Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

ЧАСТЬ 2 3 страница



— А, вот теперь вспомнил! Я действительно сделал в свое время на квартире Константина Сергеевича Победоносцева издевательский доклад о заседании тайного мистического общества, которое я случайно посетил. Текст у меня, к сожалению, не сохранился. Доклад так и назывался — «Оптина Пустынь соловьев». Это, видите ли, игра слов. Их общество называлось просто «Оптина Пустынь».

— Так что же это такое? — спросил Т., сжав кулаки от волнения.

— Никто не знает-с. Видимо, очередное название Земли обетованной.

— Чем это общество занималось?

— Тем, что эту Оптину Пустынь искало. Под руководством господина Соловьева, который был у них за главного. Очень оригинальный господин. И теории излагал весьма похожие на ваши.

— Какие же?

Достоевский нахмурился, вспоминая.

— В общем, чистая ересь. Новый укороченный патентованный путь на небо — как всегда у подобных господ. Его учение заключалось в том, что человек, занимаясь мистическим деланьем, должен как бы делить себя на книгу и ее читателя. Книга — это все содрогания нашего духа, все порывы и метания, все наши мысли, страхи, надежды. Их Соловьев уподобил бессмысленному и страшному роману, который пишет безумец в маске, наш злой гений — и мы не можем оторваться от этих черных страниц. Но, вместо того, чтобы перелистывать их день за днем, следует найти читателя. Слиться с ним и есть высшая духовная цель.

— Подождите... подождите-ка, — сказал Т. — Надо это обдумать. Безумец в маске... Как точно.

— Мне тоже показалось сперва любопытным, — усмехнулся Достоевский. — Только на деле это пустое щелканье соловья-краснобая. Красивые слова, которые никуда не ведут, а лишь смущают душу и вводят в соблазн. Об этом я и написал.

— А где Соловьев сейчас?

— Никто точно не знает. Скорее всего, сгинул где-то там.

И Достоевский махнул рукой в сторону запада.

— Вы помните что-нибудь еще? Достоевский отрицательно покачал головой.

— Доклад писал под свежим впечатлением, — сказал он, — а сейчас уже позабыл... Но коли вам интересно, я полагаю, что Победоносцев может знать.

— Победоносцев? — переспросил Т. изумленно. — Разве он тоже здесь?

Достоевский поглядел на Т. с недоумением.

— Где же ему быть, батенька, как не в Петербурге?

— Хотя да, — согласился Т. — А какое отношение он имеет к этому вопросу?

— Самое прямое. Он крупнейший специалист по всяким ересям, и вообще весьма неглупый человек. Единственный, кто может помочь при духовном недуге. Я в данном случае не насчет вас волнуюсь, не думайте... Я насчет своего желтого сияния. Может, если сам обер-прокурор помолится, Господь и услышит. Но вам, я думаю, он обязательно что-нибудь скажет.

— А далеко это?

— Примерно в версте, — сказал Достоевский. — Лучше пройти по канализации.

— Это зачем?

— Да мы только так и передвигаемся. На улицах ведь мертвые души.

— А как мы спустимся в канализацию?

Достоевский встал, отодвинул в сторону патронный ящик, смахнул лежавшую под ним ветошь, и Т. увидел грязный чугунный люк с выбитым на нем двуглавым орлом и какими-то цифрами.

XVIII

С Достоевским по дороге произошла странная перемена.

Сперва он был разговорчив — и рассказал Т. про святого старца Федора Кузьмича. Тот жил где-то здесь, в подземных катакомбах, но где именно — никто не ведал, и встретить его под землей почиталось великой удачей. Одни говорили, что Федор Кузьмич — простой человек из народа, мужик. Другие верили, что раньше он был двухголовым императором Петропавлом, но потом, после великой духовной брани, усек одну главу и ушел в затвор — а какую главу он усек, либеральную или силовую, не открывали, чтобы не смущать народ, и каждый верил по-своему. Учил старец тому, что Русь есть плывущая в рай льдина, на которой жиды разжигают костры и топают ногами, чтобы льдина та треснула и весь народ потонул — а жидов ждут вокруг льдины в лодках. Еще Федор Кузьмич был великий молельник — считали, если помолиться с ним вместе о чем-то, желание непременно сбудется.

