Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть Вторая. Так вот оно, поле битвы, от которой зависело его будущее, а возможно, и будущее монументальной живописи в Мексике



ГЛАВА ПЕРВАЯ

I

Так вот оно, поле битвы, от которой зависело его будущее, а возможно, и будущее монументальной живописи в Мексике! Казалось, трудно найти что-либо менее отвечающее целям Диего, чем это здание в стиле колониального барокко, воздвигнутое еще в начале XVIII века… С тех пор оно не раз перестраивалось, так что первоначальный вид сохранили лишь внутренние помещения, в частности просторная аудитория с рядами скамей, спускавшихся амфитеатром к закругленной сверху стене, которую и предстояло расписывать. И хоть бы сплошная стена, так нет: центральная ее часть отступала вглубь, образуя квадратную, метра на три не доходящую до потолка нишу, где стоял старинный орган. Этот орган злил Диего больше всего: он заранее убивал любые фигуры, которые вздумалось бы поместить по соседству с ним.

Но разве полководец всегда волен выбирать себе поле сражения? И не требует ли военное искусство умения использовать территорию, навязанную противником?

А что, если и впрямь заставить работать на себя само разноликое здание? Что, если связать тему росписей с историей, которая оставила след в архитектурных формах, наслоившихся здесь друг на друга? Скажем, представить в серии картин процесс духовного развития человечества за несколько столетий — тех столетий, на протяжении которых складывалась мексиканская нация… А картины эти расположить таким образом, чтобы зритель, двигаясь из глубины здания к вестибюлю (кстати, пристроенному недавно и выдержанному в современном вкусе), мог восстановить по ним весь путь самопознания, пройденный его народом.

В воображении Диего начал вырисовываться целый комплекс росписей. Особенно воодушевляла его задача найти пластическое выражение для различных этапов философской мысли, от учения пифагорейцев до диалектического материализма. Напрасно напоминал он себе, что в его распоряжении пока что только одна стена. Все равно, теперь он рассматривал ее не иначе как исходный пункт будущего комплекса, как некий очаг, из которого его живопись распространится дальше, покрывая свод, боковые стены и даже пол, выйдет за пределы аудитории и постепенно заполнит пространство Подготовительной школы.

Теперь уж и причудливая форма первой стены не смущала его, а, напротив, подхлестывала изобретательность. Фигуры здесь следовало расположить симметрично, живым полукружием, охватывающим нишу. А в глубине пиши требовалось поместить такое изображение, в которое бы вписывался целиком весь орган со своими вертикальными трубами, похожими на древесные стволы. Может быть, это сходство и натолкнуло Диего на мысль изобразить позади органа дерево — разумеется, не просто дерево, но Древо Жизни.

— Над этим Древом, в самой верхней части стены, — разъяснял Диего министру, склонившемуся над его наброском, — я опрокидываю голубой, усеянный звездами полукруг, откуда исходят три луча — один прямо вниз, два в стороны, — оканчивающиеся изображениями рук. Лучи символизируют солнечную энергию, источник всякой жизни на земле.

По левую сторону ниши, внизу, — обнаженная женщина, девственная и могучая, словно только что отделившаяся от животного мира. По правую сторону — такой же обнаженный мужчина. Это прародители человечества, Адам и Ева нашей земли, сидящие у подножья Древа Жизни. А над ними, поднимаясь все выше, — аллегорические фигуры, которые олицетворяют собой различные порождения человеческого духа и в то же время наделены расовыми чертами тех племен и народов, которые образовали мексиканскую нацию.

Женщина внемлет Музыке, наслаждается Песней, любуется Танцем. Улыбающаяся Комедия осеняет ее ласковым жестом. Над ними стоят Милосердие, Надежда и Вера. Еще выше, под самым сводом, в непосредственной близости к голубой полусфере парит Мудрость.

Мужчина вопрошает Познание, а оно поясняет ему смысл Легенды. За ними — Поэзия, Традиция и Трагедия, прикрывающая свое лицо скорбной маской. Далее выступают Благоразумие, Справедливость, Сила и Целомудрие. И наконец, восседающая на облаках Наука.

О планах на дальнейшее Диего предпочел умолчать, чтобы не настораживать Васконселоса, который был приятно удивлен традиционным характером представленного эскиза. От композиционного решения будущей росписи веяло иерархической упорядоченностью византийских мозаик. Оказывается, этот упрямец способен прислушиваться к разумным советам! И как же все это должно называться? «Созидание»?.. Ну что ж, в добрый час!.. «Утверждаю», — аккуратно вывел министр в углу наброска.

Да, а в какой технике собирается Диего выполнять свою роспись? Энкаустика, то есть восковая живопись по подогретой основе? Но ведь это, кажется, чрезвычайно трудоемкий и дорогой способ?

В ответ Диего принялся загибать пальцы. Во-первых, он считает, что технология живописи должна максимально соответствовать теме, и для росписи, посвященной первым шагам духовной культуры, ничто так не подходит, как энкаустика, применявшаяся еще в Древнем Египте. Во-вторых, какая другая техника настенной живописи позволит добиться столь чистых, глубоких и звучных тонов? В-третьих, картины, выполненные энкаустикой, практически вечны, не нуждаются в подновлении и реставрации, и это со временем полностью окупит повышенные затраты.

Ладно, энкаустика так энкаустика. Окончательно раздобрившись, Васконселос позволил Диего занять под мастерскую любое пустующее помещение в бывшем монастыре Петра и Павла, переданном министерству, а также набрать помощников сколько понадобится.

Помощников искать не пришлось: прослышав о крупном государственном заказе, безработные художники сами осаждали Диего, предлагая услуги. Он не устраивал им профессионального экзамена, а просто делился своими дерзкими замыслами, излагал проекты один фантастичнее другого, например: покрыть революционными росписями стены Национального дворца… Тем, кто не проявлял достаточного сочувствия либо поддакивал лишь из вежливости, он отказывал наотрез. Тех же, в ком удавалось встретить или зажечь неподдельный энтузиазм, он брал, невзирая на молодость и неопытность.

Без колебаний остановил он выбор на Хавьере Гер-реро, работавшем до того под началом у Монтенегро. Чистокровный индеец-тараумара, низкорослый и плотный, со скуластым узкоглазым лицом, лоснящимся, словно медная кастрюля, Герреро не был дипломированным живописцем, зато происходил из семьи потомственных маляров — «пато», как их называли в Мехико. С малолетства помогая деду и отцу расписывать церкви и пулькерии, Хавьер выучился фамильному ремеслу раньше, чем грамоте. Он был сдержан и немногословен, не легко воспламенялся, но, уже решившись на что-либо, шел до конца.

Полную противоположность ему представлял двадцатипятилетний француз Жан Шарлот, порывистый и насмешливый. Мировая война застала его студентом Школы изящных искусств в Париже, швырнула на фронт, сделала артиллерийским офицером. Сытый по горло европейской цивилизацией, он захотел обрубить все связи с прошлым и, как только дождался демобилизации, отправился в Мексику, где нашел настоящую родину. Среди помощников Риверы не было, пожалуй, более страстного мексиканского патриота, чем этот щеголеватый парижанин.

Самым младшим был Фермин Ревуэльтас, отчаянный забияка и драчун, анархист не столько по убеждениям, сколько по темпераменту. В свои двадцать лет он успел приобрести шумную известность картинами, эпатирующими обывателей, а также тем, что постоянно ввязывался в стычки с полицией.

Вскоре к ним присоединились и другие: гватемалец Карлос Мерида, мексиканцы Фермин Леаль, Рамон Альба де Каналь, Эрнесто Каэро, Амадо де ла Куэва, уроженец США Пабло О'Хиггинс. Всех их объединял интерес к монументальной живописи и горячее восхищение Риверой, за которого они — во всяком случае, на первых порах — готовы были в огонь и воду. Остряки из академии Сан-Карлос прозвали их «Диегитос» — «маленькие Диего», но молодые художники приняли вызов и стали с гордостью носить эту кличку.

