Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Натюрморт 3 страница



Многих я знал в лицо. Других

вижу впервые. Видимо, это -- боги

местных рек и лесов, хранители тишины,

либо -- сгустки чужих, мне невнятных воспоминаний.

Что до женских фигур -- нимф и т. п. -- они

выглядят незаконченными, точно мысли;

каждая пытается сохранить

даже здесь, в наступившем будущем, статус гостьи.

Суслик не выскочит и не перебежит тропы.

Не слышно ни птицы, ни тем более автомобиля:

будущее суть панацея от

того, чему свойственно повторяться.

И по небу разбросаны, как вещи холостяка,

тучи, вывернутые наизнанку

и разглаженные. Пахнет хвоей,

этой колкой субстанцией малознакомых мест.

Изваяния высятся в темноте, чернея

от соседства друг с дружкой, от безразличья

к ним окружающего ландшафта.

Заговори любое из них, и ты

скорей вздохнул бы, чем содрогнулся,

услышав знакомые голоса, услышав

что-нибудь вроде "Ребенок не от тебя"

или: "Я показал на него, но от страха,

а не из ревности" -- мелкие, двадцатилетней

давности тайны слепых сердец,

одержимых нелепым стремлением к власти

над себе подобными и не замечавших

тавтологии. Лучшие среди них

были и жертвами и палачами.

Хорошо, что чужие воспоминанья

вмешиваются в твои. Хорошо, что

некоторые из этих фигур тебе

кажутся посторонними. Их присутствие намекает

на другие событья, на другой вариант судьбы --

возможно, не лучший, но безусловно

тобою упущенный. Это освобождает --

не столько воображение, сколько память

-- и надолго, если не навсегда. Узнать,

что тебя обманули, что совершенно

о тебе позабыли или -- наоборот --

что тебя до сих пор ненавидят -- крайне

неприятно. Но воображать себя

центром даже невзрачного мирозданья

непристойно и невыносимо.

Редкий,

возможно, единственный посетитель

этих мест, я думаю, я имею

право описывать без прикрас

увиденное. Вот она, наша маленькая Валгалла,

наше сильно запущенное именье

во времени, с горсткой ревизских душ,

с угодьями, где отточенному серпу,

пожалуй, особенно не разгуляться,

и где снежинки медленно кружатся, как пример

поведения в вакууме.

Только пепел знает, что значит сгореть дотла.

Но я тоже скажу, близоруко взглянув вперед:

не все уносимо ветром, не все метла,

широко забирая по двору, подберет.

Мы останемся смятым окурком, плевком, в тени

под скамьей, куда угол проникнуть лучу не даст.

И слежимся в обнимку с грязью, считая дни,

в перегной, в осадок, в культурный пласт.

Замаравши совок, археолог разинет пасть

отрыгнуть; но его открытие прогремит

на весь мир, как зарытая в землю страсть,

как обратная версия пирамид.

"Падаль!" выдохнет он, обхватив живот,

но окажется дальше от нас, чем земля от птиц,

потому что падаль -- свобода от клеток, свобода от

целого: апофеоз частиц.

Элегия

А. А.

Прошло что-то около года. Я вернулся на место битвы,

к научившимся крылья расправлять у опасной бритвы

или же -- в лучшем случае -- у удивленной брови

птицам цвета то сумерек, то испорченной крови.

Теперь здесь торгуют останками твоих щиколоток, бронзой

загорелых доспехов, погасшей улыбкой, грозной

мыслью о свежих резервах, памятью об изменах,

оттиском многих тел на выстиранных знаменах.

Всё зарастает людьми. Развалины -- род упрямой

архитектуры, и разница между сердцем и черной ямой

невелика -- не настолько, чтобы бояться,

что мы столкнемся однажды вновь, как слепые яйца.

По утрам, когда в лицо вам никто не смотрит,

я отправляюсь пешком к монументу, который отлит

из тяжелого сна. И на нем начертано: Завоеватель.

