Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Понятие об информации. 5 страница



– Вам эту ясность поэт принес?

Она сильно покраснела, как умеют краснеть белые блондинки. Стыд парализовал ее. Но только на секунда.

– Поэт внес другую ясность. Когда в степи умирает кто-нибудь, какая-нибудь несчастная животина... Антилопа. Сразу начинает кружиться хищник. Они там дежурят...

– Это слова академика, – сказал Федор Иванович. – Он говорил...

– Говорил? Мои это слова. Я ему один раз сказала. Говорю: интересно как – хищник летает где-нибудь за тридевять земель и обязательно почует ведь чужую беду...

– Я это пересказал и Кондакову. Он ответил...

– Не говорите, знаю... – она опять покраснела. – Я ему тоже говорила. Прямо в глаза. И он мне ответил, тоже в глаза. Мясо в природе не должно пропадать. Так ужасно брякнул...

– Так это же Кеша!

– Во-от... Был такой момент, подыхать я стала. И с ума съехала. Думаю, не было у меня гиганта, одна фантазия. Я же шла не за силу замуж, а за труд великий, за талант. Я – за образ шла! Образ в человеке держится дольше, чем телесная свежесть. Этим и объясняется, что можно полюбить и старика. Мазепу. Тут главное – прикоснуться хоть к гиганту, Федор Иванович! И вдруг узнаешь, что гиганта не было.

– Гигант все-таки был, Ольга Сергеевна. Но он живой человек, и он вас любил. Это тоже непросто. Видимо, любуясь им как гигантом, вы дарили ему какие-то мгновения, которые парализовали в нем на время... Надо было не любить...

– Попробуй, не полюби... – она усмехнулась. – Вы говорили с ним обо мне?

– Да, у нас был однажды длинный разговор... Он ведь тоже образ любил, вот ведь что. Он же вон там, против вашего балкона... Нет, этого я вам не скажу. И потом, не слишком ли вы строги к нему? Не он, Ольга Сергеевна, крутил всю эту мясорубку. Он в нее попал...

– Конечно! Если бы он крутил, я и не взглянула бы на него. Но он соучаствовал. В форме процветания.

– Он это делал для вас.

– Так я же сама входила в это его процветание! Как часть комфорта. Я это поняла, и так стало мне...

– И антилопа захромала?..

– Захромала. А хищник тут же и заходил над ней, не имеющей сил. Кругами. Не должно же пропадать... это самое... И вот мы теперь его ждем. Даже с нетерпением...

– Даже так! – Федор Иванович ужаснулся.

– А что? Вы как-то странно сказали это... Пострадал ведь человек. В том же котле. Я хочу сказать, оттуда приходят другими людьми. Не знаю, как получится. Привыкла к нему. Когда такое случается, как с ним, особенно привыкаешь...

– Но гигант был, Ольга Сергеевна.

– Был бы – все пошло бы иначе.

– «Письмо, в котором денег ты просила, я, к сожалению, еще не получал»... – продекламировал на эти Федор Иванович.

Она умолкла, смотрела в чашку, вникая в смысл этих странных слов, и смысл этот уже виднелся ей издали – потому и начала розоветь. Но в руки он еще не шел.

– Ну, и что? – наконец спросила она.

– А то, что вы прикоснулись к гиганту. Вы прикоснулись к нему, как того и хотели. Образ был подлинный, без фальши. Но вы своего гиганта увели от цели. Позволили ему вить гнездо. Небось, вместе. И молодцы, и хорошо. А потом вы разочаровались, не понравился в халате. А он, как освободился от вас, опять стал гигантом! Ну, и принял, конечно, свою судьбу. А мог бы и не принять. Если бы вы сделали твердый выбор. В пользу спаленки с розочками. Или если бы открыли шкаф и показали ему: вот я купила телогрейки стеганые. Тебе и себе. И кирзовые сапоги. Плюнь на розочки, не береги меня, оставайся гигантом. Уедем, не будем портить скот, спасем златоуста от черной лжи... А? Могли бы?