Но чем дальше уводила серая зловонная труба, тем мрачнее делался Достоевский. Вскоре он совсем замолчал, ушел вперед и шагал теперь один с фонарем в руке, освещая путь. Хоть Т. не видел его лица, перемена в настроении спутника чувствовалась по его понурой спине, которая склонялась все ниже и ниже. Однако Т. не обращал на это внимания. Его слишком занимали только что услышанные слова про читателя и книгу: они постепенно доходили до сознания и начинали кружить голову.

На сырой стене каждые несколько метров повторялось одно и то же странное граффити — три строчки, написанные друг под другом разной краской и почерком, словно через трехцветный трафарет:

Бог умер. Ницше.

Ницше умер. Бог.

Оба вы педарасы. Vassya Pupkin.

Надпись про Бога была белой, про Ницше — синей, а сентенция Васи Пупкина — красной. Пробегая взглядом по этим строкам, Т. представлял себе сначала Иегову с Сикстинской фрески Микеланджело, затем усталого Ницше, похожего на облагороженного страданием Максима Горького, и, наконец, белобрысого Васю — надменного наследника мудрости веков, пугающего и одновременно прекрасного в своем равнодушном максимализме.

Но мысль, которая не давала покоя Т., была не о них.

«Конечно, — думал он. — Как я мог не видеть этого раньше? Нет разницы, сколько авторов. В этой надписи, например, их целых три. Но все равно — и Бога, и Ницше, и Васю создает тот, кто читает. Так же и со мной. Кто бы ни придумывал все то, что я принимаю за себя, все равно для моего появления необходим читатель. Это он ненадолго становится мной, и только благодаря ему я есть... Я есть...»

Видимо, Т. пробормотал что-то вслух — Достоевский обернулся. Т. сделал успокаивающий жест, и тот пошел дальше.

«Я есть... Стоп. Вот тут и ждет засада. Ведь сказал же Ариэль, что ясное и безошибочное чувство «я есть» возникает совсем не у меня, а у него. И я согласился, поскольку звучало вполне логично — ведь он мой автор. А теперь выясняется, что это чувство возникает даже не у него, а вообще у какого-то читателя. И тоже не поспоришь... Выходит, кем бы я на самом деле ни оказался, это все равно буду не я? Надо же... В одном Ариэль прав — самое очевидное запросто может оказаться обманом зрения...»

Под ногами изредка хрустело стекло — пол был усеян осколками бутылок.

«Так у кого же возникает чувство «я есть»? Надо с самого начала разобраться. Видимо, так: когда меня создавал Ариэль, оно возникало у Ариэля, а потом... У читателя? Вроде да. Но ведь это же всегда был я! Как такое вообще возможно, что это я есть, и я же здесь совершенно ни при чем?»

Навстречу пробежала крыса, потом еще две. Т. почудилось, что зверьков окружает слабое зеленоватое свечение, будто их натерли фосфором с часовых стрелок. Достоевский не обратил на крыс внимания.

«С другой стороны, найти читателя в себе. Как это интересно... Как необычно. И как точно, как глубоко! Замечательная метафора. Действительно, что происходит, когда я читаю это трехстишие про Ницше? Я сразу представляю себе его усталое военно-морское лицо... Военно-морское, потому что у него огромные усы — словно две волны вокруг корабельного носа, и он плывет в вечность, такой линкор духа... Однако этот Ницше, которого я в таких подробностях нарисовал своим мысленным взором, не имеет понятия о том, что я его творец... Хотя без меня его просто нет...»

— Уже недолго, — сказал, поворачиваясь, Достоевский.

