Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

День следующий



Позавчера репетировали двенадцатью литрами пива и тремя бутылками портвейна. Были гости: Сережа, Галя, кисловская жена Лена и Мотя (!). Мотя – террорист, защитник обездоленных (о нем вы уже немножко знаете). Сейчас он собирается вместе с семейством в Турцию, воодушевленный примером своего приятеля. Тот приехал в Турцию делать бизнес, встретил на рынке в Стамбуле знакомого из Долгопы (уныло сидел перед кучкой барахла на продажу (наверное, фотоаппарат «Зорький»?). Встреча оказалась роковой: бизнесмены пропили все вместе с какими-то дешевыми проститутками.

Мотя зашел к Максу утром. Макс делал гимнастику (размахивал гантелями) перед открытой фромугой (ледяной ветер освежал его разгоряченное тело). Мотя закрыл фромугу и выставил на стол две бутылки самогона. Результат: Макс теперь сидел на репетиции, размыто улыбаясь и кати в девушек тяжелые – как кегельбанные шары – взгляды. Девушки отворачивались (пригибались) и шары бились о стену, размазывались и стекали вниз. Натекла большая вонючая куча: нежностей, призывов, половой гигантомании… Иногда Макс раскидывал широко руки – дабы объять весь женский пол.

Толик рассказал анекдот. Штирлиц вколол мыши из шприца бензин. Мышь прошла два метра и упала. Бензин кончился, подумал Штирлиц.

Я рассказал такой анекдот.

Письмо в «Советскую Россию»: вышел намедни на крыльцо, вдруг из леса выбегает еврей. Пока я бегал за ружьем – скрылся пархатый. Ответьте, что происходит? Ответ. Заколдыбилось солнышко, да опустилась на Россию зимушка. Позасыпала тропки снегом. Притихли, нахохлились птицы. Только дятел выбивает последних червячков из деревьев. Голодно стало зверью разному, вот и выходят носатые из лесу…

С анекдотами плохо, анекдоты исчезли.

А пиво было паршивое. Благополучно отстояли с Тяпкиным очередь в пивном сарае на Савеловской.

- Как пиво? – спросил я парня. Тот только что перед нами набрал банку и ждал когда осядет пена, чтобы долить, и иногда отхлебывал в похмельной жажде.

- Отличное пиво! – сказал парень и добавил: Эге-ге, пены то почти нет!

Действительно, наши банки наполнялись совсем безпенно.

- Плохое предчувствие, - произнес парень.

Мы молчали со слезами в душе – пиво лилось самое что ни на есть гадкое.

- Что же такое происходит! – возопил Тяпкин. - Где же пена!

- Давай наливай! Хватит бузить! – закричала очередь и надавила сзади.

Тяпкин купил вторую бочку и второй том-бас, Кислов перетянул, узвончил все барабаны, Тяпкин развернул свою артиллерию прямо на нас («чтобы лучше вас видеть») и теперь расстреливает ОМ, как коммунаров у какой-то знаменитой стены.

Толик пришел домой вечером в меру пьяный. Алла (жена) плачет и тычет пальцем в окно. Из окна на Толика смотрит кот, оцепенело вцепившись в тополь всеми четырьмя ногами.

- Давно? – спрашивает Толик.

- Уже часов десять, - говорит Алла. – Погулять вывели.

- Дура, - говорит Толик и пошел спасать кота. Спьяну он сделался очень храбрым и почти долез, но кот вдруг резво переполз на три метра выше. Тополь качался под Толиком. Кот, обхвативший верхушку, колебался над ним маятником. Ствол скрипел, как мачта. Свистела метель. Толику стало страшно, он слез с дерева и пошел домой.

Утром метель прекратилась. Заиндивелый кот, как елочная игрушка, покачивался на верхушке. Несколько минут Толик кидал в него всем попадавшим под руку. Кот, похоже, был намертво спаян с деревом и даже хвост напоминал ветку. Впрочем, это не обманывало ворон – они летали вокруг, оценивая кота как мясное блюдо. Ша! – кричал воронам Толик.

Алла здорово сдала за ночь. Она лежала на диване, обхватив голову руками, как будто силой отворачивая голову к стене - чтобы не видеть страшной картины.

- Я спилю это дерево! – заорал Толик. Но в квартире не было пилы.

- Еще чего! – воскликнула теща, у которой отношение дочери к коту вызывали ревность. – Спиливать дерево из-за какой-то твари!

Если бы Толик позвонил мне, я подсказал бы вызвать пожарную машину с выдвигающейся лестницей. Но Толик не позвонил…

Кот отвалился от дерева, как созревший фрукт, засохшая болячка – под вечер, после 28 часов страданий.

- Упал! – закричал сынок. И вся семья бросилась подбирать кота – спасать от ворон. Кот был живой. Он заполз под кровать, где и сидит – отходит – до сих пор…

Вот что мне рассказал Толик вчера на репетиции.

Вчера же ОЛД МЕНСы достигли пика кретинизма, заявляя друг другу, что творчество группы – это куча говна. Я же говорил, что куча эта таких внушительных размеров, что само по себе уже должно внушать уважение.

- Мне есть, с чем предстать перед богом, - говорил я, отхлебывая пиво из кружки. – 70 песен – не хухры мухры!

Решили сделать общественный опрос – о каждой песне надо было сказать «да» или «нет». Я принципиально (как автор) сказал нет всем песням. Кислов сказал, что у Олд Менс есть только две хороших песни: «На день рожденье» и «Если я покинут».

На что я заметил, что из всего говна это – самое вонючее. Я, как вы понимаете, говнился. Тут Тяпкин стал плакаться, что кто-то затирает его творчество.

- Какое еще творчество! – хором спросили остальные.

Оказалось, какой-то хит «Бедность не порок» - его он втюхивал года четыре назад. Тут все очень некрасиво и громко захохотали прямо в его лицо и попросили засунуть хит себе в жопу и постараться просраться каким-нибудь новым хитом…

Пива было много. Оно было липкое, густое, вкусное.

Под конец выяснилось, что из 70-ти песен, всем нравятся пять. Мы с Максом предложили репетировать эти пять песен, пока не подохнем. Можно сократить репетиции до двух в месяц, остальное время пить пиво. Еще мы с Максом сказали, что новых вещей предлагать не будем, что ни в ком не нуждаемся – будем записывать вдвоем, что уже случалось и довольно успешно. Потом Тяпкин сказал, что я играю на гитаре, как на балалайке. Я предложил искать нового гитариста.

- А я буду с удовольствием сидеть на репетиции и пить пиво – будет у нас в группе такой свой Тихон Хренников – освобожденный композитор…

Позвонил Юрик (сын Генки Пащинского, будущий чемпион мира по русскому бильярду) и спросил, правда ли, что у папы до него был еще один сынок и они его с мамой съели.

- Правда, - сказал я. – Ты разве не знал?

Через минуту он перезвонил и спросил, правда ли, что папа череп от этого ребенка отдал мне для пепельницы, но так как я не курю, то играю им в футбол.

- Именно так! – сказал я.

- Так как же ты ногу не отбил! – сказал юрик негромко, но очень разозленно.

- Юра! – сказал я. – Я – великий футболист, и в футбол могу играть даже кирпичом. Понятно?

Юра молчал.

Трубку взял Генка: «Мы с Ленкой поспорили с ним на рубль, что все было именно так. Теперь рубль не хочет давать. Эй, кабан, гони рубль!»

Бабаранов (коллега Макса по озеленительной конторе) стал большим начальником, со всеми атрибутами – столом, бумагами на столе, телефоном, десятком очных подчиненных (в основном женского рода) и целой армией заочных (работали где-то на других участках). Все обращались отныне к этому алкашу исключительно так: Андрей Николаевич. Однажды Андрей Николаич позвал в конце рабочего дня Макса к себе в контору – на стакан водки и знакомство с какой-нибудь девицей. Когда Макс приехал, Барабан уже был весьма громок, пучеглаз и заикаист, а «какая-то девушка» - весьма симпатичная – лыка не вязала. Она с трудом познакомилась с Максом и куда-то рухнула. Больше ее не видали.