Но читается как "завыватель". А в полдень -- как "забыватель".

Рождественская звезда

В холодную пору, в местности, привычной скорей к жаре,

чем к холоду, к плоской поверхности более, чем к горе,

младенец родился в пещере, чтоб мир спасти:

мело, как только в пустыне может зимой мести.

Ему все казалось огромным: грудь матери, желтый пар

из воловьих ноздрей, волхвы -- Балтазар, Гаспар,

Мельхиор; их подарки, втащенные сюда.

Он был всего лишь точкой. И точкой была звезда.

Внимательно, не мигая, сквозь редкие облака,

на лежащего в яслях ребенка издалека,

из глубины Вселенной, с другого ее конца,

звезда смотрела в пещеру. И это был взгляд Отца,

24 декабря 1987

Назидание

I

Путешествуя в Азии, ночуя в чужих домах,

в избах, банях, лабазах -- в бревенчатых теремах,

чьи копченые стекла держат простор в узде,

укрывайся тулупом и норови везде

лечь головою в угол, ибо в углу трудней

взмахнуть -- притом в темноте -- топором над ней,

отяжелевшей от давеча выпитого, и аккурат

зарубить тебя насмерть. Вписывай круг в квадрат.

II

Бойся широкой скулы, включая луну, рябой

кожи щеки; предпочитай карему голубой

глаз -- особенно если дорога заводит в лес,

в чащу. Вообще в глазах главное -- их разрез,

так как в последний миг лучше увидеть то,

что -- хотя холодней -- прозрачнее, чем пальто,

ибо лед может треснуть, и в полынье

лучше барахтаться, чем в вязком, как мед, вранье.

III

Всегда выбирай избу, где во дворе висят

пеленки. Якшайся лишь с теми, которым под пятьдесят.

Мужик в этом возрасте знает достаточно о судьбе,

чтоб приписать за твой счет что-то еще себе;

то же самое -- баба. Прячь деньги в воротнике

шубы; а если ты странствуешь налегке --

в брючине ниже колена, но не в сапог: найдут.

В Азии сапоги -- первое, что крадут.

IV

В горах продвигайся медленно; нужно ползти -- ползи.

Величественные издалека, бессмысленные вблизи,

горы есть форма поверхности, поставленной на попа,

и кажущаяся горизонтальной вьющаяся тропа

в сущности вертикальна. Лежа в горах -- стоишь,

стоя -- лежишь, доказывая, что, лишь

падая, ты независим. Так побеждают страх,

головокруженье над пропастью либо восторг в горах.

V

Не откликайся на "Эй, паря!" Будь глух и нем.

Даже зная язык, не говори на нем.

Старайся не выделяться -- в профиль, анфас; порой

просто не мой лица. И когда пилой

режут горло собаке, не морщься. Куря, гаси

папиросу в плевке. Что до вещей, носи

серое, цвета земли; в особенности -- бельё,

чтоб уменьшить соблазн тебя закопать в нее.

VI

Остановившись в пустыне, складывай из камней

стрелу, чтоб, внезапно проснувшись, тотчас узнать по ней,

в каком направленьи двигаться. Демоны по ночам

в пустыне терзают путника. Внемлющий их речам

может легко заблудиться: шаг в сторону -- и кранты.

Призраки, духи, демоны -- до'ма в пустыне. Ты

сам убедишься в этом, песком шурша,

когда от тебя останется тоже одна душа.

VII

Никто никогда ничего не знает наверняка.

Глядя в широкую, плотную спину проводника,

думай, что смотришь в будущее, и держись

от него по возможности на расстояньи. Жизнь

в сущности есть расстояние -- между сегодня и

завтра, иначе -- будущим. И убыстрять свои

шаги стоит, только ежели кто гонится по тропе

сзади: убийца, грабители, прошлое и т. п.