Т. показалось, что лицо спутника стало совсем недружелюбным и мрачным — но это, скорей всего, были просто резкие тени от фонаря. Они повернули в боковое ответвление туннеля, где было тепло и влажно, и пошли по тонкому слою то ли плесени, то ли мха.

«Читателя невозможно увидеть, — думал Т. — Я никогда не смогу его обнаружить, как этот настенный Ницше никогда не сможет осознать меня — если я сам не заставлю его сделать это в своей фантазии... Но что тогда означает стать читателем? Непонятно. Выходит, практического смысла такое откровение в себе не несет — так, игра ума...»

— Да, все по грехам нашим, — пробормотал вдруг Достоевский, словно его коснулась напряженно работающая мысль Т. — Хоронишь мертвецов, и сам не замечаешь, как становишься одним из них. А ведь было сказано, да... Впрочем, кавалердавров не жаль. А молодые мертвячки... Иной раз взгрустнешь — совсем, право же, мальчики. Может, им помочь можно было? Вы как полагаете, граф?

— Сложный вопрос, — ответил Т., поняв, что для Достоевского это проблема давняя и мучительная. — На самом деле помочь трудно, ибо, насколько я понимаю замысел Ариэля, созданы они были исключительно для того, чтобы их застрелили и сняли с них водку с колбасой. С другой стороны, мы с вами ничем не лучше. Точно такие же гладиаторы в этом отвратительном цирке.

— Это философия, — вздохнул Достоевский. — А реальность в том, что у меня мертвая душа, а у вас живая. Вот я и думаю — может, много молодняка побил?

— Корень проблемы в другом.

— В чем?

— В том, что вы верите в живые и мертвые души. Вы с удивительной доверчивостью принимаете существующие в мире конвенции, Федор Михайлович. А ведь все они без исключения введены для чьей-то мелкой корысти.

— А вы не принимаете конвенций?

— Я был вышвырнут за их пределы. Чтобы выжить, мне пришлось собрать мир заново, уже самому... Поэтому у меня появился выбор, что брать в него, а что нет. Далеко еще идти?

— Пришли, — сказал Достоевский.

Он указал на торчащие из стены скобы, которые уходили вверх, в темный колодец шахты. Скобы были аккуратного вида, и даже покрыты кое-где никелем.

— Золотая миля, — пояснил Достоевский. — Канализационные люки прямо у подъездов. Очень удобно в смысле передвижения и вообще. Мертвяки сюда намного реже забредают. Но на улице все равно лучше не задерживаться.

Выбравшись из люка, Т. увидел перед собой серый доходный дом, стоящий на пересечении двух безлюдных улиц.

— В шестом этаже, — шепнул Достоевский, глядя вверх. — На углу, где шторы красные. Вроде дома, свет горит...

В подъезде пахло сыростью, котами и старыми газетами.

Напротив входной двери темнела забранная железными листами будка консьержа, из амбразуры которой торчало дуло двустволки. Сам консьерж так и не показался, но ствол коротко дернулся в сторону лестницы — это, видимо, было разрешением пройти. Достоевский кивнул будке, подхватил Т. под локоть и потащил по лестнице вверх.

Дойдя до шестого этажа, он остановился перед высокой коричневой дверью с золотым звоночком и решительно повернул его. Продребезжал тихий колокольчик. Минута или две прошли в тишине. Достоевский избегал глядеть на Т.; его губы еле заметно шевелились, словно он беззвучно с кем-то говорил.

«Молится», — понял Т.

Наконец дверь открылась.

В просвете стоял худой господин в проволочных очках и старомодном сюртуке, с тщательно выбритым, но дряблым лицом того нездорового оттенка, который появляется, когда кожа месяцами не видит солнца. Из коридора за его спиной доносилось тихое пение фонографа.

Господин изогнулся, приглашая гостей войти.

— Здравствуйте, Федор Михайлович, — сказал он в прихожей чуть игриво. — Кто это с вами такой элегантный?

— Позвольте представить графа Т., — произнес Достоевский.

