Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Б. М. Гаспаров 2 страница



Уникальность феномена языкового значения состоит в том, что герметическая компактность языкового сообщения, определяющая его статус как текста, создает потенциал для генерации открытого смысла. Любое изменение в нашем видении фактуры текста вызывает его смысловую “регенерацию”, вносящую изменения в смысл многих его компонентов, а в конечном счете, всей картины в целом. Поскольку число компонентов, вовлекающихся в текст, и их взаимных наложений бесконечно, то бесконечным оказывается и процесс смысловой регенерации текста. Сознательные намерения автора или интерпретатора в их отношении к тексту составляют лишь часть — или, вернее, аспект — той смысловой ткани, которая аккумулируется в тексте и преобразуется в нем. Ни сам автор, ни его адресат не в состоянии учесть все резонансы смысловых обертонов, возникающие при бесконечных столкновениях бесчисленных частиц смысловой ткани, так или иначе фигурирующих в тексте. Но и автор, и читатель, и исследователь способны — с разной степенью отчетливости и осознанности — ощутить текст в качестве потенциала смысловой бесконечности: как динамическую “плазменную” среду, которая, будучи однажды создана, начинает как бы жить своей собственной жизнью, включается в процессы самогенерации и регенерации.[218] Таков парадокс языкового сообщения-текста, составляющий важнейшее его свойство в качестве орудия формирования и передачи смысла в коммуникативной среде: открытость, нефиксированность смысла, бесконечный потенциал его регенераций не только не противоречит закрытому и конечному характеру текста, но возникает именно в силу этой его конечности, создающей герметическую камеру, в которой совершаются “плазменные” смысловые процессы.

Все сказанное здесь относится отнюдь не только к “художественным текстам” высокой ценности и сложности. Индуцирующее притяжение смысловых полей, мотивные сплавления различных компонентов смысла, непрерывное движение и регенерация мотивной ткани — все эти процессы имеют место и в повседневном языковом общении. Правда, масштабы такой работы могут быть гораздо более скромными: в большинстве случаев, бытовое высказывание, выполнив свою сиюминутную функцию, перестает быть фокусом интерпретирующего внимания и растворяется на периферии языковой памяти. Процесс герметического фокусирования, вызывающий смысловую индукцию, и в этом случае имеет место — без него никакая языковая реплика просто не могла бы быть осмыслена говорящими. Но процесс такого фокусирования в большинстве случаев оказывается кратковременным: одна реплика сменяет собой другую, изменяя условия и цели коммуникации. В этих условиях смысловая индукция обычно не заходит так далеко, как это может произойти в случае языкового сообщения, рассчитанного на длительное и многократное приложение мыслительных усилий говорящего; ее бесконечный потенциал оказывается едва намеченным. Но стоит данному высказыванию по какой-либо причине сделаться объектом более пристального, длительного и многократно фокусированного внимания, как потенциал смысловой индукции с полной силой заявляет о себе. В этом случае приоткрывается вся бесконечная мощь индуцирующего заряда, таящегося в любом, самом ординарном акте повседневного языкового общения.

Мне хочется закончить словами Толстого из уже цитировавшегося ранее письма к Страхову, в которых он стремился передать процесс работы над “Анной Карениной”:

Во всем, почти во всем, что я писал, мною руководила потребность собрания мыслей, сцепленных между собой, но каждая мысль, выраженная словами особо, теряет свой смысл, страшно понижается, когда берется одна из того сцепления, в котором она находится. Само же сцепление составлено не мыслью (я думаю), а чем-то другим, и выразить основу этого сцепления непосредственно словами никак нельзя; а можно только посредственно — словами описывая образы, действия, положения.[219]

Мне представляется, что подобный процесс творческой мыслительной работы — с разной степенью напряжения и разными масштабами получаемых результатов — совершает каждый говорящий, в каждый момент, когда он пытается что-то высказать, либо понять (то есть воссоздать) смысл чего-то сказанного другими. Как бы ни разнились между собой результаты этих усилий, их всех объединяет феномен смысловой трансцендентности, свойственный тексту, — феномен, в силу которого “сцепление” (я бы сказал скорее — слияние) отдельных элементов создает качественно новый результат, неизмеримо больший — бесконечно больший, — чем простое сложение этих элементов. И хотя ни сам говорящий, ни его аудитория не в состоянии установить полный контроль над этим растекающимся в бесконечность полем, они способны оценить его как нечто более или менее соответствующее их коммуникативным намерениям и ожиданиям: тому образу движущегося смысла, который присутствует в сознании в каждый момент соприкосновения с языком, но который “выразить непосредственно словами никак нельзя” — по крайней мере, нельзя сделать это окончательно, раз и навсегда.


