Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Роза Кранц и Голда Стерн мертвы 8 страница



Соня осталась сидеть на стуле - без движения, без слов, даже слезы и те иссякли. Она видела перед собой лицо Димы Кротова, румяное, взволнованное, гневное - в зависимости от ситуации. Вот он стоит на трибуне и смотрит поверх голов толпы (вместе бороться, вместе страдать!), вот он, озабоченный проблемой, говорит по телефону с партнерами (проплачивать долги по комбинату кто будет, Пушкин?), вот он взволнованно ходит по кабинету и диктует письмо секретарю (решать насущные задачи исходя из морального потенциала нашей интеллигенции!), вот он машет рукой официанту (еще креветок!), вот он кричит на шофера (куда рулишь, болван!). Во всех этих поступках виден решительный мужчина, муж совета, ответственный человек. Неужели этот деловитый человек стоит на четвереньках, сняв штаны, и подставляет свою румяную попу циничному Герману Федоровичу Басманову? А спикер парламента, немолодой суровый джентльмен, неужели держит Димочку своими крепкими красными руками за ягодицы и заталкивает ему член в задний проход? Неужели такое возможно среди либералов? Но русская демократия? Но прогресс? Но любовь? С любовью-то как быть?

VI

- Сам виноват! Почему ты не женился на мне? Чего ждал? Любви тебе было мало? Мало моей любви? Лиза Травкина - моя соперница? - И Мерцалова засмеялась. - Решил, что будешь вечно унижать меня? Решил, что всегда будешь глумиться? Право тебе такое дали?

- Я любил тебя, - сказал Павел, и жалко прозвучали эти слова, глупо. С чего он взял, что эта женщина должна ему хранить верность? Уж не пример ли Лизы Травкиной его надоумил? Когда-то он спросил Лизу Травкину: отчего ты не найдешь себе другого? И Лиза, глядя на него робкими серыми глазами, ответила: но ведь я уже нашла. И дотронулась до его руки. В тот день Павел не испытал угрызений совести, повернулся - и ушел к Юлии Мерцаловой. Сегодня он сказал:

- Я любил тебя.

- Ах, так, значит, это любовь была? Я ждала тебя, пока ты со своей Лизой намилуешься, и это была любовь? Бросал меня, чтобы к своей серенькой мышке бегать. Это ты меня любил так? Люди на меня глядели - а я глаза прятала. Это была любовь?

- Надо было верить, - сказал Павел. Потом спросил: - Зачем ты делала все эти мерзости?

- Не тебе судить! - крикнула ему Юлия Мерцалова со всей силой правоты и страсти. - Что ты знаешь о другом человеке? Ты, который привык унижать людей!

- Я твои портреты писал, - сказал Павел безнадежно, - а ты что делала?

- Ложь! Все картины - ложь! Это моя жизнь и к твоей отношения не имеет. На себя смотри! Ты весь в грязи!

Павел не ответил. Он глядел на свою дорогую Юлию и видел отвратительное лицо, с низким лбом и мелкими острыми зубами.

VII

Жиль Бердяефф потупился и стал ловить вишенку в коктейле. Он тыкал в нее деревянной палочкой, вишенка уворачивалась.

- Вот ты какой, - сказал ему грубый Махно, - ну не думал я, что ты такой жук Краденым, значит, приторговываешь?

- Мне из Лондона картины присылают, - сказал Бердяефф, глядя в рюмку, - а я здесь продаю.

- Денежки, стало быть, отмываем.

- Мне Плещеев присылает, - сказал Бердяефф, - а я ни при чем.

- Плещеев присылает! - передразнил его Махно. - А ты у нас чистенький! А ты прямо и не знаешь, что картины краденые! Ах ты сучонок!

- Нельзя ли без оскорблений. - Бердяефф взгляд не поднимал, но говорил с достоинством.

