Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Контр-мифы русской истории



Важнейший контр-миф, особенно прочно вросший в научные концепции и публицистику опирается на представление о двукультурии и двоеверии, которые многие исследователи хотят приписать истории России, да и всего христианского мира. Данная концепция, независимо от воли исследователей, применяющих ее, отделяет архаику как нечто исключительно вредное для современного поколения, мешающего этому поколению стать “цивилизованным”. Необъявленная цель этого представления - обрыв истории, отказ от собственной древности и впадение нации во младенчество “изначального времени” – на радость “воспитателям”, готовым взять “новорожденного” на поруки.

Древние боги, как отмечал Макс Вебер, превращаются в демонов. Соответственно, в рамках контр-мифа и вся история нации становится враждебной дикостью, которой противопоставляется современная общечеловеческая просвещенность.

Требования единства нации, формирования национальной мифологии заключаются в том, чтобы примирить богов Небес и богов домашнего очага, совместить иносказательную народную предысторию с религиозным реализмом, в котором божественная история воспринимается как реально происходящая, а также с практической деятельностью элиты, воспринимающей текущую историю как продолжение истории древней (то есть, продолжение мифа, в котором не ощущается никакой мистической натяжки). Действительно, древние боги греков и русских не требовали буквальной веры в них, в буквальное наличие родовой связи с ними. Боги служили образами культурной идентичности, а общность была вполне земной – кровно-родовой.

Вера в буквальность предания и буквальность его понимания ничего не прибавляет и христианской историософии. Оправдание жестокого подавления языческого своенравия, осквернение языческих капищ не дает национальной мифологии устойчивости и глубины. Религиозный фанатизм “верхов” все равно разбивается о народную традицию, которая, в силу архетипического тождества потусторонних персонажей, совмещает их образы – образы христианских святых сливаются с образами языческих преданий.

Смирение богов, которое то и дело срывается национальной элитой, добивающейся ложной цельности народного мировоззрения, возможно лишь при уважении к народным культам. Если такое уважение налицо, то сбрасывать языческих кумиров в реку, как это делали дружинники князя Владимира, нет необходимости. Этим кумирам, как образам предков, поклонится любой, идущий ко Христу.

“Язычество предощущает — именно в силу своего пантеистического натурализма — излияние в мир благодати Св. Духа.., - пишет С.Н.Булгаков. - Отсюда понятно и вполне естественно, если мы встречаем вне христианства — в разной степени приближения — также и учения о троичности Божества, как это хорошо известно историкам религий. Мы можем назвать одну из тех религиозных истин, явное предчувствие которых имелось в язычестве, именно почитание божественного материнства... Если теперь искатели “религиозно-исторических параллелей” находят соблазнительную близость между Исидой, плачущей над Осирисом, и Богоматерью, склоненной над телом Спасителя, то нас исполняет удивлением, граничащим с благоговением, это языческое предчувствие Богоматери”.

Близок к этой позиции и Л.А.Тихомиров: “Учение апостола Павла говорит, что язычники, которые в нравственном отношении правильно пользовались данными им духовными способностями, не назодятся в числе осужденных Богом. Впрочем, и сам Спаситель объяснил, что не тот сын исполнил волю Отца, который сказа “иду, Господи” и не пошел, а тот, который хотя сказал “не пойду”, в действительности пошел. Для спасения нужно действительно исполнения воли Божией (закона), а не словесное соединение к формуле или догмату. Это действительное исполнение воли Божией и могло всегда быть у язычника, чуткого к своей совести и разуму”.

В православии местные боги замещены местными святыми, греческие святые замещены собственными архетипическими символами: св. Георгий – “Победоносцем” на коне в русских доспехах, св. Николай – добронравным Николой Угодником, покров греческий (олицетворявший победу над русичами) - покровом Богородицы над Россией и т.п.

Смирения перед народными культами должно быть обусловлено знанием истории становления христианства - фактами фанатичной ненависти некоторых первохристиан к символам римской государственности и образам древних богов, и смирением этой ненависти сначала в Римской Империи, потом – в Византии. Нелишне будет вспомнить, что первохристианская история – это история не палестинская, а римская и греческая, а значит за христианскими догматами стоят и архетипы соответствующих культур. Аналогичным образом и тысячелетняя история Православия связана с принятием и религиозным оформлением русских архетипов. В связи с этим можно считать, что в христианстве преодолеваются ветхозаветные нигилистические архетипы по отношению к государственной власти и “чужим богам”.

Сектантская концепция власти, переносящая племенную теократию на имперское пространство, не может не продуцировать войны богов. Становление национальной или имперской мифологии требует смирения теократических устремлений перед лицом дохристианской истории, символически и иносказательно выраженной в языческих богах. Образ царствующего первосвященника должен быть вытеснен образом императора-воина, воплощенного в реальном сверхчеловеке–вожде; пантеон национальных героев должен быть принят как государственный символ, перед которым обязана склонить голову жреческая элита.

К сожалению, христианство и национальные формы русского язычества разъединяются ветхозаветным контр-мифом, в одной из интерпретаций представленной во фрейдизме. Даже если концептуальное религиозное оформление ветхозаветного мифа уже умерло, его архетипы действуют, обретая для себя новые концепции. Родовой бог, возомнивший себя единственным, становится бесом иных религий. Этот бог стремится к тому, чтобы все прочие боги воевали между собой насмерть.

Между тем, язычество связывается с Православием через культуру русской государственности. Языческие боги в Православии могут быть приняты как иносказательные мифические образы первопредков. Только тогда война богов может быть закончена, а контр-миф, разрушающий русское национальное единство, изжит.