Ну и задал же им Диего работу! Одни помощники, вооружившись мраморными пестиками, день-деньской растирали краски на мраморных плитах под присмотром Карлоса Мериды, а тот, похожий в своем белом халате скорее на фармацевта, чем на живописца, с величайшим тщанием взвешивал порции красочного порошка, дозировал смеси и растворял их в специальной эмульсии, составленной из нефти, воска и копалевой смолы. Другие тем временем, стоя, сидя и вися на лесах, воздвигнутых в аудитории, разравнивали цементную поверхность стены, вычерчивали детали композиции, резцами просекали контуры, а после промазывали поверхность расплавленной смолой.

Диего то и дело наведывался в аудиторию, придирчиво проверял работу учеников, поправлял ошибки, давал следующее, задание и вновь возвращался в мастерскую к своим этюдам и картонам. Полуразрушенный монастырь, в котором он обосновался, за годы революции не однажды менял хозяев: служил он и казармой и госпиталем, а при Уэрте в нем помещалась тайная полиция, и в полузатопленных подвалах до сих пор еще можно было наткнуться на скелеты замученных здесь людей. Впрочем, зловещая репутация этого здания не смущала ни самого Диего, ни его многочисленных посетителей.

Вернее, посетительниц. Среди двадцати фигур, которые решил он изобразить на стене, окружающей нишу, была лишь одна мужская (для нее Ривере позировал Амадо де ла Куэва); остальные девятнадцать женских фигур требовали соответствующей натуры. Притом Диего не мог обойтись профессиональными натурщицами — ведь согласно замыслу каждый аллегорический персонаж должен был представлять собою и определенный этнический тип, олицетворять одно из слагаемых, составляющих мексиканскую нацию. Пустив в ход все знакомства, он вербовал натурщиц в самых разнообразных кругах столичного общества. Иные женщины соглашались позировать ему по дружбе, иные из любопытства, иных соблазняла перспектива остаться увековеченной на стене Подготовительной школы. Ежедневно в пустынных замусоренных коридорах бывшего монастыря раздавался стук каблучков, и очередная модель, опасливо переступая через вороха заскорузлых бинтов, избегая коснуться штукатурки, на которой местами сохранились кровавые отпечатки ладоней, торопливо поднималась на верхний этаж и входила в большую, залитую светом комнату, где ее с нетерпением ждал художник.

Для Комедии, которую Диего замыслил изобразить разбитной, лукавой креолкой, позировала его приятельница Лупе Ривас Качо. Для Трагедии — оливково-смуглая художница, носившая ацтекское имя Науиль Один. Фигуру Надежды в виде юной испанки-монахини он писал с белокурой и голубоглазой красавицы Марии Долорес, жены скульптора Асунсоло. А моделью для Справедливости он уговорил послужить, аристократку Лус Гонсалес, которая гордилась тем, что происходила по прямой линии от древних владык Теночтитлана.

И лишь для единственной фигуры, едва ли не ключевой в композиции, Диего никак не мог подобрать подходящую модель. В целом Мехико не отыскалось пока женщины, чья наружность отвечала бы мощному образу индейской Евы. Он переменил с десяток натурщиц, увешал и завалил мастерскую набросками обнаженных тел, широкобедрых и полногрудых. Но все эти наброски не удовлетворяли Диего. Ни в одном из них не нашла своего воплощения та чувственная стихия, та вожделенная и грозная сила, воспоминание о которой жгло его с детских лет, с далекой ночи, когда задыхающийся от волнения мальчишка кубарем скатился по лестнице старого дома в переулке Табакерос.

II

А ведь женщины приходили к Диего в мастерскую не только затем, чтобы позировать. Его частная жизнь была более чем беспорядочной. Одно увлечение сменялось другим, рассказы о них распространялись по столице, приукрашенные молвой, превращавшей Диего в сущего Казанову, что в высшей степени льстило его самолюбию.

Весною 1922 года он не на шутку влюбился в популярнейшую исполнительницу народных песен Кончу Мишель, со страстью отдававшуюся борьбе за равноправие женщин. Ее диковатая степная красота, независимый и безудержный нрав, острый язык и в особенности ее неподражаемый надтреснутый голос, исторгавший рыдания у свирепых и чувствительных мексиканцев, околдовали Диего настолько, что временами он забывал даже о работе, но не пропускал ни одного концерта Мишель, дежурил на всех митингах, где та выступала.

Внимание Диего не оставило певицу равнодушной, однако чем неудержимей тянуло ее к нему, тем яростней сопротивлялась она этому темному чувству. Конча была счастлива в браке, уважала своего мужа, и теперь вся ее гордость вскипала при мысли о том, что она может поддаться презренной женской слабости, унизиться до адюльтера… При встречах она осыпала художника колкостями, издевалась над его внешностью и манерами, нападала на его беспутное поведение. А Диего, от которого не укрылась истинная причина такой враждебности, лишь посмеивался и продолжал осаду, терпеливо ожидая своего часа.

Возможно, он и дождался бы, если бы Конча не решилась прибегнуть к поистине крайней мере, чтобы побороть искушение. Как-то утром она сама зашла к нему в мастерскую, и, когда Диего, истолковав это как капитуляцию, хотел уже повернуть ключ в двери, певица торжественно объявила, что нашла наконец-то средство избавиться от его преследований. В ответ на его недоверчивую усмешку она выглянула в коридор и позвала:

— Эй, Лупе! Иди сюда!..

И в прямоугольном дверном проеме возникла, точно в раме, молодая женщина, поразившая Диего с первого взгляда.

Первым, что бросилось ему в глаза, были руки, которые эта женщина держала перед собой, словно собираясь во что-то вцепиться, — сильные, превосходно вылепленные руки, оканчивающиеся гибкими хищными пальцами. Мальчишески-стройный торс казался небольшим по сравнению с длинными мускулистыми ногами — их совершенная форма, как признавался Диего впоследствии, привела его в восхищение, граничащее с испугом. Над округлыми плечами вздымалась точеная шея, а из-под шлема черных густых волос слепо смотрели прозрачные светло-зеленые глаза, зрачки которых почти сливались с радужной оболочкой. Эти глаза на смуглом лице напоминали овальные кусочки кварца, какие можно увидеть под надбровьями ольмекских погребальных масок. Сходство с маской дополнялось неподвижностью лица. Но вот полные губы с приспущенными углами («словно у тигрицы», — подумал Диего) дрогнули, приоткрылись, обнажив два ряда белоснежных зубов, и низкий голос произнес довольно сварливо:

— Черт побери! Долго же ты заставила меня торчать в этой вонючей дыре! Я натерпелась там страху и набралась блох, а то и чего похуже!

Пристально глядя не на нее, а на художника, застывшего с разинутым ртом, Конча сухо представила:

— Гваделупе Марин. Диего Ривера.

Женщина двинулась в мастерскую, по-прежнему неся руки перед собой. Все тем же невидящим взглядом обвела она стены, увешанные рисунками, потом уставилась на Диего, бесцеремонно осмотрела его с ног до головы и, обернувшись, воскликнула с дикарским простодушием:

— Так это и есть знаменитый Диего Ривера? Ну и страшилище!

— Страшилище? — сардонически повторила Конча. — Вот увидишь, еще я не успею дойти до угла, как вы с ним поладите.

— И ринулась из комнаты. Гваделупе Марин, казалось, готова была последовать за нею. Но тут в ее поле зрения очутилась горка бананов и апельсинов на расписном подносе посреди стола.

— Послушайте… — нерешительно проговорила она. — Эти фрукты, они здесь зачем, чтобы рисовать их?

— Нет, Гваделупе, просто-напросто чтобы есть…

— Значит, и мне можно съесть?

— Ну, разумеется, Лупе, — спохватился Диего, — сколько угодно!