- А ты в полицию заяви, - посоветовал ему Махно, - так прямо и скажи: я ворованное продаю, а меня сучонком назвали. Где справедливость? Ты этого дела так не оставляй.

- Минуточку! - поднял палец Ефим Шухман. - Если хотите знать мое личное мнение, спросите меня! Пока нет твердых доказательств, обвинение предъявлять нельзя, не так ли? Мы цивилизованные люди, - сказал Шухман значительно, - и для нас, европейцев, существует один закон - конституция! Есть ли доказательства? - спросил Шухман. - А если нет, какое право у тебя оскорблять свободного человека?

- Какие доказательства? Бабку в Москве тюкнули, антиквариат захапали, в министерстве оформили, как товар без цены, потом в Лондон переправили, а потом - для надежности - нашему тихоне. Иди, ищи доказательства! Бабку ты уже точно не найдешь, закопали бабку.

В баре парижского отеля «Лютеция» стало тихо.

- Много бабок? - поинтересовался Кристиан Власов, и каждый из друзей понял его по-своему.

- Несчитанные бабки! - сказал Махно. - У них дешевле, чем по триста тысяч, товар не идет. А недавно он за мильон толкнул.

- Все бабки, - сказал Жиль Бердяефф, - умирали своей смертью.

- А эта, из Амстердама, которую с лестницы скинули? В девяносто лет старуха подпрыгнула - и в пролет лестницы сиганула! Плещеев толкал, а ты свечку держал?

- Поскользнулась, - сказал Бердяефф.

- Если хотите знать мое мнение, вполне могла поскользнуться.

- А трех Шагалов ты откуда получил? Владельцы где? - палец Махно вытянулся в направлении Жиля Бердяеффа, уперся ему в нос.

- Подробности мне неизвестны, - сказал Бердяефф, - я такими вещами не интересуюсь.

- Сколько процентов берешь? - спросил Власов.

- Двадцать пять, - неохотно сказал Бердяефф, - в Лондон еще двадцать пять, пятьдесят в Москву.

- Ну святоша, - сказал Махно, - ну, нахапал. Ты бы хоть выпивку на всех заказал, что ли. Давайте отметим это дело.

- Не могу принять этот развязный тон, - сказал Жиль Бердяефф и встал, - произведения авангарда, проданные мной здесь, в Париже, способствуют взаимопониманию двух народов, диалогу культур. О преступлениях, описанных тобой, я ничего не знаю, хотя криминальную хронику читаю регулярно.

- Газетам, значит, веришь? - спросил Махно.

Жиль Бердяефф поднял фамильные кустики бровей:

- А кому же еще верить?

VIII

Газеты вышли с отрицательными рецензиями. Удивительно, что критики, которые часто спорили друг с другом в отношении оценок иных мастеров, в данном случае были единодушны. Если творчество Снустикова-Гарбо вызывало непримиримые споры, то здесь все было ясно. Критика отчетливо высказала свое мнение - бесповоротный приговор. Оказалось, что Роза Кранц заготовила свою статью задолго до выставки - статья вышла одновременно с вернисажем. Саркастические строки сообщили о том, что художник не понимает проблем сегодняшнего дня, остановился в развитии на так называемой реалистической живописи. Стыдное и жалкое зрелище: все мыслящие люди работают над задачами современного дискурса, а один крикливый невежественный человек объявляет актуальным то, что было старьем еще вчера. Кустарная самодеятельность, писала Роза Кранц, провинциальные амбиции. Люся Свистоплясова недоуменно спрашивала читателя, отчего это художник так возбужден в своих картинах? Насколько известно, личная жизнь мастера безоблачна: его карьера и карьера его дамы сердца складываются успешно. Трагедий не наблюдается, все у этих пролаз удачно - но для привлечения публики подпускают патетику. «Европейский вестник» опубликовал короткую заметку под названием «Апофеоз тщеславия», которая начиналась словами: «Живопись Рихтера ужасна». «Актуальная мысль» назвала Павла маргинальным консерватором, а Яков Шайзенштейн прямо заявил, что такого художника в современном раскладе мейнстримных ценностей - просто не существует. Критик Николай Ротик писал, что прогрессивная интеллигенция встревожена: доколе залы будут отдавать под такую бессмысленную мазню?