Второй важнейший контр-миф, направленный против русской истории и русской государственности, замешан на мистике свободы, составляющей основное содержание западно-европейской традиции осмысления отношений между государством и гражданином и утверждении их будто бы неизбывного противостояния. Но мистика этого рода ничем не предпочтительнее мистике иного рода. Например древнеиндийской, рассматривающей царство как плоть государя, орган его тела; или древнерусской, представляющей государство в качестве особого устроения “земли”.

В Древней Руси полнота власти могла принадлежать только “земле”, народу, с которым князь заключал договор. Князь пользовался правом кормления, пока он и дружина исправно, в глазах веча и народа, выполняли властные функции: главного судьи, хранителя правды, защитника земли от внешних и внутренних врагов. Поэтому никакой мистики гражданской свободы здесь не было и быть не могло.

Зачатки того мировоззрения, которое считается современным европейским мировоззрением и которому чуждо представление о возможности органического единства власти и гражданина (без смешения одного с другим в иллюзорной конструкции государства, построенного народной волей), общества и личности и т.д., возникают в Европе в ХVI - ХVIII веках. По мере уплотнения политического времени и усложнения социальных процессов институты государственности становятся видны более рельефно, размежевание между управляемыми и управителями уже невозможно объяснять простым проявлением функции государства как “союза людей”. Независимость институтов власти от текущих интересов отдельных граждан становится очевидной. Кроме того, полисная традиция государственности окончательно вытесняется государством-территорией. Прямое волеизъявление граждан становится невозможным, зато в качестве символа “золотого века” демократии начинает кочевать по философским доктринам.

Отсюда и разделение между ученостью, свидетельствующей о древних формах государственности, и реальной государственностью, опирающейся на институты публичной власти. Суверенная власть становится стержнем прагматического понимания того, что есть государство, народная свобода – непременным атрибутом философской романтики и политической мифологии.

Прагматическое управление показывало, что Государь, обладающий верховной властью, а не свободно определившийся народ, составляет теперь смысл государства. Что касается сопутствующей такому порядку вещей мифологии, то она закрепляла то положение, в котором помимо “мнения земли” проблемы суверенитета решаются промыслом Божиим, овеществленным в историях княжеских родов.

Отношение к идеальному государству как к воплощенной идее справедливости и свободы, просуществовавшее тысячи лет, оформило особую традицию, опирающуюся на стремление человека к собственным идеальным представлениям. Тем более, что представление о “золотом веке” в течение длительного времени связывалось именно с античностью, а представление об образованности – с глубоким знанием античной культуры (в меньшей степени – реального общественного устроения, включающего, например, жесткую цензовую и сословно-корпоративную системы).

Разумеется, в периоды социальных кризисов обращение к идеальным представлениям учащалось. Поверхностные знания античных основ государственности, восприятие античности в основном по утопическим конструкциям, приводили к тому, что мистика свободы становилась элементом антигосударственного контр-мифа, глухого к зову мифологической традиции и слепого перед реалиями современности.

Кризисы ХХ века, мировые войны заложили прочный фундамент для антигосударственного нигилизма. Негативное восприятие государства (а значит и Государя) вошло в плоть и кровь ряда идеологических установок: анархистских, некоторых либеральных и социалистических (в том числе и изначально - в марксистско-ленинскую). В них государство фигурирует преимущественно не в качестве политически целостной коллективности, но как бы в качестве находящегося на определенной дистанции от этой коллективности (стоящего над ней) аппарата, враждебного свободе комплекса органов публичной власти. Государство рассматривалось как явление, чуждое интересам индивидов, несовместимое с правами и свободами последних, со свободой общества в целом. Так закладывались основы идеологии измены, “поражения собственного правительства”.

Представление о правильных и неправильных формах государства идет от Аристотеля. Но даже “самая неправильная” форма - тирания, согласно Аристотелю, не лишает государство позитивного смысла, ибо государство - исконно благое состояние. С богоданностью государства связаны взгляды средневековой Европы. Государство и отношения господства-подчинения – священный элемент миропорядка, творец которого - Бог.

Такого рода представления оформились в консервативных идеологиях, для которых важнее было не стремление к таящемуся в неопределенном будущем идеалу свободы, а защита реальной государственности от разного рода извращений. Например, Гегель рассматривал государство как сверхценность, “земнобожественное существо” и делил бремя власти между государством и гражданами. Если же государство берет на себя всюполноту ответственности, то государи и подданные испытывают взаимное безразличие или неприязнь, а социум потрясается катаклизмами. Следовательно, проблема соответствия государства его замыслу состоит в правильном распределении ответственности.

Русская традиция дает пример консервативного отношения к государственной власти. Первоначально расплывчатая (как и в античности) мифология Русской земли вместе со становлением российской государственности заменяется ясно понимаемыми отношениями Государя и подданных - “Государство существовало Государем” (Карамзин), а легитимность власти самого Государя определялась системой престолонаследия. Именно поэтому государство и Отечество для русских - одно и то же, а Государь - гарант миропорядка, хозяин русской земли.

Для того, чтобы объяснить причину атаки на традиционную российскую государственность, современный либеральный миф приписывает ей “первородный грех” – варварскую жестокость и предельную неэффективность Московского царства. История показывает совершенно обратное.

Московское царство в сложившихся исторических условиях было как раз предельно эффективно. Это отмечает, например, профессор Кельнского университета Герхард Симон – один из немногих вдумчивых западных специалистов по Восточной Европе: “Ни литовцам, ни полякам, ни украинцам, ни татаро-монголам или позднее Османской империи не удалось построить стабильное государство на северо-восточных просторах Европы. По всей видимости, политическое устройство с сильным перевесом верхушки власти и, соответственно, со слабыми промежуточными звеньями власти более всего подходило к естественно-природным, социально-экономическим, а также духовным условиям России”.