Присев на табурет у стола, женщина протянула руку к подносу, взяла банан, очистила его и поднесла ко рту. Челюсти ее равномерно задвигались в то время, как длинные пальцы с обезьяньей ловкостью уже обдирали следующий банан. Поколебавшись, Диего уселся напротив, развернул альбом и принялся набрасывать эти руки, эту божественную линию бедра, обрисовавшуюся под платьем…

Наступившая тишина заставила его поднять голову. Опустевший поднос сверкал всеми своими узорами. Лупе смотрела в пространство, недовольно оттопырив нижнюю губу, Диего кликнул прислуживавшего ему старика индейца, велел принести еще фруктов и вернулся к прерванному занятию. Оба молчали.

Второй поднос был опустошен почти так же быстро. Не ожидая приказания, старик принес холодной воды в глиняном кувшине. При виде кувшина — изделия гончаров Халиско — Лупе впервые за все время улыбнулась, осушила его единым духом и, поглаживая запотевшую поверхность, пробормотала:

— Ах, хорошо!.. Землицей отдает!

И по тому, как выговорила она это уменьшительное «tierrita», Диего безошибочно узнал уроженку штата Халиско — одну из тех тапатиас, чью красоту превозносит народная песня:

Ай, как прелестны тапатиас,

когда купаются в лагуне!

— Однако я уплела целых два подноса! — продолжала Лупе, словно сама с собой разговаривая. — Рассказать, так не поверят! — И, обращаясь к Диего, доверительно призналась: — Понимаешь, вот уже два дня как у меня во рту ни крошки не было…

Диего не спрашивал — почему, поглощенный своим наброском. Женщина поднялась, обошла его, встала рядом, заглянула в альбом. Брови ее вскинулись.

— Будешь рисовать меня?

Диего кивнул. Покорно вздохнув, Лупе снова уселась па табурет, закинула ногу за ногу, обхватила колено переплетенными пальцами, слегка откинулась назад и полузакрыла глаза.

Уже стемнело, когда они покинули мастерскую. Диего вызвался проводить Лупе до площади Гарибальди, где остановилась она у дальних родственников, приехав из Гвадалахары. По дороге она рассказала ему, как с полгода тому назад посетивший Гвадалахару гость мексиканского правительства, величественный и сумасбродный дон Рамон дель Валье Инклан смутил ее покой своими удивительными рассказами, как потом, уже из Мехико, прислал он ей пылкое объяснение в любви, кончавшееся словами: «Отважишься ли ты, о Лупе, черным пламенем своих волос растопить снег моей бороды?! Скажи мне, скажи сама!»

Лупе читала и перечитывала письмо старого безумца до тех пор, пока не решилась поехать к нему в столицу. Сбежав из дому, она добралась до Мехико и только здесь узнала, что дон Рамон давно отплыл на родину. Воротиться к родителям она не смела и осталась без всяких средств к существованию. Кто знает, что с нею стало бы, если б не Конча Мишель, которая, познакомившись с Лупе на днях, пообещала помочь ей!

Назавтра она снова пришла в мастерскую. Диего начал писать с нее Песню — кстати, у Лупе оказался великолепный голос, и песен она знала множество. Через несколько дней, предложив ей позировать для фигуры, изображающей Силу, он заставил ее часами стоять, выпрямившись и положив на спинку стула обе руки, сжимающие воображаемый меч. Однако все это было еще не то, о чем неотступно мечтал он с первой встречи, как только понял: вот, наконец, модель, которую он искал!

И вскоре Лупе уже позировала ему обнаженной.

А еще через несколько дней Гваделупе Марин стала женой Диего Риверы.

Что ж, расчет Кончи Мишель полностью оправдался. На какое-то время для Диего перестали существовать и она и все вообще женщины, кроме единственной, заполнившей его жизнь. Чем неистовей обладал он ею, тем сильнее жаждал ее писать: обе страсти питали друг друга, сливаясь в одну ненасытную страсть. Юное, цветущее тело жены казалось Диего живым воплощением надолго потерянной родины, которую он теперь открывал и завоевывал вновь — главами, губами, руками.

Их брак отнюдь не был идиллическим. Любовь Диего пробудила в Лупе ответное чувство такой же силы, но ее первобытная необузданность держала его в постоянном напряжении. Никогда нельзя было знать, что она выкинет в следующий момент — разразится смехом или зальется слезами, назовет его гением или порвет в клочки непонравившийся рисунок. Малейший пустяк мог вывести ее из себя, и тут уж Лупе не знала удержу ни в словах, ни в поступках.

К тому же она оказалась невероятно ревнивой — ревновала Диего не только к другим женщинам, в особенности к тем, кто ему позировал, но и к самой работе, к друзьям… С первых дней совместной жизни начались ссоры, во время которых Лупе нередко бросалась на мужа с кулаками, пускала в ход ногти, вынуждая его, в свою очередь, действовать силой, что ей, по-видимому, даже нравилось — во всяком случае, подобные сцены почти всегда заканчивались объятиями.

Так или иначе, он был счастлив. Никогда еще не испытывал он такого упоения. Ни с одной женщиной не был в такой степени самим собой.

Работа над этюдом обнаженной женской фигуры подходила к концу. Сохраняя сходство с моделью, Диего утяжелял пропорции, преувеличивал и огрублял формы, превращая эту фигуру в олицетворение плотского начала, в монументальную человеческую самку. Разглядывая картон, Гваделупе пожимала плечами: разве у нее такие толстые ноги? Такой низкий лоб? А эти исполинские груди!..

Но Диего лишь усмехался и продолжал стоять на своем.

III

Стена еще не была полностью подготовлена к росписи, когда Диего перебрался в аудиторию. Те фигуры, которые он не успел закончить в картонах, дописывались здесь прямо с натуры. Каждое утро он устраивался на лесах между двумя помощниками. Один из них поддерживал в разогретом состоянии тяжелую палитру, сделанную из железного листа. Как только Диего, зачерпнув металлическим штихелем краску, покрывал ею предназначенный участок стены, другой помощник направлял туда же узкое пламя паяльной лампы.

Помощники сменялись попарно — Диего трудился без смены по десять, двенадцать, пятнадцать часов в сутки. Работа доводила его до такого изнеможения, что иногда он не мог самостоятельно спуститься вниз, и ученики бережно сводили его под руки, усаживали на скамью в амфитеатре. Отсюда он руководил их действиями и то радовался, любуясь сочными переливами цветных пятен на остывшей, стекловидной поверхности росписи, то впадал в уныние, замечая, как мало сделано и сколько еще осталось.

Хуже всего было то, что отпущенных средств уже не хватало. Мудреная технология пожирала массу денег. За краски приходилось платить из собственного кармана; глядя на Диего, и помощники выворачивали тощие кошельки. Единственная поддержка, которую смог оказать им Васконселес, заключалась в том, что кое-кого из помощников он зачислил — разумеется, номинально — на штатные должности в министерстве — так, Жан Шарлот был назначен инспектором народных училищ… Хорошо еще, что директор Подготовительной школы, молодой философ Висенте Ломбардо Толедано, честолюбивый красавец, придерживавшийся весьма левых убеждений, оказался горячим поклонником настенной живописи. Он решил отдавать монументалистам половину своего оклада и организовал сбор пожертвований среди учащихся.

Тем временем незаконченная роспись начала привлекать всеобщее внимание. Ученики и преподаватели, целый день толпившиеся под лесами, разносили по столице слухи о невиданном искусстве, рождающемся на стенах Подготовительной школы. В аудиторию, где шла работа, стали захаживать художники, литераторы, журналисты, а там и просто любопытствующие. В газетах замелькали статьи, выражавшие самые различные чувства — от восторга до возмущения.

За всю предыдущую историю Мексики не случалось, чтобы произведение живописи явилось предметом такой широкой и жаркой дискуссии. Часть публики — главным образом молодежь — восторгалась богатой и мощной фантазией художника. Но большинство было согласно с притвором, который произнесли задолго до завершения росписи профессора академии Сан-Карлос. Отдавая дань композиционному мастерству Риверы, почтенные профессора находили его фигуры неуклюжими, топорными, грубо нарушающими традиционные представления о прекрасном. Впрочем, чего же другого и ожидать от нераскаявшегося кубиста!.. И что за дикая мысль — наделить муз и гениев наружностью индианок и метисок!

