Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Отдаленное прошлое 7 страница



Норка, которую Вера носила во время поездки, для некоторых друзей совершенно не вязалась с Верой Набоковой, которую привыкли видеть в черном суконном пальто, да и сама женщина в норке тоже как будто была иная. В Кембридже к ним немедленно привязалась Филиппа Рольф, которую Набоковы пригласили на чай. С Верой что‑то было не так: казалось, силы вот‑вот оставят ее. То же отметила и Елена Левин, когда перед выступлением устроила небольшую встречу для Набоковых. Левин заметила, что лицо у Веры мертвенно‑бледное, землистого оттенка. С момента приезда ее изводили жестокие боли в области живота, но об этой неприятности она поведала только Соне, а другим была вынуждена придумывать каждый раз какое‑то объяснение; говорила, что вот уже с прошлого ноября неважно себя чувствует. В Нью‑Йорке доктора не обнаружили никаких аномалий и прописали Вере успокоительное; в Кембридже она постоянно пребывала как бы в полусне. Елена Левин, сидевшая рядом с Верой в удивительно неудобном театре Сэндерса, на сцене которого Левин представлял публике Набокова с его, как окажется, последним публичным выступлением, чувствовала, как героически крепится Вера, хотя причины и она тогда еще не знала. Тридцать девятую годовщину свадьбы Вера провела в постели в нью‑йоркском отеле «Хэмпшир‑хаус», откуда благодарила Левинов за все, что они сделали. 20 апреля она уже настолько оправилась, что была способна дать отпор политическим высказываниям одного нового знакомого: Артур Люс Клайн подхватил Набоковых ранним дождливым утром в понедельник на Сентрал‑Парк‑Саут, чтоб подбросить на машине в студию звукозаписи, где Владимиру надлежало читать «Лолиту». Воспользовавшись утренней пробкой, Вера поинтересовалась политическими воззрениями Клайна, в прошлом профессора Беркли. Почему он не поставил свою подпись под университетской клятвой верности? Она безжалостно пытала его, зажатая между ним и мужем на переднем сиденье видавшего виды автомобиля Клайна, стоявшего в пробке под проливным дождем.

21 апреля в Нью‑Йорке она уже возвышалась на приеме, устроенном «Боллинген Пресс», и, по воспоминаниям, выглядела просто блистательно; именно после этого события имела место достопамятная демонстрация пистолета Солу Стайнбергу. После пяти лет придирчивых выяснений, переделок, тройной правки четырехтомник «Онегина» в тысячу девятьсот сорок пять страниц наконец‑то был намечен к выходу в свет в конце июня. Многие читатели сетовали, что Набоков перевел это священное для русской культуры произведение на английский свободным ямбическим стихом, сохранив пушкинское четырнадцатистишие, но принеся рифму в жертву смыслу. Вера оставалась верна себе, отмечая, что иные неоправданно приносят смысл в жертву рифме. Одному заинтересованному иностранному издателю она аттестовала этот труд как по сути первый перевод «Онегина» на английский.

За несколько недель до устроенного «Боллингеном» приема Набоковы в последний раз на поезде отправились в Итаку, где пробыли три дня, занимаясь просмотром оставленных на хранение вещей. Многое в описании их прибытия на станцию Овиго свидетельствует о том, чем Вере предстояло заниматься в последующие годы. По рассказам Филда 1977 года, царственная чета возникает из закопченного вагона поезда «Эри‑Лакавонна», и Вера блистательна как никогда. Ее супруг тотчас взмахом руки призывает носильщика; надо ли говорить, что такового в радиусе сотен миль не имеется. Бойд в своем описании избирает иной угол зрения, и оказывается, что именно Моррис Бишоп, встречавший супругов на станции, замечает этот вельможный жест, абсолютно не вяжущийся с окружающей обстановкой и доказывающий, что Набоковы уже утратили с Америкой общий язык. Впоследствии, прознав о произведенном ими на тот момент впечатлении, Набоковы покатывались со смеху. Проясняя суть вопроса, они признались, что призывание носильщика было разыграно специально ради Бишопа [280]. Владимир утверждал, что жест был изображен нарочно, чтобы привести в замешательство ближайших американских друзей. В ту пору Набоковы устраивали собственное представление. Их спектакль отразил нынешнее отношение супругов к Америке, к стране, на которую они устремили взгляды еще с 1923 года, с которой связывали столько надежд, которую Набоков с такой любовью, с таким юмором препарировал и от которой теперь они отдалялись, подтверждением чему служили откалываемые ими номера. В смысле видения их отношение к Америке можно сравнить с отношением Контролера у Льюиса Кэрролла к Алисе, взглянувшего на нее «сначала в телескоп, потом в микроскоп и, наконец, в театральный бинокль». В последующие годы все их высказывания, толкования, восхваления неизменно произносились в расчете на аншлаг.

