Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Снова в Самарской губернии



После усиленных занятий греческим языком Толстой в июне 1871 года поехал в старые, любимые им места, в башкирские степи; обосновался в селе на реке Каралыке (приток реки Иргиза), находящемся в ста пятидесяти двух верстах от уездного города Николаевска.

Приезд Льва Николаевича был нерадостен: «Пишу тебе несколько слов, потому что устал и нездоровится. Устал я потому, что только что проехал последние 130 верст до Каралыка. Башкирцы мои все меня узнали и приняли радостно; но, судя по тому, что я увидал с вечера, у них совсем не так хорошо, как было прежде. Землю у них отрезали лучшую, они стали пахать, и большая часть не выкочевывает из зимних квартир».

Что же изменилось в Башкирии за последние десять лет?

Башкирцы и прежде не были чистыми кочевниками; перед отправлением на кочевку они засеивали поля, но жили они скотом.

Постепенно башкирские степи заселялись, и земля от них отходила к русским помещикам.

С. Т. Аксаков в «Семейной хронике» рассказывает про своего деда, которого он в книге называет Багровым. Багрову надоело жить в Симбирской губернии: «С некоторого времени стал он часто слышать об Уфимском наместничестве, о неизмеримом пространстве земель, угодьях, привольях, неописанном изобилии дичи и рыбы и всех плодов земных, о легком способе приобретать целые области за самые ничтожные деньги. Носились слухи, что стоило только позвать к себе в гости десяток родичей отчинников Картобынской или Кармалинской тюбы, дать им два-три жирных барана, которых они по-своему зарежут и приготовят, поставить ведро вина, да несколько ведер крепкого ставленного башкирского меду, да лагун корчажного крестьянского пива, так и дело в шляпе: неоспоримое доказательство, что башкирцы были не строгие магометане и в старину. Говорили, правда, что такое угощение продолжалось иногда неделю и две…»

Угощение стоило недорого. После него заключали договор. Землю не мерили, а определяли ее границу, например: «От устья речки Конлыелга до сухой березы на волчьей тропе, а от сухой березы прямо на общий сырт, а от общего сырта до лисьих нор» и т. д. В таких межах «заключалось иногда десять – двадцать и тридцать тысяч десятин земли. И за все это платилось каких-нибудь сто рублей (разумеется, целковыми), да на сто рублей подарками, не считая частных угощений».

В 1832 году башкирцы были признаны владельцами всех тех земель, «…кои ныне бесспорно им принадлежали». Правительственное это постановление было очень двусмысленно. В Башкирии жило много русских – крестьян, убежавших на новые земли, раскольников, вернувшихся из Польши, молокан, ушедших от религиозных гонений; появились помещики.

Башкирцам было разрешено продавать землю, но с тем, чтобы у них оставалось на душу от сорока до шестидесяти десятин.

В 1869 году были изданы правила о наделе припущенников в башкирских вотчинных землях. Припущенниками звались крестьяне, которые поселились на башкирских землях с разрешения местного населения. Припущенники в результате не получили почти ничего, а возникло знаменитое дело о хищении башкирских земель, которое закончилось в 1881 году бесполезной сенаторской ревизией.

Отзвуки о хищении башкирских земель есть в «Анне Карениной»; там Каренин разбирает документы, придавая отчету правильную и, по его мнению, строго законную, бюрократическую форму.

Земли были отмерены, и предполагалось, что припущенникам дадут по пятнадцати десятин в надел, а пятнадцать десятин останется в запасе. Кроме того, считалось, что будет образован фонд свободных вотчинных земель, которые башкирцы-вотчинники смогут продавать на основании приговоров сельских сходов. Предполагалось организовать также управление запасными землями, которые должны были находиться в распоряжении, но не в собственности министерства государственных имуществ.

Я пишу эту довольно длинную историю, потому что она имеет отношение, к счастью, не совсем прямое, к делам Льва Николаевича.

Запасные земли должны были обеспечить припущенников.

Но в 1871 году были изданы правила по продаже казенных земель без торгов. Покупать имели право отставные чиновники – от ста пятидесяти до пятисот десятин, а служащие чиновники имели право брать участки от пятисот до двух тысяч десятин.

Такие участки назначались для людей «наиболее заслуженных».

Но и эти правила о размерах владения не соблюдались. Земля не мерилась, границы ее по-прежнему определялись урочищами, а в указанных границах содержалось иногда и десять тысяч десятин. Расхищение земель охватило Оренбургский край, Уфимскую губернию и, как мы увидим, частично Самарскую.

Участки земли получили все, начиная от московского генерал-губернатора и самарского губернатора до казенной повивальной бабки.

Таким путем были распроданы все запасные земли в Оренбургской губернии и триста шестьдесят тысяч десятин в Уфимской губернии. Раскуплены были лучшие земли с пристанями по реке Белой, Уфе, Симе, в эти участки попадал и строевой лес.

Десятина богатейшей земли обходилась первоприобретателю в шестнадцать и восемь копеек; конечно, банки давали сразу ссуды, в десять раз превышающие покупную стоимость земель, но для удобства покупателей платежи были рассрочены на тридцать семь лет.

Так было распродано много больше миллиона десятин.

Покупщики спешили продать хотя бы часть земли, повышая цену. Происходил грабеж, неслыханный и невероятный. Некоторое представление об условиях продажи в смягченном виде можно увидать в рассказе Льва Толстого «Много ли человеку земли нужно»: там земля как раз обводится по урочищам, но покупатель не чиновник, а богатый мужик. Башкирцы потеряли в кратчайший срок всю землю, припущенники начали арендовать землю у новых помещиков, и в краю все изменилось.

Теперь переходим на письма Льва Николаевича: «С тех пор, как приехал сюда, каждый день в 6 часов вечера начинается тоска, как лихорадка, тоска физическая, ощущение которой я не могу лучше передать, как то, что душа с телом расстается».

Жил Толстой и Степан Берс в кочевке, нанятой у муллы, мулла переехал в юрту рядом, поменьше. Пол юрты по летнему времени был застелен ковылем, в степь вела деревянная расписная дверка вместо обычной кошмы, посредине было отверстие прямо в небо, отверстие это можно было затягивать при плохой погоде кошмой.

Пили много кумыса. Считалось, что во время лечения кумысом нельзя есть мучное и овощи, можно было есть мясо, но лучше без соли. Так питались кумысники, которых наехало туда много. Для самих башкир обычной пищей была салама – тесто, кусочками сваренное в воде, и ячменная и ржаная болтушка. Были и другие кушанья: бешбармак – вареное тесто с мясом, каймак – топленое молоко со сметаной, плов и т. д. Но даже салама в бедных юртах теперь встречалась мало.