– Утопия, утопия, Федор Иванович! – слишком горячо и весело заявила она. – Все, что я должна была купить и сказать, все это должен делать мужик. Слишком большой груз валите на женщину, – говоря это, она все-таки не глядела на него.

– Может быть, может быть... Но вы сами говорите – Андрюша молчит. Вы же не с гигантом ушли. А со специалистом, который клюет мертвечину. Тут все и открывается. Никогда не развивайте перед Андрюшей ваших аргументов...

Сильно порозовевшая, она смотрела в чашку, вылавливала ложечкой чаинки. Потом поднялась.

– Пойду поищу его.

«Кеша не врал, наверняка приедет. Как бы подготовить ее?» – в который уже раз подумал Федор Иванович.

– Вот если вдруг на вас свалится... неожиданное страдание... – проговорил он задумчиво. – Не знаю, плевать ли мне через левое плечо или не плевать... Если свалится врасплох... Тут у вас все может стать на место. И Андрюша перестанет молчать.

– Пойду поищу...

Мальчик прибежал один. Влетел, оставив открытой дверь с лестницы.

– Здравствуйте...

Он сильно вырос. Был тонкий, белоголовый, как мать. А голова – отца. Широкая в висках и заостренная книзу.

– Ты помнишь меня? – спросил Федор Иванович. – Мы дружили с твоим папой. Он мне поручил передать тебе вот это...

Мальчик тут же развязал шпагат, потащил с картины длинную полосу гремящей бумаги. Показалась работница в красной косынке на фоне красных знамен, чисто и строго посмотрела из своих двадцатых годов. Вывалился и стукнул конверт. Мальчик схватил его. Долго, осторожно разрывал. Вытащил наконец письмо. Бегая глазами, водя головой вправо и влево, начал было читать с обратной стороны. И напряженно следящий за ним Федор Иванович успел охватить мгновенным взглядом слова: «Мальчик мой русоголовенький! Малявочка светлая!..». Тут же отвел глаза, чтобы не вникать дальше в священную тайну. Мальчик шелестел бумагой, принимался снова и снова жадно читать. Потом принес из другой комнаты белый картонный кошелечек и осторожно вложил туда лист, расправил, проследил, чтоб хорошо там лег.

– Сам сделал?

– Да, – отчетливо ответил мальчик.

– Андрюша... – сказал ему Федор Иванович. – Тебе, наверно, будет важно узнать... Я ведь был товарищем твоего папы. Хочу тебе сказать, что он был хороший человек... Но не все об этом знали. Такое мы переживали время, Андрюшенька... Что хорошего человека могли и не понять... И сразу начинали кричать, кричать, что он очень плохой. И кричали-то от страха, а не потому, что действительно... Привычка такая была. Встречались еще, и довольно часто, и по-настоящему плохие. Требовали, чтобы все были похожи на них. И кто умел притвориться, того называли хорошим. А чтоб быть по-настоящему хорошим... Это значит – делать хорошие дела, а не только говорить о них... Чтоб быть таким, приходилось иногда казаться похожим на плохих. Потому что иначе и дела не сделать было. А кто открыто казался хорошим, того следовало опасаться. Надо было проверять и проверять. Потому что он мог оказаться притворщиком.

– Вы мне как ребенку объясняете, – сказал мальчик без улыбки. – Все равно спасибо. Так понятно все это сказали. Он был вейсманист-морганист, я знаю. А приходилось читать лекции о наследовании благоприобретенных признаков.

– Ты еще яснее сказал, – Федор Иванович удивленно и растерянно улыбнулся.

– Я все это знаю. Я от него получил письмо. Неделю назад. На день рождения.

– По почте?

– Да, по почте.

– Но, я думаю, тебе важно было узнать от того, кто...

– Вы меня не поняли. Вот это мне и важно было. Важнее всего. А все, что там кричали, я давно уже и подробно изучаю... Федор Иванович, у меня же целая папка материалов.

– А в футбол ты играешь?

– А что я сейчас на дворе делал?

– Ну, хорошо, прости... У тебя, в твоей папке, есть газетка вашего института – за сорок девятый год?

