лизу, то видел, что чем свободнее становился он, тем менее свободна делалась она - словно было некое отмеренное количество свободы на них обоих, и чем больше свободы он забирал себе, тем меньше оставалось другому. Он делал то, что было совершенно необходимо его статусу независимого человека, чуждого условностей и пустых обязательств. Он поступал так, как было полезно его независимости - день за днем он последовательно делал так, чтобы любая деталь общего быта, любая условность, обязательная для взаимного рабства, перестала существовать. Однако рабство в принципе не исчезало - оно просто изгонялось Павлом из своего организма, чтобы в большей дозе достаться Лизе; и свободы не прибавлялось - ее было ровно столько же, как и всегда - только вся свобода доставалась ему одному.

Но свобода, полученная одним человеком, - не делает человека ни свободным, ни счастливым. И это Павел понял в те годы отчетливо и навсегда.

В те странные годы, в годы, пока он жил с Юлией Мерцаловой, не женясь на ней, и оставался мужем Лизы, не живя с ней, в те годы он успел стать известным художником. Галерист удачно продавал картины Павла, и, несмотря на то что Павел всего лишь рисовал, а не сочинял перформансов и не делал инсталляций, его имя сделалось известным. Его картины стали покупать некоторые европейские коллекционеры и даже некоторые музеи. Павлу требовалось объяснить для себя такой успех - и найти оправдание для денег, которые стали платить ему. Павел объяснял это тем, что в большой цирковой программе (а суета вокруг современного искусства напоминала ему цирк) требуется частая смена номеров. Так нужно делать владельцам цирка, чтобы зритель не скучал. Конечно, есть предпочтительные номера, которым отводится первое место, но где-то в программе между акробатами и фокусниками выпускают на арену и одинокого жонглера. Мастерство это передается из века в век, никак не меняется, но публика по-прежнему любит, чтобы подкидывали факелы. Они выпускают меня на сцену, думал Павел, как того жонглера в цирковой программе - заполнить паузу между номерами. Они смотрят мой номер - и тут же забывают его, потому что следом идут дрессированные медведи, потом фокусники распиливают девушку пилой, потом моржи танцуют на канате - кто запомнит жонглера? Но зачем-то им надо, чтобы я кидал предметы, и так совпало, что мне как раз нравится это занятие. Я воспользуюсь этим промежутком между чужими номерами. Павел по-прежнему не любил современное искусство; все реже он встречался с художниками и искусствоведами, его мысли и дни были заняты другим. Он проводил дни в мастерской за работой и считал, что ежедневно делает нечто противное - принципиально противное - современному искусству. И, найдя для себя удобное объяснение своему успеху, он пользовался счастливой привилегией: бранил современное искусство и художественный рынок и прекрасно продавал свои картины. Таким образом, сложилось определенное мнение о Павле - считалось, что он человек замкнутый, расчетливый и неприятный, к тому же морализирующий, к тому же живущий так, как ему нравится, - а именно с двумя семьями, и делающий это открыто. Однажды, проходя по выставочному залу, Павел подслушал разговор молодых художников. Молодые люди находились в том блаженном возрасте неведения, когда искусство кажется очищенным от забот рынка и моды, и кажется, что можно выбрать будущую биографию по вкусу, как готовое платье в магазине. Один из юношей сказал: а вот я бы хотел, как Павел Рихтер. Вот человек устроился: делает, что хочет, картины за большие тысячи продает, завел себе три семьи. И все ему с рук сходит. И не зависит ни от кого. Свобода. Другой ответил: а, Рихтер, этот матерый волчина.

Это они про меня говорят, в ужасе подумал Павел, это я устроился.

И вдруг собственная свободная жизнь предстала ему такой, какой и была она в действительности: собранием отдельных неправд, удачно подогнанных друг под друга для удобства употребления. Вот этот набор удобного вранья я и называю свободой, подумал Павел.

Свободы не существует для личного пользования; отдельная свобода не идет впрок. Лишь тогда, когда ты видишь, что другие счастливы и покойны (а это может произойти, если они тоже свободны), тогда и ты можешь полностью наслаждаться свободой. Поэтому стремление выдавить из себя раба и обрести отдельную от других рабов свободу - стремление пустое и ведет к безнадежному существованию.