Лев Николаевич постепенно привыкал к новой жизни; к новому положению всегда надо привыкать, и ясно было, что жизнь у людей меняется.

Толстой здесь отдыхал от книг, от греческого языка. Он писал в конце июня жене из Каралыка: «Ново и интересно многое: и башкиры, от которых Геродотом пахнет, и русские мужики, и деревни, особенно прелестные по простоте и доброте народа. Я купил лошадь за 60 рублей, и мы ездим с Степой… Я стреляю уток, и мы ими кормимся. Сейчас ездили верхом за дрофами, как всегда, только спугнули, и на волчий выводок, где башкирец поймал волчонка. Я читаю по-гречески, но очень мало. Самому не хочется. Кумыс лучше никто не описал, как мужик, который на днях мне сказал, что мы на траве, – как лошади…

Я встаю в 6, в 7 часов, пью кумыс, иду на зимовку, там живут кумысники, поговорю с ними, прихожу, пью чай с Степой, потом читаю немного, хожу по степи в одной рубашке, все пью кумыс, съедаю кусок жареной баранины, и или идем на охоту, или едем, и вечером, почти с темнотой, ложимся спать…»

Утро. Над отверстием вверху юрты еще стоят звезды, небо вокруг них медленно светлеет.

В огромной кибитке на кровати лежит Лев Николаевич – ему мягко. На деревянную кровать наброшено сено, сверх сена войлок, и все. Степан Берс лежит на перине, брошенной на пол. Иван на кожане в углу.

Светлеет. В дальнем углу кибитки виден большой городской, резной ореховый буфет.

Первыми просыпаются куры – их три, потом встает Иван, выходит на улицу и на костре греет воду; в кибитке просыпается Лев Николаевич, вместе с ним черный сеттер по прозвищу Верный.

Иван вносит тульский самовар. Лев Николаевич пьет три чашки чаю с молоком – одну за другой и выходит с собакой на улицу. Горизонт розовеет. Звезда над восходом солнца синеет.

Лев Николаевич садится на буланую лошадь с деревянными башкирскими стременами и едет, держа дорогое ружье поперек седла. Черный сеттер спокойно и неторопливо нюхает утренний воздух.

С гор спускаются табуны – тысячи коней; разными кучками идут кобылы с жеребятами.

Тишина. Степь пахнет травой, цветами. Степь лежит кругом. Лев Николаевич едет медленно.

Здешние степи зеленые – это луговые степи, они идут дальше к реке Каме, Белой, рыжея, спускаются к югу вдоль Уральского хребта и вновь поднимаются до Ирбита и Ишима, Омска и Колывани.

Лев Николаевич едет на далекое озеро: впереди и позади него, правее и левее идут нескончаемыми тысячами верст степи до Черного моря – до Одессы, а по Крыму до Севастополя, знакомого давнего места.

Восходит солнце. Сразу теплеет. Косая тень ложится на степь. Степь кругом, идет она до Кавказа, идет к мутному Тереку.

Степь кругом – до Венгрии, как будто вся жизнь была в степи, как будто вся жизнь прошла на коне, проехала на телеге.

Кажется Толстому, что Ясная Поляка с перелесками, с дубравами, со старой засекой – это только опушка степи, а дальше там и нет ничего.

Какие могут быть революции, какие могут быть нигилисты – их двое или трое, а степи миллиарды десятин. И она идет дальше до Гоби.

Мягко ступает конь по нетоптаной траве; поднимается солнце, небо синее, ковыль серо-синий, седой, в ковыль широкими полосками вошла спеющая пшеница, под ногами коня чернозем по сорок вершков, и он идет на миллионы и миллионы десятин.

То бурее и светлее и, переходя в пустыню, темнее опять.

Ковыль и пшеница, а там, где нет уже седого ковыля и пшеница пошла на перелог, вырос другой ковыль – тырса.

И степь заращивает свои раны.

Хорошо тут купить землю… И Лев Николаевич возвращается в юрту, полную жаркой сухостью, передохнуть: ест баранину вместе с другими, руками из большой деревянной чашки, пьет кумыс и в широкой соломенной шляпе выезжает в степь.

Степь придавлена солнцем. Жара.

В такую жару дрофы залегают в траву и только прячут головы. Их можно объехать, можно взять, они заморены солнцем и подпускают собаку близко.

Нет добычи прекраснее дрофы. Весит она до пуда, голова у нее цвета золы, ушные отверстия открыты, ноги толсты, у петухов по обеим сторонам головы, как у стариков, висят хохлатые бороды, а около подбородка вдоль шеи косицы.

Дрофы сторожки, боятся людей, не любят распаханных полей. На что знаменит охотник Сергей Аксаков, а ни разу не убил дрофу.

К обеду привозит Лев Николаевич в юрту, в которой Иван уже переменил ковыль на полу, тяжелую дрофу. Он устал, он дописывает письмо.

Приятно в письме вспоминать то, что уже видел, и сообщать о своих намерениях. Земля здесь продается сыном московского генерал-губернатора Николаем Павловичем Тучковым, земля жалованная: «Длинно рассказывать, как и что, но эта покупка очень выгодна. При хорошем урожае может в два года окупиться имение. 2500 десятин, просят по 7 рублей за десятину, и, купивши, надо положить до 10 000 на устройство».

Лев Николаевич у самих башкир землю покупать не собирался и потому сильно переплачивал. Он писал, что «доход получается здесь в 10 раз против нашего, а хлопот и трудов в 10 раз меньше». «Для покупки здесь имения особенно соблазняет простота и честность, наивность и ум здешнего народа».

Потом сообщалось, что можно было поехать в оренбургскую степь – там земля по три рубля десятина, и поп знакомый рассказывает, что у него есть тоже земля. Но скоро пришло ответное письмо Софьи Андреевны. Она была за то, чтобы купить землю поближе к Ясной Поляне, и в то же время боялась: за землю спрашивают 90 тысяч и на уплату дают малые сроки.

Купить землю в Самарской губернии было заманчиво, но опасно, и все казалось, что этого мало.

Софья Андреевна писала в письме от 10 июля: «Что сказать тебе о покупке имения в тамошних краях? Если купить только 2500 десятин по 7 рублей, то ты ведь сам не хотел маленького, а хотел большого имения; а тут только на 17 500 р. Если выгодно, твое дело, я никакого мнения не имею. А жить в степях без одного дерева на сотни верст кругом может заставить только необходимость крайняя, а добровольно туда не поедешь никогда, особенно с пятью детьми».