Об эффективности российской государственной традиции говорит и тот факт, что иерархическая централизованная система власти превратилась в русский национальный архетип, который не смогли сломать никакие революции. Эта система обеспечивала возможность сверхмобилизации в условиях постоянных иноплеменных нашествий. Ведь история России – это непрерывная череда войн со всем остальным миром – нашествия татаро-монгольских орд, многоязыких наполеоновских армий, англо-франко-турецких экспедиционных корпусов, Антанты и гитлеровских полчищ. Каждое из нашествий использовало львиную долю мировых ресурсов своего времени.

Русская традиция превращает миссию Государя в таинство. Решения его принимаются исходя из информации, имеющейся только в системе власти. Закулисные интриги и столкновение различных группировок оставались, начиная с Московского царства, практически неизвестными широкой публике. “Правила игры” не оглашались, к ним не допускалась чернь, власть была ограждена от профанного политического творчества. Этот принцип позднее в своих интересах вынуждены были спешно восстановить и лидеры КПСС, предпочитавшие представать общественному мнению сплоченной фалангой, в которой отсутствуют не только противоречия, но и различия во мнениях.

Принцип единства власти (включая и все ее “ветви”, странным образом разделенные в либеральных теориях) пытались утвердить и Горбачев, и Ельцин. Не удавалось им это только вследствие глубокого мировоззренческого кризиса, поразившего не столько общество, сколько властные верхи, которые были не в состоянии восстановить традиционные формы управления даже ввиду явного провала всех новаций.

Советская номенклатура, пытаясь перебороть национальный архетип, то и дело стремилась внедрить принцип “коллективного руководства” и идеологическую преемственность власти. В результате преемственность обрывалась с жизнью очередного партийного вождя, неизменно попиравшего “партийное товарищество”, устанавливающего “культ личности”, “волюнтаризм” и т.п.

Вспомним, что Б.Ельцин, ставший последним внутрипартийным диссидентом в КПСС, требовал именно “возвращения к ленинским нормам политического руководства”, т.е. - к коллективным формам управления. Позднее он с фатальной неизбежностью превратился в “царя Бориса” - жестокого самовластного тирана, расправляющегося с любыми попытками установить “демократический контроль” над своей властью.

Традиционное российское государство откликалось и на низовую традицию единства в общине, и на интеллектуальную традицию, оформленную в богословских идеях соборности. Не формальное голосование служило выработке решений, а соборный дух народа и авторитет духовных лидеров.

Большевики поставили все это духовно-институциональное сооружение с ног на голову. Святость была заменена коллективистским меркантилизмом, дополненным лицемерными тезисами о партийно-пролетарской всемирно-исторической миссии. Контр-миф обрел реальность, и либерально-демократический режим современной России в этом плане ничего не поменял - оставил отношения между властью и народом “стоящими на голове”, контр-миф продолжил свое существование, добивая государственность.

Герхард Симон пишет: “Русская история показала, что культура единения способна добиться больших успехов, однако она содержит в себе также и опасность внезапных крушений, ибо чрезвычайно трудно своевременно ощутить и зафиксировать длительный (растянутый во времени) процесс распадения единства и тем самым предотвратить перерождение системы. В этом отношении культура конфликта в открытом обществе превосходит культуру единения. Но западная культура конфликта имеет свои границы, ибо при всей своей либеральности не может предложить общей смысловой базы при открытом разрешении конфликтов и поэтому находится под угрозой раздробленности и внутреннего разложения”. “Обратная сторона политической культуры единения - постоянный поиск врага, обнаружение заговоров, участники которых объявляются виновниками неуспеха политики, ориентированной на достижение абсолютного (а не возможного, относительного) результата”.

Можно согласиться, что не всегда традиционному российскому государству удавалось соединить национальные и государственные интересы, а общественным группам - соединить свое представление о должном с текущими задачами государственного строительства. Когда Государь создавал Государство, народ мог безмолвствовать, когда народ превращался в нацию, “верхи” могли цепляться за отжившие формы государственного управления, а “общество” – погружаться в нигилистические антигосударственные утопии. Между тем, в целом отношения Государь-гражданин в российской традиции были таковы, что дали самую великую после Рима историю, величайшую культуру одной из мировых цивилизаций.

Сегодняшние беды России связаны как раз с отступлением от традиции организации власти и государственного управления. Вместо Государя Россия получила избранного президента с уровнем популярности в несколько процентов от численности взрослого населения страны, вместо сильной централизованной иерархической системы – парад суверенитетов, федерализм как маску сепаратизма, вместо национальной элиты – воюющие между собой бюрократические кланы, вместо сословного представительства – беспомощный парламент, вместо народа – публику, воспитанную на “желтой прессе” и “голубом телевидении”.

В истории России катастрофический удар по системе преемственности власти был нанесен либералами, искавшими осколок античного идеала государственности и пытавшимися преодолеть исторически закрепленную русскую традицию. На деле это был бунт ветхозаветного нигилизма, для которого любое царство связано с рабством, а смысл истории замыкался на мистику свободы. На эту особенность ветхозаветного отношения к государству обратил внимание видный деятель русского зарубежья Н.Н.Алексеев.

В ветхозаветном мифе единственный политический строй считался справедливым и соответствующим законам небесным – теократия: Бог властвует над народом посредством жреческой элиты, пророков и судей. Монарх же считался недостаточно ограниченным волей Небес. В то же время избранный народ вынужден был покориться римской силе и признать власть императора, надеясь на явление земного царя-избавителя. Христа этот народ встречает именно как земного царя, но обнаруживает, что в новом учении нет нигилистических черт: “Отдайте кесарю кесарево, Богу – Богово”, служение и жертва ставится выше власти. Разочарование для массы, поглощенной своим родовым нигилистическим архетипом, кончилось криками “Распни его!” и Голгофой.

Добившись в начале века парламентаризации власти, создав в лице Государственной Думы антиимперский политический полюс, либералы разорвали отношения между образованными слоями и Государем, но сами не создали никакой связи с народом. Политика для публики свелась к думским сварам, в которых идеал свободы превратился в доминирующую социальную утопию. Народничество и марксизм понесли вирус разложения в массы. Мистика свободы оборачивалась изменой. Апофеозом этого процесса стало убийство Николая II.