Неприлично радоваться конфете, если у твоего соседа нет конфеты, непристойно наслаждаться теплом, если твоему соседу холодно, недопустимо быть свободным, если твой сосед несвободен, и невозможно быть счастливым, если твои близкие несчастны. Это простое заключение открылось Павлу только тогда, когда он уже стал взрослым человеком и успел сделать много поступков, нарисовать много картин и всю свою сознательную жизнь до того посвятить (как считал он сам) борьбе за свободу. Чем более свободен ты сам, отдельно от прочих, - тем более зависимы они, и зависят они с момента твоего освобождения от общих обязанностей именно от твоей свободы. Счастье и несчастье Лизы зависело от того, что решит свободный человек Павел, и каждым моментом своей свободы Павел делал ее зависимость все более жестокой. Значит, свобода одного человека может осуществляться лишь в ущерб свободе многих, и называется эта свобода - властью. Так и происходит, когда один человек освобождается от обязательств перед другими, а те еще не чувствуют себя свободными - именно в этот момент то чувство независимости, которое было целью, переходит совсем в иное чувство - в чувство власти.

Если бы все люди могли стать свободными одновременно, думал Павел, если бы каждый, именно каждый из них, вдруг ощутил прилив сил и права - сделало бы это возможным счастье одного свободного человека? Да, только так - освободиться всем и сразу, так надо сделать - и разве отдельный человек, провозглашающий себя независимым, он становится примером для остальных? И он не знал, что ответить. Во-первых, он не мог представить себе, что Лиза захотела бы быть свободной от своих обязанностей - не было у Лизы таких желаний; во-вторых, если бы все сразу освободились от привычных законов и обязательств, то что тогда представляла бы из себя отдельная свобода - от чего она бы освобождала? Именно наличие многих несвободных делает отдельную свободу возможной - именно желание отъединить свою волю от других воль и есть желание свободы. Те, другие, они будут пребывать в цепочке связей и взаимном контроле, но твоя отдельная воля эту цепочку разорвет. И в этот самый момент ты сделаешься превосходящим их - по возможностям и волеизъявлению, и, значит, обретешь власть над ними. И твоя власть (твоя свобода) никогда не будет им, другим, во благо - потому что если они все также ощутят себя независимыми, тогда и твоя свобода перестанет существовать, а значит, ты этого никогда не допустишь. Если бы зависимости от воли другого изначально не было никакой, то не было бы потребности в свободе. Но - и эта мысль все настойчивее возвращалась к нему - не является ли ошибкой противопоставление зависимости и рабства - свободе? Возможно, слово и понятие «свобода» (а стало быть, и стремление к таковой) употребляется здесь неточно. Разве именно свободу обретает человек вырываясь из цепочки зависимостей? Он обретает власть, и, значит, то, что мы называем борьбой за независимость и свободу, - есть борьба за власть. Именно власть и противостоит зависимости и рабству, а свобода здесь ни при чем. Свобода - это нечто иное, совсем иное, и вряд ли можно сказать, что человек освободился, если он обрел возможность не участвовать в долгах и обязанностях закабаленных ближних.

Значит, все, что делалось им для освобождения себя от общей морали и общих обязанностей, не принесло ему никакой свободы - а принесло только стыд. Он не стал счастливее оттого, что поступал так, как хотел, и делал то, что другие не разрешили бы себе делать.

Именно властью он наделил себя - властью над близкими, над Лизой, над Юлией, над своими родственниками - над всеми теми, кто теперь зависел от его свободы. Как захочет он, как сложится его решение - решение свободного человека, - так и сложится их судьба.

У него развилась привычка придумывать, какая была бы жизнь у него и у других, если бы этим другим он мог и захотел посвятить свою жизнь до конца, безраздельно. Он играл с собой в эту игру - от отчаяния и вины: воображал себя стариком, проведшим всю жизнь свою с одной лишь женщиной и на склоне лет подводящим итоги счастливой жизни.