Софью Андреевну уговаривал соглашаться покупать Сергей Арбузов, который расписывал степи как рай.

Так шли дни и недели, и дрофы уже стали все более сторожкими и собрались в большие стада, готовясь к отлету. И подули ветры, и раздвинулись ночи, и уже обозначилось, что урожай очень плох. Ночь ложилась над степями с несчастливыми звездами, доходящими до самой земли.

По звездам из киргизских степей в башкирские степи, из башкирских степей на Астрахань шли караваны.

Звезды были для них как вехи, которые никогда не заносит снегом.

Начиналась осень, собирались ярманки.

Лев Николаевич выходил на ярманку, его зазывали купцы, приехавшие торговать, раскатывали перед ним ковры, клали подушку, резали для него барана.

Он пил и ел, и давал подарки, и его одаривали конями. На ярманках, положивши на шею подушку, садился Лев Николаевич на землю перед сильным башкирцем, у того тоже подушка на потылице, перебрасывали веревку через затылки, упирались друг в друга ногами, брались за руки, и редко кто мог перетянуть на себя и поднять отставного поручика, крапивенского дворянина, великого писателя Льва Николаевича Толстого.

Он пил кумыс, никогда не был пьян. Ему было легко, как коню на воле. Кругом были степи.

Шли слухи о том, что просо и хлеб дорожают. И счет уже пошел весь на деньги, а не на головы молодых баранов.

Лев Николаевич землю решил купить: ему понравилось, что здесь, в степях, все медленно меняется, а хлеб и просо он собирался продавать, а не покупать.

Надо было ехать в Ясную Поляну, уговаривать жену на переезд, дописывать «Азбуку».

Новые планы

Мир отражается в искусстве не зеркально. Воображение осматривает, сопоставляет, оценивает. Вещь обдумывается, строится.

У Льва Николаевича тогда были не только разные замыслы – у него были разные направления замыслов, и в то же время замыслы эти сосуществуют, они не сменяют друг друга, а изменяют друг друга и находятся в одном потоке: писатель ищет систему выражения, новое художественное единство.

Лев Николаевич точно и строго отделяет искусство от науки. 21 февраля 1870 года в записной книжке он говорит:

«Разум выражает законы необходимости, т. е. самого себя. Сущность выразима только искусством, тоже сущностью. И потому не бывает разумного искусства».

Здесь не утверждается, что искусство бессмысленно, здесь утверждается, что сущность искусства своей структурой отражает сущность жизни. Впоследствии в письме к Н. Н. Страхову, говоря об «Анне Карениной» Толстой будет сердито удивляться на критиков, которые «теперь уже понимают и в фельетоне могут выразить то, что я хочу сказать…».

«Анна Каренина» – сцепление картин и мыслей, и только этот лабиринт сцепления в искусстве выражает ту сущность жизни, которую хотел выразить художник.

Но понять сущность искусства можно из сущности жизни: тогда можно и определить направление корабля искусства.

У писателя пока ощущение полной свободы в выборе темы. Пушкинское «Куда ж нам плыть?» – осталось.

Сохранились свидетельства Софьи Андреевны, полные наивности, из тетради «Мои записи разные для справок». Тетрадка интересна тем, что здесь записывается «жизнь умственная» Льва Николаевича. Софья Андреевна пишет: «Теперь начать хорошо. „Война и мир“ кончено, и ничего еще серьезно не предпринято».

Многое занимает Толстого после «Войны и мира». Постоянная работа пока – «Азбука». Собирался он писать исторический роман о времени Петра I.

Исторический роман как бы продолжает опыт «Войны и мира» – опыт огромный, создавший новую форму.

Казалось бы, что нужно найти новую историческую тему, чтобы приложить опыт, – так думает Толстой.

Но написание исторического романа не единственный поиск Толстого. Он хочет на фольклорных характерах написать роман из современной ему жизни.

Толстой читает русские сказки и былины для «Азбуки»; это наводит на мысль написать роман, взяв для романа характеры русских богатырей. «Особенно ему нравился Илья Муромец. Он хотел в своем романе описать его образованным и очень умным человеком, происхождением мужик и учившийся в университете».

В замысле сразу дано столкновение: характер взят эпический, обстановка задумана современная, происхождение героя крестьянское, а работа интеллигентская.

После этого Толстой пытается заняться драматургией, хвалит Шекспира, говорит, что у Гете нет драматического таланта.

15 февраля 1870 года записано, что Толстой начал читать Устрялова, книгу об истории Петра Великого: «Типы Петра Великого и Меншикова очень его интересуют. О Меншикове он говорил, что чисто русский и сильный характер, только и мог быть такой из мужиков».

Илья Муромец оставлен: Меншикова в былинах мог напомнить только Алеша Попович. Но противоречия мужика, который входит в великую политическую жизнь, напоминая тему Ильи Муромца, получившего университетское образование, возвращают нас к законам противоречий, которыми часто пользовался Толстой в создании темы произведения.

Потом ненадолго появляется тема Мировича. Мирович – офицер, пытавшийся освободить Иоанна Антоновича. Младенцем назначенный Анной Иоанновной в свои наследники, Иоанн Антонович был объявлен императором и прожил всю жизнь в тюрьме. При попытке освободить его был убит.

24 февраля Толстой после разговора с Фетом, который доказывал ему, что драматический род несвойствен Толстому, оставил мысль о драме. Дальше запись Софьи Андреевны теряет свою отчетливость: «Сейчас, утром, он написал своим частым почерком целый лист кругом. Действие начинается в монастыре, где большое стечение народа и лица, которые потом будут главными».

Похоже, что эта запись о сцене в Троицко-Сергиевском монастыре: Петр убежал из села Измайлова, боясь покушения на свою жизнь. Противопоставлены Петр и Софья, показаны бояре. Развернуто сравнение с большими весами, чашки которых находятся почти в равновесии и вдруг начинают клониться в одну сторону. Сделана попытка показать, как накопления отдельных решений разных людей вдруг превращаются в историческую необходимость. Это мысли, которые не были договорены в «Войне и мире».

Кусок о молодом Петре в Троицко-Сергиевском монастыре написан был с необыкновенной силой и изобретательностью.

Пытают боярина Шакловитого, происходит это на монастырском дворе. Волы мычат у ворот: их не пускают в привычное место, и могучие мычания осмысливаются монахами как вопли пытаемых на дыбе.