Через два дня после боллингеновского приема Набоковы отплыли домой. Во время плавания Вера занемогла и по приезде пролежала в постели большую часть дня. Бесконечные исследования и диеты подорвали в ней оставшиеся силы; почти весь май она провела в диагностической клинике, где выяснилось, что виной плохого самочувствия явились вовсе не глисты, как предполагала Вера, и где в начале июня ее прооперировали. Хирург, назвавший операцию пробной, взял на себя смелость, не уведомив Веру, произвести гистерэктомию [281]. Вера была взбешена, но истинной причины гнева никому не открыла. Она сообщила всем – в том числе Анне Фейгиной с Соней, – что доктора ничего существенного не обнаружили и в результате решили удалить аппендикс. Тут ей повезло: в семействе медицински образованных людей не оказалось. «Только не смей работать!» – наказывала из Нью‑Йорка Соня; между тем, лежа в женевской клинике, Вера по‑прежнему не переставала вести корреспонденцию. Соня недоумевала, отчего ни Дмитрий, ни Владимир ничего ей не написали до операции; как впоследствии заметила Вера не без тени обиды, «если я болею, писем у нас не пишет никто». Целое лето она приходила в себя. И под конец объявила, что вся эта история – «Много шума из (практически) ничего».

После поездки 1964 года, ознаменовавшей финал прежней жизни, нога Набокова больше ни разу не ступала на американскую землю. Да и не создал больше автор «Пнина» и «Лолиты» ни единого романа, где действие происходило бы в Америке или в сюжете хотя бы просматривалась Америка. Очередная поездка туда намечалась на весну 1969 года («куда вряд ли поедем из‑за „Ады“», – ворчала Вера), но здесь снова вмешались проблемы со здоровьем. В левом глазу у нее сместился хрусталик, раздражая тем самым сетчатку. Целую неделю в апреле она пролежала пластом в женевской клинике, переживая не только из‑за своего состояния, поскольку было предписано не двигаться, но и из‑за отмены поездки. (Владимира должны были чествовать в Американской академии искусств и литературы, членом которой несколько лет тому назад он стать отказался.) «Это было неприятно, так как в глазу постоянно что‑то мерцало и вспыхивало», – признавалась Вера с обычной для таких случаев сдержанностью. В письмах из клиники она извиняется, что не может уговорить мужа отправиться в Америку без нее. Она ужасно огорчалась, что нарушила планы стольких людей, в том числе и свои собственные [282]. Выздоровление затягивалось, и этому никак не способствовало то, что в середине мая Вера снова взялась за пишущую машинку. Все лето она правила немецкий перевод «Приглашения на казнь», так как издательство «Ровольт» объявило предельным сроком 1 августа, в который Вера уложилась, несмотря на постоянно беспокоивший ее глаз. Владимир сообщил издателю о состоянии Вериного здоровья, завлекая того приехать, – после «Бледного огня» началась работа над новым романом, «Адой», – и заключая письмо словами: «… ведь, разумеется, я и помыслить не могу отправиться куда‑либо в одиночку!» Дмитрий печатал письмо с вышеупомянутым финалом, который гораздо лучше читался бы так: «Ведь, разумеется, я и помыслить не могу оставить Веру одну!» Но, увы, на такое Вера и не рассчитывала.