Моральное уродство всенародного предательства собственной веры и истории, предательство Отечества влекло за собой уродство общественного бытия, уродство воспитания и образования. Изменнический миф (контр-миф) о “России – тюрьме народов”, распутинщине, “столыпинских галстуках” и проч. продолжала тиражировать так называемая “общественность”, стремящаяся скрыть или оправдать предательство Февраля, совершенное ее духовными предтечами.

В бытовых формах либеральное западничество или марксистский коммунизм совпадают в убеждении, что народ не может совершить предательства: народ никогда не бывает виноват (миф о народной воле), хотя история и представляет собой движение народных масс – борьбу групп, классов, партий. Напротив, для христианина смысл истории заключается в борьбе Добра со Злом и победе Добра во Втором Пришествии. Для православного Февраль 1917 – ключевая точка русской истории, а предательство, обморочно охватившее все российское общество в тот момент, считается до сих пор не осужденным и не преодоленным в народном сознании.

Контр-миф, обосновавший право на измену через мистику свободы (индивидуальной и народной), требует развенчания Николая II, уничтожения мифологического сюжета “избранной травмы” и замены его обычной житейской трагедией. Помимо откровенных попыток объявить Николая II если уж не “Николаем кровавым”, то хотя бы “плохим царем, слабовольным человеком”, создается целое направление научных исследований правопреемственности российской власти, которая якобы была разрушена именно Николаем II в акте его отречения. Между тем, все обстоятельства “отречения” Николая II говорят о том, что его действия были обусловлены опасностью немедленной личной смерти и гибели всей Августейшей Семьи, а также распадом власти, сулящим назавтра получить полнейший развал фронта и тыла. Нелепо также ставить в вину Императору “незаконность отречения за сына”, без которого отец становился палачом своего сына. Пекущиеся о “правопреемстве” забывают, что Царь к моменту отречения уже был предан народом, и даже те, кто думал, что страсти еще как-то улягутся (вроде В.Шульгина), полагали отречение необходимым. Но в самом отречении Николай II ни в чем не преступил ни прав династии, ни самого принципа династичности. Он исполнил эти принципы с максимальной точностью, исходя из сложившихся обстоятельств. Более того, русскими философами и церковными деятелями неоднократно отмечалась христоподражательность подвига Государя, сказавшего 2 марта 1918 года в момент подписания своего последнего манифеста на станции Дно (заметим и этот мифологический символ): “Для России я готов отдать и трон, и жизнь, если я стал помехой для счастья Родины. Нет той жертвы, которой я бы не принес во имя действительного блага и спасения России. Посему я готов отречься от престола”.

Новый виток, повторяющий контр-миф “от февраля к октябрю”, Россия завершила фарсом захоронения останков, найденных вблизи места последнего упокоения Николая II, его чад и домочадцев. Религиозное самосознание русского народа отвечает на этот контр-миф, разрушающий мистические основы российской государственности, своими сюжетами - обретением Иверской чудотворной иконы в момент отречения Царя, потемневшим ликом Спаса в Афонском монастыре в день расстрела Царской Семьи, мироточением современных икон Царственных мучеников, наконец – их канонизацией Русской Православной Церковью. Русскому национальному мифу соответствует и бережное отношение к наследию наших предков – клятве верности династии Романовых в 1613 году: “Заповедано, чтобы избранник Божий, Царь Михаил Федорович Романов был родоначальником Правителей на Руси из рода в род, с собственностью в Своих делах перед Единым Небесным Царем. И кто же пойдет против сего Соборного постановления – Царь ли, патриарх ли, и всяк человек, да проклянется таковой в сем веке и в будущем, отлучен бо будет он от Святой Троицы”.

Возвращаясь к вопросу об архетипических корнях нигилистического бунта против монархии, необходимо снова обратиться к работам Н.Н.Алексеева, которые отмечает, что для западной христианской политики Ветхий завет стал руководящим источником в отношении к государству. Но этот источник был вывернут “наизнанку”, поскольку главным противником в политике становилось не государство, лояльное к самому себе по определению, а Церковь, имевшая основания для такого рода лояльности. Реформация была бунтом против князей церкви, мешавших бунту против светских князей. Успех реформации открыл дорогу Французской революции, и уже в рамках буржуазной демократии ветхозаветная мифология и протестантская этика получили полную свободу конкуренции и свободу борьбы как со светской, так и с церковной властью.

Алексеев пишет о ветхозаветных воззрениях на государство, которые колеблются между враждебной к царской власти демократической теократией еврейского народа и враждебными к государству вообще теократическими стремлениями. Сообразно этим воззрениям протестантский реформизм, ищущий представления о государственной власти в Священном Писании, либо теократической демократии, либо отказа от государства вообще. Соответственно “дух капитализма” сближается с ветхозаветной теократией, черпая именно оттуда представление об “общественном договоре”, который заключается между народом (в лице правителя) и Иеговой (в лице его пророков). Договор начинается с законодательства Моисея и повторяется в прочих сюжетах ветхозаветной истории. Даже монархия становилась формой этого договора. “Этим демократическим основам государственной власти, - отмечает Алексеев, - соответствовала также и явно выраженная демократическая структура первоначальной еврейской общины – структура, которую иногда даже сравнивали с республиканскими и федеральным строем современных передовых демократий”.

