Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Ардаматский В. И. 22 страница



— А как же я буду без документов?

— Не теряйте времени, поезжайте в госпиталь сейчас же, и сегодня же мы вернем вам ваши документы.

— Меня в госпитале могут не принять, я же не военный.

— Примут. Скажите, что посланы военной комендатурой.

С тем Самарин и покинул комендатуру.

На улице его ждала та женщина. Самарин о ней уже забыл.

— Что же мне делать? — спросила женщина. — У меня действительно нет денег на дорогу.

— Я вам дам денег. — Самарин вынул из кармана сто рейхсмарок и дал их женщине.

— Боже мой, но как я вам верну? Куда мне послать эти деньги?

— Не нужно никуда посылать, я просто хочу вам помочь. — Самарин поспешил уйти. И снова он не знал, зачем он это сделал.

Пояснение

Когда в Москве разрабатывалась легенда для Самарина, выбор болезни, по которой он полностью освобождался от военной службы, был одним из очень трудных моментов. К тому времени Центр располагал шифром обозначения болезней, употреблявшимся в 1939 году. Но стало известно, что в начале 1941 года перечень таких болезней был пересмотрен в сторону их сокращения. Значит, можно было выбирать только такую болезнь, которая не могла быть вычеркнута из перечня как неподдающаяся лечению. В конце концов речь шла о двух болезнях: шизофрения и наследственный порок сердца. Шизофрения была привлекательна тем, что в случае необходимости ее не так уж трудно было симулировать и даже при длительном клиническом исследовании искусную симуляцию разоблачить почти невозможно. Но Самарину предстояло, и, как мы убедились, довольно часто, самому говорить о своей болезни, и говорить не с врачами. И ясно, что надеяться на расположение к коммерсанту-шизофренику не приходилось. Другое дело — порок сердца. Но симуляцию этой болезни мог разоблачить любой врач. Слепо полагаться на то, что врачебного осмотра не случится. И тогда решили: в карточке об освобождении от военной службы будет записано обозначение шизофрении, а в разговорах не с врачами Самарин будет говорить о пороке сердца. В случае же если этот его обман раскроется, он должен оправдываться тем, что ему не хотелось сознаваться в душевной болезни. А если Самарину придется предстать перед врачебной комиссией, он будет вести себя как больной шизофренией. Но в этом варианте было свое белое пятно. К разговору с врачами о ходе и явлениях болезни он был подготовлен отлично. Его на этот счет в Москве хорошо проинструктировал известный психиатр профессор Краснушкин. А вот о ходе лечения он почти ничего немецким врачам сказать не мог, не мог назвать даже клинику, куда обращался он или его родители, это всегда можно проверить; допустим, что он скажет, будто находился в клинике только в школьные годы и потому ничего уже не помнит. А как было с лечением потом?..

Конечно, наиболее известные психиатрические клиники Германии и крупные немецкие психиатры были известны, но привязка к ним Самарина тоже таила опасность проверки. Нужна была какая-то конкретность, пусть даже малозначительная, которая, промелькнув в рассказе Самарина, вызывала бы к нему доверие. Но где взять такую конкретность?

Тогда в подготовительной разработке этого момента легенды казалось, что из тупика выхода нет, но помог случай...

В начале ноября 1941 года под Москвой был взят в плен технический работник немецкой группы, снабжавший фронтовыми материалами Берлинское радио. Метельной ночью мотоциклист вез его на пункт связи, они заблудились и напоролись на наших разведчиков. Радиодеятелю было тридцать лет. Он был в военной форме, но на первом же допросе заявил, что он лицо гражданское, и в доказательство предъявил карточку об освобождении от военной службы как больной шизофренией. Это сильно развеселило работников нашей контрразведки, и факт о сумасшедшем из Берлинского радио попал во фронтовую печать. А его карточка об освобождении от военной службы была отправлена в Москву, куда направлялись все могущие представить интерес немецкие документы. И когда готовилась легенда для Самарина, об этой карточке кто-то вспомнил. Из лагеря военнопленных был доставлен владелец карточки, и в присутствии Самарина его подробнейшим образом расспросили о болезни, лечении и о процедуре освобождения от военной службы. И все же опасность оставалась — опасность проверки того, что расскажет Самарин.

