Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Христофору колумбу



В четырехсотлетнюю годовщину открытия Америки

1492–1892

Еле поспевая за дядей, шагал он по пыльной улице Мина, плоской и прямой, как линейка. И это столица?.. Два ряда бесцветных приземистых зданий тянутся, уменьшаясь, куда-то вдаль. Пара мулов тащит по рельсам обшарпанный трамвайный вагончик. Вправо и влево отходят улицы и переулки — тоже прямые, грязные, со сточной канавой посередине… Гуанахуатские улички припомнились ему: как они извиваются, карабкаются, ныряют, какие там громоздятся дома, непохожие один на другой; припомнились холмы, что вздымаются среди разноцветных крыш, да и сами то и дело меняют окраску — то они голубые, то бурые, то розовые. А здесь все было выцветшее, однообразное. Равнодушные лица плыли навстречу, поглядывали, зевая, из окон.

Внезапно дядя остановился — Диего чуть не налетел на него — и, попросив обождать минутку, скрылся за дверью под вывеской «Пулькерия». Этот дом отличался от соседних. На фасаде у него нарисованы были цветы, женщины, пистолеты, и сквозь окна виднелись еще какие-то изображения на стенах комнат… Но тут появился дядя, утирая губы, и они двинулись дальше.

Завидев другую такую же вывеску, Диего прибавил шагу и остановился первым, так что на этот раз, пока дядя вернулся, он успел рассмотреть через окна гораздо больше. Стены и тут оказались расписанными сверху донизу, с потолка свисали бумажные гирлянды, а за прилавком на полках рядами стояли темные фляги самых причудливых форм и прозрачные бутыли, в которых мерцала жидкость — рубиновая, зеленая, золотистая. И люди, толпившиеся у стойки, сидевшие за столиками, отличались от тех, на улице, — они кричали, хохотали, пели и чокались так, что стаканы едва не разлетались вдребезги.

Когда же еще через несколько кварталов показалась вывеска, где, кроме слова «пулькерия», значилось и название «Битва при Ватерлоо», Диего, вспомнив рассказы отца о великом Наполеоне, решительно шагнул вслед за дядей через порог. Разноголосый шум оглушил его, неприятный запах — тот самый, что шел от дяди, только во много раз сильнее, — ударил в нос, но фигуры на стенах заставили его позабыть обо всем.

Плоские и раскрашенные, эти фигуры заговорили с Диего на языке его собственных рисунков. В глаза ему бросились главные действующие лица — крупные, выписанные со всеми подробностями. Все же прочие, если даже они помещались на первом плане, были поменьше ростом и похожи друг на друга, как оловянные солдатики. Впрочем, они и были солдатами.

Налево от входа французские кирасиры яростно и безуспешно пытались смять строй англичан в красных мундирах, позади которых восседал на коне сам Железный Герцог, суровый и непреклонный. На правой стене под наведенными со всех сторон жерлами английских пушек, стоял окруженный соратниками генерал Камбронн, скрестив на груди руки и выставив ногу вперед. У командующего артиллерией прямо из открытого рта вилась надпись: «Храбрые французы, сдавайтесь!», а изо рта Камбронна вылетал на манер плевка исторический ответ: «Дерьмо!» А в глубине зала на фоне багрового неба верхом на усталой лошади, точь-в-точь как она опустив голову, ехал с поля сражения Маленький Капрал, заложив руку за борт сюртука.

Боясь одного — что дядя вот-вот позовет уходить, — Диего переходил от стены к стене и не сразу смог оторваться, когда жирный бас пророкотал у него над ухом:

— Эй, босяк! Тебе нравятся эти картинки, а?..

— Еще бы, — буркнул он, — очень! — и лишь тогда обернулся. Усатый толстяк в одной жилетке, в белоснежной рубашке с засученными, рукавами смотрел на него с удовольствием.

— Мне они тоже нравятся, — сообщил толстяк, шумно вздохнув. — Пришлось раскошелиться, зато сделал мне их маэстро Нарваэс, ученик самого Монроэ, ну, того, который нарисовал «Источник опьянения»… Знаешь?.. Не знаешь?! В пулькерии приятеля моего, дона Панчо! И скажу тебе, что сеньор Монроэ разбирался в пульке не хуже, чем в картинках! А ты что-нибудь смыслишь в пульке, босяк?

— Я его никогда не пробовал, — сознался Диего, — но картины… — «…и пульке, и пульке!..» — упрямо твердил хозяин, подталкивая его к стойке и усаживая на высокий табурет, рядом с дядей Рафаэлем. Затем он принялся колдовать над своими бутылями — что-то смешивать, взбалтывать, разглядывать на свет, не переставая при этом рассказывать, как по окончании знаменитой картины «Источник опьянения» дон Панчо устроил в честь художника торжество, длившееся три дня, и какая играла там музыка, и какой подавался пульке — лучших сортов!

— И знаете, кто собственноручно раздвинул занавес, кто первым открыл для публичного обозрения картину маэстро Монроэ?.. Сам президент республики, дон Бенито Хуарес, почтивший праздник своим присутствием вместе с двумя министрами! В пулькерии у дона Панчо и сегодня можно видеть под стеклянным колпаком три бокала, из которых пили они в тот великий день…

По мере его рассказа шум стихал. Забулдыги за столиками повернулись к хозяину, некоторые встали и подошли поближе. Диего заметил, что при имени Хуареса многие стащили с голов засаленные шляпы. Заметил это и толстяк; прочувствованно высморкавшись, он хлопнул в ладоши и приказал парням в белых куртках, сновавшим с подносами между столиками:

— Эй, ребята! По стакану за мой счет всем сеньорам в память отца нашего, — он всхлипнул, — спасителя родины, незабвенного Бенито Хуареса! Пей, босяк! — поставил он стакан перед мальчиком. — За Хуареса!

Запах пульке был нестерпим, но не отступать же! Опозориться перед этими столичными оборванцами? Ну нет, он их еще переплюнет! Взяв стакан в обе руки, он крикнул срывающимся голосом:

— За Хуареса!.. И за погибель Щетинистой башки! И, зажмурившись, выпил залпом, как лекарство.

На вкус это оказалось совсем неплохо; приятное тепло начало растекаться по телу… Но тут же он со страхом подумал: не оглох ли? — так тихо стало в пулькерии. Все глядели на него, переглядывались; краем глаза он увидел, как закусил губу дядя Рафаэль. Вдруг хозяин грохнул обоими кулаками по стойке и захохотал.

— Ах ты, босяк, — выговорил он, наконец, с нежностью, — да ты же сущий мятежник, а еще говорил, что пить не умеешь! Нет уж, изволь теперь выпить второй стакан, коли сам предложил два тоста!

Пулькерия снова наполнилась голосами, хохотом. Кто-то хлопал Диего по спине, кто-то чокался с ним. Это были приятнейшие, великолепные люди; они любили его, и он их любил, и генерал Камбронн с Маленьким Капралом сошли со стен и присоединились к компании, и уже сам дон Бенито Хуарес намеревался почтить праздник своим присутствием, только все они почему-то стали кружиться… кружиться…

— Ведь вот как бывает, — говаривал года четыре спустя дон Диего, — не знаешь действительно, где потеряешь, а где найдешь! Я тогда чуть было не рассорился с Рафаэлем — шутка ли, напоили мальчишку до того что он проболел с неделю… А вышло так, что именно после этого случая, еще не встав с постели, Диегито потребовал, чтобы ему принесли оловянных солдатиков — как можно больше оловянных солдатиков! Сколько их ни покупали ему, все было мало для тех баталий, которые он стал разыгрывать сперва на одеяле, а как поправился — в детской на полу… Мы-то боялись, что он начнет бегать по городу. Куда там! Из дому не выходит, воюет с утра до вечера.