Ветхозаветный договорной порядок власти выступает в качестве противника как языческого царебожия, так и христианской лояльности к государству. В превращенной форме он закреплен в протестантской этике, отрицающей власть жреческой элиты и обособляющей индивида от лояльности к традиционной власти в пользу либерально-демократических воззрений. Католичество, храня корпорацию жреческой элиты, не противостоит власти, а сотрудничает с ней именно в качестве корпорации. Православие, в отличие от католицизма и протестантизма, хранит традицию лояльности к культу императоров, пытаясь совместить этот культ со служением высшим ценностям и “симфонией” между жреческой элитой, народом и властью. В этом смысле Православие в наиболее решительной форме преодолевает ветхозаветный анархизм и наиболее лояльным образом воссоединяет языческую традицию и христианское вероучение. Именно поэтому Россия, укоренившаяся в Православии, была способна к продуктивному сотрудничеству с традиционными обществами Востока, живущими архетипами царебожества, но не могла принять западного “договорного” архетипа ветхозаветной традиции. Западная форма демократии, таким образом, противостоит интересам России по религиозным мотивам, глубинным социально-психологическим причинам, а не в силу исторической случайности или геополитического закона.

Ветхозаветный контр-миф о государстве связан с архетипом раба, восстающего на своего господина, изобретающего для этого восстания теологию “низов”, направленную против царей. Отсюда и мистика свободы, поставленная во главу угла, и оправдание предательства – вплоть до призывов к поражению собственного правительства в войне.

В России этот контр-миф существовал изначально как западническое вольнодумство молодых аристократов, потом как народническое бунтарство, наконец, как большевистская мифология, вобравшая в себя из марксизма все иррациональное и сделавшая своим главным символом лозунг “Долой самодержавие!”.

Христианское сочувствие монархии и лояльность к власти связаны с надеждой на служение этой власти небесным законам во исполнение высших нравственных ценностей. В монархии христиане видели личную ответственность, в парламентаризме и прочих “договорных” институтах – богоборческую попытку человеков договориться о нормах общежития без участия Небес.

Это не означает повиновения любой государственной власти. Неправедная власть не может пользоваться поддержкой христиан, а в некоторых случаях может быть признана как учреждение Антихриста. Напротив, древняя языческая (народная) монархия – это идея царебожества: коронование было священным таинством, жизнь царя была подобием жизни небесной, дворец был одновременно и храмом. Поскольку власть царя имеет небесное происхождение, эта власть простирается на весь мир и вызывает к жизни мировые империи – обиталище мировых культур.

Православное отношение к государству, как мы видим, связывает языческую традицию государственности и христианское представление о нравственном законе, который больше не оставляет монарха вне критики. Противником языческому царебожию и православной лояльности к монарху становится превращенная форма ветхозаветной родовой религии – протестантизм, протестантская этика, выродившаяся в “этику” массового потребления и двойных стандартов, а в России - в “этику” измены под предлогом защиты свободы.

Одним из самых значительных (и не до конца оцененных) событий конца ХХ века в России стала канонизация Николая II и членов его семьи, которая лучше всякой социальной доктрины Церкви определяет политическое лицо православного человека. Это был шаг, который имеет прямое воздействие на формирование традиционного самосознания. С этого момента политическая элита может быть либо православной (а значит – традиционной, русской), либо антиправославной, мракобесной, открыто враждебной русскому народу. И это ведет к самой решительной конфронтации – либо мы, либо они; либо традиционная Россия со Христом, либо пир сатаны на ее развалинах.

Третьим, особенно важным для современной России комплексом контр-мифов являются этнические мифы малых народов, связанные с искажением иерархии идентичностей в условиях мировоззренческого кризиса.

А.С.Панарин пишет о том, что в результате разрушения идеи “восточного Рима” происходит провал в доцивилизационное состояние, пробуждаются демоны прошедших эпох, реванш древних геополитических и социокультурных дифференциаций, архаизация всего евразийского пространства. Героика и жертвенность, присущие населению евразийского пространства (в отличие от гедонизма западных народов) может найти выражение либо в условиях разрыва геополитического пространства, угнетения “римской идеи” и снижения цивилизационного статуса, и тогда происходит провинциализация общественной жизни (доминирование региональных и местных политических мифов); либо “римская идея” обнимает большие геополитические пространства и становится формой сожительства народов и взаимообогащения культур.

Представление о том, что историческое пространство и время делится между цивилизациями, уже достаточно утвердилось в научной литературе и прочно устоялось в политической публицистике. Менее очевидным для многих выглядит представление о том, что цивилизационные пространства разделены обширными “ничейными” территориями (лимитрофами), зачастую ищущими самоопределения в противостоянии цивилизации. Еще менее очевидно, что варварство тоже обрело свою “платформу”, переродив Запад и поставив себе на службу самые совершенные производственные и пропагандистские технологии, уже подорвавшие и готовые окончательно сокрушить библейскую картину мира.

Одна из таких технологий – попытка столкнуть традиционные сообщества между собой, вынуждая их признать варварскую периферию собственным форпостом. Так родилась, например, концепция столкновения цивилизаций С.Хантингтона.

Отказавшись от надежд на триумфальное шествие либерализма, атлантическое варварство этой концепцией отказывается от ответственности за “вестренизацию” - в том числе, за российский марксизм конца прошлого века и российский же либеральный радикализм века нынешнего. Коль скоро цивилизовать незападные цивилизации не удалось (“конец истории” не состоялся), их пытаются сегодня перессорить меж собой, формируя политический миф о столкновении цивилизаций.

Ошибка западных мифотворцев, использующих “цивилизационный подход” к анализу конфликтов современного мира, имеет не только научное, идеологическое, но и технологическое измерение. Попытка породить мобилизационную мифологию в собственном политическом пространстве, как оказалось, породила мобилизационную мифологию у предполагаемых геополитических противников. В частности, концепция Хантингтона неожиданно дала для традиционалистского фланга русских политиков аргументы, направленные против проатлантических властных кругов и обслуживающей их части интеллигенции.