Заверения Набоковых, что они собираются возвратиться в Америку, не утихали; редакторам было предложено учесть в материалах для прессы, что их автор просто путешествует, а не живет в Европе. Одного репортера Вера даже просила пересмотреть интервью на этот счет. «Он не намерен навсегда оставаться в Европе и не хотел бы, чтоб у окружающих создалось такое впечатление», – писала она журналисту, высказываясь за двоих. Всю последующую жизнь их адрес так и продолжал считаться временным; «Монтрё‑Палас» приобрел особое значение в истории «эмигрантской литературы». Адрес впечатлял, однако тем, кто из роскошных салонов нижнего этажа поднимался на шестой этаж, где жили Набоковы, скопление дверей в старом крыле представлялось чем‑то сродни берлинским меблирашкам, разве что с видом на Женевское озеро. Казалось, супруги живут на чемоданах. Общее впечатление можно было представить так: как будто из оперного вида декораций фильма Висконти через пять лестничных маршей попадаешь в викторианскую атмосферу жилища Шерлока Холмса. Образ нарушался укладом жизни супругов Набоковых: в рабочие часы в этом роскошном отеле протекала та, по которой Владимир успел стосковаться с 1924 года, богемная жизнь, когда, кроме солнечного лучика на полу, склянки чернил и Веры, ему не надо было ничего иного.

Вера чаще, чем муж, поговаривала о приобретении дома, хотя – при редких поездках на осмотр, в частности небольшого швейцарского шато, – занималась этим мало. В конце 1963 года Набоковы купили участок земли в тысячу квадратных метров и в сорока минутах езды от Монтрё; они намеревались здесь, в деревенской глуши, построить себе небольшое шале, но до этого дело не дошло. Но виллами они продолжали интересоваться – в Италии, на Ривьере, на Корсике. Уже в 1970 году Вера собиралась приобрести участок на юге Франции. Похоже, ей никак не удавалось подобрать что‑то себе по душе и что было бы им по силам, не слишком маленькое и вместе с тем не слишком дорогое. Набоков – к списку его антипатий вполне можно было добавить хорошо известную всем авторам прижимистость издателей – продолжал поддразнивать работодателей пожеланием, что не прочь бы получить аванс в виде небольшой виллы на юге Испании. Вместе с тем жизнь в отеле имела свои преимущества, особенно для женщины, которой недосуг заниматься выбором обоев или ухаживать за садом. Как постоянно твердила Вере Анна Фейгина: к чему такая обуза, как дом, если работаешь по двадцать четыре часа в сутки?

Условия европейского быта оказались гораздо привычней для Веры, чем американские; она лучше понимала Европу, как, безусловно, и Европа ее. Но «Лолита» и вся жизнь, к ней приведшая, сделали Набоковых англоязычными европейцами. Между собой они говорили по‑русски, хотя в 1962 году Владимир уже был готов допустить, что английский у него теперь лучше русского. На французском – основном языке в Монтрё – он уже писал «с трудом и тяжело». Вера утверждала, что на английском и ей теперь гораздо привычней писать; именно на нем она отвечала своим русским корреспондентам. Письменный английский сделался у нее естественней, точней, чем французский, хотя временами казалось, знание ни единого языка Веру в достаточной мере не устраивает. (Она позволяла Жаклин Каллье править свой французский, хотя в отношении английского ей такого не дозволялось даже при наличии у Веры грамматических ошибок.) Переписку с Эргаз – в шестидесятые годы она писала французской агентессе в среднем три раза в неделю – Вера вела на причудливом смешении языков, переходя в одном предложении с французского на английский и снова на французский («У нас возникло затруднение avec ce contrat [283]… C’est un неприятность… très embêtant» [284]– лишь поверхностная часть этого айсберга трехъязычности.) Английскому всегда отдавалось предпочтение, если речь шла о деликатном вопросе, о тонких материях. Владимир также считал, что ему удобней было бы жить в англоговорящей стране. Даже в 1973 году он утверждал, что Америка – его любимая страна, что он собирается на будущий год в Калифорнию. Америка стала его интеллектуальным домом; там ему комфортней, чем где бы то ни было. (Вера старалась никого не оскорблять. Было бы неверно говорить, убеждала она швейцарского репортера, что Владимиру нравится жить только в Соединенных Штатах, в Швейцарии он чувствует себя прекрасно. Но как дома он чувствует себя только в Соединенных Штатах.)