– Где Ивана Ильича Стригалева ругают? Конечно, есть!

– Иван Ильич тоже был другом твоего отца. Но тебе бы следовало мне улыбнуться. Я же не знал, что ты так серьезно занимаешься этим. И разговаривал с тобой так, как полагается говорить с мальчиком твоего возраста. Ведь тебе двенадцать?

– Двенадцать.

– А мне тридцать семь. Я по себе судил. В двенадцать я, знаешь, какой был... Я курил в двенадцать. Дрался... – Тут Федор Иванович вспомнил свой главный подвиг, который он совершил в двенадцать. И, замолчав, долго смотрел на стоявшего перед ним мальчика. – Да, Андрюша... В двенадцать я был совсем, совсем другим. И не уверен, что это было хорошо...

Когда он подходил к своему розовому корпусу, солнце уже зашло. Кабан громко хрюкал, визжал и гремел досками в сарае: просил еды. Вышла оттуда с ведром в руке его хозяйка.

– Тетя Поля, – сказал Федор Иванович, подходя к ней. – Мне Светозар Алексеевич передал кое-какие деньги. На дело. Дело это я уже порешил, кое-что из денег осталось. Ольга Сергеевна их не берет. Думаю, у вас есть право на этот остаток.

Тетя Поля посмотрела, сощурив глаза, отдающие строгий приказ.

– Барышня твоя где? Сидит? Вот ей это и сбереги.

В этот вечер он несколько раз звонил Тумановой, и никто не снимал трубку. Утром, решив пройтись по парку, он уже в пути изменил направление и почти бегом понесся к мосту и дальше – к Соцгороду. Оказавшись у двери в квартиру Тумановой, хотел было нажать кнопку и вдруг увидел, что дверь приоткрыта на треть. И даже ведро поставлено – чтобы не закрывалась. Видно, квартиру проветривали. Тронул дверь, и она бесшумно подалась, отошла. Открылась внутренность помещения, сверкнул вдали никелем «тарантас». Он переступил порог и тут услышал волевой крик Тумановой:

– Какого черта!.. Не можешь упереться, как следует? – и сразу ее певучий, полный голос, голос «Сильвы», который звучал когда-то в здешнем театре: – Дергай же, дергай сильнее... Кому говорю... Тяни же! – Тут прокатилась короткая связка горячих мужских слов, неожиданных в ее устах. Закряхтели обе бабушки. Послышались мягкие стуки тел, катающихся по полу. Там происходило что-то вроде борьбы.

Федор Иванович хотел было осторожно пройти к другой двери. Но оттуда выглянула одна из бабушек – с разбросанными по груди и плечам серыми волосами. Замахала на него, зашикала:

– Уходи, уходи! Быстрей! Через час придешь, не раньше. – И уже когда он был за порогом, когда закрывала за ним дверь, добавила шепотом через щель: – Физкультура у нас!..

А через час, когда, поднявшись сюда, он нажал кнопку звонка, все уже пошло по старой программе, как пять лет назад. Раздался щелчок, и из-за сетки, закрывающей круглый зев, пропел знакомый, неизмененный голос:

– Это ты-и-и? Значит, прилетел, муженек? Ну давай...

Дверь открылась, он прошел между двумя бабушками, похожими на темные кусты с опущенными ветвями, мимо кухни, мимо «тарантаса» и свернул в дальнюю дверь. Там ему пришлось преодолеть невидимый барьер, сильно толкнувший его сначала в грудь, назад. Он увидел смерть, сидевшую в кровати среди подушек. Она держала в зубах свою еще живую, вздрагивающую добычу. И эта жертва ухитрилась улыбнуться и просиять, увидев Федора Ивановича. А смерть даже не взглянула на него, была сосредоточена на своей задаче.

Сон еще длился, а Федор Иванович, всегда готовый к внезапностям, уже взял себя в руки и переключился на новый режим – сразу перестал видеть все лишнее. Но этот переход не обошелся без мгновенного неуправляемого падения, как у самолета, пересекающего сверхзвуковую черту. И Туманова, жадно ловившая эти тонкости в лице Федора Ивановича, тоже на миг жалко искривила крашеный рот. Только на миг. Насмешка над судьбой, вызов природе тут же проступили в живых черных глазах.