Победоносцев на долю секунды замер, будто его заморозила вспышка магния, но тут же пришел в себя, улыбнулся самым сердечным образом и всплеснул руками.

— Ах, так это вы! Теперь вижу, да. Простите, граф, что так опростоволосился. Но в таком наряде, да еще с этим… гм... фасоном бороды — вас не узнать. Но как символично, что вы пришли ко мне именно с Достоевским! Наконец-то...

— Обер-прокурор Победоносцев, — сказал Достоевский, как бы формально представляя хозяина гостю. — Духовный светоч нашего времени.

— Весьма рад знакомству, — отозвался Т.

— Вот-с, — сказал Победоносцев, продолжая улыбаться, — как раз давеча листал книгу вашей Аксиньи Михайловны.

— Какую книгу? — оторопел Т.

— Так она целых две выпустила, — ответил Победоносцев. — «Как соблазнить аристократа» и «Как соблазнить гения». Весь Петербург зачитывается. Хотя и не верят, конечно, что она сама пишет. А скоро третья выходит, «Моя жизнь с графом Т.: взлеты, падения и катастрофа». Уже и объявления везде висят.

Т., словно в поисках опоры, взял Достоевского за рукав. Победоносцев немедленно подхватил Достоевского за другую руку, и они вместе повлекли его в гостиную — Победоносцев пятился, повернув к Т. улыбающееся лицо, и у того на миг появилось странное чувство, что они, как два грузчика, заносят торжественно молчащего Достоевского вглубь квартиры.

Гостиная выглядела просто, даже аскетично. У одной ее стены помещался диван, возле которого стоял большой овальный стол, накрытый малиновой бархатной скатертью. На скатерти поблескивали графин с водкой, граненые стаканы и тарелки с колбасой и сыром. С другой стороны к столу были придвинуты несколько стульев и кресел, и в такой расстановке мебели чудилось что-то легкомысленное и студенческое. Бросался в глаза объемистый застекленный шкаф — его содержимое было скрыто плотными белыми занавесками на стеклах. Еще у окна зачем-то был поставлен табурет, и больше никакой обстановки в комнате не было.

— Ну, присаживайтесь, — сказал Победоносцев. — Я вас на мгновение покину — мне надо телефонировать по важному делу.

Повернувшись, он вышел в коридор. Вскоре звуки фонографа стихли.

Достоевский сел на диван и покосился на Т.

— Что за Аксинья? — спросил он. — Супружница?

— Был один эпизод в Коврове, — хмуро отозвался Т., прохаживаясь по гостиной. — Я не упомянул, когда рассказывал. Только непонятно, как она здесь оказалась. Это очень подозрительно...

Достоевский не ответил.

С ним происходило что-то странное — сказав пару слов или сделав мелкое движение, он надолго замирал в неподвижности, причем лицо его становилось строго-задумчивым, словно им овладевала какая-то тайная мысль. При этом он отчего-то норовил повернуть лицо так, чтобы Т. постоянно видел его анфас — как барышня, которая знает, под каким углом она выглядит привлекательнее, и все время старается показаться именно в этом ракурсе.

Вскоре Победоносцев вернулся в гостиную.

— Присаживайтесь к столу, граф. А то вы все ходите, ходите, как-то не по себе делается...

Т. сел в одно из кресел у стола.

— Отчего такие грустные лица? — продолжал Победоносцев. — Уныние — смертный грех. Не гневите создателя.

— Граф Т. не нуждается в подобных советах, — сказал Достоевский с улыбкой. — Он, знаете ли, был лично знаком с создателем, но потерял к нему интерес. Теперь он сам творец своего мира.

— Неужели? — поднял бровь Победоносцев. — А как тогда объяснить его присутствие в этой комнате?

— Граф полагает, — пояснил Достоевский, мстительно глянув на Т., — что он в настоящий момент висит в безвидной пустоте и сам себя думает. А всех остальных придумывают разные черти. И эту комнату, и вас, Константин Петрович, и даже туман за окном.