Самарин шел по городу в полном смятении. Неужели его работа оборвется? Все документы остались в комендатуре, и это лишало всякой надежды вывернуться из ситуации, не обращаясь в госпиталь. А там может произойти все что угодно. Во-первых, там может не оказаться психиатра, а какой-нибудь служивый врач, увидев вполне здорового на вид и притом разумно разговаривающего молодого мужчину и помня о приказе фюрера, напишет заключение о годности к военной службе и еще скажет: «Стариков берем, а как вам не стыдно?..»

Опять Самарин вспомнил о Вальрозе, но подумал, что идти к нему с рассказом о неблагополучии в документах, а главное — об истинной болезни нельзя, это означало бы потерять его доверие, а значит, и его отца. Словом, нельзя...

Выйдя на набережную Даугавы, Самарин остановился у гранитного парапета и, смотря в сверкающую под солнцем живую воду, думал, думал, думал... Надежда, единственная надежда вспыхнула солнечным бликом на гребне волны...

Доктор Килингер встретил его радушно и мгновенно заметил, что он встревожен. Как только они прошли в его кабинет, спросил:

— Что у вас случилось?

Самарин подавленно молчал. Он уже начал осторожно выказывать признаки своей «истинной» болезни.

Стараясь заглянуть Самарину в глаза (а он их прятал), Килингер сказал с чисто врачебной уверенностью:

— Раух, с вами что-то происходит. Самарин молчал.

— Вы меня тревожите...

Самарин еще помолчал немного и сказал тихо:

— У меня, профессор, большая беда.

— Ну наконец-то, заговорил! Рассказывайте, что за беда, и помните, что человеку, попавшему в беду, всегда она кажется самой большой.

— Профессор, когда я говорил, что у меня порок сердца, это не было правдой, — сказал Самарин и удивленно посмотрел на Килингера: он смеялся.

— Оказывается, Раух, я в болезнях все-таки разбираюсь, и не только в душевных, — говорил Килингер, смеясь. — Наблюдая вас, я не замечал некоторых примет болезни и думал: не было ли ошибки в диагнозе?

— У меня шизофрения, профессор. Моя мама покончила с собой, когда мне было десять лет. Но я стыжусь признаться в этом. И отец тоже всячески это скрывал. И он еще давно приписал мне порок сердца и требовал, чтобы я всем говорил так же.

— Это глупо! — раздраженно обронил Килингер и уставился на Самарина внимательными, чуть прищуренными глазами.

Они оба молчали.

— И оказывается, я никудышный психиатр, да, никудышный, — продолжал Килингер, вглядываясь в Самарина.

— Но это правда, профессор.

— Где вы лечились? У кого?

— Еще в школьные годы я каждое лето проводил в специальном санатории в Гарце, а когда учился уже в университете, дважды проходил лечение в клинике под Гамбургом. Но у меня ничего такого особо заметного не было, просто надолго портилось настроение. Я умолял отца, но он заставлял меня ложиться в клинику. И всякий раз он эти мои исчезновения обставлял с глупой таинственностью, которая меня только еще больше раздражала.

Килингер слушал очень внимательно, не сводя с него цепкого взгляда.

— Так... так... — произнес он с какой-то неопределенной интонацией не то недоверия, не то сочувствия и, помолчав, спросил: — Когда произошло освобождение от военной службы?

— В тридцать девятом.

— Где?

— У нас же в Гамбурге. И снова отец обставил это с той же глупой таинственностью. Сам повез меня на врачебную комиссию, вызвал туда врача из клиники, где я лечился.

— Ну-ну, дальше! Как было на комиссии? — спросил Килингер.

— Меня пригласили в кабинет, где находились врач из клиники, еще двое — очевидно, врачи — и отец. Со мной врачи разговаривали около часа, а потом попросили меня и отца выйти. Минут через двадцать туда был приглашен только отец, и вскоре он вышел сияющий. Обняв меня, сказал, что все в порядке, и мы уехали домой.

— У вас карточка освобождения с собой?

— Да, конечно.

Килингер бегло посмотрел карточку и, вернув ее, спросил:

— Так в чем же теперь беда?

— Я был в комендатуре. Перерегистрация. И мне приказано пройти переосвидетельствование в местном госпитале. Я боюсь туда идти.

— Боитесь, что отправят на фронт?

— Боюсь, — не сразу ответил Самарин. — Но еще больше боюсь грубости, издевок. Если бы вы знали, как со мной разговаривали в комендатуре!