Особенное раздражение вызывала фигура обнаженной женщины. Суть претензий к этой фигуре исчерпывающе, хоть и наивно, сформулировал какой-то расфранченный юнец, который, указав на нее своему приятелю, воскликнул с негодованием:

— И это ты называешь искусством?! Скажи по совести, ты согласился бы на такой жениться?

— Молодой человек! — отозвался Диего с лесов. — А пирамиду вы признаете произведением искусства?.. Но ведь никто же не требует от вас жениться на ней!

Убедившись в непреклонности Риверы, наиболее пылкие ревнители классической красоты разъярились: не пора ли насильно остановить распространение заразы?! Не допускать же, чтобы уродливые изображения, изо дня в день находясь перед глазами учащихся, калечили их эстетические вкусы! В ответ на угрозы Диего предложил помощникам вооружиться и сам стал являться к месту работы с внушительным револьвером на боку, готовый отразить любое нападение.

Немало пришлось ему претерпеть и от учеников младших классов Подготовительной школы, избравших Диего мишенью для своих проказ. Добро бы они еще только обстреливали его издали шариками из жеваной бумаги или, незаметно подкравшись между рядами амфитеатра туда, где он развалился, привязывали его ноги к ножкам скамьи! Но эти сорванцы сумели использовать для развлечения даже семейную жизнь художника, с дьявольской наблюдательностью подметив наиболее уязвимую ее сторону. Стоило ему пересечь внутренний двор под руку с кем-либо из женщин, явившихся позировать, как откуда-то сверху, из-за балюстрады доносился насмешливый голосок:

— Берегись, Диего, Лупе идет! И Диего невольно вздрагивал.

А когда он спешил навстречу жене, тот же голосок верещал:

— Эй, Диего! Хорошо ли ты спрятал натурщицу?

Излишне говорить, каким взглядом — а то и не только взглядом! — награждала Диего ревнивая супруга. В конце концов терпение его лопнуло, и он отрядил Ревуэльтаса подкараулить озорника. Вскоре тот втащил за шиворот в аудиторию отчаянно вырывавшуюся худенькую девчонку лет двенадцати в матросской блузе и со школьным ранцем за плечами. Тяжело топая и сопя, как рассерженный слон, Диего лично отвел ее к директору — пусть сам унимает своих питомцев!

При виде девчонки Ломбарде Толедано болезненно сморщился.

— Опять вы, сеньорита Кало?! — драматически воскликнул он, берясь за виски. — Вам, значит, мало того, что все преподаватели буквально стонут от ваших проделок… Мало украденного велосипеда, едва не покрывшего позором нашу школу! Ничему не научил вас и недавний скандал, когда вы с приятелями натерли мылом ступени парадной лестницы перед приходом министра. Ведь лишь случайно не сеньор Васконселос стал жертвой этой возмутительной выходки, а… — осекшись, дон Висенте машинально пощупал затылок.

Не обнаруживая ни малейших признаков раскаяния, сеньорита упорно молчала все время, пока директор произносил свою речь, отвечавшую самым строгим требованиям ораторского искусства. Когда же, посулив напоследок при первом же новом проступке выгнать ее из школы и указав грозным жестом на дверь, дон Висенте откинулся в кресло и прикрыл веки, из глаз девчонки ударила в Диего короткая гневная молния, и, показав ему язык, преступница выскользнула из кабинета.

— А почему ты до сих пор не выгнал ее? — поинтересовался Диего.

Директор махнул рукой.

— Я попытался это сделать после истории с мылом — куда там! Она обратилась с жалобой к министру. Тот затребовал ее баллы, и надо же, чтобы именно у этой маленькой разбойницы оказались исключительные способности. «Дон Висенте, — сказал мне Васконселос, — если вы не можете справиться с подобной пигалицей, боюсь, что директорский пост вам не по силам!»

Диего ухмыльнулся.

— Не пойму, чего она к тебе привязалась, — уныло продолжал дон Висенте. — Давно ли, кажется, расквасила нос однокласснику за то, что непочтительно отозвался о твоей росписи?.. Собирает деньги для вас и как раз на днях вывалила мне на стол кучу медяков… У меня даже сердце упало — знаешь, эта вонючая медь…

— Неужто обчистила церковную копилку? — захохотал Диего.

— Прямых улик нет, но с нее и это станет!

— Как, ты говоришь, ее звать?

— Фрида, — буркнул директор, — Фрида Кало… И Диего, развеселившись, вернулся к работе.

IV

Здесь же, на лесах, застает его сентябрьским утром Давид Альфаро Сикейрос, только что прибывший из Франции, и, не переведя дыхания, принимается осыпать Диего упреками. Эгоист чертов: за целый год ни одного письма! А кто клялся, что по прибытии в Мексику станет регулярно сообщать об обстановке, о перспективах, открывающихся перед настенной живописью? Кто обещал быть разведчиком монументального искусства? Каково было Давиду узнавать из газет о ходе работ в Подготовительной школе! Хорошо еще, что кончился срок его командировки, а то он так и сидел бы в Париже, пока Диего распишет тут все стены!

Помощники переглядываются, дивясь тому, как терпеливо и ласково их непокладистый шеф успокаивает этого жилистого крикуна, размахивающего кулаками у самого его носа. Право же, Давид напрасно сердится — Диего как раз собирался вызвать его телеграммой. Он не спешил с этим лишь потому, что хотел полностью подготовить почву. Да, он согласен повиниться, он решил стать не только разведчиком, но и застрельщиком — если угодно, командиром передового отряда, который захватывает плацдарм и закрепляется на нем до подхода основных сил. Вот теперь, когда монументальная живопись завоевала право на существование, можно переходить в наступление. Кстати, Васконселос и Ломбарде Толедано уже разрешили художникам, помогавшим Ри-вере, приступить к самостоятельным росписям в Подготовительной школе. Разумеется, и Сикейрос немедленно получит заказ — стен хватит на всех!

Ну, а что скажет Давид о его «Созидании»?.. Понемногу смягчаясь, Сикейрос рассматривает наполовину готовую роспись. Что и говорить, итальянские уроки пошли Диего на пользу. В размещении фигур, в сочетании живописи с архитектурой чувствуется хватка мастера. Однако, говоря откровенно, сама композиция, ее религиозно-мифологический характер — все это еще далеко от того искусства, о котором мечтали они вместе в Париже… Преувеличенно мощные формы приводят на память Пикассо — тот по-прежнему увлекается такими фигурами.

Последнее замечание особенно задевает Диего. Проклятие! Перестанут ему когда-нибудь тыкать в глаза этим испанцем?! Что же до остального, то он мог бы, конечно, найти возражения — мог бы посвятить Давида в замысел целого цикла росписей, которыми собирался покрыть стены Подготовительной школы, мог доказать ему, что намеренная стилизация приемов искусства Византии и раннего Ренессанса соответствует здесь начальным стадиям духовного развития, запечатленным на первой стене.

Однако он не делает этого… Не потому ли, что сам успел охладеть к своему грандиозному замыслу, символика которого стала казаться ему чересчур отвлеченной и иллюстративной? В последнее время он все чаще спрашивал себя: а заслуживает ли эта задача того, чтобы безраздельно отдаться ей на долгие годы?

Возможно, он не задавался бы этим вопросом, не будь у него иного выбора. Но в том-то и дело, что выбор существовал! Выбор обозначился с тех пор, как в центре столицы начало освобождаться от лесов новое трехэтажное здание, специально выстроенное для Министерства просвещения.

Военный инженер Мендес Ривас, излишне не мудрствуя, спланировал это здание на манер испанского монастыря — в виде замкнутого прямоугольника длиною в двести и шириною в сто метров. Огромный внутренний двор разделен на две неравные части соединительным переходом, начинающимся на высоте второго этажа. По стенам двора вдоль всех трех этажей тянулись открытые галереи, забранные аркадами и колоннами.