Сами себе в этом не признаваясь, Набоковы осели в Монтрё, забираясь подальше в глушь летом, когда наезжали туристы и когда появлялось множество бабочек. Обычно в июне и июле они, сбежав из своего убежища, оказывались где‑нибудь у озера или в горах Швейцарии или Италии. Берег Женевского озера стал самым желанным прибежищем для эмигрантов, трижды гонимых историей; эта страна не спешила предъявлять претензии к вновь прибывшим. Для человека крайне неуживчивого, для этого по рождению русского американского писателя, столько раз оказывавшегося под новым государственным флагом, наверное, было благом обосноваться в условиях, так идеально соответствующих эстетическим представлениям иностранца, занимающегося неприбыльным делом. «Монтрё‑Палас» предоставлял Набоковым роскошь, какую виллы, к которым приглядывались Набоковы, не могли им обеспечить. Постоянно меняющиеся обстоятельства, проживание в стране, нейтрально относящейся к его ремеслу, дали Набокову возможность раствориться в своем творчестве, что в результате вознесло его к вершинам мастерства.

Если по ходу дела требовалось присутствие Набокова или его представителя в Нью‑Йорке, туда отправлялась Вера. Так ей пришлось поступить, сосредоточившись на неотложных проблемах, в 1966, 1967 и 1968 годах. При всей своей любви к Нью‑Йорку Вере приходилось отклонять все приглашения в театр, в оперу, на балет, чтобы можно было полностью посвятить себя делам мужа. «Только что на пять дней слетала в Нью‑Йорк, но что такое пять дней, если приходится решать тысячу разных дел?» – сетовала она в 1967 году. И просила у друзей снисхождения, ограничивая общение до встреч с самыми близкими. Издатели и адвокаты Владимира виделись с Верой гораздо чаще. Владимир продолжал видеть ее перед собой мысленно: «Я все время представляю себе, как ты в своих новых черных сапожках летишь через океан после остановки в туманном Париже. Обожаю тебя, мой ангел, в твоем норковом манто!» – писал он жене на следующий день после ее отъезда в 1967 году. (В отсутствие Веры Владимир был перепоручен заботам своей сестры, называвшей свое пребывание в «Паласе» «уходом за ребенком».) Он невыносимо скучал без Веры, о чем писал ей в письмах, столь же и даже более нежных, чем те, которые писал в двадцатые годы. «Твой отъезд для меня жестокий удар», – объявлял Владимир, когда Вера в 1968 году улетела в Нью‑Йорк на восемь дней. Ее возвращения вызывали у него бурный восторг. Владимир, многие годы в Монтрё писавший о времени и пространстве, считал для себя вполне естественным, если Вера отправлялась в Нью‑Йорк, переводить время ее деловых встреч в швейцарское, согласуя со своим распорядком дня.