Макс с Барабаном, ласково смотря друг на друга (не виделись больше недели), похлопывая друг друга по плечам, рыгая, добили бутылку и поехали в подвал, где Макса заждались. В подвале справляли день рождения Гали – жены Сережи (друг Клиента, славный эпилептик, торговал у меня воблой, по время дикого капитализма, умер в 90-е) – добродушной, как и все толстушки. НА столе, под столом и вокруг стояли банки и канистры с пивом – общим объемом литров в пятьдесят. В подвале что-то случилось с головой Барабана – его пришлось раз пять знакомить с именинницей, пока он не выучил, что она – Галя. Но до того момента он успел провозгласить два тоста – за родителей какай-то Юли и за счастье некой Вали. Звучало это очень неприлично, так как из женщин в подвале была только Галя.

Как полагается, очень скоро все заговорили одновременно. Вдруг Барабан закричал: «Так вы все здесь – сионисты!!!»

- Все поголовно, - ответил Макс. – Да ты сам – сионист! Посмотри на свой нос!

- Да, - подтвердили все. – У тебя сионистский нос.

Барабанов притих, но скоро начал требовать, чтобы ему сыграли Баха.

Галя попыталась сказать армейский тост (завтра было 23 февраля): «За вас ребята! Вы ведь все служили в армии…»

Тут все захохотали.

- Есть тут у нас один идиот, - сказал я, и все посмотрели на Кислова, который уже давно улыбался – нудно и во все стороны.

- А мой Сережа служил! – сказала Галя немножко обижено.

- Значит, у нас тут есть два идиота! – сказал Макс и поднял кружку за скорейший развал краснознаменной армии и флота и всего Союза во главе с этими свиными рылами.

- Не знаю, кто как, а ты Шурик помрешь от онанизма, - вдруг произнес Толик. В ответ Шурик вспомнил письмо Пащинского из Тувы (работал рабочим в геодезической партии под началом Макса): «ночью спать невозможно, эта сволочь – Макс – так онанирует – вся палатка трясется…»

Тувинская экспедиция – веха в жизни Пащинского. С экпедиции началось официальное его тунеядство и неофициальный (запрещенный) частный извоз на оставшейся от папы и мамы (чета Пащинских - Юра, консул в Камеруне, и Света - возвращаясь с какого-то приема – пьянки, естественно - на узкой извилистой глиняной дороге в Яунде врезались в маршрутное такси – мгновенная смерть).

После экспедиции Генка неоднократно, накаченный женой Леной (она ненавидела Макса за то, что у него была жена и любовница, за то, что тот швырнул однажды в стену ее квартиры баночку с соусом «Южный», и, главное, за то, что признавал в Ленке секс-звезду), неоднократно кричал, что Макс обосрал ему всю карьеру.

Дело было так.

Гена после университета, став юристом, разваливал собес (куда попал по распределению). Начальником у него оказался Тяпкин (он и познакомил ОМ с новым барабанщиком). Пащинский устроил себе персональный рабочий день – причем явочным порядком. Работал по гибкому графику, в зависимости от настроения сокращая свое присутствие в конторе до полного отсутствия. Он подъезжал к собесу (четырехэтажный старинный домина) на личной «Волге», хлопал дверью, сверху на него смотрели начальники – безобидные по сути люди. Начальники любили тишину, дружеские чаепития с сушками, кактусы и стенгазеты с идиотскими поздравительными стишками. Хлопок автомобильной двери эхом разносился по кирпичному двору.

Гена был слишком громким для этой богодельни. Но когда он, явившись в полдень, вместо объяснений припечатывал к столу бутылку коньяка, доставал из кармана два апельсина и приказывал всем выпить в день его рожденья (хотя было как минимум еще два дня рождения за последние два месяца), начальница только разевала рот, как рыба на берегу. Пащинский демонстративно разваливал дисциплину. Слава о нем распространялась вверх вниз - на соседние этажи в другие конторы - и там тоже началась анархия.

Собес организовал общее собрание – для разбора поведения Пащинского. «Гена, только молчи!» - просил Тяпкин. Пащинский пообещал молчать. И молчал, хотя даже друг Тяпкин выступил с разгромной речью, кончив, впрочем, смягчающими обстоятельствами – сиротством.

Последнее слово подсудимого начавшись очень смиренно, вдруг превратилась в настоящую обвинительную речь – по наглости сравнимую разве что с той, что произнес Власов – сынок горьковской «матери». Может быть, это даже была первая перестроечная речь в доперестроечной России (дело было году в 83-м). Пащинский клеймил бюрократов, лицемеров, цензуру, гонителей, зажимщиков, произносил «демократический демократизм» с ударением на первом слове и со словами «с волками жить – по волчьи выть» вышел грохнув дверью.

Бюрократы и лицемеры сидели некоторое время, разинув хлебальники, затем постановили: «предупредить в последний раз» - в беспорочной истории собеса еще не было увольнения по 33-й, да еще по какому-то постановлению уволить молодого специалиста они не имели права.

Пащинский же вошел в пике. В День рождения Ильича он не пришел на уборку с конторского двора окурков, бумажек и перезимовавшей листы. На майские исчез, и в объяснительной написал, что ходил в байдарочный поход, посвященный всемирному празднику рабочих и крестьян.

Поход, как и все – до и после – удался. Новогородская речка, водка у костра, дозированная по ризочке в алюминевом стаканчике, бобер (его Пащинский пытался огреть веслом по блестящей голове), местные жители, похожие на «бурлаков» со знаменитой картины Репина («А партизаны то здесь водились?» - спросили одного. «Да был какой-то. Выбежал из леса, пальнул в немца, промазал, а после этого всю деревню спалили…»), прокисшее пиво на полустанке, которое мы сами накачивали ручной помпой (как автомобильное колесо) из бочки…

В июне Пащинский нанялся рабочим в геодезическую экспедицию в Туву (Макс там был практикантом). Вернулся два месяца спустя и узнал, что уволен по 33-ей.

- Ах вы, суки! – закричал Генка. – Я молодой специалист! Я пилил деревья, когда вы здесь жопы просиживали!

С этими словами он разорвал на четыре части трудовую книжку своими задубевшими от мозолей руками и швырнул в мусорное ведро (так же поступил с комсомольским билетом один из моих приятелей – только, расчлененный, он полетел не в ведро, а в раскрытое окно – мимо рожи комсомольского лидера).

- Ну ссы, старик, - сказал я вечером Пащинскому. – Отдыхай! Будем тунеядцами.

Вчера заехал к Максу на работу за 40-литровым бидоном (она станет самогонным аппаратом). НА столе лежал начальник СУ Рябой и похрюкивал.

- Как на пенсию вышел, стал беспредельщиком, - пояснил Макс. – Нажирается, как свинья, каждый второй день.

Позвонил прораб Миша: «Рябого позови!»

Макс, поднес трубку к Рябому, заполнив ее храпением.

- Говори помедленнее – он ничего не понимает! – крикнул он Мише, давясь смехом.

Миша предложил свезти его в милицию. Макс предложил привязать его к стулу. Сторож Саша сказал, что его надо вынести на улицу и положить на лавку.

- Замерзнет, - сказал я. – Надо ему в жопу градусник вставить – если ниже 35-ти – вноси обратно!

23 февраля в бытовке собрались на пьянку работяги. Макса как начальнику попросили сказать первый тост.

- Зик! – воскликнул Макс.

- Хайль! – ответили на удивление дружно копатели, озеленители и сметчики.

Пришли к Ленину ходоки.

- Садитесь, товарищи!… НУ – откуда? Бедняки небось? Не бедняки? Середняки? Ах, кулаки… Феликс, вот кулаки приехали. Что с ними делать будем?

- Растерлять их к ебени матери, Владимир Ильич!