Сколько раз, бродя между штабелями кирпича и грудами балок, Диего окидывал жадным взором серую поверхность этих стен, разрезанную перекрытиями галерей на три параллельные ленты, опоясывающие двор! Каждая лента была, в свою очередь, рассечена на множество отдельных панелей вертикальными створками бесчисленных дверей, ведущих во внутренние помещения. Голые эти панели, представавшие глазу в причудливом обрамлении из арок, столбов и балюстрад, так и требовали красочных росписей, способных расцветить и оживить суховатую, чопорную архитектуру, а то и поспорить с нею.

Он мерил шагами галереи, и панели мелькали мимо него, словно перелистываемые страницы — пока еще чистые, ждущие, чтоб их заполнили изображениями, соединили в некую книгу, в живописное повествование, которое будет развертываться перед теми, кто пойдет по следу художника. Конечно, такое повествование должно быть эпическим — это подсказывалось и бесконечной протяженностью стен и размерами их общей площади, исчислявшейся уже не в десятках, а в сотнях квадратных метров. И что же иное, как не жизнь мексиканского народа, явится достойным предметом колоссальной росписи, которая возникнет в сердце страны, открытая сверкающему небу Мехико!

Как ни в чем не бывало он отправился к Васконселосу с докладом о ходе работы в Подготовительной школе, чем несколько ублажил министра, не решавшегося требовать отчета у строптивого художника. Потешив самолюбие дона Хосе, Диего исподволь завел разговор о новом здании министерства.

Оказалось, что Васконселос уже подумывал о росписи внутреннего двора. У него были даже кое-какие идеи на этот счет: стены первого этажа он полагал бы уместным посвятить древним цивилизациям майя и ацтеков, стены второго — колониальной эпохе, а третьего — современной Мексике. Считая, что работа подобного масштаба может быть выполнена лишь совместными усилиями многих художников, он в то же время признавал необходимость единого плана. Месяца через два, как только удастся получить ассигнования, он собирался объявить конкурс на лучший эскиз, который и будет положен в основу росписей нового здания.

Месяца через два? Ну хорошо же!.. Не прошло и месяца, как Диего снова явился к министру с огромной папкой под мышкой. У дона Хосе зарябило в глазах, когда Диего принялся раскладывать перед ним листы, содержащие детально разработанный проект. И когда только он успел все это сделать? Ведь Ломбарде Толедано уверял, что Ривера по целым дням не слезает с лесов в Препаратории!

Предначертания министра Диего попросту игнорировал. Всю поверхность стен, подлежащих росписи, он решил в соответствии с планировкой внутреннего двора разделить на две части — Двор Труда и Двор Празднеств. Для росписей первой, меньшей по размерам части были избраны следующие темы: на нижнем этаже — индустриальный и сельскохозяйственный труд, на втором этаже — научная деятельность, на третьем — искусства. Аналогичным образом распределялись стены второго двора: нижний этаж отводился под изображение массовых праздников, на среднем художник предполагал представить праздники интеллектуального характера, а верхний этаж целиком посвящался народной песне, передающейся из уст в уста, от поколения к поколению и выражающей вековые мечты и надежды трудовых масс.

Воплотить это все Диего намеревался не с помощью символов и аллегорий, а в образах самых что ни на есть доподлинных и обыкновенных людей. Пусть, наконец, займут на стенах принадлежащее им по праву место шахтеры и батраки, повстанцы и солдадеры, инженеры и сельские учительницы — словом, такие же точно сыновья и дочери Мексики, как и те, что будут смотреть на них. Пусть его роспись станет громадным зеркалом, в котором увидит себя мексиканский народ!

И не просто зеркалом… Мастера Возрождения умели монументализировать повседневную жизнь, приобщая ее к мифам — античным и христианским; светоносный ореол бессмертных легенд позволял им одухотворять и возвышать вполне реальных пастухов, крестьянок и горожан. А Диего мечтал достигнуть сходных результатов, вдохновляясь уже не мифами, а великими освободительными идеями, выстраданными человечеством в многовековой борьбе, мечтал, не прикрашивая своих героев, озарить их победоносным светом грядущего. «Цель моя заключается в том, — скажет он вскоре, — чтобы как можно вернее выразить самую суть моей страны. Я хочу, чтобы мои росписи отражали общественную жизнь Мексики такою, какою я ее вижу, и через сегодняшнюю действительность показывали народным массам возможности будущего. Моя живопись должна как бы сконденсировать в себе стремления борющихся масс, предложить людям некий синтез их собственных чаяний и, таким образом, способствовать их социальному воспитанию…»

Впрочем, об этом Диего не стал распространяться перед министром, который и без того был ошарашен его напором. Художник вел себя так, словно заказ на роспись у него в кармане. Уж не договорился ли он опять с Обрегоном?.. И всю работу он надеется выполнить в одиночку? Ах, с помощниками!.. Но ведь задуманный им портрет Мексики должен давать представление и о географическом разнообразии страны — откуда же взять столько предварительных зарисовок?

Диего деловито кивнул: замечание основательное, оно показывает, как глубоко понял дон Хосе его замысел. Перед началом работы в новом здании необходимо совершить большую поездку по стране — за счет министерства, естественно, — с тем чтобы обеспечить роспись достаточным количеством этюдов и набросков, сделанных в различных штатах. Он уже наметил маршрут — не угодно ли ознакомиться?

А что же будет с росписями в Подготовительной школе? И на этот вопрос у Диего готов был ответ. К началу будущего года он завершит первую стену в аудитории и мог бы перейти к следующим… Но, признаться, его заботит судьба молодых монументалистов, вполне созревших для самостоятельной деятельности. Да и не только молодых — такие мастера, как доктор Атль или Хосе Клементе Ороско, давно хотят испробовать свои силы в новом жанре и, по-видимому, обижены на Диего, который невольно обошел их. Что ж, он согласен уступить им Препараторию и всецело отдаться работе в здании министерства….

Растерянный Васконселос пообещал внимательнейшим образом изучить его предложение и поспешил закончить разговор. На большее Диего пока и не претендовал. Предоставив плоду дозревать, он в то же время пустил в ход все связи — в частности, побывал у Альберто Пани, принес ему в подарок несколько картин и мимоходом поделился своими планами. Он даже пошел на рискованный шаг, отрезавший ему путь к отступлению, — официально заявил сеньору Ломбардо Толедано, что отказывается от дальнейших росписей в Подготовительной школе и просит предоставить стены другим художникам. Пусть посмеет теперь Васконселос усомниться в серьезности его намерений!

…Действительно, еще до конца сентября приступают к самостоятельным росписям Жан Шарлот и Фермин Ревуэльтас. Получает заказ и Сикейрос — он сам выбирает себе куполообразный свод лестничной клетки. Однако Давид проводит в Препаратории не больше двух-трех часов в день — жажда действия, утолить которую полностью не может и живопись, гонит его на улицу, ведет в рабочие клубы, в помещения профсоюзных организаций, заставляет ввязываться в политические дискуссии.

Когда вечерами в тесной квартирке Диего собираются художники, Давид неизменно оказывается в центре внимания. Не без ревности наблюдает хозяин, как жадно его ученики слушают этого темпераментного оратора, который сумел увлечь даже невозмутимейшего Хавьера Герреро. И то сказать, не прошло и трех недель со дня возвращения Сикейроса в Мексику, а в том, что здесь творится, он уже разбирается едва ли не лучше всех остальных. Обстоятельно и доходчиво анализируя внутриполитическую обстановку в стране, он предупреждает, что правительство Обрегона неминуемо свернет вправо, пойдет на уступки реакционерам, если только борьба трудящихся масс не воспрепятствует этому.