Возобновление переписки стало радостью для обоих. Вера до самой смерти хранила эти послания в верхнем ящике своего письменного стола; после одного такого расставания Владимир с сожалением писал, что воссоединение положит конец упоительной переписке. Хотя в результате нее возникли и некоторые проблемы. Владимир обнаружил, что разучился писать чернилами, писать по‑русски и не на карточках. Несомненно, что благодарность той, которая спровоцировала это отвыкание, удваивала глубину его чувств. В конце письма‑аэрограммы он запечатлел обескураженно: «Не знаю, как эта штука складывается…» В 1960‑е годы Набоков писал Вере и маленькие стихотворения по‑русски с посвящением ей, под большинством подписывался «В. Сирин». В ящике ее письменного стола их скопилось множество. В декабре 1964 года он посвятил Вере пять поэтических строк, где поэт обращается к своей музе. Стихотворение заканчивается так: «О не надо так плакать…» Вера написала ответ на той же карточке, что красноречиво, как и в прошлом, демонстрирует расстановку сил в Монтрё: «Я и не думала плакать. Однако ради рифмы – пожалуйста»[285]. Как раз на следующий день итальянскому издателю Набокова было послано письмо, утверждающее, что все предыдущие переводчики «Евгения Онегина» в угоду рифме искажают реальный смысл.

Владимир публично признавал неоценимую помощь Веры в издании «Онегина»; он свидетельствовал, что все двенадцать лет Вера вместе с ним работала над этим научным трудом. Подобные высказывания были нелегки для человека, взорвавшегося на просьбу редакторов из «Боллинген» включить в издание стереотипную благодарность прежним переводчикам поэмы. «Это еще зачем? – возмутился Набоков. – Чтобы я кому‑то выражал благодарность? Ее еще надо заслужить». Ему было далеко в этом смысле до необыкновенной почтительности Дж. С. Милла, назвавшего женщину, которая в течение семи лет была ему женой, оставаясь любимой много дольше, своим полноправным сотрудником, «вдохновительницей лучших моих мыслей». Хотя в редкие для себя мгновения Набоков был к подобному близок. Вера снискала себе поощрение в 1965 году, когда муж более щедро отозвался о ее деятельности: «Она мой сотрудник. Мы работаем вместе, и нас связывают теплые, доверительные отношения». А начиная с середины шестидесятых Набоков в своих интервью постоянно называл Веру своим первым, самым лучшим и единственным читателем, человеком, для которого он пишет [286]. Теперь эта любовь, или близость, или взаимное уважение ощущались даже сильней, чем в Корнелле, где Дик Кигэн отмечал, что Владимир весь преображался в присутствии Веры, где Карл Майденс наблюдал, как счастливо живут Набоковы, как уважают они друг друга. Сол Стайнберг свидетельствовал, что супруги постоянно ищут физического соприкосновения, Владимир то и дело тянулся к руке жены: «Казалось, он касался ее постоянно, то ловил взглядом, то дотрагивался до ее руки своей рукой, то жадно ждал, что она скажет». Стайнберг считал, что Вера для Владимира была что земля для Антея. Их близость со временем становилась все тесней. Даже тем родственникам, которые считали Светлану Зиверт самой большой любовью всей жизни Владимира, приходилось согласиться, что супруги, которых «Ураган Лолита» занес в Монтрё, были не только неразлучны, но глубоко любили друг друга. В 1973 году Вера попала в женевскую больницу из‑за смещения двух дисков позвоночника. Всего за пару месяцев до пятидесятилетия со дня их первой встречи Владимир пишет в своем дневнике: «Одно из величайших мучений в жизни для меня – ощущение горя, désarroi [287], безысходной паники и кошмарных предчувствий всякий раз, когда Вера попадает в больницу».