Он думал, какова могла бы быть жизнь его с Лизой, если бы все свое внимание, любовь, которую так ждет Лиза, он отдал только ей и никогда ни единой части от этой любви не взял бы назад. У них будут дети и внуки и честная - это слово болезненно врезалось в сознание - честная старость.

И он думал о том, как сложилась бы его жизнь с Юлией Мерцаловой, если бы все, что он может, он отдал только ей. Время стерло бы обиды и претензии, он забыл бы, что чужие руки, руки многих мужчин, трогали ее, он избавился бы от этого груза памяти - и ее избавил бы тоже.

И он думал о том, как бы сложились его отношения с матерью, если бы он не сердился на нее, а исправно исполнял свой сыновний долг. Разве не хочет он, как это бывало, пока он рос и был еще маленьким, прижаться к ней? Разве нельзя все вернуть в то счастливое нормальное состояние, когда все в отношениях скреплено лишь любовью и доверием и нет задних мыслей? Он не пенял бы ей былой брак с Леонидом, он вовсе позабыл бы свои претензии к неприятному ему Леониду. В чем же винить ему Леонида? В том ли, что он страстен и красив? Что же мы имеем друг против друга, думал он. Лишь пустые амбиции, связанные с телом, с постелью, с потом и слюной, с материей и тленом - но под этой материей есть душа, и душа нетленна.

Он лежал без сна и все придумывал и придумывал, как бы сложилась и устроилась жизнь, если бы все люди поступились своими телесными амбициями и страстями. Пусть все начнется с меня, думал он, пусть я сумею и найду в себе силы жить и любить беззаветно, не в постели, не телом, не страстями, но всей душой - пусть сумею оградить любовью того, кого люблю, а не ранить.

И чтобы сделать так, то есть выполнить долг (поскольку это и есть долг человека - посвятить себя счастью других), следовало отрешиться от всего, что приносит удовлетворение амбициям. Надо отдавать, а не брать, думал он. Они не должны мне, но я - я им должен. Исполнять долг значило отдать все (так и солдаты исполняют долг) - совершенно все, что есть, то есть время, силы, заботу, мысли - другому человеку.

Он думал о том, как сложилась бы жизнь стариков - Соломона Моисеевича и Татьяны Ивановны, если бы он посвятил свою жизнь их старости. То, что он буквально не может этого сделать, связано совсем не с работой, как он привык говорить, не с тем отнюдь, что он посвятил себя искусству, но лишь с тем, что в его собственной жизни - хаос, и он никогда не свободен от хаоса. Именно то, что он сам лишен дома и семьи, сделало жизнь его стариков - беззащитной и жалкой. Разве эту жизнь, разве такую старость они заслужили? Он приводил бы к ним внуков, он выслушивал бы сентенции старого Соломона, он сделал бы так, чтобы его вечно обиженная бабушка Татьяна Ивановна не чувствовала себя более одинокой. Вот тогда (и, к сожалению, другого способа придумать было нельзя), когда он решит, какой из двух женщин надо отдать себя целиком, тогда он сможет разделить заботу о стариках с ней, с этой женщиной, тогда он приведет их общих детей к старикам. Тогда внуки будут радовать их глаз, тогда покой и порядок войдут в их дом. Они все вместе станут пить вечерний чай на кухне - и сделается так, как было в детстве, когда все вокруг было окутано единой безоблачной любовью и никто никого не предавал.

А отец? Он рано начал спорить с отцом, с отцом, который научил его всему, который читал ему книги. Зачем же он делал это? Он никогда не знал бы Шекспира и «Трех мушкетеров», если бы его отец, гуляя с ним по парку, не пересказал ему сначала эти книги. Он вспоминал, как отец везет его в детский сад, и они стоят в тесном автобусе, и отец читает ему «Песнь о Роланде». Однажды, когда Павлу уже исполнилось двадцать лет, ему показалось, что отец его отстал от жизни, не понимает и не видит того, что происходит, что он слишком занят своей философией искусства - а какая может быть философия в практическое время? Тогда было бурное время: авангардные юноши решали судьбы мира и страны, а отец его сидел в библиотеке - и жизнь проносилась мимо него. И Павел смеялся над записками отца, он находил их наивными и устаревшими. И его отец, молчаливый, упрямый, отворачивался, когда Павел и его мать, Елена Михайловна, принимались шутить над его бесплодным писанием. А тогда, когда Павел решил заглянуть в бумаги отца - было уже поздно, и обсуждать написанное было не с кем.