– Что, братец? Сдала твоя примадонна? То ли еще будет, Федя...

А рука уже тянулась к сигаретам. Туго, с болью тянулась, захватывала пачку, волокла к себе по подушке. «Не смей соваться с помощью! – одернул его отдаленный голос. – Пусть все делает сама!»

Другая рука была живее. Она и перехватила пачку, сунула в рот сигарету, поднесла какую-то самодельную зажигалку, висевшую на шнуре. Облака дыма поплыли, как туман над горной страной, и смерть отодвинулась.

– А я? – сказал Федор Иванович. – Я, что ли, не сдал?

– И ты, Федька, сдал, – помогла она ему.

– У нас с тобой, Прокофьевна, общая точка отсчета времени. Для нас изменения не существуют.

– Ну тогда давай пить чай. Мышки! Давайте, родные, угостим Федора Иваныча чаем! Знаю, Федяка, знаю. Тебя не чай интересует. Нашлась твоя жена. В Красноярском крае живет, адрес имеется точный. Почтовый ящик. Завтра к ней и поедешь. Вот, почитай... – она достала из-под подушки пачку писем, перевязанную ниткой. – Читай вслух, я хочу слушать. Я тоже участница.

– «Феденька мой! Если бы ты видел, какая я теперь стала, – начал он читать, и с каждым словом как бы падал в неожиданный провал. – Я теперь такая здоровенная, костлявая баба!.. – тут он остановился и стал смотреть вдаль, пережидая сильный прилив тоски. Потом вернулся к письму. – А лицо! Я никогда не ревела, а здесь только и делаю, что реву. – Он опять поднял голову и встретил жгучий, внимательный взгляд Тумановой. – Уложу Федора Федоровича, а он не спит... - „О ком это она?“ – строго остановил его вопрос. -...а он не спит, животик у него не в порядке. Пукает все время. Потом начинает засыпать. Я качаю его...»

– Она его качает! – закричал Федор Иванович.

– Твоего, твоего сына, – сказала Туманова. – Федора Федоровича.

– «Я качаю его и реву, реву потихонечку, – опять стал он читать, угасая. – И теперь у меня на лице прямо проложены русла, по которым текут эти ручьи. Не знаю, пройдут ли они когда-нибудь?..»

Туманова, отставив руку с сигаретой, все так же присматривалась к нему. Не сводя с него изучающих глаз, сказала:

– Рябина слаще, когда ее тронет морозом.

– «Только бы найти тебя, – продолжал он читать. – Если ты жив. В-от уже и заревела опять. Я же знаю, мой Феденька! Голубок мой...» – Тут Федор Иванович опять запнулся.

– Читай все, – приказала Туманова.

– «...голубок мой единственный. Лучшие мои воспоминания ведь о тебе... Знаю, ведь за тобой гнались! Можешь представить, и это дошло сюда. Тут у нас есть люди, которые знают многое...»

– Обманщик ты, оказывается, – сказала Туманова, слегка завидуя и не скрывая этого. – Даже меня, старую, сумел провести. Я-то ему твержу, что девка хорошая, хватать надо, ругаю его. А он уже распорядился!

– «У Федяки нашего уже десять зубов... – прочитал он в другом письме. – Опаздывает немного. А бегает – нет сладу. Отведу его в детский сад – и к себе в прачечную...»

– Она, наверно, там на каком-то положении, на особом, – сказала Туманова. – Наверно, как мать...

– «Если бы ты знал, какие горы белья проходят через мои руки... – читал Федор Иванович. – А вечером уложу Федора Федоровича спать и качаюсь, качаюсь вместе с ним. И реву потихоньку. Мое единственное развлечение здесь. Знаешь, почему я его назвала Федей? Ужели не догадываешься? Он – вылитый ты. И ямка на подбородке – полумесяцем. А улыбается! Если бы ты видел. Лучик, протянутый из рая. Достоевский так говорил про улыбку маленьких деток...»