Килингер думал о чем-то, поглядывая на понурившегося Самарина.

— Я могу вам помочь. В госпитале здесь работает психиатр, которого я знаю. Он даже в какой-то степени мой ученик. Но мне хотелось бы задать вам еще несколько вопросов. И попросить ответить только правду. Извините за эту просьбу, но единожды солгавший...

Самарин понял, что хочет от него Килингер, собрался, сжал в кулак волю, сосредоточив память на уроках, которые ему давал в Москве профессор Краснушкин — сухощавый старик с красивым улыбчивым лицом и тихим покоряющим голосом.

— Ответьте мне, в чем заключалось ваше лечение в школьные времена и позже?

— Какие-то лекарства, лечебные ванны, прогулки в горах. Ни во что я не верил, как и в то, что я болен. Но место было прекрасное, летом там прямо благодать. Я гулял и очень много читал. А после, в студенческие годы, мне в клинике делали какие-то уколы.

— Не можете назвать то лечебное заведение в Гарце?

— Санаторий-пансионат доктора Вайнера.

— Какая там была достопримечательность?

— В каком смысле?

— Ну которая учила, по мнению доктора Вайнера, долголетию?

— А-а, террариум с живыми черепахами.

Доктор Килингер рассмеялся:

— Когда правда — она одна для всех. Доктор Вайнер однажды приглашал меня туда, совсем молодого психиатра на консультацию. И конечно же, хвастался черепахами как лечебно-психологическим фактором. А то, что вы не верили в лечение там, имело все основания — это заведение было чисто коммерческим предприятием, рассчитанным на детей богатых родителей.

Самарин молчал и думал в это время о том, какое великое дело точно отработанные детали легенды...

— Идите в госпиталь и ничего не бойтесь, — сказал Килингер. Но ничего не добавил о том, поможет ли он хоть чем-нибудь, хотя бы телефонным звонком знакомому психиатру.

В тот же день Самарин предстал перед двумя госпитальными врачами. Один из них был совсем молодой, все время понуждавший себя выглядеть серьезным и глубокомысленным. Но он почти не участвовал в разговоре, а если хотел что-нибудь спросить, непременно испрашивал на это разрешение у второго — худощавого, примерно сорокалетнего мужчины, с узким удлиненным лицом, точно перерезанным пополам глубокими глазницами, на дне которых поблескивали крупные черные глаза. Две глубокие морщины от ноздрей к уголкам рта еще более удлиняли его лицо, но когда он говорил, эти морщины оживали, смягчались, и казалось, что лицо у него в эти мгновения укорачивалось.

— Расскажите о ходе своей болезни, — сказал длиннолицый неожиданно глубоким, бархатным голосом.

Помня советы профессора Краснушкина, Самарин не спешил с ответом. Пожал плечами, подумал, глядя куда-то на стену повыше врачей:

— Мне сделать это трудно.

— Почему?

Самарин посмотрел на длиннолицего и точно обжегся о его глаза.

— Видите ли, доктор... Моя болезнь для меня — тайна, и у меня не раз появлялась мысль, что, не проходи я лечения, не было бы и речи о болезни. Я думаю, что после самоубийства матери отец сам... Я у него остался один... Ему, наверное, мерещилось, что со мной то же... А было все проще и понятнее. В детстве я очень много читал и сильно от этого переутомлялся.

— Что вы любите читать? — спросил длиннолицый.

Самарин усмехнулся тому далекому своему увлечению:

— Самому теперь смешно. Решил узнать все что можно о всех религиях, какие есть на свете. И между прочим, страшно увлекся буддизмом. Перерисовывал в альбом убранства буддийских храмов, лепил из глины будду, заучивал моления. Хотел...

— И наступало переутомление, — перебил его длиннолицый.

— Естественно. Пропадал сон, шумела голова, даже чудилось всякое. И я, по глупости, говорил об этом отцу. И началась эта история с моим лечением.

— Разрешите задать вопрос, — обратился к длиннолицему молодой врач. Тот кивнул.

— Вы сказали, что вам чудилось всякое, а что именно?

— Да чушь, честное слово, что об этом говорить!

— Но вы все же скажите, — настаивал молодой.

— Ну однажды мне почудилось, что вылепленный мною будда произнес мое имя. Я сам посмеялся над этим, рассказал отцу, а он...

— Еще что вам чудилось? — продолжал спрашивать молодой врач.