- П-авельно! Но сначала – чаю! К-епкого чаю!

- Надя, кто к нам прищел?

Дзержинский (тихо): «Ходоки припердись… Какие толстые, красивые…»

Зашел (в подвал) Анатолий – Тромбон с женщиной, которую он шепотом представил Кислову как «не жену». Не жену звали Валентиной. В очках, маленькая с хищным носом и таким же смехом, шесть лет пела в Росконцерте.

- А почему не в Мос? – спросил Кислов.

- Там все – жиды, - сказала валентина.

- Так Кислов тоже жид, - сказал Толик. – И вообще здесь все жиды.

- Так ты жид! – воскликнул Тромбон Кислову и начал его тискать, обнимать, бить по плечу, приговаривая, что и среди жидов попадаются хорошие люди. Кислов, который час назад кричал, что гордится своим жидовством, вдруг заорал, что он не жид, а русский.

Толик оскорбил Тромбона, спросив, ходил ли от голосовать. Тромбон даже поперхнулся, вылупился на Толика и сначала только беззвучно разевал рот, а потом повторил, что отсидел двенадцать лет и потому допускать, что он ходил голосовать за какой-то сраный Союз и какого-то мудака Ельцина – это плюнуть ему в душу.

Тромбон снова пел – прекрасным хриплым басом – долгие блатные песни и на бис – «в морге над столами свет включили». Тряс пятнадцатью рублями, говорил что Чики-чики (дружбан, жил где-то над подвалом) – пидорас, и что здесь все ублюдки. Все как-то безропотно согласились, что они ублюдки, кроме Гали. Она сказала: «А я – не ублюдок!» «Нет, ублюдок! – прорычал Тромбон.

Говорили про наколки. Тромбон рассказал, как один лох на зоне заказал себе на спину за три пачки чая церковь с пятью главками. Нарисовали же пять гаек и, под ними, разводной ключ и надпись «Умру за родную МТС!» На следующий день около умывальников лох распахнул спину на всеобщее рассмотрение. Зэки рухнули от смеха. Потом кто-то несчастному зеркало…

Я спросил Тромбона, что это за дурацкая такая поговорка «намазать лоб зеленкой»? На кой черт это делать, если речь идет о лбе смертника. Тромбон пояснил, что лоб зеленкой мажут, чтобы не было заражения крови, когда лоб продырявят.

Около магазина встретили Чики-Чики – потрепанного и лохматого.

- Здорово, Вова! – сказал я ему. – Что-то давненько тебя не видно было.

- Да так, - ответил Чики-Чики. – В командировке был.

Тромбон (он же Лупатый) – внешне и по голосу – Высоцкий, продлившийся лет на пять (сколько бы ему было сейчас – пятьдесят?). Расширившийся, заматеревший (хотя куда уж больше!) во всем: в физиономии (превратилась в мордоворот с маленькими глазками), в кулаках, в шее. Эта хрипатая туша гримасничает голосом, выдавая гнусаво «ага», «угу» и бесподобно «честное пионерское!», салютуя кривой, натруженной в мордобоях лапой (перегораживая дурацкую улыбочку).

Поэт (новый персонаж, обнаруженный Толиком, естественно, в пивной) – классический алиментщик. Худой, с длинными патлами, руководитель драмкружков, заманивающий главные и второстепенные роли в постель. Профессионально стенает о неудавшейся жизни. Рифмует с подрыгиваниями в микрофон (мы подыгрываем, лопаясь от смеха): весну, Алушту, сеновал, трусы и прочую дребедень. Поэт хочет стать руководителем Олд Менсов, то есть получить ставку. Ставку должно дать некое совсемстное предприятие с таким широченным набором различных деятельностей, что имеется даже в штате ответственный за музыку. На следующую репетицию поэт грозится привезти этого ответственного. Черт с ним – пускай везет…

Тромбон появился в подвале, когда поэт, не попадая в ноты, гнусавил какое-то свое творение. Тромбон остолбенел, вылупившись на эту ошибку природы.

- Толь, это наш новый солист, - сказал я ему и показал большой палец.

- Ага, - крякнул Тромбон и вернул уже два больших пальца – в сочетании с оттопыренными мизинцами означавшие что-то вроде – «хватил лишку?» Потом Тромбон начал старательно рассматривать поэта, и иногда казалось, что он возьмет и звизданет того в ухо. Поэт же, чувствуя тяжелый этот взгляд, оборачивался так, как Поэт должен был оборачиваться к Толпе.

Не кончив свой мудацкий репертуар, поэт слинял, обойдя всех рукопожатием – кроме Тромбона. Тот громко сказал в исчезающую спину: «Так этот фраер и выпить ничего не принес!»

- Ну и побили меня здорово вчера, братцы! – произнес он, когда дух поэта выветрился вполне.

- Кто?

- А черт его знает!

Итак. Вчера он стоял во дворе за магазином и искал, с кем бы допить полбутылки вина, прижатые к груди во внутреннем кармане пальто. Подошли пять «шакалов» и сказали, чтобы Тромбон добавил рупь пятьдесят.

- Что есть! – сказал Тромбон дружелюбно, протягивая семьдесят копеек.

- Я сказал рупь пятьдесят! – произнес один из шакалов.

- Понятно, - сказал Тромбон, вынул бутылку, осторожно поставил ее на бордюр, полез опять запазуху и вытащил оттуда «викторию» (он показал «вилы» из двух своих толстых коротких пальцев) и ткнул в шакальи глаза. Тот заорал и запрыгал. А Тромбон перегруппировал пальцы и кулаком свернул челюсть (Тромбон изобразил хруст) другому шакалу. Но получил чем-то по затылку сзади. Затем трое оставшихся дееспособных шакала долго добивали его ногами. Тромбон лежал, защищая голову руками и коленками – живот, и думал, как бы добежать до стены.

- Хватит, ребята! – крикнул он. – Дайте хоть встать!

- Ну вставай! – сказал один.

«И когда я был на четвереньках, какакаак! И фонарики перед глазами, и так приятно стало….». Тут раздался крик «Лупатого бьют!» - из магазина выбежали дружбаны, шакалов как ветром сдуло – кроме одного (лежал на асфальте) – жертвы то ли первого, то ли второго удара. Его били ногами.

А Тромбон допил бутылку и сказал: «Хватит, ребята! Ему же больно.»

- Тебе, наверное, ребра сломали, - сказал я.

- А как же! - весело ответил он. – Видишь, весь перебинтован!

- В больницу ходил? – спросил Макс.

- Максюта, чего мне там светиться! Если б ножичком продырявили – пошел бы, сказал – на забор упал. А так – дело житейское!

Вчера в 11 вечера Пащинский дал дуба…

Пишу это спокойно – потому что уже привык к тому, что Пащинский даст дуба и потому что помер он прекрасно – на высокой ноте. Сказали, что в восемь вечера пришел в сознание. Вот это ему делать и не следовало. Хотя, зная Пащинского, не верен, что в этом его возвращенном сознании нашелся какой-нибудь уголочек для мыслей о смерти.

Уникальный человек. Нельзя сказать, что умирал как-то героически. Скорее помирал так, как жил – похуистически. Последнее его большое сожеление было – что не удалось сходить в поход.

Позавчера позвонил вечером.

- Хуево дело…

- Что такое?

- Во мне обнаружили свищ.

- Это еще что такое?

- Легкие срослись с бронхой и там дырка образовалась. Вот почему все эти отхаркивания и мокроты…

- Хуево дело, - согласился я.

В последнем летнем походе Пащинский отхаркивался неистово – как отстреливался от фашистов. Значит, уже тогда в нем была дыра.

- Ни у что теперь? –спросил я.

- Сейчас приедет скорая – отвезут в больницу и кормить будут через какую-то трубу.

- А дыра?

- Ее зашпаклюют как-то изнутри.

- Не понял.

- Зашьют как-то изнутри… Так то поход может накрыться. Хотя дней через десять выпишут. Что там дольше то делать!