[1] Такой подход к языку вытекает из длительной лингво-философской традиции, о которой речь пойдет ниже. Назову сейчас лишь одну работу, в которой этот подход получил афористически отчетливое выражение; я имею в виду Философские исследования Л. Виттгенштейна, и в частности, один из центральных тезисов этой работы, согласно которому употребление языка должно рассматриваться как “разновидность деятельности Tatigkeit) или способ существования (Lebensform)”. (Ludwig Wittgenstein, Philosophische Vntersuchungen — Philosophical Investigations, Oxford, 1953, 1:23).

[2] Проницательная критика укорененности лингвистики XX века в рационализме минувших столетий содержится в работах Ю. Кристевой. Согласно Кристевой, авангардная поза структурального лингвиста маскирует “мужчину семнадцатого века”, чья мысль полностью подчинена глубоко устарелой иерархической и рационалистической идеологии:“Лингвистика все еще купается в лучах систематизирующего мышления, которое преобладало во времена ее зарождения... Ее этические основания принадлежат прошлому — современные лингвисты звучат в своих работах как мужчины семнадцатого столетия... поборники угнетения и защитники разумности социального договора”. (“L'etique de la linguistique”. — Julia Kristeva, Polylogue, Paris: Seuil, 1977, стр. 357).

[3] Впрочем, говорить о “неизвестности” того, каким образом знание языка укладывается в сознании говорящих, — значит недооценивать тот материалистический буквализм, с которым наука, от классической работы Якобсона об афазии (Kindersprache, Aphasie und allgemeine Laulgesetze[\941]. — Roman Jakobson, Selected Writings, 1, Phonological Studies, 's-Gravenhage: Mouton, 1962) до трудов Чомского (Noam Chomsky, Language and Mind, New York: Harcourt, Brace & World, 1968), стремится отыскать объективные психологические и нейрофизиологические параметры, которые бы в точности соответствовали категориям предлагаемой лингвистической теории. Крайним проявлением этой тенденции является стремление локализовать феномен языка в определенном участке мозга — например (говоря только о новейших проявлениях этой традиции), определить, как распределяются различные аспекты владения языком между правым и левым полушарием: См. Roman Jakobson, Brain and Language: Cerebral Hemispheres and Linguistic Structure in Mutual Light, Columbus, OH: Slavica Publ., 1980; В. В. Иванов, Чет и нечет. Асимметрия мозга и знаковых систем, М., 1978, а также выпуск 16 Трудов по знаковым системам (Тарту, 1983), посвященный этой проблеме. Я вовсе не хочу судить о нейрофизиологических аспектах теории разнофункциональности двух полушарий, хотя бы уже потому, что этот предмет лежит вне моей компетенции. Но с чисто филологической точки зрения позитивистский подход к языку как к работающей машине, у которой, как у всякой машины, должно быть свое определенное “рабочее место”, не кажется мне продуктивным.

[4] “О природе слова”. — Осип Мандельштам, Собрание сочинений, под ред. Г. П. Струве и Б. А. Филиппова, т. 2, Нью-Йорк, 1966, стр. 243.

[5] Соссюр, по-видимому, не знал Маркса — во всяком случае, марксистская модель релятивных ценностей, определяющих собой все конкретные акты социального и экономического “обмена”, не оставила в Курсе общей лингвистики каких-либо заметных следов. Однако впоследствии, в 1960-е гг., соположение понятий структурной и рыночной “ценности” становится общим местом западноевропейской семиотики. См. в особенности Umberto Eco, ATeory of Semiotics,Bloomington& London: Indiana University Press, 1979 (ч. 3: “A Theory of Sign Production”), а также ранние труды французских семиологов и публицистов (в их числе Кристевой и Барта), группировавшихся вокруг журнала Tel quel. Соответственно, постмодернистическая критика универсализируюших концепций первой половины века часто объединяет марксизм, фрейдизм и семиотику в одну парадигму, в качестве проявлений “теоретического терроризма” (Лиотар) или “тоталитаризма” (Gary Saul Morson, Narrative and Freedom: The Shadows of Time, New Haven & London: Yale University Press, 1994).