— Господа, честное слово, мне не хочется доказывать, что я болен. И в школьные годы, когда отец помещал меня в санаторий Вайнера, и позже, уже в клинике, я наблюдал таких же больных, как я. И не раз приходил к выводу, что, если бы их не поместили в эти лечебные заведения, они бы жили и жили, как нормальные среди нормальных. В санатории, например, жил мальчик, мой сверстник. Он был потрясающе ленив, он даже есть ленился. Так у меня в школе был точно такой же сосед по парте, но его никто не лечил, и потом он принял от отца большое дело и прекрасно работал. Другой был просто нервный мальчик. Такими по разным причинам бывают многие дети. У этого неблагополучно было в семье, отец пьянствовал, не ладил с матерью, а мальчик был умный, любил читать серьезные книги. Мы подружились и потом переписывались. До недавнего времени он работал в министерстве иностранных дел и был там на хорошем счету. Ну как я могу после этого стараться уверить вас, что я больной! Я занимаюсь здесь коммерцией, и у меня довольно хорошие дела,

— Если мы признаем вас здоровым и вас отправят на фронт, как вам это понравится? — спросил длиннолицый.

Самарин долго молчал, раздумывая, потом пожал плечами:

— Я ничего не умею делать на войне — вот только-что меня тревожит. А буддизм утверждает: человек везде со всем тем, что ему дано.

Длиннолицый, поглядывая на Самарина, неторопливо закурил сигарету и, выпустив густую струю дыма, спросил:

— Вы никогда не говорили отцу, что думаете по поводу его ненужных забот о вашем лечении?

— У нас были даже крупные ссоры. Особенно одна, после которой я не разговаривал с ним довольно долго. Теперь мне стыдно за это.

— Вы теперь считаете, что он поступил с вами правильно?

— Теперь, когда он мертвый лежит под развалинами нашего дома в Гамбурге! — раздраженно ответил Самарин и, помолчав, добавил: — По восточной мудрости — мертвые во всем правы.

— Тогда, выходит, правы и русские, убитые в этой войне? — поспешно, без разрешения длиннолицего, спросил молодой и вонзил в Самарина пристальный злой взгляд.

Самарин спокойно выдержал этот взгляд и ответил:

— Я знаю множество восточных мудростей, но исповедую далеко не все. Однако думать сейчас плохо об отце не могу. Он не понял моего состояния, но он хотел мне добра. Господа, я еще раз заверяю, у меня нет ни малейшего желания убедить вас, что я болен. Более того, один раз я уже пережил и стыд, и горе, и обиду. Я получил юридическое образование, но мне не позволили работать по специальности. А коммерция, которой я занимаюсь, приносит мне деньги, но она не приносит никакого удовлетворения, и никакого счастья у меня нет. Но кто знает, в чем счастье человека? Я сейчас шел к вам и думал. Глупо, конечно, думал о том, что, может быть, на войне меня ждет красивая смерть. Ну знаете, случай какой-то, а я вот, ничего не умея, вдруг...

— Расскажите, как вас лечили в детские годы и позже? — спросил длиннолицый с небрежной интонацией человека, которому все уже ясно и вопрос задается чисто формально.

Самарин это уловил и, подумав, ответил:

— Пожирал, как я понимаю, успокоительные лекарства, от которых мне действительно хотелось спать. Позже в клинике мне делали уколы, а от них тоже потом хотелось спать. А меня не от чего было успокаивать. Что же касается врачей, поймите меня правильно и не обижайтесь, но они мне задавали примерно те же вопросы, что и вы, и никто никогда не спросил у меня, чего я хочу, чего мне не хватает.

— Скажите это хоть нам, — попросил длиннолицый и украдкой посмотрел на ручные часы.

— А мне нужно, чтобы никто не лез в душу, только и всего.