Леонид Голенищев передал Павлу подборку газет и, усмехнувшись в бороду, заметил:

- Так бывает, когда слишком много хочешь. Скромнее надо быть. Надо уважать время и своих коллег. Приходи на открытие выставки «Синие пиписки».

Павел просмотрел газеты и не почувствовал ничего - ни обиды, ни желания спорить. Было ясно, что выставка провалилась, живопись никому не нужна, труд многих лет пропал впустую. Он собирался изменить мир, он собирался рассказать о своей любви. Он хотел покарать сильных, хотел так ударить по неправедному строю, чтобы строй пошатнулся. Не удалось ничего - и даже рассказать про свою собственную жизнь не удалось, а уж про мир тем более. Критик Ротик отнесся к его потугам скептически. Не получилось рассказать про любовь и объяснить, что это такое. Люся Свистоплясова не нашла его рассказ убедительным. Впрочем, про любовь он сейчас не думал. Он перестал думать про любовь. Голова была пустой и легкой, и душа не чувствовала ничего, кроме ровной боли. Пустяки, думал он про выставку. Так и должно было получиться. Разве все эти люди могли признать свою неправоту? Разве они отважились бы сказать, что вся выстроенная ими система ценностей фальшива - а прав тот, кто хочет возродить живопись? Никогда бы они так не сказали. Они всегда сделают так, что я буду неправ, надо к этому привыкнуть.

Ничего, думал он, жизнь не кончена. Я еще могу работать, могу писать картины, могу стоять перед холстом с палитрой в руках. Пока жив, этого у меня отнять никто не сможет.

Но он знал, что счастливым больше не будет никогда.

IX

- Я больше не верю в людей, - сообщил барон фон Майзель своей супруге Терезе фон Майзель, - отказываюсь верить.

- Но, может быть, ошибка? Недоразумение? - Тереза, как всегда, хотела представить вещи в лучшем свете. Рассказывая подругам о том, что дочь разорвала отношения с очередным бойфрендом, она выбирала такие слова, что у слушателей складывалось впечатление, что все счастливы. Барбара так любит Гришу, говорила баронесса, дети решили, что лучше им пока жить врозь.

- А я доверял ему. - Барон вертел в руках штопор. Хотел открыть бутылку, потом передумал: даже бордо его не веселило. - Все украл. Оскар все у меня украл.

- Но он такой воспитанный человек.

- Продал мои акции, - горевал барон, - продал за четверть цены. И сам купил.

Госпожа фон Майзель не знала, что сказать. Обед явно не удался. Салфетка лежит на полу смятая, бутылка так и не откупорена, к ягненку барон не притронулся. Тереза фон Майзель наклонилась к барону и, согласно принятому этикету, осведомилась, все ли в порядке с пищей? Удачна ли порция? Вкусовые ощущения не подвели? Так уж принято делать во время застолья, побеспокоиться о сотрапезнике, вдвойне приятно проявить заботу о родном человеке.

- Все в порядке? - полюбопытствовала баронесса, имея в виду восприятие бароном жаркого из ягненка.

- Не в порядке! - заорал барон. - Не в порядке! Спер шестьсот миллионов прохвост! Я его партнером сделал, все казахские активы на него перевел! А он наш холдинг обанкротил!