- Да уж… - промычал я.

- Ты ребятам не говори. Может быть, мне и пить нельзя будет и тяжести носить. Скажут: зачем его такого брать!

- Старик! – сказал я твердо. – Мы уже эту проблему обсуждали. Ты освобождаешься от всех тяжестей. Твоя задача только – идти в поход.

- Спасибо, старик. Ну ладно. Я сейчас газеты свежие просмотрю, пока скорая не приехала. Пока!

- Пока! Позвонит либо Ленка, либо я.

Вот такой последний разговор… Пиздец, подумал я.

Ленка (жена) позвонила вчера, сказала, что Генка в реанимации, операция была тяжелая, врач сказал, что он весь гнилой внутри, сейчас – на искусственном дыхании, к нему не пустили, но сказали, что возможен летальный исход.

- Что? Какой исход!? – крикнул я в трубку.

- Возможно, помрет, - сказала Ленка с неудивительным для меня равнодушием.

- С какой это стати! – довольно глупо произнес я.

- Тяжелая операция…

Я давно уже невольно смотрел на него, как на труп. Сволочное воображение укладывало его в гроб даже когда мы играли в преф и пили пиво. Эта сраная болезнь – лимфогрануломатоз – рак лимфатических узлов – сжирала его изнутри, а он за неделю до смерти перебирал двигатель (лежал, разобранный, два месяца в большой комнате), пил пиво и рассуждал об оптимальном режиме самогоноварения. За три дня до смерти я привез спиртометр и мы замерили продукт (для похода) в трехлитровой банке - 78 градусов…

Черт побери, его будет здорово не хватать! Самый большой распиздяй из всей нашей распиздяйской компании. Венок – «Главному распиздяю земли русской…»

Родная, позволь мне рядом с тобою прилечь!

Я буду лежать тихо-тихо…

Я буду молчать.

Под одеялом огромным меня никто не заметит.

А мужу, который захочет развлечься,

ты скажешь: «Уйди!»

Он уйдет вперевалку, как сытый пингвин,

ковыряясь мизинцем в глубоком пупке…

Когда все уснут, ты будешь шептать: «Руки прочь!

Руки прочь от Камбоджи!»,

что гнусный сосед нас заложит…

Начнем с самого конца.

Через шесть дней после смерти Пащинского мы (я, князь, Макс, Кислов и Железнов) встретились у метро Каширская. Макс уверенно ткнул указательным направление к моргу клинической больницы №7 - наискосок через шоссе, мимо невероятной величины другой больницы (Каширская – самая траурная станция – вокруг в шахматном порядке стоят морги, самый производительных из коих – раковый). Но почти сразу боевой порядок нащей траурной колонны расстроился при виде двух бутылок пива в руках какого-то люмпена. Колонна обратилась в бегство – к толпе метрах в трехстах. На бегу мы пришли к единогласному мнению, что Пащинскому бы это изменение маршрута определенно понравилось бы, будь кто-нибудь из нас в его теперешнем состоянии, Пащ бы первый крикнул: «А не испить ли нам пивка!»

Пять минут спустя сунув голову прямо в окошечко громко и жестоко для тех, кто был за нами провозгласил: «Отлично! Последний ящик!» Очередь ответила протяжным стоном, и, сглатывая слюни, уставилась в этот самый последний ящик, исчезающий в двух наших сумках.

- Продайте бутылку! – заныли двое, воняя перегаром.

- Нет, ребята, - сказал Князь с каким-то садистским удовольствием.

Мы выпили по бутылке и поспешили к моргу – напрямик, через пустыню, из которой произрастали – как саксаулы – арматурины. Морг уже вовсю отгружал покойников. Толпились автобусы. Народ шепотом говорил охинеию типа не забыли ли побрить покойника. Мы скорбно пожали руку тестю Пащинского – Анатолию Анатольевичу – мужичку насквозь печальному – не потому что умер Пащинский, а вообще по жизни. Тем не менее Анатолий Анатольевич нам здорово обрадовался – на нем даже появилось подобие улыбки. Видимо в те пятнадцать минут нашего опоздания, он всерьез примеривался, как с шофером или еще каким-нибудь добровольцем будет на счет «раз-два-три» с атлетическим стоном поднимать гроб с Пащинским.

- Спасибо, ребята! – сказал он и сразу – видимо считая нас законченными алкашами – начал вручать козырную благодарность: сумку с двумя бутылками портвейна и пузатой бутыль с самогонкой – последнего генкиного разлива.

- Потом, Анантолий Анатольевич, потом, - сказали мы с деланым равнодушием.

Мы были третьими – после какого-то шофера.

Удалились на пригорок – солнечный, подернутый уже первой бледной травкой – и в позах охотников на привале (картина Репина) распили по бутылочке пива. Анатолий Анатольевич от пива отказался и вернулся бдить к моргу. Желехнов начал что-то про цинизм. Но ничто уже не могло затмить радость бытия. Кто-то сказал, что сейчас Пащинский наверняка где-то там в ином измерении занял очередь в пивной ларек, может встретимся когда-нибудь и услышим знакомое с ростовским пижонским акцентом: «Старички, быстренько, быстренько! Очередь уже почти подошла!»

Ну а жизнь упорно пыталась испортить настроение. Двое тащили гроб, обятый противной розовой тканью…

- Интересно, в морге туалет есть? – произнес Макс.

- В морге все есть, - сказал я.

Тут Анатолий Анатольевич махнул рукой, я затяжным глотком добил бутылку и побежал догонять ребят. Навстречу уже несли пожилого гладко выбритого шофера.

- Заходите! - пригласил санитар. – Вон он – идите прощайтесь!

Пащинский лежал совсем не страшный, щетинистый, как в походе, с абсолютно безмятежных похуистическим лицом (мысленно я зааплодировал), в белом костюме, подаренном Максом (выдан в Олимпиаду – служил в нем администратором в общаге, срочно переименнованной в гостиницу, в таком же костюме я работал тогда же гидом – заплатил за него рублей тридцать). Несколько портил вид Пащинского гнусный огромный галстук с небрежным узлом, размером с кулак. Завершали все черные остроносые лакированные башмаки. Примерно в таком нелепом виде Пащинский заявился месяца два назад на день рождения Железнова (см. запись выше), всех тогда озарило: «до чего похоронный вид…

- Когда будете запаивать, башмаки снимите, если будут мешать, - сказал шофер нашего автобуса.

Мы синхронно кивнули и вздохнули, накрыли крышкой и понесли.

Трагедии никак не получалось. И Анатолий Анатольевич был выразительно сгорблен, и гроб был, и крышка пыталась сползти от тряски, и можно было представить, как мотается на поворотах голова, несколько дней назад выигравшая сорок копеек в преф, но трагедии не получалось. Человек, лежащий в гробу, всей своей жизнью не признавал трагедий в принципе, и поэтому частые сморкания Анатолия Анатольевича и его влажный взгляд в сторону мертвеца звучали и смотрелись почти кощунственно. Лучшим ритуальным действием было бы расписать на гробовой крышке пулечку и положить в гроб (как мне шепотом предложил Макс) бутылку «Московского».

- И десяток презервативов – чтобы родственники совсем ебнулись! – добавил я.

- Думаешь, в Ростове вскрывать будут?

- А черт их знает!

Автобус несся через весь город – веселый, весенний, с первыми девушками в прозрачных, надувавшимися, как паруса, платьями, с озверевшими от солнца воробьями. Что-то постоянно дребезжало в атобусе – как будто где-то металась пустая консервная банка.

Мы опаздывали в паяльщику цинковых гробов. Каморка его оказалась при ангаре, забитом доверху тяп-ляписто сколоченными гробами и гробиками – за ними стояла очередь (за всем очереди в этой гребаной стране!) из грузовиков и автобусов.

- Сколько помирают в день в Москве? – спросил Кислов шофера.

- Человек четыреста, не меньше.