Толстой не показывает прямо пытку, но он усиливает ее восприятие, вводя детали в новые связи. Он не говорит прямо про рост Петра, но он показывает нам, что перекошенное лицо Петра находится на одном уровне с лицом боярина, поднятого на дыбу. Он сопоставляет две эмоции, два чувства: страх и боль, страх, усиленный болью. Боль, поглощающую страх, и страх царя, который перерастает почти в безумие.

Рядом показана благостность быта царицы Натальи и жены Петра Евдокии; это существует не само по себе, а на фоне страха пыток и торжества.

Это начало будет оставлено.

Замыслов и разработок много, но не найдена основная коллизия. Коллизия, осуществленная несколько лет спустя, – это женщина из высшего общества, потерявшая себя. Коллизия позволяет сгруппировать вокруг ситуации людей, которые были давними знакомцами писателя.

Дальше идет 9 декабря запись «…о путешествующем по России человеке, была мысль о взятом из крестьян и образованном человеке», и тут же появляется почти автобиографическая запись: «А тут теперь в том начале, которое он мне нынче прочел, опять замысел о гениально умном человеке, гордом, хотящем учить других, искренно желающем приносить пользу, и потом после несколького времени путешествия по России, столкновения с людьми простыми, истинно приносящими существенную пользу, после разной борьбы, приходящем к заключению, что его желание приносить пользу, как он это понимал, – бесплодно, и потом переход к спокойствию ума и гордости, к пониманию простой, существенной жизни, и тогда – смерть».

Вероятно, эта тема связана с Ильей Муромцем, но теперь не указано происхождение человека, и тема, по-моему, звучит автобиографически. Толстой мучается тем, что ему хочется писать, он читает Четьи-Минеи и, вероятно, первый в России относится к ним как к художественным произведениям.

В начале января 1873 года, решив, что «Азбука» имеет «страшный неуспех», Толстой возвращается к сбору материала из эпохи Петра I; пока идет мозаичная работа подбора бытовых подробностей.

31 января 1873 года Толстой заявляет: «Машина вся готова, теперь ее привести в действие».

Перед нами новая попытка. Толстой начинает с описания Азовского похода. Все герои придуманы, найдены заново: нет теперь князей, нет и Натальи Кирилловны, нет описания боярской путаницы. Плывут из Воронежа к Черкасску на кораблях по Дону царские войска. Идут описания людей. Петр, засмеявшись, теряет шляпу – она упала в воду. Гребец Щепотев, который характеризован как человек из поповских сыновей, как бедный дворянин, прыгает в воду и в зубах приносит Петру шляпу. Он не отдает шляпу Меншикову, ведет с царем Петром шутейный, почти спокойный разговор, и судьба этого человека, которого можно назвать Алешей Поповичем в новом его осуществлении, изменяется. Он остается на царском корабле.

Щепотев как бы параллельный Меншикову человек. Получилась ситуация: полумужик рядом с царем. Эта коллизия, вероятно, была бы использована и подготовила бы восприятие другой, большой коллизии.

Почему Толстой оставил завязку в Троицко-Сергиевской лавре и перешел на завязку, развертывающуюся в Азовском походе?

То, что было написано в первом варианте, по существу, еще было не завязкой, а экспозицией: драматически рассказывалась ситуация, конфликт был в прошлом, конфликт намечался между группами бояр. Это подчеркивалось тем, что спущенный с дыбы Шакловитый с завистью смотрит на ссорившихся дворян. У Голицына есть свои сторонники и родственник-брат в лагере Петра. Переход на Азовский поход подымает вопрос о народе в очень острой форме. Народ появляется как войско и гребцы, а дальше появится как казаки. Валы Азовской крепости были взяты казаками-донцами. Петровский флот в море не вышел, турецкий флот был разбит казачьими лодками – донцами.

Предполагаемый роман должен был осуществиться как столкновение Петра с народом. Источники, которые были известны Толстому – дневник Гордона, книга Устрялова, давали для этого полный материал. Но главное, еще к 1870 году относятся записи Толстого, которые тему государства и казачества ставят прямо и точно.

Вопрос о казачестве тогда был очень остер, о казачестве и о Степане Разине писал Костомаров, который был за казаков. Против был Соловьев, который осуждал казаков, считая их виновниками так называемого Смутного времени, считая их за «людей, которые, ушедши от тяжкого труда, от надзора правительственного и общественного, начинают заниматься дурным промыслом» и «гулять, живя на чужой счет, т. е. грабя своих и чужих».

Читал о Петре Соловьев публичные лекции в 1872 году, но идеи чтения все выражены были в уже вышедших томах его истории, и с этими идеями Толстой спорил.

4 апреля 1870 года Толстой записывает: «Читаю историю Соловьева. Все, по истории этой, было безобразие в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неуменье ничего сделать. Правительство стало исправлять. – И правительство это такое же безобразное до нашего времени. Читаешь эту историю и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России.

Но как же так ряд безобразий произвели великое, единое государство?

Уж это одно доказывает, что не правительство производило историю».

Правежом называли в старой России выбивание налогов из населения: неплательщиков на улице били по икрам батогами, били очень долго. Правительство было насильническое. Толстой спрашивал: ну, а кто же работал, кто ловил соболей и лисиц, которыми дарили послов? Кто делал парчи, сукна и кто вообще кормил это правительство?

Почему украинское казачество – Богдан Хмельницкий передались не Польше, не Турции, а России?

У Толстого другой счет истории, и ему есть с кем столкнуть Петра в Азовском походе.

2 апреля 1870 года в записной книжке Толстой кратко записывает: «Вся история России сделана казаками. Недаром нас зовут европейцы казаками. Народ казаками желает быть. Голицын при Софии ходил в Крым, острамился, а от Палея просили пардона крымцы, и Азов взяли 4000 казаков и удержали, – тот Азов, который с таким трудом взял Петр и потерял».

Тут возникает коллизия самого Толстого. Он писал в 65-м году, что русский народ отрицает собственность на землю и что фраза «собственность – это кража» (Прудон) – истина:

«La propriété c'est le vol» останется больше истиной, чем истина английской конституции, до тех пор, пока будет существовать род людской. – Это истина абсолютная, но есть и вытекающие из нее истины относительные – приложения. Первая из этих относительных истин есть воззрение русского народа на собственность. Русский народ отрицает собственность самую прочную, самую независимую от труда, и собственность, более всякой другой стесняющую право приобретения собственности другими людьми, собственность поземельную. Эта истина не есть мечта – она факт, выразившийся в общинах крестьян, в общинах казаков. Эту истину понимает одинаково ученый и русский мужик, который говорит: пусть запишут нас в казаки и земля будет вольная. Эта идея имеет будущность. Русская революция только на ней может быть основана».