Сначала думали — очередное увлечение вроде рисования; кстати, рисовать он совсем перестал, только чертит без конца планы, карты… Но месяц идет за месяцем, а увлечение не проходит. Отдали в школу — отсиживает уроки и поскорее домой, к своим солдатикам, к чертежам да книгам. Да, читает запоем, но что читает? «Очерки наполеоновских кампаний», «Жизнь Боливара», все, что смог достать о нашей войне за Реформу, а тут уж и мне, сами понимаете, есть о чем рассказать… Дальше — больше: просит раздобыть ему военные руководства, учебники…

И вот недавно нахожу у него на столе бумаги — схемы боевых порядков пехоты, недурно выполненные, смею сказать. Спрашиваю, откуда он так хорошо их скопировал? Фыркает — дескать, разработал их сам, с начала до конца.

Вот тут уж я отправился к генералу Состенесу Роча — как-никак вместе воевали. Кладу перед ним бумаги, рассказываю. Он, натурально, сомневается — мальчишке ведь и десяти нет! Что ж, привожу сына, и генерал самолично экзаменует его и по истории войн, и по тактике, и даже по фор-ти-фи-ка-ции. Но чем Диегито сразил его окончательно, так это знанием уставов мексиканской армии. Велит мой генерал подать карету, усаживает мальчика рядом с собой и везет его прямехонько к сеньору Инохосе — да, да, к военному министру! И министр, поговорив с Диегито, издает специальный приказ — вот этот.

Достав из бумажника сложенный вчетверо лист, дон Диего расправлял его, протягивал собеседнику и слушал не без удовольствия, как тот читает:

— «Во внимание к боевым заслугам подполковника Диего Риверы, а также ввиду выдающихся способностей и редких в столь раннем возрасте познаний в военном деле, обнаруженных его сыном, разрешить Диего Ривере-младшему, в порядке исключения из правил, поступить в военное училище по достижении им четырнадцати лет…»

— То есть на четыре года раньше, чем положено! — пояснял отец.

Случалось, что кто-нибудь из приятелей дона Диего, отдав дань отцовской гордости, позволял себе усомниться: так ли уж заманчива военная карьера в мирное время? Спору нет, из Диегито, разумеется, выйдет отличный офицер, а там, глядишь, и генерал, но на что станет он употреблять свои таланты? На учения, на парады? Или — приятель понижал голос — на то, чтобы несчастных индейцев усмирять?

— Мирное время? — прищуривается отец. — Давно ли на Кубе тоже было мирное время?.. А знаете, кстати, в ком сейчас больше всего нуждаются кубинские инсургенты? Так вот: в командирах, военачальниках, в полководцах — в людях, умеющих распоряжаться, выигрывать сражения, нести революцию на штыках! И если б кубинские патриоты лет десять-пятнадцать тому назад, решая будущее своих сыновей… — словом, вы меня понимаете?

Что уж тут было не понять!

II

Десяти лет от роду Диего не сомневался в своем призвании. Двигать войска, давать сражения, повелевать людьми было увлекательней, чем разбираться в устройстве механизмов и живых существ, заманчивей, чем расписывать стены — пусть даже так искусно, как сам маэстро Нарваэс.

Напрасно мать и Тотота, со страхом следившие, как растет в мальчике богопротивная страсть к жестокому военному ремеслу, пытались возвратить его к прежнему увлечению, которое теперь уж казалось им безобидным. Напрасно дарила ему Тотота дорогие краски в фарфоровых баночках, водила в Национальный музей, брала с собою на рынок Воладор, где шла торговля ручными изделиями со всех концов Мексики, — глиняной посудой, домоткаными покрывалами и накидками, плетенными из соломы игрушками, украшениями из золота и серебра. Напрасно мать словно невзначай заговаривала о том, что, одаренных подростков принимают в вечерние классы при Академии изящных искусств, или, как обычно ее называли, школы Сан-Карлос. В числе пациенток доньи Марии были и жены преподавателей школы Сан-Карлос, сыну стоило только сказать…

Сын молчал. Нет, он вовсе не остался равнодушен к подаренным краскам, первозданно ярким, соперничающим между собой и в то же время как бы сдерживающим друг друга. Исподволь вошли в его жизнь и сумасшедшие радуги полосатых накидок — сарапе, и округлые, женственные формы кувшинов, привезенных из Оахаки, и массивные каменные тела ацтекских идолов в прохладных залах музея. По ночам тревожили его сны — бессмысленные, цветные… Но судьба его была уже решена — сложенная вчетверо, дожидалась она своего часа в отцовском бумажнике.

Вернувшись из школы и наскоро разделавшись с уроками, он отправлялся встречать отца со службы. Приятно было пройтись в это предвечернее время по улицам, прямизна которых перестала его раздражать, как только он узнал, что подобная планировка открывает блестящие возможности для применения артиллерии. Случись-ка в Мехико что-нибудь вроде тринадцатого вандемьера, уж он сумел бы не хуже генерала Бонапарта расставить пушки перед Национальным дворцом и огнем их смести изменников-роялистов не только с площади Сокало, но и с обеих прилегающих улиц!

Еще не завидев зеленые кроны над крышами, по свежести воздуха он ощущал близость Аламеды — огромного бульвара, почти что парка, расположенного в самом центре столицы. Лет триста назад здесь по приговору инквизиции сжигали еретиков на кострах. С тех пор как Диего узнал об этом, ему все мерещились за стволами деревьев языки пламени, клубы дыма, черные капюшоны монахов и пестрые остроконечные колпаки осужденных. Потом и другие картины, связанные с Аламедой, поселились в его воображении — например, вступление в Мехико генерала Санта-Аны, сопровождавшееся такой расправой с противниками этого продажного и сладкоречивого тирана, что, говорят, вода во всех фонтанах бульвара стала красной от крови… Или знаменитый банкет в честь решительной победы над французами, который задал здесь столичной бедноте президент Хуарес; приказав заставить столами все аллеи, он сам в неизменном своем черном сюртуке обходил пирующих, чокаясь с ними…

А на обратном пути, вдвоем с отцом присев в одном из тенистых уголков Аламеды, они могли наконец-то поговорить без помех о войне на Кубе, продолжавшей занимать их мысли. Раскладывали карту на садовой скамейке, сопоставляли разноречивые сообщения с театра военных действий, гадали, где сейчас может находиться дядя Панчо, брат дона Диего, который вступил волонтером в отряд кубинских повстанцев и, с тех пор как высадился на острове вместе с Масео, не подавал о себе вестей. Пытались вообразить, как пошли бы дела на Кубе — уж наверное успешней, чем теперь! — если б верховный руководитель революции Хосе Марти не погиб в одной из первых же стычек больше года тому назад… Как раз здесь, на Аламеде, отцу посчастливилось увидеть Хосе Марти, когда тот в последний раз приезжал в Мексику; большелобый, со впалыми щеками и пышными темными усами, шел он, задумавшись, по аллее и, повстречавшись глазами с восхищенным взглядом дона Диего, учтиво приподнял над головой котелок.