— Вот оно как, — сказал Победоносцев. — Ну да, подобные взгляды в наше время не редкость. Я сейчас начинаю работу над вторым томом «Тщеты кипящего разумения» — это богословский трактат, к которому прилагается справочник о новейших сектах. Если во взглядах графа есть известная оригинальность, буду счастлив уделить ему место между Талмудизмом и Травославием.

— Травославие? — удивился Достоевский. — А это еще что, Константин Петрович?

— Это пришедшее из Эфиопии суеверие, распространившееся среди питерских мазуриков. Вы их наверняка видели — они носят египетский крест в форме буквы «Т», который, по их мнению, символизирует Троицу и одновременно слово «ты». Я чуть не сорвал голос, доказывая этим людям, что служение Господу и опьянение коноплей — две вещи несовместных. Но они не верят. Вы, граф, тоже учите чему-то подобному?

— Я ничему не учу, — ответил Т. сухо. — А если говорить о религии, то определенные аспекты моего личного жизненного опыта не позволяют мне поклоняться творцу этой серой мглы...

И он кивнул в сторону окна.

— Что же это за аспекты? — спросил Победоносцев, прищуриваясь.

— Граф полагает, — опять вмешался Достоевский, — что мы просто сражающиеся гладиаторы, в чьей жизни нет и тени смысла. Куклы, которых дергают за ниточки сменяющиеся кукловоды.

— Так и есть, — сказал Победоносцев. — Только ведь происходит это по нашим грехам, граф. Этого вы не станете отрицать?

Т. пожал плечами. Победоносцев внимательно глядел на него, ожидая ответа. Т. вздохнул — ввязываться в спор не хотелось, но вежливость требовала.

— Наши грехи, — сказал он, — на самом деле вовсе не наши. Их совершают те самые кукловоды, которые сперва наполняют нас страстями. А потом они же обличают нас в совершённом, притворяясь нашей совестью. То, что мы принимаем сначала за свой грех, а потом за свое раскаяние, есть две составные части одного и того же механизма, позволяющего им удерживать над нами абсолютную власть. Сначала нас вынуждают нырять в пучину мерзости, а потом заставляют лить над ошибкой слезы и считать себя негодяями. Но делают это участники одной банды, которые по очереди овладевают нашей душой. Они вовсе не противостоят друг другу, они действуют сообща.

Победоносцев сделал круглые глаза.

— Какое любопытное учение. Однако скажите, почему эти кукловоды с такой легкостью овладевают нашей душой?

— Да потому, что овладевать там совершенно нечем. Это как кабинка в общественной уборной — любой, кто туда забредет, уже ею и овладел. Без них там не было бы ничего вообще. Кроме, извиняюсь, дыры.

— А кто они, эти кукловоды? Можете рассказать?

— Если коротко, это сущности, которые создают нас своим совокупным усилием в непостижимых для нас целях. Нам не следует считать их своими врагами, потому что мы и есть они. Мы существуем только постольку, поскольку они нас одушевляют. Обвинить их в чем-то мы не можем. Вернее, мы, конечно, можем — только это бессмысленно, потому что они же сами и будут разыгрывать спектакль, обвиняя самих себя. Нас просто не бывает отдельно от них. Именно они порождают нас секунда за секундой.

— Вот как. А как же душа и свобода воли?

— Очень просто, — ответил Т. — Одна из этих сущностей спрашивает сейчас при помощи вашего рта — «а как же душа и свобода воли?» Вот все, что по этому поводу можно сказать.

— Известны ли вам имена этих сущностей?

— Да. Главного демона зовут Ариэль. Именно он формирует это жуткое пространство — и вас, его обитателей. Я знаю это совершенно точно.

— Откуда?

— Он сам мне сообщил. И в доказательство в нескольких сжатых, но точных образах обрисовал ваш мир еще до того, как я его увидел.

— Говорите, он создает наш мир? — спросил Победоносцев задумчиво.