– Ну, что замолчал? – Туманова окуталась облаком дыма – вся, вместе с подушками. – Давай дальше. Да не стесняйся, реви. Кто не умеет реветь, тот мертвяк...

– «Я многое стала понимать, – читал он новое письмо. – Мы ведь играли тогда в детские игры. Это были, Федя, детские игры, продиктованные твердым пионерским идеализмом. Твердым красным идеализмом, если хочешь знать. И за это такая расплата. Нельзя вовлекать детей в подобные игры. Так как кроме пылких деток, есть еще трезвые погасшие взрослые люди, не знающие жалости. Ну, а если уж нас вовлекли, если мы не погасли, нечего жалеть. Выбрал этот путь – будь готов к расплате. Вот как надо понимать слова „Будь готов“. Мы с тобой, Федя, оказались готовы!»

Шли минуты, чай остывал на столике, а он все чи– тал, читал. Письмо за письмом. Три года приходили письма к Антонине Прокофьевне. Не слишком часто шли, но упорно.

– «Только ограниченные мозги могли состряпать это дело. Не обошлось и без твоей старой знакомой – черной собаки, – читал Федор Иванович. – Памятник надо поставить черной собаке. Как собаке Павлова в Колтушах. Освобожусь – куплю фарфоровую собачку и покрашу в черный цвет. А ты – какой ты молодец! Так мне и не проговорился. И ведь отдаленный голос мне гудел все то, к чему я пришла сегодня. А я еще колебалась!»

– Она сама меня нашла, – заметила Туманова. – Знаешь, как? Через собес. Я же пенсионерка! А там меня, конечно, знают...

– «Вот подрастет Федор Федорович – все ему расскажем, – читал Федор Иванович. – Он уже сейчас многое о тебе знает. Сегодня ему уже пять лет...»

– Поезжай, поезжай, – сказала Туманова. – Их скоро начнут отпускать. Поезжай и забирай свою женку. Ты достоин ее, а она достойна тебя.

Дочитав последнее письмо, он встал.

– Куда так скоро? – спросила Туманова.

– Собираться. Надо ехать.

– Посиди чуток. Посиди, поезд все равно утром. Захватишь вон те два чемодана. Свезешь ей от меня. И карапузу там есть.

И тут Федор Иванович понял, наконец, нечто новое, что он увидел в ее черных свежих волосах. Платиновая веточка ландыша была без бриллиантов.

– Ну, и что? – сказала Антонина Прокофьевна, перехватив его взгляд. – Ну, и разменяла. Ну, и что ж, пусть последние камушки. Кому они нужны? А ветка пусть поживет... – и сильно затянулась сигаретой, махнула вялой рукой на дым. – Вроде до смерти еще далековато. Куда повезешь своих? В Москву? Ты их обоих привози сначала ко мне. Хочу на счастье хоть раз посмотреть. Смотрела я на разных людей, которые казались счастливыми... Еще ни разу не видела настоящего. Видеть настоящее счастье – разве это не жизнь?

* * *

Тому, кто помнил академика Рядно по его популярным выступлениям с университетских кафедр и клубных трибун, вызывавшим в сороковых годах гром оваций, кто помнил этого яркого оратора, умеющего подкрепить нестандартное слово удивляющим публику фокусом вроде платка с землей, Кассиан Дамианович начала шестидесятых годов казался совсем другим человеком. И не в том дело, что он сильно постарел и побелел. Он теперь не рвался в залы к народной и студенческой аудитории. Там теперь было опасно, люди научились задавать трудные вопросы. Даже на заседаниях академии он старался не выступать, хранил молчание. Сидел обычно в первом ряду, и около него справа и слева были пустые кресла: другие академики, помня прошлое, не садились около этого человека.

Обедал он обычно в академической столовой, сидел один за столом, предназначенным для четверых. Никто не хотел составлять ему компанию.