[6] Пожалуй, никто не выразил идею принципиального отличия душевной жизни от объектного мира с такой силой и последовательностью, как А. Бергсон, а в русской философской традиции — С. Л. Франк: “Душевная жизнь, не будучи определенным множеством, не есть и определенное единство..., она есть некоторая экстенсивная сплошность, которой так же недостает интегрированное™, как и дифференцированности, замкнутости и подчиненности подлинно единому центру, как и отчетливого расслоения на отдельные части”. (С.Л. Франк, Душа человека. Опыт введения в философскую психологию, 2 изд., Paris: YMCA Press, 1964, стр. 135).

[7] Кристевой принадлежит заслуга перенесения идеи “чужого слова” Бахтина в сферу повседневного употребления языка — по крайней мере в теории, если не в практике интертекстуального анализа. Согласно Кристевой, всякий языковой текст “создается в виде цитатной мозаики”. (“Word, Dialogue, and Novel”. — Julia Kristeva, Desire in Language. A Semiotic Approach to Literature and Art, New York: Columbia University Press, 1980, стр. 66).

[8] Едвали возможно сформулировать эту проблему лучше, чем это сделал Бахтин: “... индивидуальный речевой опыт всякого человека формируется и развивается в непрерывном и постоянном взаимодействии с чужими индивидуальными высказываниями. Этот опыт в известной мере может быть охарактеризован как процесс освоения — более или менее творческого — чужих слов (а не слов языка). Наша речь, то есть все наши высказывания..., полна чужих слов, разной степени чужести или разной степени освоенности, разной степени осознанности и выделенности”. (“Проблема речевых жанров”. — М. М. Бахтин, Литературно-критические статьи, М., 1986, стр. 460).

[9] Представление о контакте с “другим” как единственно возможном способе существования и самовыражения личности получило особенно сильное развитие во французской психологии (Ж. Лакан) и семиотике (где влияние Лакана часто скрещивается с концепцией “диалогизма” Бахтина). Приведу в качестве примера картину межличностного обмена, нарисованную Лиотаром: “Личность не есть остров; каждый существует в ткани взаимоотношений... Личность располагается в точке, через которую проходят всевозможные виды сообщений”. (Jean-Francois Lyotard, La condition postmoderne. Rapport sur le savoir, Paris: Minuit, 1979, стр. 31).

[10] Лиотар называет такой подход, признающий только частные закономерности, которые не складываются ни в какое гомогенное целое, “локальным детерминизмом”. (Ор. cit., стр. 8).

[11] Последовательное противопоставление множественного языкового “обмена” традиционно-лингвистической идее “кода” проводится в кн.: Manfred Frank, das Sagbare und das Unsagbare. Studien zur deutsch-franzusischen Hermeneutik und Texttheorie (Frankfurt am Main: Suhrkamp, 1989), представляющей собой свод идей немецкого и французского постструктурализма. Франк вводит понятие “разговора” (Gesprach) в качестве противовеса соссюровскому понятию “языка” или “кода” (стр. 38).

[12] Представление об индивидуальном характере всякого владения языком, о неповторимости языкового мира каждой личности получило значительное развитие в конце XIX — начале XX века; особенно настойчиво подчеркивали эту идею Бодуэн де Куртенэ и К. Фосслер. В течение этого столетия, однако, решительно возобладал подход к языку как объективному и надличностному феномену. Парадоксальным образом, структуральная лингвистика увидела именно в Бодуэне своего ближайшего предшественника, с легкостью игнорируя или отметая как нечто “устарелое” личностную психологическую основу его концепции языка. Столь же парадоксальным кажется мне представление о Ч. Пирсе как предтече структуральной семиотики, поскольку для Пирса было как раз характерно стремление во что бы то ни стало сохранить неразрывную связь между субъектом, сообщением как объективированным социокультурньм продуктом и средой. См. противопоставление “семиотики” Пирса структуральной “семиологии” в кн.: Floyd Merrell, Sign, Textualily, World, Bloomington & Indianapolis: Indiana University Press, 1992.

[13] Abhandlunguberden Ursprung der Sprache (1772).— Johann Gottfried Harder, Samtliche Werke, Bd. 5, Hildesheim: Georg Olms, 1967, см. в особенности стр. 37—38.