VIII

В кислом духе тряпья, в запахе кизяка

цени равнодушье вещи к взгляду издалека

и сам теряй очертанья, недосягаем для

бинокля, воспоминаний, жандарма или рубля.

Кашляя в пыльном облаке, чавкая по грязи,

какая разница, чем окажешься ты вблизи?

Даже еще и лучше, что человек с ножом

о тебе не успеет подумать как о чужом.

IX

Реки в Азии выглядят длинней, чем в других частях

света, богаче аллювием, то есть -- мутней; в горстях,

когда из них зачерпнешь, остается ил,

и пьющий из них сокрушается после о том, что пил.

Не доверяй отраженью. Переплывай на ту

сторону только на сбитом тобою самим плоту.

Знай, что отблеск костра ночью на берегу,

вниз по реке скользя, выдаст тебя врагу.

X

В письмах из этих мест не сообщай о том,

с чем столкнулся в пути. Но, шелестя листом,

повествуй о себе, о чувствах и проч. -- письмо

могут перехватить. И вообще само

перемещенье пера вдоль по бумаге есть

увеличенье разрыва с теми, с кем больше сесть

или лечь не удастся, с кем -- вопреки письму --

ты уже не увидишься. Все равно, почему.

XI

Когда ты стоишь один на пустом плоскогорьи, под

бездонным куполом Азии, в чьей синеве пилот

или ангел разводит изредка свой крахмал;

когда ты невольно вздрагиваешь, чувствуя, как ты мал,

помни: пространство, которому, кажется, ничего

не нужно, на самом деле нуждается сильно во

взгляде со стороны, в критерии пустоты.

И сослужить эту службу способен только ты.

Жизнь в рассеянном свете

Грохот цинковой урны, опрокидываемой порывом

ветра. Автомобили катятся по булыжной

мостовой, точно вода по рыбам

Гудзона. Еле слышный

голос, принадлежащий Музе,

звучащий в сумерках как ничей, но

ровный, как пенье зазимовавшей мухи,

нашептывает слова, не имеющие значенья.

Неразборчивость буквы. Всклокоченная капуста

туч. Светило, наказанное за грубость

прикосновенья. Чье искусство --

отнюдь не нежность, но близорукость.

Жизнь в рассеянном свете! и по неделям

ничего во рту, кроме бычка и пива.

Зимой только глаз сохраняет зелень,

обжигая голое зеркало, как крапива.

Ах, при таком освещении вам ничего не надо!

Ни торжества справедливости, ни подруги.

Очертания вещи, как та граната,

взрываются, попадая в руки.

И конечности коченеют. Это

оттого, что в рассеянном свете холод

демонстрирует качества силуэта --

особенно, если предмет немолод.

Спеть, что ли, песню о том, что не за горами?

о сходстве целого с половинкой

о чувстве, будто вы загорали

наоборот: в полнолунье, с финкой.

Но никто, жилку надув на шее,

не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель,

ни нормальная публика: чем слышнее

куплет, тем бесплотнее исполнитель.

<1987>

Из Парменида

Наблюдатель? свидетель событий? войны в Крыму?

Масса жертв -- все в дыму -- перемирие полотенца...

Нет! самому совершить поджог! роддома! И самому

вызвать пожарных, прыгнуть в огонь и спасти младенца,

дать ему соску, назваться его отцом,

обучить его складывать тут же из пальцев фигу.

И потом, завернув бутерброд в газету с простым лицом,

сесть в электричку и погрузиться в книгу

о превращеньях красавиц в птиц, и как их места

зарастают пером: ласточки -- цапли -- дрофы..

Быть и причиной и следствием! чтобы, N лет спустя,

отказаться от памяти в пользу жертв катастрофы.

<1987>

Как давно я топчу, видно по каблуку.

Паутинку тоже пальцем не снять с чела.

То и приятно в громком кукареку,

что звучит как вчера.

Но и черной мысли толком не закрепить,

как на лоб упавшую косо прядь.