Большую часть своего дневного времени академик, надев чистый серый халат, проводил теперь в своем кабинете среди высушенных растительных диковин, которые, как и раньше, привлекали его своей запечатанной для взора тайной. Но теперь он уже не торопился поразить людей открытием. Помешивая ложечкой в стакане с чаем, где таяла большая таблетка, он размышлял над загадками природы и иногда проводил рукой по лицу и мотал сухой побелевшей головой, не находя ответов. И сотрудники его не знали, чем заняться. Штат постепенно редел. Каждый день старик узнавал о чьей-нибудь измене.

Вокруг чувствовалась пустота. Он, конечно, знал ее происхождение. Некоторое время назад он даже предсказал это для себя. Потому ведь и организовал себе «второй виток». Но и второй виток пришел к своему концу, восьмигранный чудо-колос, к несчастью, не появился в повторных посевах академика. Новый покровитель Кассиана Дамиановича был сильно разочарован, по все же не стал обижать знаменитого ученого, поскольку сам был причастен к красивой, но не сбывшейся мечте. И в академике Рядно он видел такого же пострадавшего романтика. Оставил старика в покое, положив начало дням его одиночества. С этого момента и начался отсчет.

Но с некоторого времени в угасших головешках общего интереса к академику закурился живой дымок. В столовой, где старик всегда обедал, он стал затевать разговоры, которые вскоре получили название «обеденных лекций» академика Рядно. По-прежнему за его стол никто не садился. Но академик находил по соседству какого-нибудь знакомого и, обратившись к нему, умело вовлекал его в спор. А из спора вырастала и лекция.

Слух об этих лекциях дошел и до Федора Ивановича, который в начале шестидесятых годов был уже доктором наук и заведовал лабораторией в крупном научном учреждении. «Обеденные лекции» грозили войти в моду – так ему показалось. И однажды зимой Федор Иванович пришел в эту столовую и, сев за стол у дальней стены, стал настороженно ждать.

Сначала над столами пролетел шепот: «Касьян, Касьян пришел!». И Федор Иванович через дверь в раздевалку увидел черную шубу с оранжевыми лисами. Она замедленно шевелилась: ее снимали с академика. Потом старик передвинулся к зеркалу, наложил на лоб ладонь и резко повернул ее. Оформив сильно побелевшую челку, академик привел свои шарниры в упорядоченное движение и тронулся в торжественный путь. Цепь мокрых следов от его валенок протянулась через весь зал к одному из ожидавших его вдали пустых столов. «Его стол», – догадался Федор Иванович. Старик сел в опасной близости от него, прямой и строгий. Стало видно, как он постарел. Обтянув выступы его коричневого лица, кожа перетекла на шею и висела там складками, как у ящера. Рядно отдал краткое распоряжение официантке, которую назвал Клавой, и затем, растопырив сухие пальцы на обеих руках, взаимно пропустил их – гребенка в гребенку. Поставив это напряженное сооружение на стол, громко сказал: «Фух-х...» – и стал осматривать дали просторного зала, выискивая собеседника. Чтоб загорелась перепалка. А за нею чтоб нечаянно вспыхнула и лекция.

– Назар Максимович! – вдруг прозвучал в столовой как бы деревянный рожок. – Не прячься, вижу тебя. Ты ж мой стойкий оппонент. Я тебя сегодня вспоминал. На Ленинградском шоссе.

Назар Максимович не отвечал.

– Там кафе есть, – благодушно продолжал академик. – С витриной. У самого стекла – клетка висит. С канарейками. В клетке гнездо, а в гнезде самочка сидит. На яичках. С улицы видно. Все перья выщипала на пузичке, голеньким прижалась, яички греет. Маленькое такое, где и жизнь держится. И лапками сучит – переворачивает яички. Ужели только инстинкт? А ты разбей ей яичко – ведь переживать будет. Скажешь, нет? А, Назар?

Назар по-прежнему молчал. Его не было видно.