(В 91-м не было интернета. Сейчас напечатал вопрос. Получил ответ: умирают каждые четыре минуты. Умножим, разделим – получается 360 в день).

Паяльщик – мозолистый, коренастый, сноровистый мастер – прибежал, чего-то дожевывая, открыл каморку, мы внесли Пащинского. Оказалось, цинковый гроб – не какой-то саркофаг, а жестянка, вставленная в обыкновенный гробу. В этой консервной банке был иллюминатор над лицом. Паяльщик одним движением разул Генку, сунул башками в гроб (с мелькнувшей – или показалось? – жалостью к башмакам). Накрыли цинковой крышкой и начали паять – дымно, паялом похожим на молоток. Мы со склада принесли деревянный ящик. Запаянного и заколоченного Пащинского опустили в этот ящик. Он получился внутри матрешки…

- Ничего не хотите положить туда? – спросил паяльщик. – Посылочку какую-нибудь… Места много.

- Нет, нет!

Анатолий Анатольевич снова начал набухать слезами, но слезовыделения так и не состоялось – натужившись, он пролил их куда-то внутрь. Какой сентиментальный! – снова удивился я.

Несколько лет назад тесть с тещей гостили у Пащинского. В это время однажды вечером Лена закатила очередную пьяную истерику – разбрызгивая слезы и слюни, она орала, что из-за Генки в ней погибла великая актриса.

- Кончила? – спросил Генка, улыбаясь, и отвесил Ленке мощный пиндаль.

Ленка убежала в ванную, за ней ринулись папа и мама. А Генка лег спать, не обращая внимания на далеки вопли и грохот (Ленка, очевидно, крушила посуду в кухне). Посреди ночи его разбудили менты.

- В чем дело! – удивился Генка. – Пшли вон отчюда!

- Что ж вы хулиганите, Геннадий Юрьевич! – спросил, нависая над Генкой, ментяра. – Что ж вы посуду бьете и жену колотите!

- Бьет, бьет, хулиганит! – подтвердили из-за милицейской спины мама, папа и дочка.

- Вон из моей квартиры! – заявил Пащинский. – Ты, ты, ты и ты! Все!

На этом диалог закончился – его скрутили и увезли в отделение милиции.

Утром Генка вернулся в натуральный погром. Семейка раскромсало ножницами ковер из антилопы, отвинтила голову мумии огромной морской черепахи (контрабандно вывезенной из Гвинее Пащинским-старшим), расколошматило все недорогостоящее и отбыло в Ростов с дорогостоящим – фамильным серебром, хрусталем и, естественно, всеми деньгами.

Генка позвонил в Ростов и сказал, что если через сутки Ленка не вернется со всем награбленным, он посадит ее в тюрягу. Посоветовавшись с родне, Ленка вернулась, ковер зашили, голову в черепаху воткнули и помирились до следующей истории, которую я расскажу позже.

…..

Паяльщик заколачивал Пащинского паки бандероль. Анатолий Анатольевич смотрел мокрыми глазами в небо…

- Может быть, там что-то и есть? – сказал я ему.

- Где?

- Там! – я глазами показал на небо.

- Ерунда! – сказал Анатолий Анатольевич. - Нет там ничего!

- Ну-ка дружно! – скомандовал паяльщик. – Оппппа!

Эта матрешка весила килограммов триста! И в автобус не влезала!

- Зря заколотили, - произнес паяльщик. – Надо расколачивать…

Без крышки ящик влез. Автобус тронулся во Внуково.

Мой друг вчера

В одиннадцать часов дал дуба.

Прекрасно помер –

Дай бог каждому из нас!

За два дня до смерти вместе

Пили пиво

И по копеечке играли в преферанс…

В исполнительный комитет

Мытищинского Совета народных депутатов.

Инициативная группа граждан, желающая создать малое предприятие «О.М.»,

Обращается в исполнительный комитет…

Забыл, создали ли мы это предприятие?

Вчера наш сорокалитровый самогонный аппарат взорвался. Сначала все шло по плану: бадья раскочегаривалась на плите, папан сидел на табуретке и с нежностью смотрел на струю алкоголя. Вдруг струя начала худеть, превратилась в пунктир, в многоточие, а потом и в редкие капли. Вообще картина была довольно умиротворяющая – кап-кап-кап, с другой стороны возмутительная. Папан возмутился, отщелкнул запор крышки, и из бидона рванула реактивная струя. Кухня моментом превратилась в парную, непроглядной и вонючей концентрации. Кошка, сидящая на холодильнике, шмякнулась оттуда, как истукан. Скоро туман осел, на отцовском пузе надувался ожег.

- Штуцер засорился, - сказал папан и начал употреблять штуцер в сочетаниях с разными матерными прилагательными.

Штуцер засорился пшеничным зернышком – брага была экспериментальная – на зерне. Вообще, самый лучший – чистый самогон получался из томатной пасты (плюс сахар и вода). Пробовал я гнать и из кефира. Удивительно, но дважды перегнав, даже не попробовал – взял в поход. На привале выставил бутыль, разлил. Первый же выпивший (Макс, Пащинский?), убежал блевать в кусты. Остальные, попробовав, начали материться и отставили стаканы. Выпил только я – упрямо. Напиток был действительно гадок. Почему- то получил название – «молозивка». Скоро другие виды самогона кончились и наступила очередь молозивки. Что только мы с ней ни делали – смешивали с отварами, добавляли жженый сахар, пепел, истолченные корни кустарника, почки, листья! Пить его было невозможно. Так бутылка с бурой жидкостью и доплыла до места назначения – какой-то деревеньки в Псковщине. Там мы расплатились бутылкой с трактористом, везшим нас на станцию. Тот выпил, не моргнув глазом, всю еще до отправления. Мы ждали ругательств, обвинения в попытке отравить и рукоприкладства. - Отличная штука! – вдруг произнес тракторист, облизываясь и порыгивая. – Что это такое?

Первое, что сказал Ленину в аду Пащинский: Ну и мудак же ты, Вова!» Ильич аж задохнулся от злобы.

- Феликс! – заорал он.

- Занят! – ответил Феликс. Он получал свою ежедневную порцию резиновой дубинкой по жопе, почкам и легким.

- Не отвлекайся! – сказал Феликсу черт на могучем замахе.

- Потише, батя! – успел крикнуть Дзержинский.

Получив свои тридцать пять палок, он, стеная, натягивал штаны, а черт, тряся уставшими чреслами, шел к рогатой братве, разминающейся – в отсутствие работы жигулевским пивком.

- Здорово, черти! – крикнул Пащинский. – Пивком не угостите?

- Гуляй! – сказал один.

- Какие вы однако… - произнес Пащинский и уже шел восвояси, как экзекутор Дзержинского окликнул: «Бери в ящике!»

Но перекур закончился, очередные жертвы оголяли жопы и ложились на массажные столики. Пришел и Владимир Ильич.

- Дай ка я его офигачу! – сказал Гена черту благодетелю.

- Фигач! – согласился тот.

- Какой же ты, Гена… - произнес Ильич. – За что ты меня так ненавидишь!

- Ложись, рожа! - прикрикнул Гена, размахивая дубиной, как регулировщик ГАИ. – Здесь еще ОЛД МЕНСов нет – вообще бы тебя прибили!

- За что!

- За обосранное детство! – и Гена двумя руками – как колют дрова – офигачил Ильича по лысине.

- Потише, убьешь ведь, - сказал черт и отнял палку.

А Гена пнул тело ногой и пошел к городу – навстречу с первой попавшейся пивной точкой.