Тереза фон Майзель несколько расстроилась из-за ягненка. Новая повариха, разумеется, могла и подвести. Хотя рекомендации были отличные. Верь после этого бумажкам. Удручала и потеря шестисот миллионов, но, в сущности, цифры мало что ей говорили. Кажется, шахты в Южной Африке приносят достаточно. Газ и нефть она всегда недолюбливала. Немудрено, что возникли проблемы: дело сомнительное. Что такое газ? Раз - и улетел. Надо быть готовым к ударам судьбы, они прожили столько лет вместе, что выдержат и этот удар. И в крайнем случае, подумала самоотверженная женщина, мы могли бы сдать баварский замок и поселиться у себя на вилле в Тоскане. Или в шале моих родителей на Бодензее. Надо утешить любимого человека. Она сказала сдержанно и спокойно:

- Полагаю, мы могли бы нанять хорошего адвоката. Закон все же существует.

- Какой закон, - сказал ей барон с большой долей сарказма, - где он, твой закон? Сляпали новый концерн - а старые активы в него включили. Вот и весь твой закон. - Барон, разумеется, передергивал факты: Тереза фон Майзель к данному закону имела отношение не прямое. - А новый концерн поделили на акции, расписали по членам правительства. Раздали по десять процентов - русскому президенту, немецкому канцлеру. Хорошо придумали: пока у власти, забрали себе всю промышленность! Уйдут на покой - и промышленность с собой возьмут. Продали страну! - завопил барон. - В карман себе страну положили! На кого я в суд подам: на бундестаг? На российский парламент? А президентом у них вообще американец. Мне в сенат американский, что ли, с жалобой идти?

- Отчего же не обратиться в сенат?

Барон стукнул вилкой по столу, жаркое в тарелке подскочило.

- На что жаловаться? На демократию? На капитализм?

X

Знакомые Павла прочли ему последние стихи Чирикова - новоявленный поэт был плодовит, причем поражала разнообразность его дарования. Некоторые стихи были пародийными, иные лирическими, а попадались и такие, куда автор подпускал гражданственный пафос. Так происходило оттого, что Чирикову приписывали буквально все, что писали самодеятельные стихоплеты в Москве. Так было и с последними стихами. Павел знал, лучше, чем кто-нибудь другой, что не Чириков эти стихи написал. Он сам их придумал, когда после вернисажа пошел бродить по улицам.

Они сказали: плати, шевелись,

А то не возьмем на бал.

Мне дали счет; исписанный лист

Я пополам порвал.

Вой, как любой, будь в стае - не то

Не сосчитаешь вин.

А я вышел один, там, где никто

Не смеет выйти один.

Они сказали: сильнее горсть,

Держись проезжих дорог,

А я пошел вкось, и, как повелось,

Путь лег, как шрам, поперек.

И мне стало плевать, куда ляжет путь,

Плевать, что сделал не так,

И плевать, что скажет мне кто-нибудь -

Безразлично, друг или враг.

Я не верил в бога, страну, народ,

И даже знал, почему,

И ждать осталось, кто подберет

Под рост тюрьму и суму.

И то, что было мое ремесло,

Сквозь пальцы текло, на авось.

Я хотел быть понят; это прошло,

А желаний других не нашлось.

Художник должен знать, какую именно часть бытия он рисует. Дело не в том, какой предмет он изображает, но в том, какое место в общей конструкции мира занимает данный предмет. Да, Гойя рисует всего лишь натюрморт с рыбами, выброшенными на берег, - но что это за берег, где он расположен? Берег ли это Стикса, или щедрого Средиземного моря?

Некогда художник работал внутри собора и, занимаясь одной из многих деталей, знал, каким образом его труд вписан в целое. Не столь важно, что охватить целое взглядом затруднительно (химеры на соборах невозможно разглядеть, скульптуры спрятаны в темноте порталов, иконы, висящие в алтаре, сливаются в общее золотое пятно), важно то, что это целое властно заявляет о себе и оно внятно разуму. Присутствие огромного замысла наделяет каждую деталь величием и осмысленностью. Зритель может даже не видеть скульптуру в темноте нефа, но он знает, что она там живет. Художник, делавший скульптуру для этого нефа, понимал, что несет равную долю ответственности с архитектором собора. Когда картины Ренессанса сменили иконы - им пришлось принять на себя эту ответственность: ее никто не отменял. Фигуры третьего плана раздавались перспективе с той же щедростью, с какой прятали скульптуры по нефам и нишам собора. Художники Ренессанса писали такие картины, где весь мир умещался в один холст, - создание подобных произведений требовало времени и четкого представления о том, что из себя представляет мир: где именно находится ад, кто и как туда попадает, какова география дольних и горних пространств.