– А что я еще увидел! Там, на краю гнезда, самец сидит! Красавец! Как запоет, как запоет! Трель – на полчаса. И она сразу сучить перестает, пропадай яички, пропадай инстинкт! Головку – к нему, к самому его зобику... Который так и дрожит от трели. И слушает, слушает! Ты скажешь, бога нет. А я бога тебе и не навязываю. Но ужели так проста жизнь, ужели человек так слеп, что он только себе оставляет право на мысль, на чувство и на творчество? Смотрел я на эту пару, супружескую... И подумал: Назара сюда надо. Пусть посмотрит.

Назар молчал.

– Что больше? – не унимался Кассиан Дамианович. – То, что человек знает о себе и о живой природе? Или то, что составляет, Назар, всю ее, природы, полную программу? Зачем же ты в бутылку лезешь?

Назар молчал. Никак не мог его академик расшевелить.

– Ты посмотри, Назар, когда-нибудь замедленную киносъемку. Ко мне в институт приходи, покажу. Увидишь, как растения обращают внимание друг на друга. Как они загораются чувствами. Молчишь? Нечем тебе крыть, Назар...

К столу академика, между тем, подошла официантка. Поставила перед ним на тарелке двуухую белую чашу с золотистым бульоном и отдельно еще тарелку с гренками. И старик принялся за свой обед. Хлебнул несколько ложек, постучал «кутнями». Федора Ивановича передернуло, и он против воли, морщась, воспроизвел этот звук.

– Не дай тебе бог, Назар, в познании законов жизни переступить границу дозволенного... – громко проговорил академик, думая о чем-то. – Меня молодые считают чудаком. Слышишь, Назар? Академик Рядно – чудак! А я не обижаюсь, – он весело всплакнул. – Каждый серьезный мыслитель кажется чудаком. Почему, ты думаешь, Достоевский «Идиотом» назвал свои роман? Думаешь, он своего князя идиотом считал? Святым, святым считал. И мудрецом. Потому и назвал. Потому что мудрец и святой, брошенный в общество, кажется там идиотом. Согласен?

– Кассиан Дамианович, ты же знаешь, я с тобой никогда не был согласен, – послышался, наконец, хриплый голос Назара.

– Хто ж тебя знает, когда ты согласен, а когда нет. Ты ж любишь молчать. Правда, кукиш у тебя в кармане всегда шевелился.

– И сейчас я с тобой не согласен. С Достоевским согласен, а с тобой нет.

Весь зал затих, как будто опустел. Назревал захватывающий словесный бой.

– Почему ж ты со мной не согласен, Назар? Можно спросить?

– Спроси, спроси, если хочешь...

– Так почему ж ты не согласен?

– Я не согласен, что ты мудрец. И что святой. А князь, который у Достоевского... Он не загонял в гроб академиков. Не питался чужим несчастьем.

– Ой! Так и знал! Как мне это знакомо! – раздался плач, который был смехом академика. – И ты туда же с дурачками! Поддался пропаганде вейсманистов-морганистов! Господи, как меняется человек! Ты ж был настоящий биолог! Мы ж с тобой...

– Если ты считаешь, что наука – это значит отправлять людей... ты знаешь, куда... Таким биологом я не был.

– Пхух-х! Я сживал! Я отправлял! А они меня не жрали, твои подзащитные? – старик хлебнул ложку бульона. – Смотри, что от меня осталось – одни кости.

– Кости – это ничего не говорит, – нехотя отозвался Назар. – Семь коров тощих съели семерых коров тучных и не стали тучнее. Не стали!

Короткий смешок пробежал по столам.

– Я сживал со света! Это была борьба идей! У моей науки впереди еще ренессанс! Моей науке, Назар, не нужны были жертвы. Она сама себя могла... И поддержать и прокормить. Добытыми фактами.

– А чего ж ты людям заколачивал свою конфетку в рот молотком? – спросил Назар с хриплой усмешкой.

– Смотри какой! Он еще зубастый, оказывается, – проговорил Рядно, как бы любуясь противником. – Треплет старика, как шавку. У меня тоже несколько зубов во рту держатся. Только для петушиных боев я их не пускаю. Берегу...