[14] “Не со дня на день передается опыт, но с минуты на минуту: от каждой мысли к каждой последующей...; никогда не бывает "целого" человека: он всегда в развитии, продвижении, совершенствовании. Каждое новое достижение возникает из предыдущего — строится на предыдущем — вырастает из предыдущего”. (Ibid стр. 98).

[15] Позволю себе привести одно высказывание Гердера вполне “в духе Бахтина” (или Барта): “Мне не могла бы прийти в голову "первая" мысль, или "первое" суждение, если бы моя душа не стремилась ее диалогизировать; так что "первая" мысль человека по самой своей сути уже подготовлена к тому, чтобы быть способной вступить в диалог с другими людьми”. (Ibid стр. 47).

[16] “Язык, если взглянуть на него с точки зрения его собственной природы, есть нечто постоянно и в каждый момент преходящее.... Он есть не изделие (ergon), но деятельность (energeia),... Следует посмотреть на язык не как на мертвый продукт, но как на созидание”. (Wilhelm von Humboldt, Uberdie Verschiedenheit des menschlichen Sprachbaues und ihren Einflufi auf die geistige Entwicklung des Menschengeschlechts [1836], Darmstadt: Claassen & Roether, 1949, стр. 418 & 416). С еще большей остротой эту центральную мысль Гумбольдта сформулировал впоследствии Штейнталь: “Нет такого феномена, как “язык”, так же как нет такого феномена, как “дух”; но человек говорит, и человек осуществляет духовную деятельность”. (Hermann Steinthal, Der Ursprung der Sprache in Zusammenhange mit den letzten Fragen alles Wissens, Berlin, 1877, стр. 61).

[17] Наиболее интересным продолжением гумбольдтианского подхода к языку во второй половине прошлого века явились рассуждения Потебни о соотношении слова и образа: Мысль и язык (1-е изд. 1862) и Из лекции по теории словесности (1-е изд. 1905).

[18] Пожалуй, самым поразительным примером избирательной рецепции идей Гумбольдта можно признать книгу Noam Chomsky, Carthesian Linguistics: A Chapter in the History of Rationalist Thought, New York: Harper & Row, 1968. С удивительной историко-культурной произвольностью Чомский объединяет в ней неоклассический и романтический век, рассматривая универсальную грамматику Пор-Руайяль и Гумбольдта как единомышленников и своих собственных предшественников.

[19] “Все звуковые изменения, постольку, поскольку они совершаются механически, подлежат действию законов, не знающих исключений”. (Hermann Osthof& Karl Brugmann, Morphologische Untersuchungen auf dem Gebiete der indogermanischen Sprachen, Leipzig, 1878, ч. I, стр. XIII).

[20] Волошинов видит причину склонности лингвистики вообще, и современной теории (Соссюра) в особенности, к “абстрактному объективизму” в том, что лингвистика как дисциплина выросла из практики составления грамматик “мертвых языков”. (В. Н. Волошинов, Марксизм и философия языка. Основы социального метода в науке о языке, Л., 1927; ч. II, гл. 1: “Два направления философско-лингвистической мысли”). В современной критике структурализма эту идею развивает Кристева, объявляющая господствующий подход к языку, в свойственной ей стилистической манере, не чем иным, как собранием идей “архивистов, археологов и некрофилов”. (Julia Kristeva, La revolution du langage poeti-que, Paris: Seuil, 1974, введение: “Пролегомены”).

[21] Friedrichvon Schlegel, Uber die Sprache und die Weisheit der Indier. Ein Betrag zur Begrundung der Altertumskunde [1808], Amsterdam: Benjamin, 1977.

[22] В мою задачу, разумеется, не входит дать сколько-нибудь последовательный обзор философской революции 1890—1920-х гг. Для меня лично особенно важное значение имела критика позитивизма (с разных позиций) в следующих работах: Henri Bergson, L'evolution creatrice, Paris, 1907; Ludwig Wittgenstein, Tractatus logico-philosophicus, London, 1922; Ernst Cassirer, Philosophie der symbolischen Formen, 1, Die Sprache, Berlin, 1923.