Смеркалось, давно было пора домой, но отец не торопился. Глядя в выпуклые, блестевшие от возбуждения глаза сына, он забывал о том, что вынужден тянуть лямку мелкого служащего в городском санитарном управлении, что все влиятельные друзья бессильны помочь человеку его убеждений получить более достойное место, что заботы по содержанию семьи все больше ложатся на плечи жены, бегающей день-деньской по городу с акушерским саквояжем…

Все же приходилось подыматься, идти — сперва под электрическими фонарями, потом под газовыми, потом под масляными; чуть не вся история столичного освещения сменялась в обратном порядке над их головами, пока они добирались к себе на окраину. Тут было уже совсем черно, лишь из незанавешенных окон пулькерии падали на дорогу желтые пятна да на перекрестке, освещенные снизу, толпились люди, — это, поставив прямо на землю огарок свечи, какой-нибудь бродячий певец распевал под гитару душещипательные баллады-корридос о неверной любовнице Куке Мендосе, о злосчастном арестанте из Сан-Хуана де Улуа, о благородном разбойнике Макарио Ромеро.

Певец не скупился на выражение чувств — он сам стонал и плакал, рассказывая о том, как заманил губернатор в ловушку неустрашимого разбойника:

Он Ромеро передал

Через тайного наймита,

Будто ждет его на бал

Молодая Хесусита.

— Хесусита ждет меня,

Мне нельзя не быть на бале…

И слушатели вскрикивали, волнуемые картинами отваги, измены, верности.

Кинулась к нему на грудь,

Как безумная рыдая,

Вся от горя побледнев,

Хесусита молодая.

— О любимая, прощай, —

Он сказал ей, в очи глядя, —

Умираю не в бою,

А в предательской засаде.

Тут же можно было купить за сентаво и текст песни, напечатанный на листке оберточной бумаги рядом с портретом героя. Усатый и невозмутимый, в высоких сапогах, широкополой шляпе и тщательно повязанном галстуке, одной рукою вздернув коня на дыбы, а другою держа пистолет кверху дулом, гарцевал там дон Макарио, точь-в-точь как в корридо:

Пляшет золотистый конь,

Белой взмахивает гривой,

Дон Макарио к дворцу

Подъезжает горделиво[1]

Можно было купить и другие листки с картинками, отпечатанными черным по белому. Не все картинки сопровождались стихами, некоторым хватало короткой надписи, например: УЖАСАЮЩЕЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ УЖАСАЮЩЕГО СЫНА, УБИВШЕГО СВОЮ УЖАСАЮЩУЮ МАТЬ, или СЕМЬ СМЕРТНЫХ ГРЕХОВ.

Смертные грехи представлены были в виде семи отвратительных крылатых гадов, набросившихся на человека во фраке, крахмальной манишке и лаковых туфлях.

Вдоль туловища у каждого гада шли буквы — ЛЕНЬ, СЛАДОСТРАСТИЕ, ЗАВИСТЬ и так далее. А на листке под названием ЭЛЕВТЕРИО МИРАФУЭНТЕС, ИЛИ ДО ЧЕГО ДОВОДИТ БЕСПУТСТВО мохноногий поджарый черт, злорадно скалясь, подталкивал в спину беспутного Элевтерио, уже занесшего камень над головой распростертой жертвы.

Такие листки Диего помнил еще по Гуанахуато — там их выставляли в окнах лавок, — но лишь в Мехико они начали по-настоящему интересовать его. Здесь он сам не зная почему стал отличать от всех прочих картинок те, у которых в нижнем углу справа стояла подпись: «Посада», а в последнее время стал узнавать их издали, не успев еще разобрать букв.

…Так вот и получалось, что отец с сыном попадали домой совсем поздно и торопливо проглатывали остывший обед под укоризненным взглядом доньи Марии. А наутро снова надо было бежать в школу, и хорошо еще, если первым уроком был французский, потому что старик Ледуайен, стоило только разговорить его как следует мог, так и не раскрыв журнала, рассказывать до звонка о нравах Второй империи, о расплате, постигшей Наполеона Третьего под Седаном, об осаде Парижа пруссаками. Увлекаясь, учитель доставал из портфеля литографии: толпа простолюдинов пляшет вокруг пушки; под сводами церкви какая-то женщина, воздев кулаки, обращается с речью ко множеству других женщин; мальчишка на баррикаде размахивает огромным знаменем; разряженные дамы тычут концами зонтиков в лица связанным рабочим. Хоть Ледуайен и не говорил этого прямо, никто из учеников не сомневался, что он сам участвовал в парижских событиях 71-го года — и уж конечно не на стороне версальцев!

Следующие уроки проходили точно в тумане. Слушая краем уха объяснения учителей, чтобы в любую секунду суметь повторить последнюю фразу, Диего одновременно возводил укрепления, передвигал батальоны, шел на выручку генералу Домбровскому. Потом, устав от напряжения, сидел, бездумно уставясь в пространство, водя карандашом по бумаге…

Как-то в один из таких моментов, опустив глаза, он увидел вдруг, что место, по которому он чиркал карандашом, явственно приподнялось, словно бумага вспучилась снизу… А соседний кусочек, наоборот, провалился куда-то в глубь стола! Что такое?

Прикоснувшись к бумаге, он убедился, что поверхность ее осталась ровной. Но едва отнял руку, иллюзия возвратилась — он своими глазами видел выпуклость, видел провал. Внезапно он понял: его же собственный карандаш и выделывает эти штуки!

Голос учителя смолк, исчез. Все исчезло. Остался лишь тонко очинённый карандаш, которым Диего, дрожа от нетерпения, распределял штрихи на бумаге. Бумага преображалась. Из плоскости она становилась пространством.

Но, черт побери, до чего же не просто оказалось завоевать власть над этим пространством! Не стало времени встречать отца — опять, как когда-то, Диего часами просиживал у себя в комнатке, марая лист за листом. Прямоугольники и квадраты послушно отрывались от бумаги и тонули в ней, но как только он пробовал изобразить хотя бы свою же комнату, от стола, за которым сидел, до кровати у дальней стены, ничего не получалось: стол, полка с книгами, люстра, кровать располагались на рисунке не друг за другом, а рядом, в одной плоскости.

Существовал какой-то секрет, неведомый даже взрослым, кроме настоящих художников, вроде тех, в академии.

А что, если и в самом деле поступить в эти вечерние классы? В его планах ничто не изменится — ведь до военного училища еще целых четыре года.

Дождавшись воскресного завтрака, он завел разговор об этом. Мать обрадовалась: она же давно предлагала! Тотота вздохнула с облегчением. Диего смотрел на одного отца, который молчал, опустив голову. Почему он молчал?

— Ну, разумеется, — сказал, наконец, дон Диего, не поднимая глаз.

III

Еще не кончился девятнадцатый век. Город Мехико еще живет покойно, размеренно, позабыв минувшие потрясения и не предчувствуя будущих. И в сонном круговращении этой жизни самыми яркими событиями — по крайней мере для человека, которому не исполнилось и двенадцати лет, — становятся праздники, повторяющиеся из года в год.

Недели за три до рождества стаскивают сундук с антресолей, достают из него раскрашенные глиняные фигурки. Друг за другом на свет появляются дева Мария, святой Хосе, ослик, пара волов, пастухи и в заключение — три восточных царя: негр Мельчор на верблюде, индиец Валтасар на слоне и белолицый седобородый Гаспар на богато убранной лошади. В углу гостиной сооружают целый театрик, в котором расставляют эти фигурки вокруг кукольных яслей над озером, сделанным из зеркала, под звездами из серебряной фольги.