И уже ничего не сниться, чтоб меньше быть,

реже сбываться, не засорять

времени. Нищий квартал в окне

глаз мозолит, чтоб, в свой черед,

в лицо запомнить жильца, а не

как тот считает, наоборот.

И по комнате точно шаман кружа,

я наматываю, как клубок,

на себя пустоту ее, чтоб душа

знала что-то, что знает Бог.

<1980 -- 1987>

Мысль о тебе удаляется, как разжалованная прислуга,

нет! как платформа с вывеской "Вырица" или "Тарту".

Но надвигаются лица, не знающие друг друга,

местности, нанесенные точно вчера на карту,

и заполняют вакуум. Видимо, никому из

нас не сделаться памятником. Видимо, в наших венах

недостаточно извести. "В нашей семье, -- волнуясь,

ты бы вставила, -- не было ни военных,

ни великих мыслителей". Правильно: невским струям

отраженье еще одной вещи невыносимо.

Где там матери и ее кастрюлям

уцелеть в перспективе, удлиняемой жизнью сына!

То-то же снег, этот мрамор для бедных, за неименьем тела

тает, ссылаясь на неспособность клеток --

то есть, извилин! -- вспомнить, как ты хотела,

пудря щеку, выглядеть напоследок.

Остается, затылок от взгляда прикрыв руками,

бормотать на ходу "умерла, умерла", покуда

города рвут сырую сетчатку из грубой ткани,

дребезжа, как сдаваемая посуда.

На виа Джулиа

Теодоре Л.

Колокола до сих пор звонят в том городе, Теодора,

будто ты не растаяла в воздухе пропеллерною снежинкой

и возникаешь в сумерках, как свет в конце коридора,

двигаясь в сторону площади с мраморной пиш. машинкой,

и мы встаем из-за столиков! Кочевника от оседлых

отличает способность глотнуть ту же жидкость дважды.

Не говоря об ангелах, не говоря о серых

в яблоках, и поныне не утоливших жажды

в местных фонтанах. Знать, велика пустыня

за оградой собравшего рельсы в пучок вокзала!

И струя буквально захлебывается, вестимо

оттого, что не все еще рассказала

о твоей красоте. Городам, Теодора, тоже

свойственны лишние мысли, желанья счастья,

плюс готовность придраться к оттенку кожи,

к щиколоткам, к прическе, к длине запястья.

Потому что становишься тем, на что смотришь, что близко видишь.

С дальнозоркостью отпрыска джулий, октавий, ливий

город смотрит тебе вдогонку, точно распутный витязь:

чем длиннее улицы, тем города счастивей.

<1987>

Посвящение

Ни ты, читатель, ни ультрамарин

за шторой, ни коричневая мебель,

ни сдача с лучшей пачки балерин,

ни лампы хищно вывернутый стебель

-- как уголь, данный шахтой на-гора,

и железнодорожное крушенье --

к тому, что у меня из-под пера

стремится, не имеет отношенья.

Ты для меня не существуешь; я

в глазах твоих -- кириллица, названья...

Но сходство двух систем небытия

сильнее, чем двух форм существованья.

Листай меня поэтому -- пока

не грянет текст полуночного гимна.

Ты -- все или никто, и языка

безадресная искренность взаимна.

<1987>

Послесловие

I

Годы проходят. На бурой стене дворца

появляется трещина. Слепая швея наконец продевает нитку

в золотое ушко. И Святое Семейство, опав с лица,

приближается на один миллиметр к Египту.

Видимый мир заселен большинством живых.

Улицы освещены ярким, но посторонним

светом. И по ночам астроном

скурпулезно подсчитывает количество чаевых.

II

Я уже не способен припомнить, когда и где

произошло событье. То или иное.

Вчера? Несколько дней назад? В воде?

В воздухе? В местном саду? Со мною?

Да и само событье -- допустим взрыв,

наводненье, ложь бабы, огни Кузбасса --

ничего не помнит, тем самым скрыв

либо меня, либо тех, кто спасся.