Солнце, скользнувшее к закату, выглянуло между домами и залило спокойным светом врачебный кабинет. И снова длиннолицый посмотрел на часы. А внимание Самарина на секунду привлек блеск металла над ширмочкой, которая отгораживала угол кабинета. Там блестело выходное колечко над спиннинговым удилищем. Внутренне усмехнувшись, Самарин спросил:

— Хотите, я расскажу вам свою теорию о том, что такое спокойствие человеческой души? — и, не дожидаясь согласия, продолжал: — Буддизм утверждает, что жизнь, окружающая нас и содержащаяся в нас самих, — это неисповедимый поток непознаваемых частиц под названием дхармы. И то, что мы именуем сознанием человека, — всего лишь какие-то сплетения дхарм, которые создают у нас иллюзию видения и понимания жизни, но только иллюзию. И когда умирает человек, это всего лишь распад, разрыв того сплетения дхарм. Но тотчас же образуются новые сцепления, и появляется новый человек. Все это, конечно, мистика, туманная бесконечность. Но что вы можете предложить взамен? Нам говорят: человека создал бог. Разве это реально? Или нам говорят: человек — царь природы. Но мы этого царя частенько видим в таком положении, когда перед ним царем покажется безродный пес. Или нам говорят: человек всего лишь усовершенствованная обезьяна. Прекрасное утешение, хотя вроде и научно. Ну вот... А моя теория проста и доступна каждому: не мучай себя, свой ум, свою, душу тем, чего понять тебе не дано. Занимайся делом, которое тебе выпало, и спокойно прими на веру ту судьбу, которая тебе предрешена неведомыми тебе силами. И поэтому меня мало тревожит ваше решение обо мне. Что бы вы ни решили — это моя судьба, и я спокоен.

Врачи говорили с Самариным еще минут десять, задали ему еще несколько вопросов по его биографии, а затем попросили выйти из кабинета и подождать в коридоре.

Вскоре длиннолицый прошел куда-то, и Самарин увидел в руках у него свою карточку. Затем он вернулся и пригласил Самарина снова войти в кабинет.

— Мы продлили вам освобождение, — сказал он, вручая Самарину карточку. — Но буддизм буддизмом, а вам следует продолжать лечение.

— Значит, я, по-вашему, сумасшедший? — усмехнулся Самарин.

— Тогда бы мы посадили вас в сумасшедший дом. Но вы все же нездоровы. Нервы, голубчик, у вас никуда. И не думайте, что вы редкий экземпляр. Я бы сказал, что это — болезнь века. Вам следует избегать нервных перегрузок, всякого переутомления, и прежде всего умственного. А лучше всего было бы для вас вернуться в Германию и там продолжать лечение, которое вы проходили раньше. До свидания.

Самарин вышел из госпиталя в окружавший его парк, уже заштрихованный вечерними сумерками, и присел на скамейку. Ни о чем не хотелось думать. Такое ощущение, будто жизнь остановилась. Точно не своими, глазами Самарин видел, как к подъезду госпиталя подъехала легковая машина, как вышел длиннолицый, как долго не мог он засунуть в машину удилище спиннинга и как, наконец, он уехал.

Солнце уже закатилось, розовое небо темнело на глазах. Парк после жаркого дня стоял в усталой дреме. Деревья были недвижны, будто нарисованные, слились вверху в синюю тучу, внутри которой перекрикивались галки. Все это Самарин вдруг ощутил, и одновременно перед ним в неисповедимой связи возникло милое лицо профессора Краснушкина, и он услышал его тихий голос: «Если вы все сделаете так, как я говорил вам, ни один честный психиатр не сможет опровергнуть вашу болезнь. А психиатр немецкий тем более, потому, что их психиатрическая школа весьма схожа с нашей и по методам диагностики, и по лечению...»

Дорогой мой профессор, спасибо вам за вашу науку и низкий-низкий вам поклон. Ничего, дорогой профессор, выдюжим. Когда вернусь, я приеду к вам, чтобы рассказать, что я думал о вас сейчас, сидя в этом больничном парке...

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

«Выражаю вам сочувствие, товарищ Самарин. Оказывается, у вас есть нервы и они совсем не железные». — Так утром сказал самому себе Самарин.

Было шесть утра. А заснул около четырех. И теперь как-то смутно помнил, что было после госпиталя. А собственно, что там вспоминать? В комендатуре ему вернули документы, и все. Вспомнилось, как один из тех молоденьких офицеров, посмотрев подтверждение освобождения его от военной службы, сказал задумчиво: «Тот случай, когда можно позавидовать больному». И больше ничего не было.

А вот с момента, как вошел в свою комнату, Самарин помнил все, может быть, каждую минуту, вплоть до четырех часов утра, когда он провалился в сон. Нелегкий был вечер, нелегкая ночь...

Он еще не был умудренным опытом разведчиком. И многое для него было впервые. В том числе и опасности.