Вечером 16 декабря в домах устраивают процессии. По внутренним дворикам, по галереям и лестницам, тускло освещенным бумажными фонариками, бредут вереницей дети и взрослые с зажженными свечами в руках. Двое впереди несут изображение девы Марии и святого Хосе; останавливаясь у каждой двери, они жалобными голосами молят о пристанище, но не получают ответа. Лишь последняя дверь распахивается, наконец, перед святым семейством, и громкая, радостная песня заглушает треск фейерверков, доносящийся с улицы.

Из новогодних развлечений любимое — «разбивать пинату». Пината — это большой глиняный горшок, полный сластей и фруктов, оклеенный разрисованной бумагой и подвешенный к потолку таким образом, что его можно то поднимать, то опускать. Гостям по очереди завязывают глаза и, дав в руки палку, предлагают разбить горшок, в то время как хозяин, держа конец веревки, заставляет пинату скакать в воздухе, а все окружающие умирают со смеху. В конце концов кому-то удается попасть в цель, горшок разлетается вдребезги, и гости с визгом и хохотом бросаются подбирать конфеты, орехи, засахаренные бананы…

Февраль — месяц карнавала. Правда, старики уверяют, что нынешний карнавал не идет ни в какое сравнение с тем, что бывало лет сорок назад, когда по Пасео де ла Реформа три дня с восхода до заката сплошной рекой двигались экипажи с ряжеными. Все же и сейчас есть чем полюбоваться. Вот несколько человек, покрывшись конской попоной и высунув спереди голову игрушечной лошадки, тащат под звон бубенцов старинную карету, из окон которой смотрят сказочные чудища. Вон катится широкая платформа: на мачте, укрепленной посередине, развеваются разноцветные ленты, под мачтой — не смолкающий ни на минуту оркестр, окруженный паяцами, маврами, французскими генералами и полуобнаженными красотками. Взявшись за руки, они пританцовывают, весело перебраниваются со зрителями, а на перекрестках спрыгивают наземь и пускаются в пляс.

А вон в открытой коляске, сопровождаемый свитой из чертенят, едет сеньор Дьявол в черной маске, в красном плаще, с рогами, с хвостом, небрежно перекинутым через плечо, и с огромным фолиантом под мышкой. Перед некоторыми домами он останавливается, раскрывает книгу и зычным голосом зачитывает имена тех здешних жителей, по чью душу собирается явиться в ближайшее время, — неправедного судьи, плута-лавочника, ростовщика… Толпа покрывает свистом каждое имя, соседи грешника рукоплещут, и только сам он, не смея выглянуть, трясется от злости за своими ставнями.

Теперь недалеко и до весны — до пасхальной недели с ее торжественными шествиями и сверкающими алтарями, с ярмаркой, откуда Диего опять натащит домой барашков и оленей, вылепленных из пористой глины. Но самое увлекательное — сожжение иуд. С давних пор в Мексике существует обычай запасаться на пасху большими — до трех-четырех метров ростом — куклами, изображающими предателя Иуду Искариота, начинять их порохом и предавать огню после страстной субботы. Корчатся в пламени размалеванные бумажные лица, пылают картонные туловища, обнажая проволочный остов, и куклы взлетают в воздух, треща, стреляя, рассыпаясь на тлеющие куски.

Майский праздник — годовщина сражения при Пуэбле — затопит столицу цветами, а там на все лето зарядят дожди. Несколько месяцев подряд тучи лишь ненадолго уходят с неба; нередко часа в три пополудни приходится зажигать лампу. Хорошо еще, если в день Независимости обойдется без ливня. Впрочем, так или иначе едва ли кто усидит дома в этот день, 15 сентября, когда над городом подмывающе звучат патриотические марши, повсюду развеваются национальные флаги и в каждой витрине красуется портрет Мигеля Идальго в черном рединготе либо аллегорическое изображение родины в виде молодой женщины, богатырским усилием разрывающей цепи.

К вечеру на площади Сокало не протолкнуться. Толпа не знает сословных различий: важный чиновник стоит бок о бок с мусорщиком, парижский зонтик соседствует с рогожкой — петате, наброшенной на голые плечи. В темном небе светящимся пунктиром фонариков обведены контуры дворца, собора, старинных зданий. Возносятся кверху трехцветные флажки, подвешенные к воздушным шарикам. Ждут появления президента, и вот он с яркой лентой через плечо показывается на центральном балконе в окружении свиты. Ровно в одиннадцать часов президент, потянув за веревку, ударяет в колокол — в тот самый колокол, которым когда-то отец Идальго поднял крестьян деревушки Долорес.

Крики энтузиазма, вырывающиеся из тысяч глоток, шипенье взвивающихся ракет, трезвон, беспорядочная стрельба (назавтра в газетах опубликуют список пострадавших) сливаются в оглушительный шум. Мексиканские пиротехники в эту ночь превосходят самих себя — на вершинах воздвигнутых ими сооружений вращаются огненные колеса, распускаются маки, извиваются в пламени саламандры…

И все-таки ни один праздник не может сравниться с днем поминовения усопших, который в Мексике называют просто Днем мертвых.

Ранним утром 2 ноября жители столицы целыми семьями направляются на кладбище с букетами и венками. Господствует желтый цвет семпасучитля — индейской гвоздики, которою убирали покойников еще во времена ацтеков. Возложив венки, благочестивые сеньоры расходятся по церквам. Люди попроще располагаются вокруг могил, вынимают из корзинок бутыли пульке, закуску и принимаются за трапезу.

Иностранец, оказавшийся в этот день в Мексике, в особенности если он добрый католик, изумленно таращит глаза, заглядывает в календарь: уж не ошибся ли он, точно ли сегодня 2 ноября? Где же скорбные лица, где слезы и воздыхания? Повсюду смех, пиршественные возгласы, бесшабашное ярмарочное веселье. В булочных нарасхват «хлеб мертвых» — этакие куличи всевозможных размеров, облитые глазурью; сверху череп из сахара, под ним сахарные же кости. Ребятишки осаждают лотки, на которых — леденцы и конфеты в виде мертвых голов, сахарные черепа, шоколадные гробики…

Со сластями соперничают игрушки: картонные маски в форме черепа, маленькие разноцветные черепа из папье-маше с выведенными на лбу именами — «Конча», «Лупе», «Хуан», «Педро», «Диего»… Кому не захочется приобрести череп со своим собственным именем!.. Скелетики из дерева, из гипса, из проволоки — тот с алым плащом матадора, тот в черной адвокатской мантии, этот в широкополом сомбреро, увешанном побрякушками. Некоторые из них — на шарнирах, такие можно заставить двигаться и даже танцевать. А вот игрушка подороже — расписной ящичек с ручкой сбоку. Вращая ручку, приводишь в движение ленту с укрепленной на ней похоронной процессией: крохотные монахи с горошинами вместо головок несут гроб, впереди плывет священник в полном облачении, позади шествует кукольная семья.

Свои забавы у взрослых. С газетных страниц, со специальных листков, в изобилии напечатанных к этому дню, скалятся калаверы — изображения черепов и скелетов. Кого тут только не увидишь! Верхом на остове верного Росинанта скачет скелет рыцаря Дон-Кихота с копьем наперевес. Компания пьяниц, просвечивающих насквозь, опрокидывает стаканы в глотки, бездонные в самом буквальном смысле слова. Калавера сеньора депутата и калавера сеньора министра, калаверы знаменитых разбойников и заслуженных генералов, калаверы прохвостов и праведников. Благополучно здравствующие деятели представлены покойниками, да еще в сопровождении издевательских эпитафий. Но и настоящих покойников не пощадили: они изображены в легкомысленных позах, а ниже — непочтительные стишки.