Дальнейшее развитие искусств отменило изображение целого. Художник примирился с тем, что он отвечает лишь за фрагмент бытия, за крошечную часть большой картины, и никогда не пишет весь мир целиком - с его пропастями и горами. Художник (и это сделалось правилом в последние столетия) - лицо сугубо частное, его партикулярная позиция по отношению к миру сделала для него значимыми именно детали: натюрморт с бутылкой (см. голландцев, Шардена, Сезанна), портрет любимой (см. Модильяни или Ренуара), пейзаж, фигуру. Честный по отношению к своему ремесленному труду, закрывшись в мастерской, художник уже не мог отвечать за общую картину бытия - собор никто не строил. Оставалась иллюзия, что роль целого будет играть музей, который разместит фрагменты бытия в некоем порядке и реконструирует - если не общий замысел, то хотя бы время.

В дальнейшем задача художника еще более сузилась: сделалось возможным изображать лишь линию, пятно, кляксу - т. е. фрагмент фрагмента, деталь детали, атом бытия. Художник говорил себе, что он анализирует анатомию мира - на деле же он отходил от нее все дальше. Знание о единой картине бытия оказалось утрачено. Где именно разместится данный атом - в том случае, если общая картина все же будет воссоздана, - совершенно неизвестно. Прежде художник мог догадываться, что пейзаж изображенный им, мог бы располагаться за плечом Иоанна Крестителя - если общая картина мира была бы написана. Но вообразить, где будет находиться розовое пятно - в облаках над головой Мадонны или на кончике языка Сатаны, - невозможно. Художники новейшего времени принялись создавать осколки и фрагменты бытия в полной уверенности, что большой картины уже не существует.

Однако цельного замысла никто не отменял - и отменить не в состоянии. Большая картина пишется всегда: соборы принимали участие в создании ее, этой главной большой картины, и мастера Ренессанса, и Модильяни, и Пикассо, и любой, берущий в руку кисть - независимо от степени своего таланта. Эта картина - Страшный суд, то есть наиболее исчерпывающая по информативности картина бытия. Прежде художники дерзали Страшный суд изобразить, затем ленились - но (вне зависимости от намерений) их произведения так или иначе занимали свое место в этой великой финальной композиции.

Проводя линию по холсту, художник должен отдать себе отчет, какую именно часть общей картины он рисует.