И, восхищенно помотав головой, окончательно сосредоточился на бульоне. Федор Иванович уже забыл что именно этот человек перевел его когда-то в «политическую плоскость», забыл даже, что целое «кубло» получило свое название из этих с трудом натягивающихся на зубы уст. Забыл о приказах министра Кафтанова! Боевое чувство, готовность к неожиданной схватке давно уже оставили Федора Ивановича, вкус мести он не помнил. И все потому, что противник был повержен и теперь его топтали все, кто хотел. Этот Назар которого Федор Иванович так и не разглядел, действительно трепал старика сейчас как шавку. И Федор Иванович, оценив выдержку «батьки», уже ставил себя на его место, жалел его. Академик Рядно, этот обиженный Богом ущербный разум, восставший против безжалостной судьбы и призвавший на помощь свои два бесспорных дарования – чутье на человеческие слабости и цветистое красноречие – он все еще цеплялся за уплывающие радости жизни.

Должно быть, не чувствуя вкуса бульона, он рассеянно и громко хлебал его и стучал ложкой. Думал о чем-то. В это время четыре человека, закрывавшие Федора Ивановича, встали из-за стола. Открыли его выцветшим степным глазам старика. Глаза эти начали светлеть, засияли.

– О! Вот кого мне не хватало! Этот меня сейчас добьет! Федя, что ты там уединился? Иди ко мне пообедаем вместе, побалакаем, как в старину.

И Федор Иванович, с болью улыбаясь старику перешел к нему, подсел поближе.

– А я смотрю: чей это полуперденчик висит, такой знакомый! – радостно гагакал академик. – Вижу иноходец мой не забыл меня, помнит.

– Это уже не мой полуперденчик, – сказал Федор Иванович. – Чужой чей-то.

– Ладно, ладно, притворяйся. Всего тебя вижу. Здорово, ренегат! – последние слова старик дружески продышал Федору Ивановичу на ухо.

– Здорово, Распутин! – шепнул тот в огромное обросшее волосами вялое ухо. Но нет – жалость и тоска остановила эти слова. Даже покраснел от одной мысли что мог их высказать. Прошептал совсем другое: – Кассиан Дамианович... Зачем вы позволяете так себя...

– Постой, Федька... Дай, скажу ему. Назар! Ответил бы ты мне на такое... Думает или нет зажигалка? – он помолчал. – Я не о том товарище, который тут мне про конфетку и про молоток... Я не шуткую. Простая зажигалка, которую в кармане носят... Думает она?

Вокруг раздался смех, но тут же и погас, уступив напряженной тишине. Нет, академик даже в трудные минуты умел подбирать ключи к беспечным, полным любопытства головам. «Интересно бы послушать, что он говорил там, во время чаепитий...» – подумал Федор Иванович.

– Конечно, я утрирую... Ты в корень, в корень... Я тебе схему принципиальную. К твоему нигилизму. Все-таки, если отрицать зачаток мысли у зажигалки... Которая есть организованная материя... Тогда и человеку придется отказать в этой способности? Знаком ты с теорией отражения? Зажигалка отражает воздействия? Или мы для нее исключение сделаем? Не хочешь делать исключение? Вижу, не хочешь... Вот и человеческая мысль... Это тоже отражение, только высшая форма...

– Зачем вы... – воспользовался Федор Иванович паузой. – Зачем это все?

Академик отмахнулся. Почувствовал вдохновение, подался весь к Назару, который сидел где-то вдали, за спиной Федора Ивановича.

– Возьми теперь счетно-решающую машину. Она тебе выдает результат своей деятельности. А чувствует она, что она делает? Например, я, кроме того, что я выдаю продукт мышления, еще чувствую. Я бываю доволен продуктом. Или неудовлетворен. Скажем, играю в шашки... Мой мозг выдает комбинацию. Хочешь, попробуем, а? Посажу тебя в калошу, лучше не садись со мной... И при этом я бываю доволен своей выдумкой, потираю руки. То есть процесс настолько далеко зашел, что уже начал действовать в обратном направлении. Вот я тебе гипотезу даю, можешь смеяться. Слушай внимательно. Положи кость, ты ее сосешь машинально.





Дата публикования: 2014-11-19; Прочитано: 404 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.022 с)...