Вечереет. Подгулявшая публика возвращается с кладбищ, смешиваясь с уличной толпой. Заглушая колокольный звон, рокочут гитары, захлебывается труба, азартно отстукивают ритм барабанные палочки. Пляшут игрушечные скелеты в детских руках, пускаются в пляс весельчаки, прикрыв лица картонными черепами. И церковный праздник окончательно сходит на нет, вытесненный иным, куда более важным праздником, который устраивает народ самому себе.

В чем же суть этого народного праздника?.. В насмешке над смертью? В презрении к ней?

Нет. Озорная, отплясывающая смерть, лакомая смерть, пахнущая ванилью и корицей, чествуется в этот день мексиканцами как родная сестра торжествующей жизни, как необходимое условие обновления и возрож дения, как всеобщая уравнительница. Все вы, дамы и господа, министры и депутаты, вожди и пророки, государства и цивилизации, — все вы пройдете, исчезнете, как и любой из нас, и только народ пребудет, ибо лишь он бессмертен!

За много веков до того, как первый католический монах вступил на мексиканскую землю, ее жители уже обладали этим знанием. Загляните-ка в Национальный музей! Вы увидите там древние изваяния смеющихся беременных старух — символ веселой смерти, чреватой новым рождением. Растянутым ртом улыбнется вам каменная богиня Коатликуэ — в венце из черепов, с двумя парами рук, отнимающими и дающими жизнь.

Разумеется, пучеглазый мальчишка в коротких штанах, который бродит весь день по улицам и площадям, ни о чем таком не размышляет. Он попросту грызет сахарный череп, забавляется игрушками, с наслаждением разглядывает калаверы, пританцовывает вместе с другими в такт оркестрику. И, не отдавая себе в том отчета, приобщается народному ощущению своей коллективной вечности, знакомится с относительностью всякой власти и всякой мудрости, учится смехом побеждать страх.

IV

С того вечера, как преподаватель дон Леандро, поставив перед Диего обыкновенный кубик, в два счета доказал нахальному мальчишке, что он и карандаша-то в руке держать не умеет — но, впрочем, если хочет, пусть ходит, глядишь, чему-нибудь и научится! — а мальчик, закусив губу, мысленно поклялся, что не отступит, пока не утрет нос этому желчному старикашке, — с того самого вечера Диего стал жить как бы в двух разных мирах поочередно.

В одном мире были школа, дом, приятели, с которыми он часами гонял мяч на Выставочном поле, удил рыбу и ловил аксолотлей в каналах, пересекавших город. А в другом мире он оказывался, как только переступал порог старинного, похожего на комод здания, в котором на протяжении двух с половиной веков помещался один из первых в Америке венерических госпиталей, уступивший в конце восемнадцатого столетия место изящным искусствам. Здесь Диего учился обращаться с каранда шом и размещать на бумаге рисунок, здесь познакомился с различными видами штриха, со способами тушевки, здесь копировал месяц за месяцем французские эстампы. Здесь же он, наконец, удостоился первого «превосходно» за копию головы Скорбящей богоматери, и сам маэстро Андрес Риос пригласил его к себе, в класс гипсов.

Два эти мира почти не сообщались друг с другом. Единственным мостиком между ними был путь, который Диего проделывал ежевечерне — из дому в Сан-Карлос и обратно.

Дорога шла по старым кварталам, уже назначенным к сносу. Торговые и ремесленные эти кварталы ни в чем не переменились с колониальной эпохи; занятия же их обитателей восходили и к более давним временам, когда Мехико еще назывался Теночтитланом. Например, гробовщики — Диего сам вычитал это в хронике Бернардино Саагуна — и при Монтесуме жили на том же месте, что ныне, — там, где теперь находился переулок Табакерос, лежавший у него на пути.

Узкий, как щель, переулок встречал его запахами сажи, белил, дыма, крепкой вонью столярного клея, варившегося на очагах под открытым небом. У дверей мастерских громоздились некрашеные гробы; вдоль стен стояли готовые: черные для взрослых, белые для детей, невинных ангелочков, бело-голубые для девственниц. Бело-голубых было больше всего — не потому, что так уж много девственниц умирало, а потому, что индейцы, издалека добиравшиеся сюда за похоронным товаром, из всех цветов признавали лишь белый с голубым — цвета бога Тлалока, цвета воды, неба, света.

И еще одна древняя профессия была представлена в переулке Табакерос своими служителями — вернее служительницами. По-праздничному разодетые, с цветком за ухом проплывали они, высоко подбирая юбки, в клубах дыма по мостовой, уставленной гробами с обеих сторон, и мастера, откладывая инструмент, провожали их долгими взглядами, а жены мастеров крестились и плевали вслед.

Как-то раз, пробираясь между пылающими очагами, Диего ощутил вдруг острый запах духов, напомнивший ему о гуляньях на берегу пруда Ла Олья. Он вскинул лаза на идущую впереди женщину, да так и замер: Антония, его няня!.. Ее фигура, ее покатые плечи и эта гордая посадка головы, оттянутой назад тяжелым узлом волос!..

— Антония! — окликнул он. — Давно ли из Гуанахуато? Как ты здесь очутилась? — И, только услышав собственный голос, сообразил, что говорит на языке пурепече, которому научился у няни.

Женщина обернулась. Конечно, это была не Антония — откуда, в самом деле, той здесь взяться! Эта была моложе и совсем не похожа лицом, а все-таки сходство осталось и сделалось еще разительней, когда индианка, просияв оттого, что слышит родную речь, ответила ему на языке пурепече.

Так началось это странное знакомство, о котором Диего почти не вспоминал ни дома, ни в Сан-Карлосе. Но дважды в день, поворачивая в переулок Табакерос, он как бы невзначай замедлял шаг…

Чаще всего он доходил до следующего угла, так и не повстречав ее. Порой она шла с мужчиной — всякий раз с новым — и, поравнявшись с Диего, незаметно подмигивала; порой, сонная и растрепанная, лениво махала ему рукой из своего оконца под крышей. Но случалось, она сама его окликала, и, стоя посреди переулка, они подолгу болтали о всякой всячине — о Гуанахуато, откуда и она была родом; о приближающемся карнавале; о загадочном убийстве, взволновавшем столицу; о том, который все-таки лучше из духовых оркестров, попеременно играющих в Аламеде по воскресеньям, — артиллерийский или полицейский… Развеселившись, женщина запускала пальцы в шевелюру подростка, забавляясь его смущением, а на прощанье задавала один и тот же вопрос: «Не хочешь ли подняться ко мне?» — и покатывалась со смеху, когда он вежливо отвечал: «Спасибо, как-нибудь в другой раз».

Разумеется, это была дурная женщина, хотя, сказать по правде, Диего не находил в ней ничего дурного. Ему нравился ее грудной голос, ее заразительный смех и то, что она держалась с ним как с равным. Ее ремесло не внушало ему отвращения, а только жгучее любопытство. Рассказы старших приятелей, захватанные множеством рук страницы во французских романах, разговоры родителей, не предназначавшиеся для его ушей, давно уже разожгли в нем желание вырвать у взрослых и эту тайну. С каждым днем крепла его решимость, и вот однажды в ответ на привычную шутку: «Когда же ты соберешься меня навестить?» — он выпалил, словно в воду бросаясь: «Сегодня!»

В тот вечер на занятиях в Сан-Карлосе он никак не мог сосредоточиться. Уставясь на гипсовую голову Аполлона, он старался вспомнить, какое было лицо у женщины, когда он повернулся и пошел от нее. Напрасно дон Андрес с укоризной гудел у него за плечом: «Лепи форму, представь себе, будто ты ощупываешь ее карандашом!» — дело не клеилось. Как вести себя, оставшись наедине с ней? А может, не поздно обратить все в шутку? Посоветоваться бы, но с кем?