Глава сорок вторая

ПРОЦЕСС

I

Даже в молодости Борис Кириллович не склонен был к авантюрам - что же говорить о годах зрелых? Полный мужчина, он был не приспособлен природой для активных действий. Даже амурные приключения (когда таковые еще случались) у Бориса Кирилловича проходили степенно, без ущерба для бытового комфорта. Однажды он объяснил свою позицию Розе Кранц (в те непростые для всякого мужчины мгновения, когда он подводил итог их короткому роману и объявлял о своем уходе) такими словами. Я, сказал Борис Кириллович, думаю прежде всего о том, чтобы остаться во всем - интеллигентом. Кузин хотел было сказать: зададимся вопросом, что такое интеллигентность? - но удержался, все же не на трибуне. Не задавая риторического вопроса, Борис Кириллович дал разъяснения сам. Интеллигентность, сказал Кузин, это прежде всего моральность и порядочность. Я связан моральными обязательствами со своей семьей и не могу причинить боль Ирине. Одновременно Кузин завязывал шнурки на ботинках и подтягивал резинки нейлоновых носков. Никогда, говорил он, поправляя подтяжки, никогда не смогу я примириться с мыслью, что ранил любимое существо. По моему глубочайшему убеждению, интеллигентный человек не может причинить боль другому. А я как же? - хотела крикнуть Роза Кранц, но промолчала и молча наблюдала, как Борис Кириллович застегивает рубашку на объемистом животе, просовывает пуговицу в тугую петлю. Пуговица упиралась, края рубахи не сходились на животе. Помимо прочего, заметил Кузин, борясь с пуговицей, наша семья не ограничивается Ириной и мной. Есть родители, мы с Ириной по возможности стараемся им помочь. Времена такие, что старикам тяжело. Питание в доме для престарелых отвратительное! Да, социальный сектор в чудовищном положении. Что говорить о стариках, отвлекся Борис Кириллович, вспомнив о своей доле, что говорить о стариках, если даже я, известный профессор, получаю гроши?! Он совладал с пуговицей и снял со спинки стула пиджак. Могу ли я допустить, продолжал Кузин, чтобы привычный уклад жизни был разрушен по моей прихоти? Воображаю, как расстроится отец, если я объявлю о своем уходе из семьи. Это может убить старика. Кузин облачился в пиджак, проверил авторучку в нагрудном кармане. В конце концов, завершил он свою речь, жизненную задачу я вижу в интеллектуальной работе. Для творчества мне необходим тот стабильный уклад жизни, который был характерен для профессорских семей России и который разрушили большевики. Это не прихоть - это условие для труда. Семья - это моя крепость. Такова была позиция Бориса Кирилловича, и позиция эта (столь недвусмысленно изложенная Розе) исключала авантюры, случайности и - уж подавно - преступления.

Тем более необычно смотрелся Борис Кириллович в квартире на Малой Бронной улице, куда он проник тайком и с намерениями преступными. Настолько это поведение было не похоже на привычного Бориса Кирилловича, что многие из его коллег в разнообразных комитетах и редакциях - не узнали бы профессора. Разве что в редкие минуты, когда профессора язвили профессиональные заботы (низкий гонорар, успех коллеги, задержка публикации), Кузин бывал столь же угрюм и решителен - если случалось такое, он упирал подбородок в широкую грудь, бурел и шел боком вперед. Таким он был и сегодня: двигался боком вперед по квартире Лугового, и лицо его было багряным. В интеллигентном лице Кузина обозначились черты, прямо указывающие на волю и решимость. Рот сжался в узкую полоску, глаза сосредоточенно смотрели исподлобья.

Он прошел прихожую, миновал анфиладу высоких комнат; он шел и думал: и я бы мог. Повернись жизнь иначе, и я жил бы в этом доме. Вот так и я ходил бы по огромным комнатам, глядел бы сквозь огромные окна эркера на пруд, недурная здесь жизнь, право, недурная. Он осматривал апартаменты Лугового, поражаясь старинной мебели, гобеленам, картинам старых мастеров. Устройство старых московских квартир (то есть, комнаты, расположенные анфиладой, и широкий коридор, идущий вдоль комнат) позволяет идти коридором и заглядывать в комнаты из коридора (так некогда путешествовал по квартире Лугового художник Струев) или же идти непосредственно сквозь комнаты, распахивая внутренние двустворчатые двери. Этот путь и выбрал Борис Кириллович: он хотел застать Лугового врасплох. Он распахивал одну двустворчатую дверь за другой и попадал в новые комнаты; каждая поражала. Борис Кириллович шел сквозь квартиру по навощенному узорному паркету, по афганским коврам, по мраморным плиткам, которыми были отделаны полы в иных помещениях. Когда Борис Кириллович шел по ковру, шагов его не было слышно, когда же он шел по мраморному полу, шаги гулко разносились по всей квартире, и звук их пугал самого Бориса Кирилловича. Он прошел приемную и гардеробную, прошел через спальню Алины Багратион, мимо ее широкого ложа, известного многим в столице, он прошел через гостиную, освещенную фонарями с улицы. Фонари светили в комнату через широкие окна, можно было не зажигать электричества. В гостиной он задержался возле коллекции африканских скульптур и оружия. Вот скульптуры деревянных слонов, вот туземные маски, вот копья и топоры дикарей. Кузин снял со стены туземный топор с топорищем из черного дерева и двинулся дальше. Гладкое, отполированное временем топорище ладно легло в ладонь. Кузин взвесил в руке оружие - надежно ли. Да, подойдет. Он усмехнулся этому классическому русскому оружию, архетипу восстания. Пусть так, что ж, и эта деталь не случайна. Кузин двинулся дальше - вот еще одна дверь, ну-ка, посмотрим, не здесь ли прячется эта крыса. Он распахнул дверь в кабинет Лугового и увидел Ивана Михайловича, сидящего за столом. Должно быть, Луговой слышал шаги и ждал гостя: он сидел прямо, откинувшись на спинку рабочего кресла, и глядел на дверь. При появлении Бориса Кирилловича Луговой встал, но не пошел Борису Кирилловичу навстречу; стоял и ждал. Быстрыми шагами Борис Кириллович пересек комнату, и рука его поднялась для удара.