— Во всяком случае, частично — там есть и другие творцы. Когда вам хочется выпить вина, или, например, предаться плотским удовольствиям, за работу берутся его помощники. Впрочем, возможно, что помощник как раз он. Кто в их иерархии главный, я так до конца и не понял.

— Вы ведете речь о весьма высоких материях, обычно скрытых от смертных глаз, — сказал Победоносцев. — О какой иерархии вы говорите? Не подразумеваете ли вы Церковь Небесную?

— Если вы про архимандрита Пантелеймона, — ответил Т., немного подумав, — то вынужден вас огорчить — как говорится, нет правды на земле, но нет ее и выше. Ариэль состоит с Небесной Церковью в деловых сношениях. Но договориться они пока не смогли.

Победоносцев снял очки и тщательно протер их вынутым из кармана платком.

— Понятненько, — пропел он, водружая очки обратно. — Боюсь вас огорчить, но на новую ересь это никак не тянет. Я уже слышал нечто похожее от господина Соловьева — вы ведь его знаете?

Т. отрицательно покачал головой.

— Слышал только имя.

— Поэт и философ. Он называл свое учение «умным неделанием». Символом для него он выбрал латинскую «N» с тильдой — видимо, из бессознательной любви к католичеству, хе-хе... Хотя такой значок вполне подошел бы и для вашего непротивления, граф. Вот за этим самым столом он читал, помнится, свою трагедию, называлась она еще странно, дайте вспомнить... «Прилог Канкана», кажется. Про отшельника-исихаста, живущего в пустыне.

— Какая же может быть пьеса про пустынножителя? — спросил Достоевский. — Откуда в пустыне действующие лица?

— Легион, — ответил Победоносцев, кивнув почему-то на Т. — В пьесе отшельник сражается с демонами, вторгающимися в его ум, и в конце концов его настигает мрачное озарение, что ничего кроме демонов в его уме нет вообще, и тот, кто сражается с искушениями и страстями — такой же точно демон, как и все остальные, только кривляющийся. Даже Бога лицемерно взыскует один из этих демонов, просто для потехи — а другой Бога изображает. От горя отшельник решает повеситься. И вот, когда табуретка уже вылетает из-под его ног, он понимает, что это последнее страшное решение было таким же точно демоническим наваждением, как и все предыдущие метания его духа...

— Ага, — сказал Достоевский, — начинаю вспоминать. Кажется, Соловьев называл такое состояние «умоблудием» и учил, что справиться с ним можно одним-единственным образом — научившись узнавать всех этих демонов в лицо.

— Именно об этом я и говорю, — кивнул Т. — Только не следует делать из происходящего трагедию. Эти бесконечно сменяющие друг друга наваждения и есть наша единственная природа. Во всяком случае, до тех пор, пока в нас не появляется сила, способная им противостоять.

— И какая же это сила? — спросил Победоносцев. — Некое, э-э-э, духовное знание? То, что преподобный Исихий называл «помыслом-самодержцем»?

— Нет, — ответил Т. — Все гораздо проще. Надо создавать себя самому.

— Но кто в таком случае будет это делать? — спросил Победоносцев. — Если в нас нет ничего, кроме наваждений?

— В этом как раз и состоит парадокс, — ответил Т. — Изначально в нас нет никого, кто мог бы что-то сделать. Новая сущность возникает одновременно с тем действием, через которое она себя проявляет. Понимаете ли? У этого действия нет никаких оснований, никакой обусловленности. Оно происходит самопроизвольно, совершенно спонтанно, вне закона причины и следствия — и становится опорой само для себя. Это как рождение вселенной из ничего. После этого можно говорить, что мы создаем себя сами. И мы делаемся равновелики демиургу нашего мира.

— Вы, граф, как я предполагаю, и есть такой равновеликий self-made man? (человек, сделавший себя сам) — спросил Победоносцев.

— Вы положительно догадливы.