Не зажигая света, не раздеваясь, он лежал на кровати обессиленный — будто плыл, плыл, теряя последние силы, и вдруг волна выбросила его на спасительный берег. Он даже дышал неровно, учащенно. И хотя твердил себе: «Все уже позади, позади», успокоиться он не мог. Но в это время память странным образом не затрагивала подробности сегодняшнего, оно было только в изнеможении, в ощущении, что опасность миновала, да еще в неровных толчках сердца. А одновременно память уводила его назад, в далекое-далекое...

Теплый майский вечер медленно опускался на аэродром. Час назад здесь некуда было спрятаться от рева моторов тяжелых кораблей, уходивших на боевое задание. А сейчас на всей необозримой равнине летного поля улеглась такая тишина, что издалека, было слышно скрипение коростеля. Указатель ветра сник и болтался на мачте шутовским колпаком. Трудно было представить, что где-то, и не так уж далеко, фронт и как там сейчас, в этот тихий вечер...

Красная ракета взлетела полого и быстро истаяла каплями над черной чертой горизонта. Острова голубого тумана из ничего возникали над аэродромом, плавно покачивались, жались к земле.

До отлета Самарина оставались минуты. Собственно, по плану его самолет уже должен был находиться в воздухе, но у экипажа возникли какие-то сомнения по метеокарте, и штурман побежал на командный пункт.

Самарин и Иван Николаевич стояли неподалеку от тяжелого в неподвижности самолета, у бензозаправщика, водитель которого, похрапывая, сладко спал, привалившись на руль и свесив одну ногу в кирзовом сапоге в приоткрытую дверцу. (Как ему не позавидовать?) Самарин чувствовал себя в этой безмятежной тишине неважно, его сковывало нервное напряжение. Не то чтобы он боялся, но трудно было спокойно думать о том, что с момента вылета начнется неизвестность, которой потом не будет конца. Благополучно ли пройдем над фронтом? Долетим ли до места? Как пройдет прыжок и приземление? Как там сложится все, в первые минуты на земле? Все неизвестно, и все таит в себе опасности. «Наверно, никто спокойно думать об этом в такие минуты не может», — утешал себя Самарин. И вдруг услышал глухой голос Ивана Николаевича:

— Знаешь, что я хочу тебе сказать на прощание? О привычке к опасности...

Самарин даже затаил дыхание.

— Да, такая вот у нас с тобой работа. Такая профессия. Случайные опасности угрожают всем. А у разведчика опасности как бы запланированы. Одни у нас говорят: к опасности можно привыкнуть. Однако глагол «привыкать» суть дела точно не выражает. Кроме того, привычка порождает равнодушие и некоторый как бы автоматизм восприятия происходящего с тобой, а это станет для тебя новой опасностью, дополнительной ко всем. Лучше выработать в себе негаснущую готовность к любой опасности и стремление ее избежать или преодолеть. И помнить при этом, что появление опасности чаще зависит от тебя самого, от того, как ты живешь и работаешь по легенде. И поскольку все возможные и невозможные опасности предусмотреть все-таки нельзя, то должна быть готовность к ним каждую минуту. И это «каждую минуту» — не для красного словца. Потому что, даже когда ты спишь, в это время где-то возникает опасность...

Но что же тогда? Прикажете не спать? Нет. Если ты каждую минуту будешь только то и делать, что ждать опасность, все твои душевные силы уйдут на это. Значит, надо что-то другое... Может, так — готовность к опасности надо включить в само твое дело как важную его часть, чтобы, когда она возникнет, не испугаться и не растеряться перед ней. И надо учиться ее предугадывать. А для этого необходим постоянный и строжайший анализ собственных действий, чтобы не осталась незамеченной тобой ни одна твоя самая малая ошибка или оплошность. Обнаруженный просчет уже дает тебе преимущество — опасность не может возникнуть внезапно и ты можешь к ее появлению подготовиться. И еще... Все опасности, кроме тех, которые ты сам на себя навлечешь, будут создавать для тебя люди, задача которых тебя разоблачить. Для этого им нужно опровергнуть твою легенду. А сделать это очень трудно — она отработана тщательно, все ее звенья привязаны к действительности. Кто будет этим заниматься? Господа из гестапо или абвера. Кто они такие? Боги? Нет, самые обыкновенные и разные люди. Кроме того, ты знаешь, что гитлеровская система призвала в эти свои органы немало всяческого человеческого дерьма. Твоя задача — в борьбе с опасностью умело использовать чисто человеческие особенности каждого из твоих противников.