Иван Михайлович не сделал попытки уклониться. Он посмотрел на Кузина совершенно спокойно, даже с улыбкой, причем с улыбкой презрительной. Он посмотрел Кузину прямо в глаза, а вовсе не на его руку с топором, как сделал бы тот, кто боится удара. И этот прямой взгляд, и эта презрительная улыбка остановили Кузина, и повисла в воздухе его рука с топором. Борису Кирилловичу никогда не приходилось прежде бить людей. Кузин сделал шаг влево, потом вправо, опустил руку, снова поднял ее, словно примериваясь, как лучше подступиться к Луговому, а тот стоял и с улыбкой наблюдал перемещения Кузина. Кузин испытал неловкость, сродни той, что испытывает актер на сцене, забывший реплику. Надо было подойти к мерзавцу резкими шагами, рубануть сплеча, а он не сумел. Кузин топтался посреди кабинета, понимая, что с каждой упущенной секундой делается все более нелеп.

- Вот, значит, чем наше знакомство кончается, Борис Кириллович? - спросил Луговой презрительно. - Хорошо, вы не видите себя со стороны: на редкость несимпатичное зрелище. Вы, простите за любопытство, воровать пришли - или же на мокрое дело нацелены? Ежели воровать - то вот секретер, наличность в правом ящике. Но топор прямо указывает на брутальность намерений. Чем не угодил? Я, как будто, зла вам не делал - напротив, поддерживал, чем мог. Что ж, обычно так и бывает: количество оказанных благодеяний достигает критической массы и порождает ненависть. Закономерно. Когда я протянул вам руку, я догадывался, что толку не будет, но попробовать хотел. Видел, что материал жидок, но понадеялся, что лепить можно. Забавно обернулось. Голем какой-то у меня получился.

Лицо Кузина передернулось от оскорбления.

- Голем? - переспросил он. - А себя числите мудрым раввином?

- Помните, как я лепил из перепуганного интеллигента - идеолога? Забыли? Кем вы были до встречи со мной? Опальным журналистом? Помните, тогда, в былые годы, на первом вернисаже отечественных мазил, я позвал вас работать с собой - и я дал вам работу. Ну-ну, не краснейте. Вы, наверное, читали где-то, что работа делает мужчину - мужчиной. Так вот, это я вас мужчиной сделал. И теперь вы пришли грозить мне топором? Это проще, чем сказать спасибо.

- Я не грозить вам пришел, - сказал Кузин в ответ, - я как раз пришел платить по счету. Только счет вырос. Большой оказался счет. Я пришел убить вас.