Лев Николаевич казачество знал превосходно, для него это не утопия, и он не верит в то, что это прошлое. Коллизия же его состоит в том, что человек, который писал «Казаков» и был против земельной собственности, купил в два приема – сперва у Тучкова, потом у Бистрома в Самарской губернии больше шести тысяч десятин земли.

«Анна Каренина»

Трудно по черновикам, много раз переделывавшимся, определять последовательность написания вариантов художественного произведения, хотя это единственно верный путь изучения.

Нельзя рукописные варианты располагать в последовательности законченного произведения. Этим самым еще не существующее будущее художественное произведение как бы постулируется, считается уже существующим.

Между тем жизнь художественного произведения – явление очень сложное и не целиком заключенное в жизни, в жизненных знаниях и даже в намерении художника.

Поэты и прозаики употребляют выражение «муза». О музах писал Лев Николаевич другу Фету.

Фет делец, скупающий и меняющий имения; его имение Степановка – как тарелка, полная всякого добра. Посредине тарелки сидит маленькое плотное здание: в нем живет хозяин – толстый, отставной военный, с коротким кавалерийским шагом.

Фет ходит вокруг своего дома, не обойдет ни разу без того, чтобы не найти прибыли хоть на копейку.

Фет – помещик нового времени, заводящий новое хозяйство на купеческие деньги Боткина и по новому купеческому правилу, как будто еще более буржуа, чем Боткин, в то же время он великий поэт. Семейная жизнь его – богатая некрасивая жена и всяческое соблюдение приличий.

Толстой писал: «Поэт лучшее своей жизни отнимает от жизни и кладет в свое сочинение. Оттого сочинение его прекрасно и жизнь дурна».

Толстой ищет поэтического решения в жизни.

Умелый хозяин Фет, составитель мемуаров «Мои воспоминания», в которых неточно цитируются письма Тургенева и Толстого, писал прекрасные стихи, которые даже трудно представить написанными отставным уланским офицером, долго и хитро доказывавшим свое дворянское происхождение.

Стихи его поэтичны и как бы живут воспоминанием о поэзии, великой русской поэзии, которая помогает Фету выделить из жизни самое поэтическое; но человек Фет не хочет быть поэтом, он все время доказывает, что он Шеншин, законный сын помещика.

Я потому здесь сделал отступление о Фете, что этот умный и умело подобострастный сосед был поэтической стороной своего существа очень близок к создателю «Анны Карениной». Он и Н. Н. Страхов – в семидесятые годы самые дорогие друзья Толстого. Но Толстой видел дальше и больше их.

Надо было решать сегодняшний день для сегодняшнего человека.

Лев Николаевич думал, что история не движется, что вечно стоят деревни, лежат степи и все, что вне деревни и вне кочевья, – это призрак.

«Войну и мир» Толстой мог написать – это недавнее прошлое. История отцов, быт крестьянский и дворянский тех лет ему понятен; его архаичность еще слабо заметна, но в то же время для Толстого является доказательством подлинности жизни.

Над историей Петра оказалось работать труднее: это более чем на полтораста лет отодвинуто, это непонятно. Лев Николаевич все время хочет приблизить историю к себе, развертывая начало действия в своей Ясной Поляне, какой она была за сто семьдесят лет до него.

«Где теперь три дороги перерезают землю Ясной Поляны, одна старая, обрезанная на 30 сажен и усаженная ветлами по плану Аракчеева, другая – каменная, построенная прямее на моей памяти, 3-я – железная, Московско-Курская, от которой, не переставая почти, доносятся до меня свистки, шум колес и вонючий дым каменного угля – там прежде, за 170 лет, была только одна Киевская дорога и та не деланная, а проезженная и, смотря по времени года, переменявшаяся, особенно по засеке, которая не была еще порублена, по которой прокладывали дорогу то в одном, то в другом месте».

Толстой говорит о больших переменах, но перемены, которые он перечисляет, малы и все ущербные.

Жизнь крестьянская была легка:

«Караул был малый, и за штоф водки любых дерев нарубить можно было. Теперь хлеб не родится и по навозу, а для скотины корму в полях уже мало стало, и скотину стали переводить, – много полей побросали и народ стал расходиться по городам в извозчики и мастеровые, а тогда, где ни брось, без навоза раживался хлеб, особенно по расчищенным из-под лесу местам, и у мужиков и у помещиков хлеба много было. Кормов для скотины было столько, что, хоть и помногу и мужики и помещики держали скотины, кормов никогда не выбивали».

История здесь дана как умаление, как упадок природы. Лев Николаевич ушел в степи к Геродоту, к башкирам, в которых видел ближайших потомков скифов. Он любовался тем, что в степи история не изменила ничего. Но история жила самим Толстым, он был ее частью, и он приводил ее в степи Самарской губернии, она приходила с ним как разорение кочевников и мужиков. Тогда он мечтал уехать с ними, уехать дальше, на окраины великой страны; он думал, что там она неподвижна.

В самарские степи, как и за тульскую засеку, история приходила разрушением патриархальной жизни, необходимостью иначе хозяйствовать и невозможностью изменить систему хозяйства. Приходил голод, который Толстой видел и точно описывал, с реализмом, другим недоступным.

Жизнь идет своим чередом, она – история, но самым прочным кажется Толстому семья, дом, нравственность. Те, кто разрушает семью, – враги, их надо уничтожать и высмеивать. Высмеивать потому, что, по мнению Толстого, их всего только несколько человек.

Они нигилисты, они живут с чужими женами или с любовницами, любовницы их несчастливы, и Лев Николаевич сам видал, как бросилась в 1872 году мучимая ревностью Анна Степановна Зыкова, дочь полковника, под поезд. Ее любовник А. Н. Бибиков сделал предложение гувернантке, приглашенной к сыну. Анна Степановна взяла узелок, перемену белья и платье, поехала в Тулу, потом вернулась в Ясенки: эта станция в пяти верстах от Ясной Поляны. Здесь Анна бросилась под товарный поезд, потом ее анатомировали. Лев Николаевич видел ее с обнаженным черепом, всю раздетую и разрезанную в ясенской казарме. Об этом записано у Софьи Андреевны под заглавием «Почему Каренина Анна и что навело на мысль о подобном самоубийстве?».