Он думал о том, что предательством следует называть уже то, что человек старается уклониться от своих обязанностей - то есть от того, что может радовать его ближнего. Он думал о том, что дороже всего спокойные глаза Лизы, а ее глаза уже никогда не бывают спокойными. Он думал о том, что отдал бы что угодно, лишь бы опять дотронуться до руки отца, чтобы его спокойная сила перетекла в руку Павла. Но руки этой уже не было, и сил взять было неоткуда.

Когда его отец умирал, Павел был в гостях у протоиерея Николая Павлинова. Собрание было исключительно достойным. Предметы спора были увлекательны и казались важными. Он ел и пил, подшучивал над современным искусством, напился пьяным и радовался, что общество просвещенных людей выделяет его и отмечает как человека особенного. Взгляды его на культуру были необычны, он ввязывался в споры, тянулся через стол за бутылкой, подливал в свой стакан, перебивал собеседника, отстаивал свою - и очень яркую - позицию, говорил громко и страстно. Многое из того, что он сказал в тот вечер, он слышал когда-то от отца, просто перефразировал, и ему уже стало казаться, что это он сам так придумал. Никто из гостей не мог равняться с ним остроумием и парадоксальностью - он стал героем вечера. В этот вечер умер его отец - и Павел знал теперь, что умер он именно тогда, когда Павел тянулся за бутылкой через стол, резко и остроумно парировал реплики, применял все те навыки беседы и думанья, которым он обучился у отца. Павел не был буквально виноват в его смерти - он не знал, сидя в гостях у Павлинова, что отец сейчас умрет, но вот отец умер, и сделать ничего было нельзя, и спорить было не о чем.

Когда говорят, что кого-либо жжет стыд, это выражение обычно не понимают буквально; однако стыд именно жжет. В груди давит, делается горячо и душно, хочется и не можется вздохнуть, словно некая жаркая сила пережимает горло - вот что делает стыд. Ты идешь - и не видишь пути, дышишь - и не чувствуешь воздуха. Стыд давил и жег Павла, и непоправимость сделанного ужасала его.

Он привык считать, что человек в состоянии исправить причиненное зло - но как исправить зло, причиненное сразу многим? Как исправить то, что сделано умершему? Он не может, не может изменить ничего из того, что он совершил в отношении отца - ни одной своей кривой усмешки он не может взять назад. Но разве нельзя исправить то, что сделано в отношении живых? Как это сделать? Если зло сделано так, что, выправляя его в отношении одного, ты усугубляешь его в отношении другого - как быть? Он понимал, что это именно и есть проявление власти - и уж никак не свободы - распределять и дозировать зло, исправить зло, сделанное одному, а другому сделать еще больше зла. Получалось так, что его независимая свободная сущность распоряжалась другими - и делала их ничтожными. О, если бы можно было прожить несколько жизней - и каждую из них посвятить кому-то одному! Но жизнь была одна, большая часть ее была уже прожита. Надо было бы поступить так: разделить свою сущность на много сущностей, на множество отдельных частей, чтобы каждой частью выстроить новую цепочку долгов и зависимостей - и уже внутри каждого случая исправлять зло. Ведь можно одновременно заботиться и о Лизе, и о Юлии, и о стариках, и о матери, и еще о ком-нибудь, разве человек - отбросив собственный интерес - не может посвятить себя служению всем? Он не может отдать себя целиком Лизе - а если сделает так, то разрушит все, что связывает его с Юлией; он не может и не хочет отдать всего себя Юлии - а если он сделает так, то не сможет вовсе заботиться о Лизе. Не следует ли считать тогда, что его воли, его отдельной свободы - не существует более; пусть уйдет она, эта обретенная им власть. Он перестанет существовать как единое целое - но отдаст себя другим, разорвет на части, разнимет единую сущность, и пусть не будет его больше, но не будет и бед, причиненных этой властной свободной личностью.





Дата публикования: 2014-10-25; Прочитано: 235 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.011 с)...