Большинство конфликтов современного мира, между тем, происходит между цивилизацией и варварством. Последнее порождено вовсе не восточной архаикой и остатками исторических империй, а тем самым Западом, который учит всех подряд как жить и подпитывает бунт одичавшего самосознания кризисных сообществ искусственно выведенными контр-мифами – вроде мифа о битве цивилизацией, в которой выжить в войне против всех способен только англо-американский блок.

Более всего вероятен бунт варваров на кромках цивилизаций, в “проливах” между цивилизационными платформами, куда под разными масками внедряется варварская “вестернизация”, имеющая форму этницизма – мнимого возврата к собственной идентичности под сенью внешних “доброжелателей”, мешающих ведущей нации задушить сепаратизм.

Такого рода “проливы” в изобилии образовались после разрушения СССР, в результате которого был срезан мощный культурный пласт, и обнажилась корневая структура этноцентристского самосознания малых народов. “Бесхозные” территории начали искать причастности к истории вне Империи и цивилизации.

Этницизм характерен тем, что может долгое время существовать в латентной форме, забиваясь в темные географические закоулки, недоступные свету цивилизации. Приобретать силу этницизм способен только в условиях забвения национальной природы цивилизации, в условиях распространения интернационализма. Разрушая национальное самосознание и цивилизационную идентификацию, интернационализм выпускает джинна из бутылки - граждане Империи попадают в капканы этнических ловушек, в ландшафтные “карманы”, где любой цивилизованный человек может опуститься до образа жизни раннего средневековья.

Этницизм, тлевший в недрах советского строя и официально закрепленной идеологии интернационализма и дружбы народов, возник в явном виде только в демократическом движении после 1985 года. Итогом стали голосования Съезда народных депутатов РСФСР о приоритете законов Федерации над законами СССР, декларация о суверенитете РФ и ратификация Беловежских соглашений. Затем этницизм воплотился в национальной политике эпохи Ельцина. В результате в Казахстане изобрели “казахскую нацию”, в Прибалтике – русских “неграждан” и “советскую оккупацию”, в Татарстане начали отдавать почести предкам, погибшим при взятии Казани русскими полками (забывая, что были среди штурмующих были и татарские полки), и выступать с требованиями об отмене празднования Куликовской битвы, в Чечне вспомнили разбойный образ жизни и шариатские суды, в Якутии учредили “циркумполярную цивилизацию”…

В развязанной против русских войне интернационала этницизмов фактически сталкивается парадигма социально-психологической консолидации общества определенной цивилизационной принадлежности и архаика варварской, этнократической консолидации. Беда русских в том, что советский период серьезно деформировал имперское мировоззрение, изуродовал его доктриной “дружбы народов” и концепцией “новой исторической общности”, лишил великороссов их исторического имени. В результате российские власти отказывались использовать мощный государствостроительный ресурс России – имперскую мифологию, укорененную в народном самосознании русских, став заложником перманентной нигилистической революции.

Если рассматривать процесс “намывания” культурного слоя, то достаточно очевидно нарастание на геополитической подложке устойчивых последствий культурно-исторических явлений. Ландшафтные барьеры, разделяющие локальные этнические формирования образуют локальные культуры. В какой-то момент развитие техники и пространственная экспансия преодолевают барьеры и конфликт культур разрешается путем доминирования одной из них. Доминирует, разумеется, более высокая культура с мощным адаптивным потенциалом и способностью поглощать все лучшее из локальных культур. Так складывается цивилизационная культура, которая в идеальном варианте образует единственный центр - Мировой город, монополизирующий мифологию центра.

Наиболее “живучими” оказываются цивилизации, созданные по модели империи: ядро метрополии со всеми признаками государства-нации и национальной демократии и периферия, управляемая волей наместников. Распад империй влечет за собой образование современных наций и современной же периферии “третьего мира”. Наиболее “живучими” оказываются нации, добившиеся внутренней цивилизационной однородности и нашедшие возможности политического союза с нациями одной и той же цивилизационной природы.

Ослабление государственности, утрата цивилизационной и национальной идентичности всегда приводят к тому, что сквозь культурные напластования происходят вулканические выбросы этнической архаики – локальной мифологии, враждебной высокой культуре и окружающей цивилизации. Ветхие боги восстают против вечных богов. Причем этницизм в условиях кризиса смыкается с другой формой варварства – либеральным нигилизмом. Так, варварское самосознание российских этносов, пробудившееся в период культурной катастрофы, получило поддержку значительной части российской гуманитарной интеллигенции, которая образовала пропагандистскую фабрику, производящую антироссийские контр-мифы.

Для нигилистического “гуманного” самосознания единственная реальная сущность, достойная защиты — физическая субстанция, воплощенная в человеческих индивидах или материальных ценностях. Человеческие сообщества — государства, цивилизации — для варвара представляют собой лишь неизбежное зло, которому надо наносить внезапные удары в кризисные периоды слабости. Именно поэтому интеллигенция, обслуживавшая советскую власть и ее идеологию, после утраты веры в коммунистическую доктрину не нашла себе лучшего применения, чем участвовать в открытой антигосударственной деятельности и войне против русского традиционного мировоззрения.

Варвару (с “демократическим” или бандитско-феодальным мировоззрением) не понять, почему государство не просто может, но и обязано применять насилие и даже монополизировать насилие (как это было во время Чеченской кампании 1994-1996 гг.). Варвару более понятно, когда право на насилие становится общедоступным, когда лидеры бандформирований и президент страны делят это право между собой.

Г.П.Федотов видел истоки нигилизма в духовном строе русской интеллигенции, которая одновременно идейна и беспочвенна. Идейность в прежней русской интеллигенции (добавим, что и в теперешней – космополитической) — особый вид рационализма, который несет на себе этическую окраску. В идее сливается правда-истина и правда-справедливость. Интеллигент “берет готовую систему “истин” и на ней строит идеал личного и общественного (политического) поведения. Если идейность защищает религию, то она берет от нее лишь догмат и святость - этически, с изгнанием всех иррациональных, мистических или жизненных основ религии”. Именно так – зачитывая до дыр советскую Конституцию (а позднее – Декларацию прав человека) - “сходили с ума” от вируса чаадаевщины диссиденты-шестидесятники.