III

Это, видимо, значит, что мы теперь заодно

с жизнью. Что я сделался тоже частью

шелестящей материи, чье сукно

заражает кожу бесцветной мастью.

Я теперь тоже в профиль, верно, не отличим

от какой-нибудь латки, складки, трико паяца,

долей и величин, следствий или причин --

от того, чего можно не знать, сильно хотеть, бояться.

IV

Тронь меня -- и ты тронешь сухой репей,

сырость, присущую вечеру или полдню,

каменоломню города, ширь степей,

тех, кого нет в живых, но кого я помню.

Тронь меня -- и ты заденешь то,

что существует помимо меня, не веря

мне, моему лицу, пальто,

то, в чьих глазах мы, в итоге, всегда потеря.

V

Я говорю с тобой, и не моя вина,

если не слышно. Сумма дней, намозолив

человеку глаза, так же влияет на

связки. Мой голос глух, но, думаю, не назойлив.

Это -- чтоб лучше слышать кукареку, тик-так,

в сердце пластинки шаркающую иголку.

Это -- чтоб ты не заметил, когда я умолкну, как

Красная Шапочка не сказала волку.

Резиденция

Небольшой особняк на проспекте Сарданапала.

Пара чугунных львов с комплексом задних лап.

Фортепьяно в гостиной, точно лакей-арап,

скалит зубы, в которых, короткопала

и близорука, ковыряет средь бела дня

внучка хозяина. Пахнет лавандой. Всюду,

даже в кухне, лоснится, дразня посуду,

образ, в масле, мыслителя, чья родня

доживает в Европе. И отсюда -- тома Золя,

Бальзака, канделябры, балясины, капители

и вообще колоннада, в чьем стройном теле

размещены установки класса "земля-земля".

Но уютней всего в восточном -- его -- крыле.

В окнах спальни синеет ольшаник, не то орешник,

и сверчок верещит, не говоря уже о скворешнях

с их сверхчувствительными реле.

Здесь можно вечером щелкнуть дверным замком,

остаться в одной сиреневой телогрейке.

Вдалеке воронье гнездо как шахна еврейки,

с которой был в молодости знаком,

но, спасибо, расстались. И ничто так не клонит в сон,

как восьмизначные цифры, составленные в колонку,

да предсмертные вопли сознавшегося во всем

сына, записанные на пленку.

Стрельна

В. Герасимову

Боярышник, захлестнувший металлическую ограду.

Бесконечность, велосипедной восьмеркой принюхивающаяся к коридору.

Воздух принадлежит летательному аппарату,

и легким здесь делать нечего, даже откинув штору.

О, за образчик взявший для штукатурки лунный

кратер, но каждой трещиной о грозовом разряде

напоминавший флигель! отстраняемый рыжей дюной

от кружевной комбинации бледной балтийской глади.

Тем и пленяла сердце -- и душу! -- окаменелость

Амфитриты, тритонов, вывихнутых неловко

тел, что у них впереди ничего не имелось,

что фронтон и была их последняя остановка.

Вот откудова брались жанны, ядвиги, ляли,

павлы, тезки, евгении, лентяи и чистоплюи;

вот заглядевшись в чье зеркало, потом они подставляли

грудь под несчастья, как щеку под поцелуи.

Многие -- собственно, все! -- в этом, по крайней мере,

мире стоят любви, как это уже проверил,

не прекращая вращаться ни в стратосфере,

ни тем паче в искусственном вакууме, пропеллер.

Поцеловать бы их в правду затяжным, как прыжок с парашютом, душным

мокрым французским способом! Или -- сменив кокарду

на звезду в головах -- ограничить себя воздушным,

чтоб воскреснуть, к губам прижимая, точно десантник, карту.

<1987>

М. К.

Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве

все подозрительно: подпись, бумага, числа.

Даже ребенку скучно в такие цацки;

лучше уж в куклы. Вот я и разучился.