Но эта история слишком частная, надо поднять больше. Надо приблизить к себе историю всего своего времени.

Мысли человека и мысли общества перекрестно опыляются. Темы сливаются, человек, который начинает писать и вступает в общение с музами, включается в телефонную станцию общего человеческого мышления – снимая трубку, слышит гул эпохи.

Февраль 1870 года. Ясную Поляну замело. Толстой пишет роман о Петре. В доме не получается ни газет, ни журналов. Софья Андреевна записывает: «Л. (Лева. – В. Ш.) говорит, что не хочет читать никаких критик. «Пушкина смущали критики, – лучше их не читать».

Пушкин, прозу которого раньше он не любил, считая ее голой, лишенной подробностей, уже не современной, постоянно вспоминается теперь Толстому.

Он пишет историю борьбы Петра с Софьей, собирает сведения, придумывает, как делать экспозицию более простой и ясной, но к нему идут другие мысли. «Вчера вечером он мне сказал, – пишет Софья Андреевна, – что ему представился тип женщины, замужней, из высшего общества, но потерявшей себя. Он говорил, что задача его, сделать эту женщину только жалкой и не виноватой и что как только представился этот тип, так все лица и мужские типы, представляющиеся прежде, нашли себе место и сгруппировались вокруг этой женщины. „Теперь мне все выяснилось“, – говорил он. Давно придуманный им характер из мужиков образованного человека вчера он решил сделать управляющим».

Когда была задумана «Анна Каренина»? В 1870 ли году, когда Толстой думал о женщине-грешнице, потерявшей свое место в обществе, или когда Толстой увидал женщину, распластанную на столе в казарме, анатомированную?

Еще никогда, еще соединения нет, музы еще не пришли.

Существуют обрывки задания, «знакомцы давние, плоды мечты моей». Человек думает, но думает не свободно, а подчиняясь миру, включенный в мир. Он пишет – книга не выходит, хотя все готово.

Заготовлено много поговорок, выяснены костюмы – летние, зимние, начато выяснение родословных, но корабль поэтического вдохновения внезапно отплывает в другую сторону, а груз материала, приготовленного для исторического романа, почти без сожаления оставлен на берегу.

Это случилось 19 марта 1873 года. Софья Андреевна записывает: «Вчера вечером Л. мне вдруг говорит: „А я написал полтора листочка и, кажется, хорошо“. Думая, что это новая попытка писать из времен Петра Великого, я не обратила большого внимания. Но потом я узнала, что начал он писать роман из жизни частной и современной эпохи. И странно он на это напал. Сережа все приставал ко мне дать ему почитать что-нибудь старой тете вслух. Я ему дала „Повести Белкина“ Пушкина. Но оказалось, что тетя заснула, и я, поленившись идти вниз, отнести книгу в библиотеку, положила ее на окно в гостиной. На другое утро, во время кофе, Л. взял эту книгу и стал перечитывать и восхищаться. Сначала в этой части (изд. Анненкова) он нашел критические заметки и говорил: „Многому я учусь у Пушкина, он мой отец, и у него надо учиться“.

Толстой думает, что он продолжает «Петра», и сейчас же собирается писать дальше. «…Но вечером он читал разные отрывки и под влиянием Пушкина стал писать. Сегодня он продолжал дальше и говорит, что доволен своей работой».

Работа продолжалась стремительно. 4 октября 1873 года Софья Андреевна записывает: «Роман „Анна Каренина“, начатый весною, тогда же был весь набросан. Все лето, которое мы провели в Самарской губернии, он не писал, а теперь отделывает, изменяет и продолжает роман».

25 марта Толстой написал Н. Н. Страхову письмо:

«Расскажу теперь про себя, но, пожалуйста, под великим секретом, потому что, может быть, ничего не выйдет из того, что я имею сказать вам. Все почти рабочее время нынешней зимы я занимался Петром, т. е. вызывал духов из того времени, и вдруг – с неделю тому назад – Сережа, старший сын, стал читать „Юрия Милославского“ – с восторгом. Я нашел, что рано, прочел с ним, потом жена принесла снизу Повести Белкина, думая найти что-нибудь для Сережи, но, разумеется, нашла, что рано. Я как-то после работы взял этот том Пушкина и, как всегда (кажется, 7-й раз), перечел всего, не в силах оторваться, и как будто вновь читал. Но мало того, он как будто разрешил все мои сомнения. Не только Пушкиным прежде, но ничем я, кажется, никогда я так не восхищался. Выстрел, Египетские ночи, Капитанская дочка! И там есть отрывок «Гости собирались на дачу». Я невольно, нечаянно, сам не зная зачем и что будет, задумал лица и события, стал продолжать, потом, разумеется, изменил и вдруг завязалось так красиво и круто, что вышел роман, который я нынче кончил начерно, роман очень живой, горячий и законченный, которым я очень доволен и который будет готов, если бог даст здоровья, через 2 недели и который ничего общего не имеет со всем тем, над чем я бился целый год. Если я его кончу, я его напечатаю отдельной книжкой, но мне очень хочется, чтоб вы прочли его.

Не возьмете ли вы на себя его корректуры с тем, чтобы печатать в Петербурге?»

Письмо восторженное. Оно не отправлено – Толстой не все хочет рассказывать. 30 марта Лев Николаевич пишет человеку, который ему прислал материалы для романа о Петре, – П. Д. Голохвастову. Обращаю внимание, что это письмо тоже не отправлено: «Вы не поверите, что я с восторгом, давно уже мною не испытываемым, читал это последнее время, после вас – Повести Белкина, в 7-й раз в моей жизни. Писателю надо не переставать изучать это сокровище. На меня это новое изучение произвело сильное действие. Я работаю, но совсем не то, что хотел».

Письма не отправляются сознательно. Страхову в апреле Толстой сообщает: «…я отвечал вам тотчас же, но не послал письмо, а с тех пор прошло вот 2 недели. Не послал я письмо оттого, что писал о себе кое-что, что было преждевременно, и так и вышло. Когда-нибудь пошлю вам это письмо или покажу…

О себе, т. е. о самом настоящем себе, не буду писать, чтобы опять не не послать письмо: исполняю возложенную на меня по какому-то высочайшему повелению обязанность – мучаюсь и нахожу в этом мучении всю, не радость, но цель жизни».

Через три дня Толстой пишет Голохвастову: «Давно ли вы перечитывали прозу Пушкина? Сделайте мне дружбу – прочтите с начала все Повести Белкина. Их надо изучать и изучать каждому писателю. Я на днях это сделал и не могу вам передать того благодетельного влияния, которое имело на меня это чтение».