[23] Одним из ярких воплощений такого умонастроения являются рассуждения Флоренского о природе словесного и художественного символа, в которых звучит страстное стремление связать воедино мир “видимого” и “невидимого”, Окном, позволяющим выйти в трансцендентный мир, для Флоренского является иконостас, в качестве зримого воплощения трансцендентного и бесконечного, и вообще всякий воплощенный символ, в его отношении к воплощаемому в нем значению. (“Иконостас”. — П. А. Флоренский, Собрание сочинений, под ред. И. А. Струве, т. 1, Paris: YMCA-Press, 1985; см. в особ. стр. 205 и 218—222). Столь же радикальным стремлением превратить “невидимое” в “видимое” пронизана теория подсознательного. Эта черта Фрейда попала в фокус критики Волошинова, отметившего, что фрейдизм стремится описать “подсознательное” на тех же основаниях, на которых описывается “сознательное”, то есть превратить его в объективированный феномен: (В. Н. Волошинов, Фрейдизм. Критический очерк, М., 1927).

[24] Здесь снова можно вспомнить Флоренского, с его стремлением “подсмотреть” — во сне, через посредство иконы, средневековой или модернистической живописи — трансцендентный мир. Категории и законы этого мира оказываются прямой противоположностью эмпирических категорий и законов: время движется в обратном направлении, пространство развертывается по законам неэвклидовой геометрии — но это все то же время и все то же пространство, только с отрицательным знаком, или, по словам Флоренского, “вывернутое через себя”. (“Иконостас”.... стр. 201).

[25] Термины Соссюра: linguistique exteme vs. linguistique inteme. (Ferdinand de Saussure, Cours de linguistique gunurale, Paris: Payot, 1985, стр. 40—43: гл. V “Введения”).

[26] “Логический эмпиризм”, или (“позитивизм”) 1920—30-х гг. (Карнап) объявил настоящую войну “естественному языку”, с его смысловой непоследовательностью и множественностью, делающими невозможным недвусмысленно отличить “истинное” высказывание от “ложного”, “осмысленное” от “бессмысленного”. Философия языка Венского кружка ставила целью выработать такой искусственно построенный понятийный язык, семантические правила которого были бы свободны от этих недостатков — по словам Каркала, такой язык, на котором оказалось бы невозможным какое бы то ни было “метафизическое” высказывание. (Rudolph Carnap, “The Elimination of Metaphysics through the Logical Analysis of Language”. — Logical Positivism, ed. Alfred J. Ayer, New York: Free Press, 1966).

[27] “... l'idee fondamentale de ce course: la linguistique a pour unique et veritable objet la langue envisagee en elle-meme et pour elle-meme”. (F. de Saussure, Cours de linguistique generate..., стр. 317). Ср. также определение Виттгенштейна в работе, опубликованной позднее, но написанной в 1932—33 гг.: “Die Sprache muS fur sich selber sprechen.”(LudwigWittgenstein, Philosophische Grammatik, Oxford, 1969, стр. 63).

[28] Последовательная критика абстрактности кантианского субъекта, чья познающая деятельность полностью отделена от его жизненного опыта, составляет одну из центральных тем русской философии: В. С. Соловьев, “Кризис западной философии. Против позитивистов”. — Собрание сочинений В. С. Соловьева, т. 1, СПб., 1911; С. Н. Булгаков, Философия хозяйства, М., 1912.

[29] Это умонастроение с большой силой выражено в ранних работах Шкловского: “Воскрешение слова” и “Искусство как прием” Соответственно, это положение Формального метода заняло одно из центральных мест в критике его у Медведева, который, вслед за Бахтиным, мыслит литературу как континуальный процесс, в котором не существует разделения и противопоставления “нового” и “старого” Медведев иронизирует по поводу идеи о периодическом “освежении” литературных приемов, при котором отработанные до “автоматизма” приемы, по его выражению, “уходят вниз гулять под паром”. (П. Н. Медведев, Формальный метод в литературоведении. Критическое введение в социологическую поэтику, М., 1928, стр. 221).

[30] Как я уже упоминал, Бергсон поставил в основание своей философии принципиальное различие между материальным и духовным миром. Первый существует по законам “геометрии”: он состоит из дискретных и устойчивых компонентов; второй существует как “длительность” — непрерывное развертывание, не знающее устойчивых состояний и элементов, каждое мгновение которого потенциально заключает в себе весь процесс. (Henri Bergson, L'evolution creatrice, Paris, 1907, гл. 1). Критика Бергсона предвосхитила настойчивое стремление представить язык в терминах геометрии (если не Эвклида, то Лобачевского), ставшее доминантным мотивом философии языка в первой половине XX в. — от Флоренского, Хлебникова, Карнапа и раннего Виттгенштейнадо Сталина.