Теперь, когда мне попадается цифра девять

с вопросительной шейкой (чаще всего, под утро)

или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь,

плывущую из-за кулис, и пудра

с потом щекочут ноздри, как будто запах

набирается как телефонный номер

или -- шифр сокровища. Знать, погорев на злаках

и серпах, я что-то все-таки сэкономил!

Этой мелочи может хватить надолго.

Сдача лучше хрусткой купюры, перила -- лестниц.

Брезгуя щелковой кожей, седая холка

оставляет вообще далеко наездниц.

Настоящее странствие, милая амазонка,

начинается раньше, чем скрипнула половица,

потому что губы смягчают линию горизонта,

и путешественнику негде остановиться.

<1987>

Бегство в Египет

... погонщик возник неизвестно откуда.

В пустыне, подобранной небом для чуда

по принципу сходства, случившись ночлегом,

они жгли костер. В заметаемой снегом

пещере, своей не предчувствуя роли,

младенец дремал в золотом ореоле

волос, обретавших стремительный навык

свеченья -- не только в державе чернявых,

сейчас, -- но и вправду подобно звезде,

покуда земля существует: везде.

25 декабря 1988

Дождь в августе

Среди бела дня начинает стремглав смеркаться, и

кучевое пальто норовит обернуться шубой

с неземного плеча. Под напором дождя акация

становится слишком шумной.

Не иголка, не нитка, но нечто бесспорно швейное,

фирмы Зингер почти с примесью ржавой лейки,

слышится в этом стрекоте; и герань обнажает шейные

позвонки белошвейки.

Как семейно шуршанье дождя! как хорошо заштопаны

им прорехи в пейзаже изношенном, будь то выпас

или междудеревье, околица, лужа -- чтоб они

зренью не дали выпасть

из пространства. Дождь! двигатель близорукости,

летописец вне кельи, жадный до пищи постной,

испещряющий суглинок, точно перо без рукописи,

клинописью и оспой.

Повернуться спиной к окну и увидеть шинель с погонами

на коричневой вешалке, чернобурку на спинке кресла,

бахрому желтой скатерти, что, совладав с законами

тяготенья, воскресла

и накрыла обеденный стол, за которым втроем за ужином

мы сидим поздно вечером, и ты говоришь сонливым,

совершенно моим, но дальностью лет приглушенным

голосом: "Ну и ливень".

Новая жизнь

Представь, что война окончена, что воцарился мир.

Что ты еще отражаешься в зеркале. Что сорока

или дрозд, а не юнкере, щебечет на ветке "чирр".

Что за окном не развалины города, а барокко

города; пинии, пальмы, магнолии, цепкий плющ,

лавр. Что чугунная вязь, в чьих кружевах скучала

луна, в результате вынесла натиск мимозы, плюс

взрывы агавы. Что жизнь нужно начать сначала.

Люди выходят из комнат, где стулья как буква "б"

или как мягкий знак, спасают от головокруженья.

Они не нужны, никому, только самим себе,

плитняку мостовой и правилам умноженья.

Это -- влияние статуй. Вернее, их полых ниш.

То есть, если не святость, то хоть ее синоним.

Представь, что все это -- правда. Представь, что ты говоришь

о себе, говоря о них, о лишнем, о постороннем.

Жизнь начинается заново именно так -- с картин

изверженья вулкана, шлюпки, попавшей в бурю.

С порожденного ими чувства, что ты один

смотришь на катастрофу. С чувства, что ты в любую

минуту готов отвернуться, увидеть диван, цветы

в желтой китайской вазе рядом с остывшим кофе.

Их кричащие краски, их увядшие рты

тоже предупреждают, впрочем, о катастрофе.

Каждая вещь уязвима. Самая мысль, увы,

о ней легко забывается. Вещи вообще холопы

мысли. Отсюда их формы, взятые из головы,

их привязанность к месту, качества Пенелопы,

то есть потребность в будущем. Утром кричит петух.