— Догадаться нетрудно, — улыбнулся Победоносцев. — Но как же насчет бесов, которые владели человеком перед этим? Как насчет Ариэля и его подручных? Неужели они отпустят свою скотинку просто так?

— Они будут бессильны, — ответил Т., чуть нахмурившись.

— Вот как, — отозвался Победоносцев с иронией. — Любопытно, любопытно...

— Скажите, а где можно найти этого господина Соловьева? — спросил Т. — Я бы хотел с ним побеседовать.

— Побеседовать с ним будет затруднительно, — ответил Победоносцев, ласково глядя на Т. — Дело в том, что господин Соловьев арестован по обвинению в злоумышлении на высочайших особ. И содержится теперь в равелине Петропавловской крепости. Иногда его возят на допросы в разные места. Но вам, граф, вряд ли разрешат присутствовать при таком допросе...

В прихожей тренькнул колокольчик. Смерив Т. взглядом, Победоносцев повернулся к Достоевскому:

— Федор Михайлович, вы совсем не пьете. Отчего бы?

— Волнуюсь, Константин Петрович, — ответил Достоевский. — У меня ведь к вам важный разговор.

— Поговорим, — сказал Победоносцев. — Только вот открою дверь...

Когда Победоносцев вышел из гостиной, с Достоевским произошла прежняя трансформация — он замер, торжественно уставившись вдаль, словно никого кроме него в комнате не было.

«Видимо, — подумал Т. с грустью, — я для него просто погибшая душа, еретик... Впрочем, само это место так действует. Все дело в том влиянии, которое имеет на него Победоносцев...»

Дверь растворилась, и Т. похолодел.

В комнату вошли три чернеца. Один из них нес на плече вместительную холщовую сумку с бисерным крестом на боку — точь-в-точь такую, как была у одного из спутников покойного Варсонофия.

Из коридора послышалось жалобное мяуканье, а затем в гостиной появился Победоносцев — войдя вслед за чернецами, он плотно закрыл за собой дверь.

— Господа, — сказал он со счастливой улыбкой, — у нас сегодня непрошеные гости, которым мы, тем не менее, ужасно рады...

Т. заметил, что Победоносцев смотрит не на него, а на монахов, и догадался, что непрошеный гость — он сам.

— Позвольте представить вас друг другу, — продолжал Победоносцев. — Это братья Никодим, Иларион и Софроний — монахи. А это господин Т., он э-э-э... граф.

— Отличная профессия, — улыбнулся брат Никодим.

— Это не профессия, — ответил Т., внимательно глядя на чернецов. — Просто мирская кличка.

Иларион и Софроний были, видимо, братьями-близнецами: молодые, мрачные, как бы придавленные печатью общей тяжкой думы, с бесцветными бороденками и узко поставленными водянистыми глазами. Никодим, наоборот, походил на гофмановского студента — в нем было что-то романтическое и лихое, намекающее на полную приключений ночь и головокружительную удаль.

При виде чернецов Достоевский ожил и заулыбался. Они, однако, не обратили на него внимания, словно его вообще не было в комнате. Подойдя к столу, они сели — Иларион с Софронием в кресла, а Никодим — на краешек занятого Достоевским дивана, рядом с креслом Т.

— Мы тут говорили о господине Соловьеве, — сказал Победоносцев, как бы вводя иноков в курс дела. — Это такой философ.

— Ох уж эти философы, — с готовностью отозвался Никодим. — Хорошо их Пушкин уделал. «Движенья нет, сказал мудрец брадатый, другой смолчал и стал пред ним дрочить...» Две строчки только, а сразу полная ясность про всю корпорацию.

За столом установилось молчание. Никодим смутился и, видимо, решил загладить неловкость.

— Позвольте, — сказал он, поворачиваясь к Т., — а вы ведь тот самый граф Т.?

— Что значит — тот самый?

— Ну, я имею в виду, тот, про которого пишет Аксинья Толстая-Олсуфьева? Какого вы мнения о ее книгах?

Т. ничего не ответил, но стакан покачнулся в его руке, и немного водки пролилось на стол. Никодим состроил сочувственную гримасу.