Упоминал Г.П.Федотов и о почвенническом нигилизме, который в современной России глубоко поразил православно-патриотическое движение. Рассуждая о неизбежности национальной революции, философ писал: “Для революции гораздо существеннее продвинуть свои рубежи в глубь прошлого, освободить русскую традицию от оков карамзинской монархической схемы. Национальный канон, установленный в XIX веке, явно себя исчерпал. Его эвристическая и конструктивная ценность ничтожны. Он давно уже звучит фальшью, и труд русской исторической науки подорвал, искрошил старую национальную схему. Новой, революционной схемы не создано. Материалы для нее - груды камней - собраны поколениями русских историков. Но нет архитектора, нет плана, нет идеи”.

В ответ народникам всех времен, всегда и неизбежно скатывающимся к антигосударственным позициям, Федотов смеет заявить, что народ может быть “максимально беспочвенен и максимально безидеен”. К этому мы можем добавить, что народ может быть “почвенен и идеен” лишь в условиях отечественной войны. Народ и почва Отечества — две вещи, трудно совместимые и редко совмещающиеся самопроизвольно. Вот почему при отсутствии национальной элиты, способной понять смысл трудов и подвигов предков и преподнести этот смысл в системе образования и воспитания народу, этот народ становится носителем измены, питательной средой антигосударственных настроений.

Федотов говорит о слабости христианской интеллигенции и ставит политическую задачу, актуальную для сегодняшнего дня: “Во-первых, мы должны отрешиться от привычной сращенности православия с политическими, культурными, бытовыми формами старого времени. Не считать идеалом православия реставрацию старины и найти в нем источник свободы для творческого отбора в старых сокровищах, для творческого созидания новой жизни. Вторая - в известной степени противоположная слабость - это индивидуализм личного религиозного пути. Для отрешенного, погруженного в собственный мир строя души не возникает проблем национальной культуры, да и культуры вообще. Как первая школа духовной жизни, эта замкнутость души может быть законной, необходимой. Как традиция, как стиль целого поколения - это уже некое уродство, становящееся национальной пассивностью”.

Судьба Римской Империи, да и история Российской Империи, должны напомнить нам, что вырождение и антинациональный характер власти, предательство и измена, упадок морали и духовная разруха ведут не просто к крушению институтов государственности. Вслед за ним с фатальной неизбежностью следует кровавый потоп. Цивилизация гибнет не бесследно, но ее язык становится лишь предметом изучения энтузиастов исторической науки. На месте одной цивилизации вырастают другие, но не стоит забывать про моря крови, которые мы призываем в свою судьбу, примиряясь с варварским самосознанием и умиляясь музейными образцами павших под напором варваров цивилизаций.

Можно выделить несколько признаков нигилистического мировоззрения и обнаружить в них те моменты, которые делают его ближайшим союзником этницистов:

1. Отрицание всего традиционного, национального. Следствие – революционизм, глупая мечтательность, отрыв от реальности. Этницисты подхватывают эту мечтательность в своих локальных мифах, а антинациональный негативизм направляют на разрушение высокой культуры в угоду своим ветхим богам.

2. Человекобожие и, следовательно, претензия на абсолютную истину, универсальность и всеохватность. Одно из следствий – клановость. Этницисты, как и нигилисты, живут в крайне тесном мифологическом пространстве, полагая, что в нем заключена вся Вселенная. Нигилисты ставят в центр ценностных систем человека вследствие некрофильских устремлений (разрушено должно быть все, но “Я” – в последнюю очередь), этницисты – вследствие угнетения религиозного самосознания и доминирования животной агрессивности.

3. Антропоцентризм, идеализация всего “человеческого”, “естественного”. Одно из следствий – разнузданность нравов, снятие нравственных барьеров в отношениях с “непосвященными”, упадок межличностных отношений, равнодушие к распаду социума, семьи. Этницисты и тут разделяют психологический строй нигилистов. Их развращенность – следствие узости и примитивизма, предельной выхолощенности представлений не только о высокой, но и об этнической культуре.

4. Догматизм – опора на скупой набор “истин”, понимаемых буквально и недискутируемых. Последнее особенно близко этницистам, замыкающимся в узком круге крайне примитивных представлений и яростно отметающим любое сомнение в них.

Варварское и нигилистическое мировоззрение даже в скрытых формах выступает как антисистема, подрывающая жизнеспособность нации и государства. Под антисистемой мы понимаем фрагменты социума, сплоченные контр-мифом в паразитический организм, живущий за счет остального общества, за счет поддержания процессов его разложения.

Применением термина “антисистема” к социальным процессам мы обязаны работам В.Л.Махнача, который продуктивно использовал введенное Л.Гумилевым понятие, описывающее разрушительные для жизни этноса структуры, к анализу общественной жизни и выделил следующие характерные черты:

1. Негативное мировосприятие и, как следствие этого, стремление к разрушению мироздания, культуры, нации. Сочетание принадлежности к данной культуре и крайне негативного отношение к ней, сочетание гипертрофированного стремления к служению народу (реально – попавшей в этническую ловушку части населения) и презрения к нему.

2. Образование теоретического “базиса” путем смешения несовместимых систем ценностей. Разрешенность лжи или даже утверждение праведности лжи для адептов данной антисистемы. Следствием является невозможность полемики с антисистемой, ибо любой аргумент присваивается и трансформируется ею.

3. Порождение этнических и социальных химер. Способность (в отличие от химер) к длительному существованию в превращенном или скрытом состоянии. В частности, при внедрении в элитные слои общества. В случае утраты элитного положения антисистема вновь восстанавливает свои качества.