И — последнее... Я не люблю рядом со словом «опасность» употреблять эпитет «смертельная». Ситуация этой войны нам с тобой больше чем ясна — мы ведем борьбу за честь и свободу нашей Родины. Наши солдаты на фронте ежечасно жертвуют жизнью во имя победы. Разведчику принести эту жертву более чем легко — маленькая ошибка, и все. Но дело у разведчика особое — от его успеха часто зависит сохранение жизни тысяч наших солдат, и, соответственно, врагу твой успех может стоить очень дорого. Значит, все вроде очень просто — не делать ошибок. А возникшей перед тобой опасности надо уметь умно и хитро смотреть в глаза и знать, что смертельная она для тебя только тогда, когда ты поставлен к стенке. Да и в этой ситуации бывают еще случаи...

— По коням! — послышался хриплый голос.

Они оглянулись — это крикнул бежавший к самолету штурман.

— Ну... вперед, Виталий! — поспешно сказал Иван Николаевич, обнял его за плечи и тут же оттолкнул от себя.

«Дорогой Иван Николаевич, я только что прошел еще через одну опасность. Но перенес я это плохо. Плохо... И видимо, зря профессор Краснушкин говорил, что мои нервишки ему нравятся.

Во-первых, опасность возникла по моей вине — я отнесся, мягко говоря, легкомысленно, а точнее сказать, безответственно к установленным здесь регистрационным формальностям, не обеспечил себе резервные возможности, и в результате опасность возникла внезапно. Во-вторых, преодоление опасности, главный бой за выход из опасной ситуации мне пришлось вести с врачами. Мое счастье в том, что легенда предусматривала и это. Так что низкий поклон всем, кто подготовил меня к этому.

Вот уже утро... Новый день... «Ну, вперед, Виталий!» — так вы, Иван Николаевич, сказали мне на прощание. И я пойду дальше...»

Два дня Самарин вместе с Магоне занимался коммерческими делами — нужно было постоянно укреплять свою привязку к тому делу, которое оправдывало его жизнь в Риге,

Как раз в это время Магоне выискал коллекцию художественного фарфора. Он приобрел для пробы три фигурки, и в тот же день они выгодно были проданы. Магоне считал, что нужно брать всю коллекцию. Самарин ее посмотрел и согласился с компаньоном. Коллекцию перевезли к Магоне. Самарин взял себе две вещи. Одну он подарит доктору Килингеру, другую — Вальрозе в благодарность за поездку в Берлин...

Вечером он зашел к Вальрозе домой и застал его укладывающим чемодан. Утром он улетал в Берлин.

— Я звонил тебе два дня подряд, тебя все нет, — говорил Вальрозе, засовывая вещи в разбухший чемодан. — Где ты пропадаешь?

— Меня хотели отправить на фронт.

— Да ну? Уже берут и больных? — как-то равнодушно удивился Вальрозе, не прерывая своего занятия.

— Однако не отправили.

— Слава богу... А я отозван в Берлин. Отец свое обещание выполнил.

— Как у тебя с головой?

— Ты знаешь, вроде легче! — рассмеялся Вальрозе.

— Я останусь тут совсем один, — грустно произнес Самарин.

— А зачем тебе оставаться? Ты же свободный человек. Бросай к чертям эту Ригу и поезжай домой.

— У меня, Ганс, нет дома.

— Извини, Вальтер... Но мой отец обещал помочь тебе. Я ему напомню. Ты приедешь в Берлин, и мы снова будем вместе. А мой дом будет твоим.

— Спасибо, Ганс, — вздохнул Самарин. — Но не будем загадывать, пусть все идет как идет.

— Ну нет, Вальтер! Уподобляться баранам нельзя, надо самим позаботиться о себе! — Вальрозе закончил наконец укладку вещей, приблизился к Самарину и, положив руку ему на плечо, сказал тихо: — Война, Вальтер, решительно повернула назад.

— Как так? — испуганно отстранился Самарин.

— Очень просто, Вальтер... — Вальрозе вернулся к чемодану и начал его закрывать — вдаваться в подробности он явно не хотел.

— Да объясни же мне, что случилось? — с тревогой спросил Самарин.

— Могу сказать одно — сейчас лучше быть поближе к дому.





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 192 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.036 с)...