[31] Мне хочется сказать здесь несколько слов о Фосслере, поскольку о нем ныне редко вспоминают, а между тем его по праву следует назвать первым в ряду филологов этого столетия, стремившихся к созданию теории языка, способной выявить его динамический и личностно-творческий характер. Свой подход к языку, который он называл “идеалистическим”, Фосслер противопоставлял “позитивизму” не только младограмматиков, но и Соссюра. (Kari Vossler, Positivismus und Idealismus in der Sprachwissenschaft, Heidelberg, 1904). Аргументы Фосслера широко используются в критике “абстрактного объективизма” структурной модели языка у Волошинова. Согласно Фосслеру, то, что “позитивистская”-лингвистика оценивает в качестве объективно данных форм языка и их исторического развития, представляет собой результаты непрерывных индивидуальных творческих усилий, направляемых разными идеологическими, интеллектуальными и эмоциональными стремлениями. (Sprache als Schupfung und Entwicklung, Heidelberg, 1905).

[32] Неразрывная связь языка с идеологией, и шире, с духовной деятельностью, и в связи с этим множественность процессов языкового творчества, не помещающаяся в рамки фиксированных правил, — таковы были посылки, из которых исходил Н. Я. Марр в своей критике “буржуазного” позитивизма в языкознании. В подходе Марра можно обнаружить немало общего с идеями Фосслера, с одной стороны, Бахтина и его школы (в их критике соссюровской лингвистики и Формального метода в литературной теории), с другой. Разумеется, следует отличать значение, которое идеи Марра имели в контексте 1910— 1920-х годов, от того осмысления, которое “марризм” получил в позднейшую эпоху как среди его адептов, так и разоблачителей.

[33] В. С. Соловьев, Кризис западной философии....

[34] Я уже упоминал в этой связи о судьбе Бодуэна де Куртэне, в котором последующая традиция увидела прямого предшественника Соссюра, игнорируя принципиальное отличие его философской позиции. (См., например, статью Якобсона “The Kazan School of Polish Linguistics and Its Place in the International Development of Phonology”. — Roman Jakobson. Selected Writings, 2, Wordand Language, The Hague & Paris: Mouton, 1971).

[35] Лиотар называет “метанарративными” теории, которые “легитимизируют себя путем апелляции к тому или иному грандиозному метадискурсу, такому как диалектика Духа, герменевтика, освобождение мыслящего или трудящегося субъекта, накопление богатства”. Соответственно, постмодернистическая мысль характеризуется “неверием в мета-нарративное”; анализ дискурса потерял “свою функцию, своего грандиозного героя, свои громадные опасности, захватывающие приключения, великую цель”. (Lyotard, op. cit., стр. 7-8).

[36] В качестве важнейших достижении на этом пути можно указать на идею “бриколажа” у Леви-Стросса (Claude Levi-Strauss, La pensee sauvage, Paris: Librairie Plon, 1962, Гл. 1) и концепцию “динамической модели” культуры и художественного текста в работах Ю. М.Лотмана 1970—1980-х гг. (назову лишь последнюю в этом ряду— Культура и взрыв, М.: Гнозис,1992).

[37] Roland Barthes, S/Z, Paris: Seuil, 1970. стр. 21-22.

[38] “Текст множественен. Это не значит просто, что он обладает несколькими смыслами, но что он сам есть воплощенная множественность смысла: неотвратимая (а не просто допустимая) множественность. Текст — это не сосуществование значений, но переход, пересечение; поэтому он нуждается не в интерпретации, сколь бы то ни было свободной, но в взрываний, в рассеивании”. (“De 1'oeuvre au texte” — Roland Barthes, Le bruissement de la langue, Paris: Seuil, 1984, стр. 72).