В новой жизни, в гостинице, ты, выходя из ванной,

кутаясь в простыню, выглядишь как пастух

четвероногой мебели, железной и деревянной.

Представь, что эпос кончается идиллией. Что слова --

обратное языку пламени: монологу,

пожиравшему лучших, чем ты, с жадностью, как дрова;

что в тебе оно видело мало проку,

мало тепла. Поэтому ты уцелел.

Поэтому ты не страдаешь слишком от равнодушья

местных помон, вертумнов, венер, церер.

Поэтому на устах у тебя эта песнь пастушья.

Сколько можно оправдываться. Как ни скрывай тузы,

на стол ложатся вальты неизвестной масти.

Представь, что чем искренней голос, тем меньше в нем слезы,

любви к чему бы то ни было, страха, страсти.

Представь, что порой по радио ты ловишь старый гимн.

Представь, что за каждой буквой здесь тоже плетется свита

букв, слагаясь невольно то в "бетси", то в "ибрагим",

перо выводя за пределы смысла и алфавита.

Сумерки в новой жизни. Цикады с их звонким "ц";

классическая перспектива, где не хватает танка

либо -- сырого тумана в ее конце;

голый паркет, никогда не осязавший танго.

В новой жизни мгновенью не говорят "постой":

остановившись, оно быстро идет насмарку.

Да и глянца в чертах твоих хватит уже, чтоб с той

их стороны черкнуть "привет" и приклеить марку.

Белые стены комнаты делаются белей

от брошенного на них якобы для острастки

взгляда, скорей привыкшего не к ширине полей,

но в отсутствию в спектре их отрешенной краски.

Многое можно простить вещи -- тем паче там,

где эта вещь кончается. В конечном счете, чувство

любопытства к этим пустым местам,

к их беспредметным ландшафтам и есть искусство.

Облако в новой жизни лучше, чем солнце. Дождь,

будучи непрерывен -- вроде самопознанья.

В свою очередь, поезд, которого ты не ждешь

на перроне в плаще, приходит без опозданья.

Там, где есть горизонт, парус ему судья.

Глаз предпочтет обмылок, чем тряпочку или пену.

И если кто-нибудь спросит: "кто ты?" ответь: "кто я,

я -- никто", как Улисс некогда Полифему.

Открытка из Лиссабона

Монументы событиям, никогда не имевшим места:

Несостоявшимся кровопролитным войнам.

Фразам, проглоченным в миг ареста.

Помеси голого тела с хвойным

деревом, давшей Сан-Себастьяна.

Авиаторам, воспарявшим к тучам

посредством крылатого фортепьяно.

Создателю двигателя с горючим

из отходов воспоминаний. Женам

мореплавателей -- над блюдом

с одинокой яичницей. Обнаженным

Конституциям. Полногрудым

Независимостям. Кометам,

пролетевшим мимо земли (в погоне

за бесконечностью, чьим приметам

соответствуют эти ландшафты, но не

полностью). Временному соитью

в бороде арестанта идеи власти

и растительности. Открытью

Инфарктики -- неизвестной части

того света. Ветреному кубисту

кровель, внемлющему сопрано

телеграфных линий. Самоубийству

от безответной любви Тирана.

Землетрясенью -- подчеркивает современник, --

народом встреченному с восторгом.

Руке, никогда не сжимавшей денег,

тем более -- детородный орган.

Сумме зеленых листьев, вправе

заранее презирать их разность.

Счастью. Снам, навязавшим яви

за счет населенья свою бессвязность.

Элегия

Постоянство суть эволюция принципа помещенья

в сторону мысли. Продолженье квадрата или

параллелепипеда средствами, как сказал бы

тот же Клаузевиц, голоса или извилин.

О, сжавшаяся до размеров клетки

мозга комната с абажуром,

шкаф типа "гей, славяне", четыре стула,





Дата публикования: 2014-11-28; Прочитано: 149 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.072 с)...