Подобная ситуация возлагает особенную ответственность на рабочее движение. Нет, Сикейрос не разделяет скептицизма друзей, считающих, что мексиканский пролетариат, как покорное стадо, идет за продажными лидерами вроде Моронеса. Положение изменилось с тех пор, как создана Всеобщая конфедерация трудящихся. Недавние события — стачка трамвайщиков, демонстрация железнодорожников, движение арендаторов — показывают, что коммунистическая партия уже оказывает влияние на деятельность профсоюзов, ее лозунги приобретают популярность. Конечно, коммунисты в Мексике пока еще слабы и малочисленны, но что из того? Лет двадцать назад русские большевики тоже были незначительной горсточкой, а сейчас они руководят стопятидесятимиллионной страной!

Довольно миролюбивое замечание Диего о том, что Давиду все же следовало бы побольше времени уделять своей основной работе, выводит Сикейроса из равновесия. Посвятить себя живописи — но во имя чего? Чтобы те, кто нами правят, могли похваляться успехами искусства, расцветающего под их покровительством? Или Диего считает, что аллегорическая композиция, которой украсил он стену в Подготовительной школе, способна при всех ее неоспоримых достоинствах чем-либо помочь народу, стремящемуся довести революцию до конца?

— Но кто же позволит… — раздумчиво начинает Герреро.

— Кто позволит? — перебивает Сикейрос. — Понятно, не продолжай!.. Но раз так, поневоле задумаешься: а возможно ли вообще создавать революционное искусство — тем более монументальное! — в стране, где художник всецело зависит от государства, не заинтересованного в дальнейшем развитии революции? И если невозможно, то не следует ли отсюда, что требуется сначала завоевать власть, превратить общественные здания в народную собственность, а тогда уж и расписывать их? Ради этого можно и пожертвовать искусством на какое-то время!

Диего набрасывается на него с не меньшей запальчивостью. Он категорически отвергает нелепое противопоставление: либо заниматься искусством, либо участвовать в революционной борьбе. Искусство — и прежде всего монументальное! — может и должно уже теперь служить революции; художник обязан сражаться на стороне народа именно тем оружием, которым наделила его судьба. Сражаться по всем правилам военной науки — если нужно, маневрировать, обманывать противника, применять маскировку, использовать малейшие разногласия в правящей верхушке, — но не складывать оружия, что было бы равносильно дезертирству… На первых порах неизбежны ошибки и поражения — сам Диего готов признать, что несколько просчитался в Препаратории. Ну что же, урок окажется небесполезным и для остальных. А все-таки мексиканский народ в ближайшее время увидит по-настоящему революционные росписи, и каждая такая роспись будет стоить выигранного сражения!

Его убежденность заражает учеников, да и Давид сожалеет, что погорячился, — в сущности, он и сам не собирается отказываться от искусства. Однако позднее, оставшись один, Диего призадумывается. А ведь в словах Сикейроса при всех крайностях и преувеличениях немало справедливого. По-видимому, чтобы создавать революционное искусство, художнику необходимо сегодня находиться в самой гуще народа. Сумеет ли он, Диего, осуществить свой новый замысел, если будет и впредь ограничиваться живописью, а не станет непосредственным участником политической борьбы?

Сикейрос прав: обстановка в стране накаляется, пролетариат поднимает голову. В октябре вспыхивает стачка на ткацких фабриках Федерального округа. Губернатор округа Селестино Гаска — кстати, он член продажного руководства КРОМ, Национальной конфедерации профсоюзов, — бросает против бастующих конную жандармерию. В Сан-Анхеле выстрелами жандармов ранены несколько рабочих и один убит — текстильщик Флорентино Рамос.

«ПАЛАЧЕЙ — К ОТВЕТУ!» — взывают со всех стен листовки Всеобщей конфедерации трудящихся. Похороны Флорентино Рамоса превращаются в грозную манифестацию, какой еще не видела столица. Не дымят фабричные трубы, заперты магазины, остановились трамваи и автобусы. Траурное шествие медленно движется по улицам; впереди несут на руках гроб, покрытый красным знаменем. Перед домом губернатора процессия останавливается, многотысячная толпа заполняет площадь. Появившегося на балконе Селестино Гаску встречает яростный рев:

— Убийца! Иуда! Любуйся на дело своих рук!

И приблизительно в эти же дни сеньор Альберто Пани приглашает Диего к себе. Плутовато прищурившись, он сообщает, что дело улажено. Дон Хосе на сей раз почти не упирался. Представленный Риверой план росписей Министерства просвещения будет принят. Один из внутренних дворов здания распишет он сам, а другой по его эскизам — художники, которых он выберет. Старая дружба — полезная вещь, не так ли?

Бурная радость, охватывающая Диего при этом известии, сразу же уступает место множеству забот. Нужно поскорее заканчивать работу в Препаратории. Нужно не откладывая отправляться в путешествие по стране. Да и что еще скажут коллеги по ремеслу, узнав, что он как-никак перебежал им дорогу?

Последнее обстоятельство заботит Диего едва ли не пуще прочих. Он должен — употребляя излюбленные им военные термины — надежно укрепить свой тыл. Мало того: необходимо, чтобы его наступление было поддержано остальными товарищами, иначе оно рискует захлебнуться. Он смог в одиночку добиться заказа на роспись (говоря откровенно, только в одиночку-то он и смог этого добиться), сможет, и даже намерен, один выполнить всю работу с начала до конца. Но мыслимо ли одному месяц за месяцем отстаивать свое право писать на стенах государственных зданий то, что хочешь, и так, как хочешь? Мыслимо ли в одиночку выдержать враждебный натиск, который неминуемо будет возрастать с каждой новой панелью, открывающейся взорам зрителей? Уж если относительно невинное «Созидание» вызывает столько нападок, то легко представить себе, что подымется, когда он поведет на штурм министерства мятежное войско своих будущих героев! Терпение Васконселоса лопнет, да и дон Альберто, пожалуй, откажет Диего в покровительстве… И какая же сила сможет тогда защитить его работу, если не сила товарищеской солидарности, подобная той, перед которой трепетали на днях столичные власти!

Но ведь с этой же самой проблемой неизбежно столкнется каждый из мексиканских художников, получающих стены! Разве не ясно, что порознь им не выстоять, что только все вместе, сплотившись воедино, смогут они заставить заказчиков и публику считаться с собой?

…Собственно говоря, мысли о необходимости какого-то объединения уже владеют умами монументалистов — одних толкают к этому профессиональные интересы, других политика, все настойчивее вторгающаяся в их жизнь… Однако именно Диего Ривера первым облекает эти мысли в форму конкретного предложения: создать профсоюз революционных художников. Сикейрос, пылко обняв его, вызывается написать программный документ будущего союза.

Организационное собрание происходит у Диего на квартире. Кроме монументалистов, здесь присутствуют еще несколько молодых живописцев и графиков, доктор Атль, скульптор Асунсоло. По настоянию Давида приглашены также несколько штукатуров, готовивших стены под росписи, и плотников, мастеривших леса. Всем известно, о чем пойдет речь, поэтому Диего, кратко изложив свое предложение, передает слово Сикейросу, который оглашает составленную им «Социальную, политическую и эстетическую декларацию».

«Наш союз, — начинает он звенящим от волнения голосом, — обращается к народам Мексики, веками терпящим унижения, к солдатам, которых офицеры превратили в палачей, к рабочим и крестьянам, стонущим под кнутом богатеев, к интеллигенции, не заискивающей перед буржуазией.

Мы на стороне тех, кто требует уничтожения старого жестокого строя, при котором ты, крестьянин, производишь продукты, попадающие в брюхо надсмотрщиков и политиканов, а сам умираешь с голоду; при котором ты, рабочий, приводишь в движение фабрики, пускаешь в ход станки и создаешь своими руками комфорт для сутенеров и проституток, а сам валяешься на земле и мерзнешь; при котором ты, солдат-индеец, героически расстаешься с землей, на которой ты работаешь и которая дает тебе жизнь, и уходишь бороться за то, чтобы уничтожить нищету, веками давившую твой народ…»

Текст манифеста хорошо знаком Диего, но сейчас он слушает его будто впервые. Он видит, как одобрительно покачивает головой доктор Атль, видит, как раздуваются ноздри на неподвижном индейском лице Хавьера Герреро, как Фермин Ревуэльтас, пригнувшись, сжимает и разжимает кулаки, словно готовый немедленно ринуться в драку, — и давно уже не испытанное чувство братской связи со всеми этими людьми теплой волной поднимается в нем…

А теперь вот начнется часть, к которой и он приложил руку:

«Не только благородный труд, но и все проявления духовной и физической жизни нашего народа идут от его врожденного, коренного и особенно от индейского трудолюбия, от его великолепного и необыкновенно своеобразного дара: создавать красоту. Искусство мексиканского народа является самым великим и самым здоровым в мире выражением духовной жизни, и традиции этого искусства — наше самое большое богатство. Значение этого искусства для нас громадно, ибо, будучи народным, оно является коллективным. А главной эстетической целью нашего искусства стали поиски художественной выразительности, стремящейся полностью устранить индивидуализм, так как последний буржуазен.