[39] Говоря о постструктуральной “революции” в области философии языка и литературной теории, нельзя не упомянуть о той исключительной роли, которую сыграли в этом процессе идеи Бахтина. Такие понятия, как “чужое слово”, “диалогизм”, “карнавализация”, “гетероглоссия”, ныне принадлежат к ядерному словарю западного постструктурализма. Надо сказать, что именно на Западе, в большей мере чем в России, Бахтин был воспринят преимущественно в контексте постструктуральных идей: как мыслитель, показавший несостоятельность лингвистического структурализма и формального литературоведения и открывший дорогу “деконструкции” художественных и культурных текстов. См. в особенности сборник статей, подводящий итог рецепции идей Бахтина в контексте новой эпохи в истории мысли: Gary Saul Morson & Caryl Emerson, eds.. Rethinking Bakhtin: Extensions and Challenges, Evanston, IL: Northwestern University Press, 1989, а также книгу этих авторов: Mikhail Bakhtin: Creation of a /'ro.sa/c.t, Stanford: Stanford University Press, 1990.

[40] Julia Kristeva, Z^eiiuTi^e. Recherches pour une semanalyse, Paris: Seuil, 1969. (О влиянии идей Бахтина подробно говорится в главе “Слово, диалог и роман”).

[41] По словам Кристевой, ее интертекстуальный “семанализ” был призван “описывать значащий феномен, или значащие феномены, в то же время анализируя, критикуя и подрывая сами понятия "феномен", "значение" и "значащий"”. (Julia Kristeva, Desire in Language.... стр. vii). Один из новейших адептов теории афористически выразил этот принцип следующим образом: “II n'est de texte qui d'intertexte”. (Charles Grivel, “Theses preparatoires surles intertextes”. — Dialogiytat, hrsg. Renate Lachmann, Munchen: Wilhelm Fink, 1982, стр.240).

[42] Jacques Derrida, De la grammatologie, Paris: Minuit, 1967, ч. 1 (“L'ecriture avant la lettre”), стр.16.]

[43] Аналогично, Барт объявляет глагол “писать” непереходным, в том смысле, что суть письма не в создании дискретных сообщении, но в непрерывности процесса “переписывания”. (“Ecriture, verbe intransitif?” — Roland Barthes, Le bruissement..., стр. 21—31).

[44] “... литература (лучше бы назвать ее письмом), отказываясь видеть в тексте (или слове) какой-либо “секрет”, то есть окончательный смысл, тем самым освобождает поле для деятельности, которую можно назвать анти-телеологической или в собственном смысле революционной: ведь отказ удерживать смысл на месте означает отказ от Бога и его ипостасей — разума, науки и закона”. (“La mort d'auteur”. — Roland Barthes, Le bruissement..., стр. 67).

[45] “De la science a la litterature”. — Le bruissement..., стр. 20.

[46] См. более подробно: Б. М. Гаспаров, “В поисках "другого" (французская и восточноевропейская семиотика нарубеже 1970-хгодов)”, Новоелитературноеобозрение,№ 15,1995.

[47] “Говорить — значит сражаться, в игровом смысле; речевой акт подлежит ведению всеобщей антагонистики”. (Lyotard, op. cit., стр. 23).

[48] “Действие деконструкции состоит в том, чтобы дерегулировать процесс упорядоченного распределения знания и праздновать всякое ложное прочтение”. (Vincent В. Leitch, Deconstructive Criticism: An Advanced Introduction, New York: Columbia University Press, 1983, стр.122).

[49] Ж. Лакан, в статье с вызывающим названием “Excommunication”, заявил, что не считает себя “исследователем”, поскольку он не вырабатывает концепцию, а просто реагирует на поступающие извне многообразные стимулы. (Le seminaire de Jacques Lacan, 11, Paris: Seuil, 1973, стр. 12). В том же ключе выдержан призыв Барта — “от науки к литературе”: прямое отрицание идеи о том, что “литературоведение должно стать наукой” (ср. статью Ю. М. Лотмана под этим заглавием: Вопросы литературы, 1967, № 1).

[50] “Roland Barthes and the Limits of Structuralism”. — Paul de Man, Romanticism and Contemporary Criticism, Baltimore & London: The Johns Hopkins University Press, 1993,стр. 166—167.

[51] Roland Barthes, Critique et verite, Paris: Seuil, 1966, стр. 54; Julia Kristeva, La revolution du langage poetique..., ч. I (“Semiotique et symbolique”).

[52] См. в особенности центральные работы 1930-х гг.: “Слово в романе” и “Эпос и роман”. В более позднем исследовании “Проблема речевых жанров” в сферу “гетероглоссии” включаются и речевые жанры повседневного языка.

[53] Мышление и речь. —Л. С. Выготский, Избранные психологические исследования, М., 1956, стр.169.





Дата публикования: 2014-11-03; Прочитано: 334 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.016 с)...