Двое в классе показались ему заслуживающими доверия — братья Агирре, разбитной Рамон и молчаливый скуластый Порфирио, оба старше его на несколько лет Дождавшись перерыва, он отозвал их в сторону и, стараясь говорить небрежно, поведал о предстоящем ему испытании.

Они не поверили! Рамон даже обозвал его хвастунишкой, и Диего, задохнувшись от ярости, полез было в драку, но Порфирио разнял их и рассудительно предложил решить спор по-хорошему. Они с Рамоном проводят Диего до самого дома, где живет эта женщина, и тут же выяснится, соврал он или нет.

Было довольно поздно, когда все трое остановились под ее окошком, в котором горел свет. Братья остались внизу, а Диего стал подниматься по скрипучим ступенькам, чувствуя себя так, как будто идет к зубному врачу. С последней надеждой, что, может быть, ее все-таки не окажется дома, он постучался, но знакомый голос откликнулся, и он потянул дверь к себе.

Нагая, смуглая, сидела она перед ним на краю постели, поставив на пол стройные ноги, и, заведя руки за голову, вынимала из волос шпильки. При виде Диего она не изменила позы, не сделала даже попытки прикрыться, только глаза ее округлились. А рядом с постелью, в дверце зеркального шкафа стоял взъерошенный пучеглазый подросток в коротких штанах, комкая в руке соломенную шляпу…

Все это не длилось и секунды. Он попятился, кубарем скатился по лестнице, слыша за собой ее раскатистый смех, и только перед самым выходом вспомнил: приятели! Они были там, в переулке. Диего различал их сквозь щель — стоят, прислонившись к стене дома напротив, покуривают, поглядывают то и дело наверх.

Невидимый ими, он притаился за дверью, дрожа от стыда и унижения. Вдруг снаружи сделалось еще темней — что это потух свет в ее окне, он догадался по тому, что Рамон присвистнул, а Порфирио выбранился и, судя по звуку, треснул брата по спине. Выждав еще некоторое время, они отделились от стены и, переругиваясь, двинулись по переулку.

Минут через десять решился выйти и он. Слепо поблескивали окна; черные гробы растворились во мраке, лишь белые и голубые пятна мерцали по сторонам. Исполненный презрения к себе, пробирался Диего между остывшими очагами, но, как ни хотелось ему думать скверно об этой женщине, он не мог. Мощное бронзовое тело вновь и вновь возникало перед его глазами, и никогда еще не испытанное чувство восхищения и благодарности перехватывало горло.

В Сан-Карлос назавтра пришлось идти кружным путем. Лишь откровенная зависть, с которой воззрились на него братья Агирре, несколько вознаградила Диего. Они хлопали его по плечу, отпускали грубые, лестные шутки, требовали подробностей.

Сначала он отвечал уклончиво, но, подстегиваемый расспросами, мало-помалу разошелся. Вот когда пригодились французские романы! Соблазнительные картины одна заманчивее другой развертывались перед пораженными слушателями, и, глядя в их расширившиеся глаза, Диего, пожалуй, впервые в жизни оценил спасительную силу вымысла…

Вскоре он стал замечать с каким жадным, уважительным любопытством посматривают на него и другие товарищи по мастерской, и понял, что Порфирио с Рамоном создали ему репутацию отчаянного гуляки. Что ж, подобной репутации мог позавидовать всякий, а главное, он знал теперь, как ее поддерживать. Временами он и сам уже верил, что все было именно так, как он рассказывал.

Но в переулок Табакерос он больше не заглядывал.

V

На улице Ла Монеда, по которой ходил теперь Диего в Сан-Карлос, доживал свой век приземистый, покосившийся набок дом. «Мастерская гравюр» — извещала квадратная вывеска на фасаде, а другая, пониже, добавляла: «и литографий». Слева от входа в окне была выставлена репродукция «Страшного суда» Микеланджело, в окне же направо что ни день появлялся какой-нибудь новый лист — то «Расстрел бунтовщика», то «Поучительная история о любовнике, задохнувшемся в сундуке, куда его спрятала распутная супруга», то очередные похождения дона Чепито, мошенника и горлопана, то изображение скелетов в полицейской форме, разгоняющих толпу бедняков. На каждом листе в нижнем углу справа стояла подпись: «Посада». А в глубине мастерской сидел сам Хосе Гваделупе Посада, наклонив широкие плечи и большую кудлатую голову над ярко освещенным столом.

Приплюснув нос к стеклу, Диего подолгу следил за тем, как он размечал камень или доску, как наносил рисунок быстрыми, уверенными движениями руки и как потом бережно, неторопливо работал резцом, то и дело откидываясь на стуле и подергивая в раздумье висячие усы. По временам помощник, колдовавший в углу, протягивал ему металлическую пластинку — мастер воздевал кулаки, разражался проклятьями, слышными и на улице, и принимался что-то там исправлять или переделывать.

В первые дни он сердито оглядывался на непрошеного наблюдателя, затем привык и стал даже ему подмигивать. Наконец однажды, поднявшись из-за стола и оказавшись значительно ниже ростом, чем можно было предполагать по его могучему торсу, он подошел к двери, рывком распахнул ее и явился на улице — смуглолицый, в белоснежной крахмальной сорочке под расстегнутым жилетом, по которому извивалась блестящая цепочка от часов. Маленькие глазки его, вмиг обежав подростка, задержались на папке, зажатой у Диего подмышкой.

— А!.. — усмехнулся гравер. — Еще один, который ходит туда, — мотнул он головой в сторону Сан-Карлоса, — надеясь выучиться рисовать. Но у кого там учиться? Что они смыслят в рисунке? Вот он, — мастер, не оборачиваясь, толстым пальцем показал через плечо на репродукцию в левом окне, — он знал, что это такое!

Диего насупился. Какое, собственно, право имел этот человек так высокомерно судить о преподавателях академии? Разве сам он был более сведущ в хитроумном искусстве рисования, в непреложных его законах? Как бы не так! Листы Посады — уж настолько-то Диего теперь разбирался, чтобы понимать, — изобиловали погрешностями против азбучных истин, которыми ученики вечерних классов овладевали за несколько месяцев. Фигуры первого плана на этих листах зачастую бывали одинаковой величины с фигурами заднего плана; человеческая голова на иной гравюре, вместо того чтобы, как полагается, откладываться семь-восемь раз по длине тела, занимала добрую его четверть. На иллюстрации к корридо «Конец света» грозные молнии изображены были в виде аккуратных черных зигзагов — совсем как дети рисуют! — а на картинке «Смерть генерала Мануэля Гонсалеса» знаменитый генерал покоился в двух местах одновременно: на смертном ложе и тут же — в гробу, поставленном на катафалк, за которым следовало похоронное шествие.

Но почему же все это не мешало Диего наслаждаться гравюрами и литографиями Посады, каждый день радостно предвкушать новую встречу с ними? Почему люди, нарисованные вопреки правилам, казались ему живыми — порой даже более живыми, чем те, что проходили мимо по улице? И почему, приходя в Сан-Карлос, он долго еще не мог прогнать из памяти уродливых человечков и сосредоточиться на античных слепках?