Мы отвергаем так называемую станковую живопись и всяческое искусство сверхинтеллектуальных кругов как аристократическое и провозглашаем исключительное значение монументального искусства, ибо оно является общественным достоянием.

Мы заявляем, что, поскольку данный момент является социальным переходом от старого, прогнившего строя к новому порядку, творческие работники должны направить все усилия на создание искусства для родного народа, искусства, идеологически содержательного; на то, чтобы сделать искусство, являющееся в настоящее время выражением индивидуалистической мастурбации, — искусством для всех, средством воспитания и борьбы».

Обсуждение длится недолго. Кое-кто из присутствующих не желает примириться с отлучением станковой живописи от революционного искусства, кое-кому не по вкусу политическая заостренность декларации. Недовольные покидают собрание; их не удерживают. Новорожденный профсоюз получает имя Синдиката революционных живописцев, скульпторов и технических работников. В исполнительный комитет Синдиката избираются Диего Ривера, Давид Альфаро Сикейрос и Хавьер Герреро. Сикейроса тут же выбирают генеральным секретарем.

Когда все расходятся, Диего просит Давида задержаться на минутку.

— А почему не явился Ороско? — осведомляется он с нарочитой небрежностью. — Ты звал его?

— Звал… — отвечает Сикейрос, глядя в сторону. — Хосе Клементе согласен вступить в профсоюз, но прийти к тебе домой отказался. Видишь ли, он возмущен тем, что ты выхватил из-под носа у товарищей заказ на роспись Министерства просвещения…

Тяжело дыша, Диего хватает его за плечи, поворачивает к себе.

— А ты сам… что ты об этом думаешь? Сикейрос сдвигает густые брови, пристально смотрит ему в глаза.

— Я думаю, — говорит он жестко, — что во всем нужно руководствоваться революционной целесообразностью. В данный момент ты как монументалист, бесспорно, опытнее всех нас. Значит, твой опыт, твое мастерство, да и твои знакомства в высших кругах должны быть использованы без остатка в интересах общего дела. Твой замысел мне известен. Если тебе удастся его воплотить, если стены министерства покроются агитационными росписями… — что ж, ради этого можно и поступиться личными самолюбиями.

Диего молчит — пораженный, пристыженный, исполненный благодарности. А Давид, нимало не расчувствовавшись, переходит в наступление. Он надеется, что приятель сумеет правильно оценить великодушие товарищей — ибо он говорит сейчас не только от своего имени! — и отныне уже не позволит себе действовать, не считаясь с коллективом. Звание революционного художника несовместимо со своеволием, анархической распущенностью и прочими пережитками буржуазной богемы. Пролетарская дисциплина должна стать законом для каждого члена Синдиката.

Впрочем, и сам Синдикат нуждается в твердом идеологическом руководстве. Стоит ли говорить, что осуществлять подобное руководство способен лишь передовой отряд рабочего класса Мексики — коммунистическая партия, в ряды которой недавно вступил Сикейрос! Кстати, он убежден, что и для Диего настало время принять такое же решение. Пора ему, наконец, открыто определить свою общественную позицию, осознать свой гражданский долг и полностью подчинить свою жизнь борьбе за достижение целей, в благородстве и величии которых он, насколько известно Давиду, давно уж не сомневается. А став бойцом революционной армии пролетариата, он по-настоящему обретет себя и как художник.

Чем больше раздумывает Диего в последующие дни над этим предложением, тем яснее становится ему, что Сикейрос прав. Ведь именно коммунистическое мировоззрение дало ему ключ к тем тайнам, разгадку которых искал он с детства, — позволило разобраться в устройстве мира, найти свое место в нем. Когда он понял всю беспочвенность притязаний искусства на то, чтобы самостоятельно постигнуть суть вещей, именно учение Маркса и Ленина раскрыло перед ним перспективы подлинного возрождения искусства, сражающегося за освобождение человечества. Коммунистическим идеалам обязан он тем, что выбрался из потемок, почувствовал почву под ногами, — так что же мешает ему теперь окончательно закрепить сделанный выбор?

Он вспоминает, как с неделю назад, стоя на углу авениды Хуарес, вглядывался в траурное шествие, проходившее мимо. Вспоминает суровые лица рабочих, их размеренную, тяжелую поступь, красный гроб, плывший над их головами. Знакомое повелительное чувство снова охватывает его. Быть одним из этих людей, шагать с ними в общем ряду, ощущать себя частицей грозной силы!..

В ноябре 1922 года Диего Ривера вместе с Лупе Марин отправляется в путешествие по Мексике. Но еще до отъезда он становится членом коммунистической партии и получает партийный билет № 992.

V

Три стены, замыкающие Двор Труда, с точностью ориентированы на три стороны света — на север, запад и юг. (Вместо четвертой стены — соединительная галерея, которая, начинаясь на уровне второго этажа, разделяет два двора и вместе с тем не препятствует им сообщаться друг с другом.) По мысли Диего, росписи на каждой стене должны были отвечать ее географическому положению. В соответствии с этим он и выработал маршрут поездки: север — запад — юг.

Он начал с Монтеррея, где ему нужен был сталеплавильный завод, затем проехал верхом по бескрайним пастбищам штата Коауила, побывал на железорудных карьерах в Дуранго. Отсюда путь лежал в земледельческий район Эль Бахио, на серебряные рудники Гуанахуато, в гончарные мастерские Гвадалахары. И под конец — Теуантепекский перешеек с его тропическим изобилием, плантациями сахарного тростника и древними народными промыслами.

В полевом планшете, болтавшемся на боку у художника, рядом с картой Мексики лежал чертеж министерского здания. Впрочем, Диего и так досконально помнил каждую галерею, мог воспроизвести в памяти любой проем или выступ. Делая наброски в раскаленном аду литейного цеха, он тут же мысленно примерял их к противоположным концам северной стены, где характер изображений должен гармонировать с тяжеловесной мощью угловых опорных колонн. Работая на открытом воздухе — в степи, в горах, среди возделанных полей, — он отбирал самые основные, устойчивые, неизменные черты расстилавшегося перед глазами пейзажа, чтобы потом воссоздать из них достойный фон для монументальных сцен труда и борьбы. Да и в людях, которых зарисовывал Диего повсюду, он стремился ухватить прежде всего именно то, что роднит вот этого батрака с десятками его сотоварищей, что позволяет увидеть вот в этом шахтере мексиканского шахтера вообще, Шахтера как такового. И по мере того как заполнялись страницы в альбомах, пустые панели в его воображении покрывались очертаниями будущих росписей.

Он боялся, что после тридцатилетней разлуки Гуанахуато покажется ему маленьким и провинциальным. Ничуть не бывало! Город, вынырнувший ноябрьским утром из горной котловины и поразивший Диего своей цельностью, строгой красотой своих зданий, органически связанных с окружающей природой, ни в чем не уступал тому сказочному царству четких линий и совершенных форм, воспоминание о котором, как отдаленный свет, мерцало в его сознании все эти годы.

Со странным, щемящим чувством прошелся он по улицам Поситос и Кантарранас, постоял у заросшего пруда Ла Олья, поднялся в горы, добрался до рудника под названием «Персик». К его удивлению, рудник оказался действующим — по-видимому, англичане, которым принадлежал теперь «Персик», сумели напасть на жилу, так и не давшуюся в руки покойному отцу.