Поэта Сухновского, как прочих одиозных личностей, доставил в подвал Толик из пивного гадюшника. Гадюшники эти равно располагают как к братаниям, так и к братоубийствам. Последнее (попытка) выглядело так. Толик и Кислов очень долго маялись в очереди к пивному кранику – два шага вперед, один – назад (когда втискивалось –какое-нибудь быдло втискивалось, увеличивая очередь на один шажок). Наконец, Толик нацелился монеткой в автомат, чтобы получить первую порцию в 250 мл.. Но тут через толпу прорвалось мурло и отодвинуло нашу канистру. Ее тут же Толик поставил на место. Убью! – заорала харя. Откуда-то еще три такие же, намереваясь изничтожить Кислого и Толика. Но тут Кислов вытащил из кармана баллончик с нервнопаралитическим, сказал «пардон» остальной очереди и обильно опылил четырех негодяев. Те рухнули на пол. А наши ребята набрали пиво и сделали ноги…

Итак, Сухновский.

Однажды в подвал явился длинный, тощий мужичек с девицей, вполне сошедшей бы за дочку, если бы не блядский взгляд, который она время от времени бросала на мужичка.

- Сухновский. Валерий Сухновский, поэт. – лениво, почти снисходительно произнес он…

Прошло не меньше получаса, пока мы не освоились с присутствием настоящего поэта. Я в эти полчаса успел набросать краткое творческое кредо: мы де люди маленькие, сидим себе тихо в подвале, но мы готовы, так сказать… огромные, так сказать, потенциальные возможности, но, знаете ли, такая паршивая аппаратура, гитары не строят…

Через полчаса появилось пиво. Пиво и музыка странно подействовали на поэта – он вдруг вскочил и начал блеющим голоском декламировать свои стихи – жуткую охинею, при этом пританцовывая. Мы начали пухнуть от смеха, периолдически выпуская из себя порционно. Отпев и отплясав, влив в себя пиво, Сухновский нарисовал триумфальную совместную деятельность: гастроли по черноморскому побережью и даже что-то заграничное. Слава поэта Сухновского – вот гарантия успеха! Наконец, он отчалил со своей девицей и мы отдались дружному хохоту.

Поэт названивал, иногда приезжал – веселил, но больше злил. Он плохел прямо на глазах – от встречи к встрече: бабу увели, зуб выбили, сумку украли в пивняке – «прекрасная такая сумочка! (блеющий голосок) Молния. Правда, заедала!» Но оптимизм его не иссякал: афиша почти готова, на носу авторский вечер под наш аккомпанемент чуть ли не в зале «Россия»…

Иногда далеко за полночь раздавался звонок, слепая сонная рука нащупывала трубку и я снова слышал, что афиша почти готова. Однажды он позвонил новью Толику и того хватила истерика, он орал, что поэт – никакой не поэт, а говно, и что если он еще раз позвонит, то Толик ему рожу начистит…

В войну довольно популярны были сыновья полков. (Дочерей полков не было, да и быть не могло – они могли спровоцировать стихийную массовую педофилию у оголодавшей на баб солдатни.) То есть каждый мало-мальски приличный полк усыновлял какого-нибудь карапуза, обувал, одевал, ставил на довольствие и присваивал звание сына полка (почему-то только полки имели право усыновления, не было ни сыновей батальнов, ни ротных, ни армий, ни сыновей армейских группировок). Эти сыновья ничего не делали, только ходили пижонами, то и дело поправляя пилотки перед зеркалами, и ели от пуза. Однако, некоторые особо дурные, старались правдами-неправдами приложить и свою руку к избиению фашистских захватчиков. Те, кому это удавалось (стрельнул, метнул, принес донесение, скрутил разорванный телефонный провод…) сразу получали медаль. Таким образом, некоторые сыновья полков вернулись с фронтов, увешанные медалями похлеще иных настоящих защитников родины. Защитники на кого другого может быть и обиделись за такую несправедливость, но только не на сыновей полков. Наоборот, они подзывали их, доставали из кармана облепленный махоркой сахарин или сухарь, а кто-то, может быть, давал глотнуть водки или затянуться трофейной сигаретой. Я прошу не обижаться ныне здравствующих сыновей полков, может быть, я не так понимаю эпоху. Тогда пусть меня одернут, напишут мемуары в конце концов! А то как воды в рот набрали. И ведь становится их все меньше и никто не опишет феномен, кроме таких мудаков, как я.

Но лично я ничего хорошего в этом феномене не вижу. Сыновья полков весьма родственны деткам, в огромных, как ведра, каскам, стоящих в ряд – которым полумертвый фюрер цепляет кресты, жмет ручки и треплет по щечкам. Этот феномен кажется мне неправильным и с педагогической точки зрения. Почему такие превилегии? Не удивительно, что некоторые сыновья полков, избалованные судьбой, загордились и стали во взрослой жизни большими сволочами. Хотя какое мне дело до этих сыновей! Ровным счетом – никакого, а упомянул я о них только в связи с тем, что хочу предложить ОЛД МЕНСу усыновить поэта Сухонского – пусть будет сыном подвала! Вполне достоин. Во-первых, он большой русский поэт, нам близка его поэзия: «люблю гулять по Симферополю с бутылкой маленькой в руке» или что-то там про сеновал с финальным печальным вопросом: «зачем надела ты трусы?» Во-вторых, он человек трагический – хочется его жалеть и вручить ириску. В третьих, он не хватает чужие кружки и вообще по-моему пиво не пьет, а пьет только водку, которую достает из-запазухи. В четвертых, он полный и законченный идиот – как и мы. Но может быть, даже в более законченной форме. В пятых (про трагическую судьбу), кто-то украл у него в пивнушке (а что он там делал?) авоську с ценным содержимым (может быть, рукописью?), а потом кто-то другой выбил зуб. ТО есть он – страдалец, а такиз на Руси принято любить. Шестым пунктом надо упомянуть неординарный имидж: ширинка на огромной булавке, грязная телогрейка. В седьмых… Но достаточно и этого. Теперь понятно, почему популярность Сухновского в подвале неуклонно растет. Его рейтинг пока ниже Трамбона, но уже выше Чики-Чики. То есть других конкурентов на звание сына подвала я не вижу.

Это было написано три дня назад. Сегодня же я лишаю поэта звания сына полка, торжественно рву удостоверение и посыпаю поэта клочками – как конфетти. Я здорово ошибся в поэте. Все мы кретины, но ведь не настолько! Теперь понятно, почему всяк кому не лень стремится выбить поэту последний зуб…

А пока рассказик про Сухновского.

НЕВЕРОЯТНЫЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ ПОЭТА СУХНОВСКОГО В ГОРОДКЕ НОВОИЛЬИЧЕВСК

Поэт шел берегом широкой теплой реки и сочинял поэму. Он слепо смотрел вниз – на проходящий под ним, обогащенный пробками, бумажками и окурками пляжный песочек, умудряясь, несмотря на слепоту, аккуратно перешагивать через ноги, руки и головы. По идее (его же Сухновского - идее) он должен был лежать среди этих голов и телес – иначе зачем же ехать в этот сраный городишко, единственным достоинством коего был пляж! Но помешало вдохновение: оно всегда падает нежданно – как ворона на цыпленка…

Поэма продвигалась со средней скоростью строфа - десять шагов, конец ее маячил где-то напротив торчащего из реки бульдозера, на ржавой крыше коего поджаривалась парочка. Но поэт не видел ни бульдозера, ни даже своих ног.

Людей однако становилось все больше и больше, причем уже в одетом состоянии и в вертикальном положении. Концентрация людей достигла толпы, а поэт стал похож на ледокол, раздвигающий льдины. Наконец, посреди строфы №135 он уткнулся в непреодолимую преграду. «Рынок, прилавок» - почему-то подумал он, очнувшись. На прилавке были навалены цветы – горой. Продавщица почему-то лежала, зарывшись лицом своем товаре. «Какого хера!» - хотел воскликнуть Сухновский. Но продавщица – старуха - вдруг поднялась, уставилась на поэта, начала шумно, как пылесов, втягивать в себя атмосферу и рухнула уже не вперед, а назад - на подставленные руки (их – рук – было много). Переместив взгляд вдоль прилавка, Сухновский вдруг увидел… свою рожу. А прилавок оказался вовсе не прилавком, а гробом.

- Попрощался? Проходи, не задерживай! – крикнул кто-то и толкнул его в спину.