Толстой, по его словам, учится у Пушкина «гармонической правильности распределения предметов».

У Толстого ощущение, что он кончит роман очень быстро. 11 мая 1873 года новое письмо к Страхову: он считает теперь, что может сообщить тайну, о которой молчал.

«Я пишу роман, не имеющий ничего общего с Петром. Пишу уже больше месяца и начерно кончил. Роман этот – именно роман, первый в моей жизни, очень взял меня за душу, я им увлечен весь и несмотря на то, что философские вопросы нынешнюю весну сильно занимают меня. В письме, которое я не послал вам, я писал об этом романе и о том, как он пришел мне невольно и благодаря божественному Пушкину, которого я случайно взял в руки и с новым восторгом перечел всего».

Но не один Пушкин стал музой Толстого.

Менялась жизнь; изменились город и деревня, старая нравственность приходила в противоречие с новым бытом.

Во Франции писались романы об адюльтере, печальном и неизбежном для женщины. Обострялась вражда к уже привычному. В России суд присяжных выносил неожиданные оправдательные приговоры, которые говорили о том, что старая нравственность поколеблена, а новой нет.

Во Франции талантливый Александр Дюма-сын после пьесы «Дама с камелиями» (1852), в которой была показана самоотверженная любовь падшей женщины, написал новую драму «Жена Клавдия» (1873), в которой муж убивал жену-изменницу. Драма была напечатана с большим авторским предисловием. Перед этим в 1872 году Дюма издал книгу «L'homme – femme» («Мужчина – женщина»). В этой книге обсуждается вопрос: как поступать с неверной женой – убивать или прощать?

1 марта 1873 года Толстой написал Т. А. Кузминской «Прочла ли ты L'homme – femme? Меня поразила эта книга. Нельзя ждать от француза такой высоты понимания брака и вообще отношения мужчины к женщине».

В основе нового произведения Толстого лежит новая ситуация и невозможность ее решения.

Толстой ищет способов преодоления конфликта. Проза Пушкина, его законченный фрагмент «Гости съезжались на дачу», дает первое описание подобной ситуации и стиль описания. Рукопись Пушкина обрывается. Конфликт не решен.

У Дюма-сына есть условно традиционное решение подобного конфликта, и поэтому Толстой заинтересовался французским драматургом.

В первоначальном построении произведения, которое потом получило название «Анна Каренина», муж дает развод жене, изменившей ему. Но он становится «привидением»: это «осунувшийся, сгорбленный старик, напрасно старавшийся выразить сияние счастья жертвы в своем сморщенном лице».

Толстой пробует использовать французское решение конфликта.

«Один раз он (муж, давший развод. – В. Ш.) пошел в комитет миссии. Говорили о ревности и убийстве жен. Михаил Михайлович (так зовут будущего Каренина. – В. Ш.) встал медленно и поехал к оружейнику, зарядил пистолет и поехал к ней».

Слова «к ней» написаны по зачеркнутому «к себе».

Разведенные супруги не могут помочь друг другу. «Связь наша не прервана, – говорит Михаил Михайлович. – Я сделал дурно. Я должен был простить и прогнать, но не надсмеяться над таинством…»

Выстрел не раздался. Толстой уже в первом построении выбрал самоубийство женщины как единственно возможный исход.

Пушкин предостерегал от ложных развязок и переносил интерес на саму женщину, а не на ее вину.

Пушкин оказался для Толстого музой, он помог ему создать иную структуру произведения через отчетливый показ судьбы, в которой старое давалось как новое, но так, что оно оказывалось совершенной истиной.

Б. М. Эйхенбаум в книге «Лев Толстой. Семидесятые годы» сформулировал это так:

«Сходство первого наброска к „Анне Карениной“ с этим отрывком Пушкина не ограничивается начальными словами: весь набросок представляет собою своего рода вариант на тему Пушкина. В отрывке (как и у Толстого) гости, собравшись за круглым столом у самовара, толкуют о странном поведении молодой женщины, Зинаиды Вольской: „Она ужасно ветрена… – Ветрена? Этого мало. Она ведет себя непростительно… – В ней много хорошего и гораздо менее дурного, нежели думают. Но страсти ее погубят“. Последнее замечание звучит как эпиграф к будущему роману Толстого, как намек на него. Рядом с этим отрывком в издании Анненкова (том V) напечатан другой, относящийся к тому же замыслу и начинающийся словами: „На углу маленькой площади, перед деревянным домиком, стояла карета“. Толстой, несомненно, прочитал и этот отрывок, следы чего есть в „Анне Карениной“. В этом отрывке описана сцена ревности: Зинаида упрекает своего любовника, Валериана Володского, в холодности и высказывает свои подозрения; Валериан раздраженно говорит: „Так: опять подозрения! Опять ревность! Это, ей-богу, несносно“. Отрывок кончается отъездом Валериана: „Валериан уже ее не слушал. Он натягивал давно надетую перчатку и нетерпеливо поглядывал на улицу. Она замолчала с видом стесненной досады. Он пожал ее руку, сказал несколько незначащих слов и выбежал из комнаты, как резвый школьник выбегает из класса. Зинаида подошла к окну, смотрела, как подали ему карету, как он сел и уехал. Долго стояла она на том же месте, опершись горячим лбом о оледенелое стекло. – Наконец она сказала вслух: „Нет, он меня не любит!“ – позвонила, велела зажечь лампу и села за письменный столик…“ Эта сцена послужила для Толстого своего рода конспектом при описании последней ссоры Анны с Вронским: «Она подошла к окну и видела, как он, не глядя, взял перчатки… Потом, не глядя в окна, он сел в свою обычную позу в коляске, заложив ногу за ногу, и, надевая перчатку, скрылся за углом.

– Уехал! Кончено! – сказала себе Анна, стоя у окна… – Нет, этого не может быть! – вскрикнула она и, перейдя комнату, крепко позвонила… Она села и написала» и т.д.

Пушкина в то время знали плохо и, записывая факт обращения Толстого к прозе Пушкина, решили, что это Лев Николаевич перечел «Повести Белкина». Н. К. Гудзий в 20-м томе Юбилейного издания первый указал на то, что такого начала в «Повестях Белкина» нет. Толстой читал более позднюю пушкинскую прозу, но традиция понятие пушкинской прозы слила с «Повестями Белкина», в результате напутал не только Сергеенко и Софья Андреевна, но эта путаница долго оставалась нераскрытой.