Не замечая его смущения, гравер продолжал громить академию и тамошних профессоров, осмеливающихся называть себя мексиканскими художниками, тогда как из всех, пожалуй, один пейзажист Веласко достоин этого имени. А остальные!.. Ну что малюют они на своих полотнах? Прощание Гектора с Андромахой… Смерть Нерона… Принятие христианства готами! Если же соблаговолят обратиться к отечественной истории, то Куаутемока драпируют в тогу, а за образец Кортесу берут святого Георгия… И мы еще удивляемся, что памятник Хуаресу заказан итальянцу, отродясь не бывавшему в Мексике!

Впрочем, чего же другого и ждать в стране, где само правительство подает образованным классам пример неуважения к своему народу, к его истории и судьбе! В стране, где министры лижут задницу любому гринго, пожелавшему нажить капитал на нефти, на рудниках, на железных дорогах! Правду говорят, что наша Мексика стала матерью для иностранцев и мачехой для собственных детей…

В двери показался помощник.

— Дон Лупе, — взмолился он плачущим голосом, — опять вы разорались во все горло, да еще на улице… по каталажке соскучились? Мало вам прошлого раза!

— Учить меня будешь! — огрызнулся гравер, но все же затих и шагнул в помещение. Уже оттуда он поманил Диего рукой: — А ты чего стоишь? Входи!

Отныне Диего мог сколько угодно торчать в мастерской, глядеть на работу гравера и выслушивать его рассуждения о политике. Благодаря своим связям с газетами, для которых он изготовлял клише, мастер был в курсе всех новостей еще до того, как они попадали в печать, а также и таких, что в печать не попадали. От него Диего узнал, например, что индейцы-яки в Соноре, восстание которых было подавлено федеральными войсками несколько лет назад, оказывается, вовсе не сложили оружия. Теперь у них объявился новый вождь по имени Тетабиате, и, поскольку землю у индейцев отбирают по-прежнему, война в Соноре вот-вот разразится опять…

В другой раз дон Лупе, не переставая орудовать резцом, прочитал Диего целую лекцию о том, как граждане Мексики осуществляют на деле свое конституционное право избирать и быть избранными в конгресс — верховный законодательный орган страны. Каждая избирательная кампания начинается с того, что губернаторы штатов, назначенные диктатором, подготавливают списки людей, которых они хотели бы послать в конгресс от своих штатов. Сводный список кандидатов вручается Диасу, и тот собственноручно его редактирует, вычеркивая имена лиц, не давших достаточных доказательств своей преданности диктатору, и вписывая тех, кто эту преданность доказал, — скажем, журналиста, который сравнил его с Периклом, поэта, написавшего оду в его честь, а то и дантиста — был и такой случай! — за то, что ловко выдернул у него болевший зуб.

Окончательный список рассылается на места для неуклонного соблюдения конституционных формальностей, правда, неблагодарные мексиканцы последнее время стали уклоняться от участия в выборах, и губернаторам приходится изыскивать всевозможные средства, дабы не впасть в немилость. В Халиско, говорят, наблюдение за и, чтобы каждый избиратель проголосовал, возложено полицию, а в каком-то еще штате поступили и того проще — там заставили заключенных в тюрьме заполнить все бюллетени, оставшиеся невыданными. Ну, а потом правительство, как водится, объявляет, что принцип народного волеизъявления одержал новую убедительную победу.

В этой же мастерской майским вечером 1898 года Диего услышал сенсационную новость: испанская военная эскадра наголову разбита американцами близ Манилы! Он помчался домой — рассказать родителям.

— Расколотили гачупинов! — кричал он, вбегая. — Теперь и кубинцы добьются, наконец, независимости… Молодцы янки — пустили ко дну эти старые посудины, все до единой!

— Замолчи! — приказал отец, встав из кресла с газетой в руках. — Перестань сейчас же!

Диего не унимался. Не замечая, как темнеет лицо отца, он носился по комнатам, повторял на все лады: «Расколотили!» Вдруг тяжелая затрещина оглушила его. Схватившись за щеку, он уставился на дона Диего, пораженный: никогда отец не поднимал на него руки!

— Настоящий мужчина не радуется унижению противника! — выговорил отец, переведя дух. — Научись уважать побежденных! — и, поостыв, добавил: — Да еще при таких обстоятельствах… Ты что, совсем разучился думать со своими картинками? Не понимаешь, что американцам плевать на независимость и Кубы и Филиппин? Не соображаешь, что Куба — ключ от нашего Мексиканского залива и вот теперь-то янки положат к себе в карман этот ключ!

Он был прав, разумеется… И все же Диего знал, что одним лишь своим ликованием, при всей его неуместности, не вызвал бы подобного гнева, если б не было к тому и других, более глубоких и тайных причин. Недаром отец становился все мрачнее и раздражительнее, недаром перестал заговаривать о приказе военного министра, хранящемся в его бумажнике.

Но тут уж нельзя было ничего поделать. То, что дон Диего назвал «картинками», с каждым днем занимало все больше места в жизни его сына.

К четырнадцати годам он казался старше своих лет: рослый, с явной наклонностью к полноте, с пробивающейся на щеках растительностью… И водился он не со сверстниками, а с юнцами постарше, многоопытными городскими юнцами, самоуверенными и развязными, давшими ему прозвище «Пансон» — «Пузан». Не желая ни в чем уступать им, он лихо глотал пульке, покуривал и как-то раз до обморока накурился запретной марихуаны; женщинах говорил небрежно и умудренно. Но ни одно из этих удовольствий не могло сравниться с тем упоением, которое он порою испытывал, берясь за карандаш или только еще вдыхая запах красок, смешиваемых на палитре. Теперь уж повсюду, а не только в Сан-Карлосе тянуло его вглядываться в окружающее, прикидывая, как бы перенести на бумагу вот этот одинокий кипарис, это здание, этого сгорбленного старика.

Наступил и такой день, когда он, стараясь не выказывать торжества, сообщил родителям, что сам сеньор директор Ривас Меркадо предложил ему перейти из вечерних классов в академию. Донья Мария тревожно взглянула на мужа, но тот ни словом не возразил, лишь возле рта резче обозначилась складка. И, чувствуя себя преступником, Диего все-таки попытался тайком зарисовать и эту складку.

Академия обрушила на полноправного ученика лавину сведений, заданий, обязанностей, а тому все было мало. Не довольствуясь положенными занятиями, он исхитрялся совать нос и в соседние классы, на старшие курсы. Преподавателям покоя не было от лохматого паренька, в выпуклых глазах которого постоянно светилось ненасытное любопытство. Иных смешило, иных возмущало его бесцеремонное желание овладеть с наскока всеми секретами мастерства, но те, что подобродушней, терпеливо выдерживали въедливые расспросы Диего. Феликс Парра, знаток древней мексиканской скульптуры, позволял ему сопровождать себя в Национальный музей. Пейзажист Хосе Мария Веласко брал его со своими учениками в поле, на занятия по ландшафту.

Разобраться в советах преподавателей было не так-то просто. «Линия — это все! — повторял один. — Прежде сего заботься о контуре!» Другой пожимал плечами: Никаких линий не существует — в природе есть только объемы, их и учись передавать!» Дон Феликс способен был произносить целые речи в честь светотени — важнейшего, как утверждал он, изо всех средств изобразительного искусства. А сеньор Веласко морщился:

— Не теряй столько времени на эти игрушки со светом и тенью! Главное — чувствовать цвет! У кого такая способность отсутствует, тому уж никто не поможет ее нажить… Иное дело перспектива: она действительно ключ ко всему нашему ремеслу. Вот этому можно и научиться и научить!