Страх перед разлукой проявлялся у Набокова и раньше, в снах. «Доктора предполагают, что иногда во сне наши мысли сливаются воедино», – утверждает повествователь «Scenes from the Life of a Double Monster»[288]. Кроме одного крупного обоюдного сновидения, Набоковы видели разные сны, лежа каждый в своей постели в смежных комнатах их жилища в Монтрё. Однако в течение нескольких месяцев 1964 года Владимир вел запись снов, частично для подтверждения собственного убеждения, будто наши сны пророческие, будто заголовки утренних газет могут подтвердить наши ночные фантазии. Каждое утро Набоков изо всех сил старался удержать тающие в памяти образы, часто ускользавшие навсегда. В один из таких моментов для описания своих трудностей он воспользовался метафорой Веры: «Тщетно пытался ухватиться за ниточку». Он и Верины сны стал записывать, но, хотя в собственных снах даже завел определенную классификацию (делил их на профессиональные, вещие, эротические, сны‑катастрофы, сны о России; кое‑что из этой классификации войдет в «Аду»), Верины классифицировать он не стал. В Верином подсознании прошлое оказывалось куда более реальным. Благодаря записям Владимира мы узнаем, что Вере постоянно снилось, будто она откуда‑то бежит; пересекает границу; подкупает чиновников (в одном из таких сюжетов она делает это ради Дмитрия, принимая его вину на себя); будто расходятся половицы у нее под ногами; будто ее выпускают из (португальской) тюрьмы и босая, с маленьким Дмитрием на руках, она предстает перед, как ей кажется, инквизицией. 20 ноября 1964 года Набоковы видели «сходные», наполненные перестрелкой, сны об Октябрьской революции [289].

Жизненность снов проявлялась и в иных случаях. В том же ноябре Владимиру приснилось, будто он лежит на диване и медленно диктует – без карточек, импровизируя, – продолжение «Дара», то место, где Федор Константинович говорит об исполнении своих желаний. Владимиру мнилось, что все это он делает, желая произвести на Веру впечатление, что ее «обрадует и удивит», как он способен спонтанно талантливо сочинять. Сорок лет назад Владимир записал сон, где он за роялем, а Вера, сидя рядом, переворачивает ноты. В одном из менее лучезарных видений, в некой разновидности снов‑катастроф, Вера в суматохе путешествия уходит к другому мужчине, растворяясь в воздухе. После этих кошмаров Набоков просыпался в холодном поту, но с чувством облегчения, что на самом деле все не так. (Пожалуй, будет только справедливо отметить, что по крайней мере в 1964 году аналогичные кошмары с утратой мужа Вере не снились.) 6 декабря 1964 года в два часа ночи Набокову привиделась подобная катастрофа в образе, наиболее для него характерном: «Я внезапно проснулся. Какое‑то ужасное необъяснимое происшествие разрезало надвое нашу жизненную монограмму, мгновенно разлучив нас. Кошмарный герб, профили В. и В. Н. повернуты в разные стороны». Накануне Набоков как раз написал Вере то стихотворение, в котором она позволила ему ради рифмы пренебречь истиной. Набоков считал, что виной сна явился чрезмерно плотный ужин, когда он злоупотребил вкусным мясом дикого кабана. Этот эксперимент с «обратной памятью» закончился сразу после Нового года, однако четыре года спустя Владимир запечатлел в дневнике один из вариантов подобных снов в своем дневнике. «Снится гостиница в огне. Я спасаю Веру, свои очки, машинописную рукопись „Ады“, свой зубной протез, свой паспорт – именно в этом порядке!»

В течение многих лет Набоков являл собой национальное достояние, не определив, к какой нации себя отнести; в некотором смысле государством, в котором он существовал, была Вера. Она и Дмитрий предоставляли Набокову все то, что окружающий мир норовил отнять: стабильность, уединенность, изысканность Старого Света и природный юмор, твердые убеждения и утонченный, неиспорченный русский язык. И именно Вера больше, чем кто‑либо другой, позволяла мужу погружаться во внереальную сущность, жить в полном отдалении от самого себя. Рассказ 1932 года «Совершенство», в котором Набоков умерщвляет героя, почти достигшего совершенства в смещении перспективы, был одним из ее любимых. Итак, перемена перспективы стала характерной чертой жизни в Монтрё. Сделав все возможное, чтобы поднять мужа на вершину славы, теперь Вера задумала скрыть его от людских глаз.





Дата публикования: 2014-11-04; Прочитано: 254 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.007 с)...