Как же выглядит первый, круто начатый роман, который потом превратился в «Анну Каренину»?

Поиск начала продолжался довольно долго. В Юбилейном издании под № 1 было напечатано следующее: «Пролог. Она выходит замуж под счастливыми предзнаменованиями. Она едет [встречать] утешать невестку и встречает Гагина».

Этот вариант близок окончательному роману: в нем есть приезд женщины, которая налаживает дела своей невестки. Первым он признан был потому, что начинается (после пролога) фразой, ясно перекликающейся с началом пушкинского отрывка: «Гости собирались в конце зимы, ждали Карениных и говорили про них. Она приехала и неприлично вела себя с Гагиным» (будущий Вронский).

Сейчас, после работы В. Жданова «Из истории создания романа „Анна Каренина“, опубликованной в „Яснополянском сборнике“ (Тула, 1955), началом считается то (и Н. Гудзий с этим согласился), что ранее печаталось под № 3 (рукопись № 4).

Здесь героиня называется Татьяна Ставрович. «Разговор не умолкает. Говорят о Ставровиче и его жене и, разумеется, говорят зло, иначе и не могло бы это быть предметом веселого и умного разговора».

Входят Ставровичи:

«Татьяна Сергеевна в желтом с черным кружевом платье, в венке и обнаженная больше всех.

Было вместе что-то вызывающее, дерзкое в ее одежде и быстрой походке и что-то простое и смирное в ее красивом румяном лице с большими черными глазами и такими же губами и такой же улыбкой, как у брата.

– Наконец и вы, – сказала хозяйка, – где вы были?

– Мы заехали домой, мне надо было написать записку Балашеву. Он будет у вас.

«Этого недоставало», – подумала хозяйка.

– Михаил Михайлович, хотите чаю?

Лицо Михаила Михайловича, белое, бритое, пухлое и сморщенное, морщилось в улыбку, которая была бы притворна, если б она не была так добродушна, и начал мямлить что-то, чего не поняла хозяйка, и на всякий случай подала ему чаю. Он аккуратно разложил салфеточку и, оправив свой белый галстук и сняв одну перчатку, стал всхлипывая отхлебывать».

Татьяна сидит «согнувшись так, что плечо ее вышло из платья», говорит «громко, свободно, весело». Приходит Балашев, будущий Вронский. Он почти одного роста с Татьяной: «Она тонкая и нежная, он черный и грубый». Балашеву двадцать пять лет, Татьяне – тридцать; Ставрович почти старик со слабым здоровьем. Татьяна – женщина не из великосветского общества: «Ее принимают оттого, что она соль нашего пресного общества». Разговор Татьяны с Балашевым затянулся, это было неприлично: «С этого дня Татьяна Сергеевна не получала ни одного приглашения на балы и вечера большого света».

Так был начат роман. В романе участвовали нигилисты, которые считали, что все правильно. Муж Татьяны был идеальным человеком, который сразу соглашался на развод, а потом воспитывал чужого ребенка. Он принимал любовника жены у себя в доме. Характеристика Татьяны такая, что в одном месте сказано прямо: «Она отвратительная женщина».

У нее дурные манеры: она берет жемчуг в губы, разговаривает слишком громко.

В дальнейшем, как мы знаем, изменится все: Каренин потеряет свою привлекательность и станет уже не ученым, а бюрократом. Анна Каренина станет женщиной блестящего происхождения – она княгиня из рода Рюриковичей, она прекрасна и хорошо воспитана, Вронский – блестящий аристократ, а не несколько чудаковатый молодой казачий офицер, принятый в обществе. Но первые наброски и первые свойства героев не исчезнут, они не будут сняты совсем, а войдут как элементы противоречия в роман.

От пушкинского наследия останется возвышенная строгость темы: события происходят после брака, причем это не адюльтер, а большая любовь. Женщина не уличена в измене, а сама сообщает мужу о ней. Она бросает мужа.

Роман писался с ее предсказанной судьбой, он ее как будто тянул на рельсы. Но эта решенная жизнь еще не была решена в главном. Почему?

Почему происходит то, что предсказано, то, что угадано?

Жить с двумя – с мужем и, таясь от него, с любовником – нельзя. Этого не может она, не хочет любовник.

Романист требует от своей героини верности. Он вглядывается в ее мужа, и муж все более изменяется под этим взглядом. Муж – петербургский чиновник, преуспевающий бюрократ, чужой, даже не книжный, а бумажный, департаментский человек, склероз времени.

Алексей Александрович в то же время очень несчастен: он добр. Начинаются выборы тысяч решений, прилаживание, но герои не соглашаются на судьбы, им предложенные.

В стороне или прежде было много прочитанных книг о ревности. Толстой еще сам напишет книги о ревности, но ревность живет не только в книгах. Книга Дюма-сына внезапно очень понравилась Толстому; там решается дело просто: «убей ее, убей неверную жену» – она преступница.

Это решение давнее. Его пытались подтвердить не только тем, что муж владеет домом, что власть и имущество в его руках, но и усвоенным по традиции правилом, что верность для женщины обязательна, а для мужчины нет.

Есть религия, которая требует верности, есть бог, на которого можно возложить ответственность за решение, есть не точно запомненное изречение Библии: «Мне отмщение, и аз воздам».

Здесь все противоречиво, как противоречат себе обычно религиозные нормы. «Побеждай зло добром», но бог покарает, то, что ты простил, значит, самое прощение есть возмездие. Но нужно ли Алексею Каренину и Алексею Вронскому возмездие и гибель Анны, и нужно ли то, во имя чего написан роман, и существует ли то, что утверждается в романе, – существует ли счастье Кити и Левина?

Лев Толстой противоречив потому, что он принадлежит к старому времени и его идеалы находятся в прошлом, и потому, что он человечен, а человеческие идеалы находятся впереди.

Он требует как будто от Анны верности Каренину и в то же время заставляет вспоминать о ее отношениях к Каренину, о том, что между ними называлось любовью, с отвращением. Каренин не плохой человек – он испорченный человек, но он, по-человечески говоря, не муж для Анны, и Толстой это очень хорошо показывает.

Анна стыдится своего положения любовницы, неверной жены, но она счастлива так, как счастлив голодный человек, который ест.

Истинная, человеческая нравственность противоречит религиозному эпиграфу, и не бог, а люди, те люди, которые ненавидели самого Толстого, бросают Анну под колеса поезда.





Дата публикования: 2015-03-29; Прочитано: 312 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.042 с)...