Усевшись на земле напротив входа в шахту, Он с утра до вечера зарисовывал рудокопов: сначала идущих на работу с кирками и крепежными балками на плечах, потом выходящих наружу. Каждый рудокоп, поднявшись из черного колодца, ставился перед иностранцем-надсмотрщиком и широко разводил руки в стороны, приобретая на миг сходство с распятым Христом, в то время как надсмотрщик тщательно обшаривал его карманы и складки одежды в поисках утаенных крупиц серебра.

Но настоящим потрясением стала для Диего встреча с Теуантепеком. Он испытал это потрясение в первые же минуты, как только, выбравшись из вагона и привыкнув к ослепительному солнцу, ударившему в глаза, увидел местных женщин, которые несколькими вереницами спускались к поезду с окрестных холмов, отчетливо вырисовываясь на фоне блистающей зелени. Высокие, статные, в коротких белых рубашках, не доходящих до пояса и позволяющих видеть смуглый живот, в расширяющихся книзу юбках, оранжевых, фиолетовых, пунцовых, шли они друг за другом, плавно покачивая бедрами, неся на головах корзины, полные фруктов, и придерживая их обнаженными руками цвета полированной бронзы. А затем он еще разглядел поближе их лица с удлиненными глазами и прямым носом, линия которого, не отклоняясь, переходила в линию лба, вслушался в их мелодичный говор, ощутил величественное спокойствие, исходящее от каждого их жеста…

Диего рассчитывал задержаться в Теуантепеке на день-другой. Он пробыл здесь три недели. Он объездил и исходил весь этот благословенный край, занимающий узкую полоску земли между двумя океанами и до недавних пор отрезанный непроходимыми зарослями от внешнего мира. Никогда еще не видел он места, где бы природа так щедро делилась своими дарами с людьми, где бы труд был таким необременительным и радостным, а любовь — столь естественной и полнокровной. В банановых рощах и на тростниковых плантациях, в мастерских ткачей и красильщиков, на сельских танцульках и в голубых водах лагуны, где плескались теуантепекские красавицы, — повсюду раскрывалась ему необычайная в своей простоте жизнь, замкнутая в кругу изначальных человеческих нужд; жизнь, смысл которой заключался лишь в ней самой.

Все глубже погружался Диего в эту жизнь, проникался ее размеренным ритмом, и ему начинало чудиться, будто какая-то фантастическая машина времени перенесла его на несколько тысячелетий назад, будто незапамятное прошлое мексиканцев встает перед ним воочию. И не варварское прошлое, не кровавая история теократических держав, нет, — безмятежное, гармоничное, классическое детство Америки, ее первобытный рай, память о котором пронесло через века искусство индейских народов.

Живые прообразы этого искусства обступали теперь Диего со всех сторон. Жадно вглядываясь в натуру, он обнаруживал непосредственно в ней те черты, которыми восхищался в произведениях древнемексиканской пластики, — лаконичность, выразительность, чистоту линий, соразмерность объемов. Беспощадное солнце отняло у предметов рассеянную тень, резко очертило их контуры, окрасило их в чистые цвета, дерзко наложенные один рядом с другим. Чтобы передать монументальность окружающего мира, казалось, не требуется прибегать ни к обобщению, ни к стилизации — достаточно последовать примеру той девушки из греческого мифа, которая изобрела рисунок, обведя угольком на стене тень своего жениха.

Так Диего и поступал. За время, проведенное в Теуантепеке, он сделал множество зарисовок и этюдов, написал больше десятка станковых картин, даже не вспомнив об осуждении, которому подвергся этот жанр в декларации Синдиката. Уверенными, четкими штрихами очерчивал он на бумаге или на полотне округлости холмов, сплошные массы деревьев, пятна земли, просветы лагун. Непрерывной линией набрасывал фигуры теуантепекцев — работающих, отдыхающих, танцующих; А потом заливал краской оконтуренные плоскости, заботясь главным образом о том, чтобы ухватить цветовые контрасты; иногда же за недостатком времени попросту помечал в соответствующих местах наброска: «киноварь», «ультрамарин», «охра»…

Пожалуй, именно здесь оканчивался его многолетний путь к самому себе, здесь отыскивалось и закреплялось то последнее, чего еще недоставало ему. Отныне, что бы он ни писал, за спиной у него будет незримо стоять жаркое солнце Теуантепека.

VI

Возвратившись в столицу, Диего спешит разделаться с росписью в Подготовительной школе. Новые впечатления теснятся в нем, и он не откладывая выплескивает их на стены ниши, где помещается орган. Пирамидальный силуэт Древа Жизни он заполняет крупными, резко очерченными, ярко-зелеными пятнами тропической листвы, из которой, как бы составляя одно целое с нею, выглядывают головы льва, быка, орла и легендарного крылатого существа — керуба. Своей декоративностью эти изображения вступают в контраст с окружающими, тщательно вылепленными фигурами. Даже композиционная находка — увенчивающий Древо обнаженный человеческий торс с раскинутыми руками, — удачно связывая центральную часть фрески с ее периферией, не снимает ощущения некоего диссонанса.

Но Диего это мало заботит. Всеми помыслами он давно уже в здании министерства. Закончены предварительные эскизы для панелей нижнего этажа, подобраны помощники. Остается решить вопрос о технике, в которой будут выполнены росписи. От энкаустики, по-видимому, приходится отказаться — при гигантском объеме предстоящих работ она действительно потребует чертову прорву денег и уйму времени…

Значит, фреска? Тем более что и Шарлот, и Сикейрос, и Рамон Альба де Каналь уже начали осваивать эту технику… И все же Диего колеблется. Результаты, достигнутые товарищами, не очень-то воодушевляют его: по сравнению с «Созиданием» их фрески кажутся тускловатыми. Кроме того, ведь его росписи будут находиться в открытом дворе, подвергаясь прямому воздействию солнечных лучей, испытывая на себе все атмосферные капризы. Окажется ли фресковая живопись достаточно прочной для таких условий?

Сикейрос и Шарлот не разделяют его сомнений. Однако сами они не могут договориться между собой даже о том, в каких пропорциях следует смешивать песок, известь и цемент для фрескового грунта, как разводить краски в воде — с клеем или без него? В Национальной библиотеке удается разыскать старинный итальянский трактат Ченнино Ченнини, но архаические термины, которыми он изобилует, окончательно запутывают художников, тщетно пытающихся разобраться во всех этих «арричиато» и «интонако».

Послушав их споры, Герреро вдруг хлопает себя по лбу. А ведь секрет, которого они доискиваются, наверняка должен быть известен народным мастерам! Помнится, дед говорил ему о чем-то похожем. Правда, теперь никто из маляров не пользуется этим способом, но почему бы не порасспросить старика?

Назавтра же он приводит деда. Сморщенный, глуховатый, однако еще довольно крепкий старичок — кстати, зовут его тоже Хавьером — бесстрастен и немногословен настолько, что по сравнению с ним даже сдержанный внук может показаться развязным говоруном. Сеньоры, стало быть, спрашивают, умеет ли он расписывать стены земляными красками? Что ж тут не уметь! Диего вытаскивает записную книжку, но старик отрицательно покачивает головой. Объяснять он не горазд — вот если ему дадут стену, он покажет, как это делается.

Подходящая стена отыскивается на задворках все того же бывшего монастыря Петра и Павла. На несколько дней художники поступают в подмастерья к старому маляру, который первым делом приказывает Хавьер-младшему нарезать мясистых листьев кактуса нопаля, накрошить их помельче, замочить и поставить в тепло. Помощники между тем дочиста выскребывают выбранный участок стены, а старик ловко набрасывает на него раствор, приготовленный из песка, извести и цемента. Но это лишь нижний слой штукатурки, так называемый репельядо.





Дата публикования: 2015-03-29; Прочитано: 193 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.039 с)...