- Седьмой цех, седьмой цех! – раздалось где-то. – Организованнее!

Седьмой цех, как волна, поднял поэта и перенес на десяток шагов и захватил бы с собой и дальше, но Сухновский энергично начал грести в сторону и покинул стремнину. Бросив якорь, он спросил какого-то парнишку: «Кого хоронят, старина?»

- Известного биохимика Сухновского.

«Правильно», почему-то не удивился Сухновский.

- Только не биохимика, а известного поэта, - поправил он парнишку. – И не мертвого, а… живого! – произнес он, понимая, что говорит какую-то охинею.

- Нет, биохимика, - не согласился парень. - С ним прощается родное НИИ.

Сухновский был готов продолжить спор, но вдруг парнишка отлетел куда-то влево, и на его место выпрыгнула «продавщица» и заорала: «Миша, сынок!» Сухновский попятился, споткнулся, упал затылком об асфальт и потерял сознание.

Очнулся поэт под деревом от комплексного (тактильного, температурного и пр.) - дискомфорта. Кто-то лил на него воду из графина. Другой пытался открыть рот, двумя руками раздвигая челюсти – для той же самой струйки. Воняло валерьянкой и еще чем-то приторным. Что-то давило на грудь и всхлипывало. Сухновский опустил глаза и увидел на груди голову старухи. Он резко сел, сбросив голову себе на колени, и произнес: «Это что за еб вашу мать тут происходит!»

Но сразу понял, что надо быть повежливее – потому что со всех сторон и даже снизу (голова на коленях) на него пялились хоть и незнакомые рожи, но с безграничной нежностью. Кто-то умильно улыбался, кто-то даже пустил слезу и шмыгал носом.

Пауза затянулась.

- Молодой человек, как ваша фамилия? – произнес, наконец, какой-то старик.

- Сухновский, - нехотя ответил поэт.

- Нашелся! – воскликнул старик и начал трясти Сухновского за плечи, затем отпустил и, отвернувшись, тихо заплакал.

- Это твой дядя! – забормотали из толпы. – Дядя Сергей Иосифович!

Какой еще в жопу дядя! – подумал Сухновский.

Потом подошла вонючая (это от нее несло валерьянкой) тетка, облизнулась и поцеловала поэта прямо в лоб.

- Это твоя племянница! – сообщил кто-то.

Какая еще в жопу племянница! – подумал Сухновский и ладонью тщательно стер поцелуй.

- А вот и папа! Вот и папа! – закричала толпа, расступаясь, и на инвалидной коляске выехал старикан лет под сто, с обвисшим, как у бульдога, лицом – висели брыли, висели мешки под глазами, висели нелепые, как у Бульбы, усы, все висело - даже волосатые уши… Старик весь был в желтую крапинку – старческий раскрас (нарушение пигментации).

- Я ничего не вижу! – вдруг звонко выдал старик (и не мудрено – на глазах висели веки). – Где Миша?! Это он?! – и старик ткнул пальцем в племянницу.

Сейчас он скажет: «Поднимите мне веки!» – подумал Сухновский.

Племянница взяла руку старика и его же указательным навела на поэта.

- Сынок! – закричал старик и начал крутить колеса в указанном направлении.

Дурдом! – подумал Сухновский, вскакивая.

Самое обидное, удар головой об асфальт выбил из нее (головы) всю поэму – до единой строки! Поэт закрыл глаза и попытался вспомнить хоть что-то. Ни единой строки! О чем хоть была поэма? – задал он сам себе вопрос и не смог ответить даже на это. От злости Сухновский ударил ногой по колесу инвалидной коляски и промычал: «УУУУУ!»

- Миша! – закричал старик, пытаясь дотянуться до него руками.

- Я не Миша! – закричал Сухновский. – Я – Саша!

- Что он такое говорит! – закричала старуха. – Я не могу это слышать!

Толпа же вокруг него уплотнялась и сжималась. В полном составе глазел на Сухновского цех №7, и на подходе были другие цеха – они шли прямиком к эпицентру событий – с венками и охапками цветов, забыв попрощаться с двойником Сухновского в гробу.

- Сухновский жив! – разносилось по толпе.

- А кто же в гробу? – спрашивал кто-то.

- А черт его знает! – отвечал другой кто-то.

- Да вот же стоит! – восклицал третий.

- А кто же лежит?! – спрашивал четвертый.

- Да черт его знает! – отвечали все вместе.

Сейчас я им паспорт покажу, решил Сухновский, но карман оказался пуст – оставил на съемной квартире вместе с кошельком.

- У него на жопе родимое пятно! – произнесла мамаша.

Какое всем дело до моей жопы! – подумал поэт. – Мало ли что на ней есть!

- Миша, - произнес дядя Сергей Иосифович. – У тебя ведь есть родимое пятно на жопе?

- Какое вам дело! – возмутился Сухновский. – Кончайте балаган!

- Сейчас проверим! – произнес какой-то культурист (весь в глянцевых мышцах), подошел, стиснул плечи поэта и развернул на 180 градусов – как шкаф. Сухновский почувствовал, как от талии оттягивается двойная (шорты, плавки) резинка, и ветерок освежил задницу.

- Есть! Есть родинка! – заорал культурист, и резинка громко шлепнулась на место.

- Миша, сынок! – возопила старуха.

Пиздец, подумал поэт и решил больше ничего не говорить. К тому же поэт страшно обиделся – никто никогда не смел так бесцеремонно обращаться с ним!

- Мама, что вы от него хотите! – возник новый – женский - голос. – Он же ничего не помнит, не знает! Контуженный он!

Сама ты контуженная, дура! – подумал Сухновский

- Тишины! – потребовала дура и начала заполнять провал памяти Сухновского невероятным рассказом: как в июле 1941-го на переезде Ростов – Волхов немецкая бомба оторвала двухлетнему Сухновскому голову, как рыдала над трупом мама (папа – вот этот обвислый старик? - был на войне), тут же орал его брат-близнец Юрик (тот, что в гробу?). Как быстро – по-походному (враг наступал) закопали безглавое (ее так и не нашли) тельце в кювете у березы. Но, получается, Миша жив! Кого же похоронили тогда? Поэт не мог ничего ответить на этот дурацкий вопрос.

- Я знаю! – сообразила вдруг старуха-мать. – Это какой-нибудь деревенский, а тебя забросило в кукурузное поле! Вспомни, сынок!

Сухновский замотал головой. Такие подробности биографии не желали укладываться в его голове. У поэта была другая мама – повариха Елена Игоревна Сухновская, другой папа – учитель литературы Соломон Исаакович Сухновский. Или он провалился в какой-то параллельный мир?

- Вспомни! – повторил культурист ласково. – Ну, вспомни, друг!

Поэт молчал – его память начиналась где-то лет с трех.

- Вспомни! – закричали разом несколько сопереживающих.

- А мама, папа у тебя есть? – продолжил культурист, жестом затыкая рты остальным (Старуха уже снова хотела кричать: «Это я – твоя мама!»).

- Есть, – поэту и самому захотелось, с помощью хотя бы этого мудака понять, что происходит.

- А где они живут?

- В Москве… Но они уже не живут.

- А как их фамилия?

- Сухновские…

- Так это мы – Сухновские! – не выдержала и заорала мать №2.

- Без стакана не разберешься! – произнес культурист, достал из кармана четвертинку, зубами вытащил пробочку, глотнул и протянул поэту.

Сухновский был алкоголиком, поэтому с жадностью приник к горлышку – да так основательно, что культуристу пришлось силой вернуть бутыль. Жить становилось веселее. А ведь должны быть поминки! – радостно подумал поэт.

Сухновский обожал поминки – даже больше, чем свадьбы. На свадьбах раза три он получал в репу, на поминках же собирались люди поприличнее и не такие драчливые, да и танцами, во время коих пьяный Сухновский приставал к чужим девицам (за что и получал в морду), поминки кончались редко.