- Это вы называете справедливостью? Голем или Франкенштейн, они нравственными исканиями не занимались. Но вы, Борис Кириллович!

- В другой раз с удовольствием подискутировал бы с вами, - сказал Кузин, - о том, что такое справедливость. Вы, полагаю, почитатель Платона. Но времени для споров нет.

- Правильно, Борис Кириллович, - сказал Луговой, - медлить в вашем положении глупо. Упустишь момент - кураж пройдет. Легко ли головы старикам рубить? Это вам не пособия в прогрессивных институциях получать, это вам не врать либеральную чушь с трибуны - здесь работка потруднее. Да и опасно медлить, кстати. Замешкаетесь, тут и моя охрана придет.

Кузин невольно оглянулся. Никого сзади не было.

- Охрана, - подтвердил Луговой. - Я, как вам известно, человек государственный, охрана мне по штату положена. Люди они малообразованные, но, безусловно, решительные. Не вам чета.

- Я свою решительность, Иван Михайлович, вам докажу, - сказал Кузин резко.

- Торопитесь! Вот охрана медлить не станет, увидите. Мигом вам яйца оторвут, извините за физиологическую подробность. Так что поспешите, Борис Кириллович. Как говорится в популярном произведении: то, что делаешь, делай быстрее. Если вы должны убить меня и освободить Родину - не медлите, ради Бога. А то ведь Родина и другого освободителя найдет. Она у нас дама капризная, ей одного рыцаря мало. Тянуть не советую: решили освободить принцессу - действуйте, - и Луговой хохотнул, отрывисто, как лисы тявкают; Луговой рассуждал, а Кузин топтался перед ним с топором в руке. - Я по причине возраста и физического увечья, сопротивления оказать не в состоянии. Руку потерял на фронте, защищая Россию. Если теперь для ее же блага надо, чтобы мне проломил голову либеральный интеллигент, - извольте, я готов. Приступайте. Ну же!

Луговой стоял, не шевелясь, глядел, не моргая, в глаза Кузину, а тот, несколько изменив замах, чтобы ловчее ударить сбоку, снова отвел руку с топором. Кузину самому показался этот жест театральным. Некоторое время было слышно только прерывистое дыхание профессора. Он сам слышал свое дыхание точно некий посторонний шум, и словно зритель, наблюдающий представление, подивился, до чего взволнован человек с топором. Никудышный актер, освищут его. И правильно сделают, что освищут. Я смешон, подумал Кузин, я смешон ему, он уверен, что я не смогу его ударить. Он слышит, как я тяжело дышу, и понимает, до чего я взволнован. Бессердечный старик он уверен, что всегда будет сильнее меня. Сейчас я ударю его, думал он, я должен его ударить, и сцена, пожалуй, переменится. Какой в точности эффект произойдет от удара топором по голове, он, разумеется, не знал. Он никогда прежде не бил людей топором по голове и вообразить последствий не мог, не знал, как прорубается череп и как расходится теменной шов, как из прорехи в голове валится серая каша мозгов, но из читанных в юности книг выплывали пугающие картины. Сейчас я сделаю это, сказал он себе. Пот тек по топорищу, пот вытекал между его крепких пальцев, и топорище скользило в ладони. Он сжимал топорище крепче и все отводил и отводил руку назад. С размаху ударить, рубануть наотмашь. Кузин был добрый человек, причинить боль сознательно не умел. Пауза длилась, Кузин все стоял с занесенным оружием, а Луговой перед ним - с улыбкой.

- Вы, кстати, должны продумать свой уход, Борис Кириллович, - сказал Луговой спокойно; он не отводил взгляда от глаз Кузина. - Проблема серьезней, чем вам кажется. Вы, полагаю, не собираетесь идти в милицию каяться, и проводить остаток дней в колонии строгого режима не расположены. Сколько вам лет, кстати говоря?





Дата публикования: 2014-10-25; Прочитано: 265 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.014 с)...