Он и вправду многому научил Диего, этот вспыльчивый бородач, восхищавший знатоков своим умением создавать иллюзию пространства на полотне (впрочем: «Какую, к черту, иллюзию? — вскипал он, заслышав это слово. — Не иллюзию, а другое пространство, мое пространство, понятно?!») Не довольствуясь разъяснением законов линейной перспективы, позволяющих определять размеры и отношения предметов с помощью математических расчетов, он ставил перед учениками модели простейших геометрических тел и требовал: «Вглядывайтесь часами в эти кубы, цилиндры, параллелепипеды! Рассматривайте их во всевозможных сочетаниях и ракурсах! Только так вы сможете до конца уяснить себе их строение!»

Диего с увлечением занялся перспективой и вскоре уже решал довольно сложные задачи на построение предметов. Но тут стала его беспокоить некая еретическая мысль, которая едва ли пришла бы в голову другому, не столь самонадеянному ученику, — мысль о несовершенстве классической итальянской перспективы, основывающейся целиком на смотрении из одной точки, одним глазом. Между тем достаточно было, даже не трогаясь с места, зажмурить поочередно то один, то другой глаз, как разглядываемый предмет изменял свое положение в пространстве и вся стройная система начинала пошатываться…

Как-то в поле, набравшись духу, он попытался заговорить об этом с сеньором Веласко. Против ожидания тот не разгневался, но и не сказал ничего определенного, лишь прищурился да хмыкнул: «Ну-ну, шевели мозгами».

О том, что бы это могло означать, Диего продолжал думать и на вечерних занятиях по рисованию обнаженной фигуры, благо профессор Ребулл не обременял учеников своим присутствием. Позади у Сантьяго Ребулла была долгая громкая жизнь — блестящий дебют еще в середине века, поездка в Европу — в Париж, где он учился у самого Энгра, картина «Смерть Марата», стяжавшая ему славу первого живописца Мексики. Были в той жизни и бурные любовные увлечения и даже, как уверял старик Игнасио, сторож и хранитель преданий Сан-Карлоса, роман с императрицей Карлоттой, чей портрет заказал Ребуллу злосчастный Максимилиан… А теперь профессору шел восьмой десяток, он с трудом передвигался на костылях и свои академические часы проводил главным образом у себя в кабинете, лишь изредка наведываясь в классы.

И в тот вечер, поставив натурщика в позу и пробормотав наставления, дон Сантьяго удалился к себе. Время текло незаметно. Спохватившись, Диего обнаружил, что только перед ним еще покоится нетронутый лист. Кругом вовсю шуршали и скрипели карандаши. Некоторые ученики, излишне не мудрствуя, копировали соответствующую таблицу из атласа, где имелись классические фигуры в любых позах, другие, тщательно вымеряв модель, переносили ее уменьшенный силуэт на бумагу, третьи успели уже обрисовать контур и принялись подтушевывать около него…

Безжизненные и плоские, как ни тщились выдать их за объемные, фигурки в альбомах соседей на этот раз внушали Диего особенную тоску, усугублявшуюся унылым сознанием, что и у него ведь не получится ничего иного. Вдруг еще одна дерзкая мысль пришла ему в голову. А что, если попытаться построить эту человеческую фигуру, примерно так же, как строили геометрические тела на занятиях у Веласко? Он попробовал смотреть на натурщика иначе, чем раньше, заставляя себя отвлечься от всех подробностей, и вот за кожей, за мускулами начали проступать знакомые простейшие формы. Тогда он принялся чертить — торопливыми, размашистыми штрихами.

Чудище, возникшее перед ним на бумаге, ужаснуло го самого, и Диего, наверное, отказался бы от своей затеи, если бы не ухмылки соседей, подстегнувшие его самолюбие: так назло же буду продолжать! Постепенно он так углубился в работу, что не расслышал постукивания костылей, и лишь по тишине да по лицам, со всех сторон к нему обратившимся, понял, что профессор стоит у него за спиной.

— Пусти-ка меня на твое место, сынок, — пробормотал Ребулл. Опустившись с помощью Диего на табуретку, он долго сидел, переводя взгляд с натурщика на бумагу и обратно. Потом ткнул пальцем в бумагу. — Кто же начинает отсюда?.. Рисовать ты, я вижу, еще не умеешь… И все-таки оценить голову как шар, а шею как отрезок цилиндра — ты сам до этого додумался? Ну вот что: приходи завтра прямо ко мне в кабинет.

Как только дверь за ним затворилась, ученики, повскакав с мест, обступили Диего.

— Старик спятил! — вскричал один, заглянув в альбом. — Впервые лет за пятнадцать приглашает к себе в кабинет — и кого же! Что он нашел в этом рисунке?

Степенный Начо, из лучших в классе, уселся на табуретку и, подражая профессору, стал глядеть то на натурщика, то на лист.

— Странно… — вымолвил он наконец. — Это не рисунок художника, а скорее чертеж архитектора…

— Проект механического человека! — фыркнул кто-то.

Диего даже не отругивался — в таком он был смятении. Уж не затем ли позвал его профессор к себе, чтобы наедине объявить: «Сынок, в академии тебе не место»?

Однако назавтра дон Сантьяго встретил его улыбаясь, усадил в мягкое кресло напротив и торжественно начал:

— В одном из диалогов божественного Платона учитель говорит ученику: «Я хочу научить тебя любить не чудесные цветы, не сочные плоды и не прекрасных женщин, ибо цветы увядают, плоды засыхают, а женщины старятся…» Профессор вздохнул, помолчал, пожевал губами. — Я хочу научить тебя, — заговорил он опять, и уже непонятно было, кто это хочет: учитель в диалоге божественного Платона или сам Ребулл, — любить вечные, непреходящие формы — цилиндр, конус, шар, — и чистые цвета — красный, желтый, синий. Ибо как законам, управляющим миром, подвластны все бесчисленные возможности и случайности, так эти вечные формы заключают в себе все многообразие форм случайных и преходящих, а три чистых цвета образуют все красочное богатство земли. Немногим открывается это, и вот почему твой беспомощный рисунок так заинтересовал меня… Но не обольщайся: совсем, совсем немногим дано претворить это открытие в нечто высшее. Недостаточно видеть в природе вечные формы и чистые цвета — необходимо суметь гармонически соотнести их друг с другом, вот так же, как соотносится солнце с планетами, а планеты со своими спутниками! Одни и те же законы, сынок, управляют движением звезд, и прозябанием малых травинок, и биением твоего сердца, взволнованного зрелищем красоты. Создавая свое творение, истинный художник познает эти законы, а познавая их, он становится, — старик наклонился к Диего и в самое ухо ему выговорил шепотом: — богоравен!

Возвращаясь домой поздно вечером, Диего пошатывался — от всего услышанного за день, от гордости, от восторга. То, что доныне влекло его безотчетно, теперь обнаружило смысл, да какой! Не подражанием, не игрой, не выделыванием иллюзорных подобий, а познанием жизни, соперничеством с нею, черт возьми, — вот, оказывается, чем могло быть, чем должно было стать искусство, его искусство!

Он опомнился только на улице Ла Монеда, у знакомого дома с двумя вывесками. Окна мастерской еще светились — там, внутри, работал неутомимый мастер. Давно Диего не заходил к нему… Он уже поднял руку, чтобы стукнуть в дверь, но вдруг заколебался: стоит ли? Сумеет ли он рассказать обо всем этому дону Лупе? Сумеет ли тот понять его?

Так и не постучав, он пошел своей дорогой.





Дата публикования: 2015-03-29; Прочитано: 192 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.037 с)...