- Товарищи! – обратился он к толпе. – Давайте все разборки - потом! У нас все- таки похороны!

Колонны развернулись и пошли к гробу.

С похорон Сухновский сбежал, хоть и не без труда – за ним гнались, но поэт успел запрыгнуть в трамвай (двери захлопнулись перед самым носом культуриста). Но на поминки в ресторан «Сказка» явился, и скоро речи за упокой сменились тостами за здравие – воскресшего Миши. Сухновский откликался на новое имя, налегал на салат «Столичный» и думал, какую сумму одолжить до завтра у мамы с папой. Во время танцев он начал домогаться до тощей (таких любил) с любвеобильными глазами. Ейный муж пробовал протестовать, но был посажен на место культуристом, оказавшимся троюродным племянником Сухновского…

Проснулся Сухновский в четыре утра почему-то на кухне ресторана рядом с ножкой плиты. Произведя инвентаризацию окрестностей, он нашел початую бутылку «Шампанского» и вышел на улицу. Небо уже серело, где-то начали перекличку петухи… Сухновский в позе горниста сделал увесистый глоток и зашагал через весь городок в свои временные апартаменты по Улице Ленина, строение 5А, хмыкая и обзывая вчерашнее бредом сумасшедшего.

Кажется, на поминках все-таки был мозговой штурм – когда родня пыталась домыслить, каким образом Сухновского усыновили (это уже все признали фактом)… Сухновские же. Самую убедительную версию придумала мастер ОТК цеха №7 - Элеонора.

Первое. Ребенка подобрал некто с другой фамилией.

Второе. На фуфайке дитяти оказалась метка с фамилией – мамаша подтвердила: была такая, потому что в ней ездила в пионерлагерь ее младшая сестра – мишина тетка, умершая в 1956-м на целине.

Третье. Приемный отец (или мать) решили сменить свою фамилию, возможно запятнав себя чем-то (сотрудничество с оккупантами?) во время войны.

Четвертое. Тут-то и подвернулась фамилия приемного сынка.

- Убедительно! – произнес культурист.

Сухновский уже ничего не мог произносить, а только улыбался, глядя в тарелку.

Из жизни Пащинского.

Несколько лет назад прекрасно сиделось, пилось и пр. у Пащинского. Он был абсолютно здоров, пьяная Лена вываливала груди и говорила: «Ну как, Туманов?» «Отлично!» - говорил я, хотя ничего отличного в таком вымени не видел. Сценарий почти всегда повторялся: под нашими плотоядными взглядами и уверениями, что и жопа тоже отличная, да и все прочее Ленка начинала громко и истерично жалеть себя – свою погубленную жизнь.

- А ведь я могла стать кинозвездой! – восклицала она.

- Это точно! – с этими словами Гена разворачивал ее на 180 градусов и отвешивал мощный пиндаль.

Лена исчезала и начинала на кухне строить планы мести.

- Ты переборщил, старик! – говорил кто-то. Хотя каждый немножко завидовал Генке, что у него есть такой прекрасный предмет для поджопников.

Прекрасное было время! Под столом и на столе стояло штук сорок пустых, полупустых и полных пивных бутылок (45 коп. – штука), на тарелках лежали распиленные лещи, такие (до распиливания) огромные, что ими можно было оглоушить. Лещей покупала на рынке в Ростове генкина бабка и посылала внуку. Если посылки прилетали без лещей. Генкам кричал: «Где рыба, старая дура!»

Иногда праздник жизни назывался – Плов. Готовился он нестерпимо долго. На последнем этапе – часу на четвертом – из кухни били такие мощные запахи, что организм переполнялся желудочным соком и слюной. Когда в комнату вносили эту дымящуюся гору на блюде (размером с полстола), раздавалось дружное «Ура!» Под плов пили белое сухое – оно стояло во всех магазинах по 2-3 рубля бутылка. Это было достижение социализма. Все остальные достижения прятались под витриной или еще дальше – в подвалах. В один такой – гастронома на «Фрунзенской» я имел доступ как приятель Вовы (однокурсник Макса по МИИЗу, сын «всесильной Юлии» - была такая разгромная статья о стяжательнице, спекулянтше и пр. - как ее тогда не посадили!). Там мясник отрубал кусок вырезки, директриса спрашивала: «Колбаски свиной возьмешь?»

- А вот в наше время, говаривал папа, и далее следовал такой сказочный перечень… Одного только пива – десять сортов! Водка – 2-78. Портвейн в пивных бочках. Икра - паюсная в развес и в круглых жестяных полукилограммовых (?) банках с нарисованным осетром. А ведь моему папе наверняка рисовал, в свою очередь, его папа (мой дед) еще более волнующие картины. Будь проклят этот большелобый мальчик из Ульяновска!

Однажды, в очередной праздник живота, когда Лена уже, получив пиндаль, всхлипывала, заперевшись в ванной, Гена произнес: «Какие-то мудаки выбросили диван. Он стоит на лестничной площадке. Пойдем притащим. Мне как раз такой нужен!» Идем. Действительно, полутора этажами нижу, около мусоропровода стоял на попа прекрасный диван полированного дерева. Из какой-то квартиры неслись звуки грандиозной пьянки – музыка, грохот.

- Диван, вроде не выбросили, а выставили, - говорю я.

- Не ебет!- говорит Генка. – А ну ка взялись!

Мы переносим диван к Генке, ставим его на месте старого, а тот выносим на помойку.

Утром к Генке звонок в дверь: не стоит ли в его квартире их новых диван?

- Не стоит! – говорит Генка.

- А нам сказа… - но тут Генка закрывает дверь и идет досыпать на новый диван.

Звонит телефон. Соседи уже совсем не вежливо: по данным разведки их диван – полированный, раскладной – стоит в генкиной квартире.

- Это ложь! – говорит Генка.

Кто-то стучится в дверь, начинает ломиться: Открывайте, мы знаем – вы там!» Подкараулив момент, когда осада временно снимается (соседи, очевидно, побежали принять аперитив), мы с Генкой даем деру, наказав Ленке никому не открывать.

Поехали ко мне. Сидим, пьем пиво, названиваем Пащинской.

- Рвутся! – сообщает Ленка. – Мне страшно, Гена!

- Не ссы! Держись! – говорит Гена. – Скоро им надоест!

Но скоро Ленка звонит и сообщает: соседи прорвались таки в квартиру, но диван забирать не собираются – потому что он не складывается (действительно, ночью он разложился с каким-то явно не фабричным хрустом) – и требуют деньги – триста рублей.

- Вот мошенники! – кричит Генка в трубку. – Триста рублей за старый диван! Предложи им сто рублей и пусть убираются!

Ночью мы на цыпочках выставили диван туда, откуда взяли и побежали на помойку за старым. Но диван уже кто-то стыбрил.

Назавтра соседка, брызгая слюной, кричали: «Нам не нужен сломанный диван! Деньги! Триста рублей!»

- Триста рублей, за старый, сломанный диван! Одурела старая! – отбивался Пащинский.

Диван он все-таки забрал, а деньги… Кажется, сторговались на двухстах…

Кажется, образовывается молодежная секция любителей OLD MEN’S. Антон – худой, длинный, эстетствующий – возникает почти на каждой… хотел написать репетиции, нет не на репетиции – это нечто большее, музыка там тоже есть… Антон хочет стать чучельником. - Нехорошо, старик, потрошить трупы, говорю Антону…

Вчера Антон сказал, что лучшим его экспонатом будет Кислов с бас-гитарой. Кслов сказал, что это не очень смешно и что лучше б Антон сделал чучело Толика с пивной кружкой. А я предложил Антону сварганить скульптурную группу – в мраморе (или в крайнем случае из армированного цемента): группа за столом. Толик с бутылкой в стадии разлива (можно даже слепить струю), Кислов созерцает кружку, Макс пьет, задравшись в потолок, Тяпкин лежит мордой в мраморном салате…





Дата публикования: 2015-02-18; Прочитано: 265 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.079 с)...