— Наверное, ужасно угнетает, да? В этих книжонках все выдумка от первого до последнего слова, сразу видно. Никто и не верит, конечно. Но читают все, даже лица духовного звания. Особенно отвратителен этот постоянный гомон в газетах.

— А что там пишут?

— Вы не следите? Вот это настоящий аристократизм, уважаю. Сейчас расскажу. Был огромный скандал. По словам Аксиньи Толстой-Олсуфьевой, все случилось так — учась в Смольном, она приняла близко к сердцу учение графа об опрощении, ушла с последнего курса и опростилась до полной неотличимости от крестьянской дурынды. Поэтому, встретив графа, она быстро завоевала его сердце. Но граф открылся ей с неожиданной и пугающей стороны. Во время их связи он постоянно принимал сильнейшие наркотические субстанции, которые делали его невменяемым. Несколько раз он пытался зарубить ее топором. В результате она совершенно разочаровалась в опрощении, бежала в Петербург и вернулась к светской жизни...

Выражая всем своим видом предельную брезгливость к обсуждаемой теме, Достоевский застыл на месте, уставившись в окно как в вечность. Победоносцев подошел к нему, приобнял за плечи, с некоторым усилием заставил подняться с дивана и повлек к окну, словно чтобы вывести его из зоны действия ядовитых слов Никодима.

—...у нее начался роман с Олсуфьевым, — продолжал Никодим, — вы про него слышали, конечно. Это кавалергард, ставший гением сыска. Отсюда и название ее второй книги. Если верить бульварной прессе — а ей, я повторяю, не верит никто, — Т., опасаясь огласки, исчез в неизвестном направлении. За ним в погоню послали лучших сыщиков и санитаров империи, но он очень хитер и постоянно переодевается — то жандармом, то мужиком, то цыганом. По словам госпожи Толстой-Олсуфьевой, он до такой степени одурел от наркозов, что беседует с лошадьми и принимает окружающих черт знает за кого. Еще пишут, что у него провалы в памяти и оригинальное помешательство — ему кажется, будто он разговаривает с Богом. То есть с Богом в наше время кто только не говорит, но Т. положительно уверен, что Бог ему отвечает. В совсем уж бульварных газетенках писали даже, что сыщиков, посланных за ним в погоню, Т. лично зарезал или отравил тропическим ядом...

К концу тирады лицо Никодима приобрело такое выражение, словно ему больно и стыдно было слышать собственный рассказ. Он замолчал. Т. тоже сидел молча. Потом, набравшись сил, он сказал:

— Я действительно был знаком с одной крестьянской девушкой по имени Аксинья, чего уж тут скрывать... Только вряд ли она могла написать что-то подобное. Она и слов таких не знает. Уж поверьте, есть огромная разница между опростившейся курсисткой и девушкой из народа.

Никодим ухмыльнулся и панибратски хлопнул Т. ладонью по колену.

— Про это она тоже пишет! — восторженно сообщил он. — И как врет, а? Утверждает, что перед тем, как впервые показаться вам у телеги с сеном, она специально два месяца изучала сельские диалекты, а потом перестала каждый день мыться и брить подмышки, простите за скабрезную деталь... Главная мысль ее книги — даже не мысль, мыслей там нет, а тот, так сказать, sales pitch (коммерческая подача), из-за которого ее читают молоденькие девушки — как раз в том, что пресыщенного и развратного аристократа возбуждает не изысканная утонченность, а, наоборот, предельная вульгарность и неотесанность, соединенная, конечно, с известной физической привлекательностью. Из-за этого среди столичных менад появилась мода на сарафаны, фартуки и грязные ногти... Mon Dieu, как все стонут от этого опрощения! Вы меня поражаете, граф — быть в самом центре урагана, целого поветрия, и сохранять такое великолепное равнодушие! Браво, браво!





Дата публикования: 2014-11-18; Прочитано: 196 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.022 с)...