4. Распространенность в среде второстортного бюрократизированного чиновничества и маргинальной (второсортной же) интеллигенции, оторванных от традиционных форм социального бытия.

Подавить бунт варварского и нигилистического самосознания, который во многом определяет внутреннюю ситуацию в России, без жестоких мер невозможно. Речь идет о том, чтобы вновь заселить верхние уровни культуры, выведя население из ландшафтных “карманов”, где его ждет сначала буйное торжество на развалинах цивилизации, а потом - только запустение и тирания местных царьков.

Этническим и индивидуалистическим контр-мифам должен быть противопоставлен миф нации, национальная идеология, воссоздающая образ единого Отечества.

4.4 Мифологическая интерпретация тезиса о “преодолении истории”

В области восприятия времени миф обеспечивает выход в “изначальное время”, когда человек был создан и жил в райском изобилии. Память о нем воспроизводится в ритуалах, поскольку человек стремится стать современником изначальных событий. Возвращение к “изначальным временам” связано со стремлением родиться вновь и вновь испытать райское блаженство.

Различие в подходах к историческому процессу связано именно с отношениям к этому “изначальному времени”. Одни мифологии предполагают многократное возвращение к нему, другие рассматривают этот возврат как финал истории и высший ее смысл.

Например, в индийской традиции ставится цель избавить человека от боли существования во времени, разрывая кармический цикл через возврат в прошлое и осознание своих прошлых жизней. “Сжигая” прошлое, человек вновь возвращается в тот момент, когда времени не существовало и “сжигает” свои грехи, совершенные в прошлых жизнях. Опасность здесь состоит в том, как уже говорилось выше, что вместе с историей сжигается и разум, развитый ею до современного состояния. В этом случае мы сталкиваемся с технологией контр-мифа по отношению к христианскому мифу.

Действительно, в картине христианского Апокалипсиса заложен совершенно иной смысл Истории. И здесь можно снова столкнуться с представлением о “конце истории”, но иного рода.

Например, Бердяев трактует Апокалипсис как конец времени исторического, но не конец времени вообще. Главное, что видит здесь философ – выбор между пассивным ожиданием и активным творческим соучастием в подготовке к исходу в изначальное время. Он говорит о революционном подготовлении конца истории, как о безусловно положительном действии – ибо “конец истории есть победа экзистенциального времени над временем историческим, творческой субъективности над объективацией, личности над универсально-общим, общества экзистенциального над обществом объективированным”.

Здесь ошибочным является противопоставление одного типа мифологии другой - противопоставление исторического и экзистенциального времени. Вероятно, под “историческим временем” в данном случае следовало бы понимать физическое время. Именно оно в апокалиптическом сверхкризисе человечества отходит на второй план, различные мифологии истории отступают перед мифологией абсолютной, в которой исторический сюжет с Апокалипсисом в финале означает соединение святынь этого мира в некоем инобытии. Конец истории становится не крушением мира и всех его ценностей, а утверждением того и другого в органическом единстве.

В обрушении объективированного мира нет никакой необходимости, и революционность Апокалипсиса носит консервативный характер. В конце времен “замысел” истории прояснится, и все исторические события займут свое место в глобальном и абсолютном мифологическом сюжете. Конец времен будет означать начало иных времен – нового глобального мифологического сюжета.

В определенном смысле “малый апокалипсис” является признаком ХХ века, в котором мировые войны и революционные потрясения, казалось, ставили цивилизацию на грань физического исчезновения, а информационная глобализация в сочетании с падением нравов в ведущих странах мира подорвали духовные основы общества.

Действительно, революционность масс “сжигает историю”, маскируя разруху под “локальный апокалипсис”. Но даже под видом полного разрыва с прошлым массы возрождают потерянный рай, “золотой век” — первобытный коммунизм, греческий полис или Римскую империю. Этот “золотой век” каждый раз оказывается мнимым и требует очередного обновляющего взрыва и отбрасывания концепции “конца истории”. Архетип обновления понуждает “сжигать” только отжившие формы социальности - не щадя и достояние цивилизации, но сохраняя саму Историю.

Техника “сжигания” также используется психоанализом, предлагающим пациенту разрешить свои душевные проблемы (возникшие в результате разрыва в индивидуальном времени) через возвращение к моменту их возникновения в раннем детстве и снятие психического шока через проживание кризиса, возвращенного в сознание. Но и здесь “сжигание” носит чисто символический характер, отказа от истории не происходит. Происходит лишь ее прояснение и принятие.

Таким образом, объявленный “конец истории” не может не вызывать к жизни саму История, опровергающую торопливый прогноз. За мнимым финалом открывается новая перспектива.

В древности разрыва между мифологией и историей не было: исторические персонажи пытались подражать архетипам, олицетворенным в богах и мифических героях, считавшихся реальными участниками исторического процесса. Персональная память ничего на значила и “сжигалась” без сожаления. События, достойные внимания и имеющие мифологический аналог, запоминались как подлинная история, остальные отбрасывались. Принципиально иная ситуация возникает с утверждением христианства: “Для христианина, как и для человека архаического общества, время не гомогенно: оно является субъектом периодических разрывов, которые разделяют его на “мирское” и “священное” время, причем последнее бесконечно обратимо в том смысле, что оно повторяет само себя до бесконечности, не переставая быть одним и тем же временем”. Но при этом “мирское” время теперь не может быть отброшено и забыто: “Когда священное проявлялось лишь в Космосе, оно было легко распознаваемо. Для дохристианского религиозного человека в целом легко было отделить знаки, наделенные силой – спираль, круг или свастику – от тех, которые ее не имеют. Легко было также разделить литургическое и мирское время. В определенный момент мирское время прекращало свое течение – тем простым фактом, что начинался ритуал – и начиналось литургическое, священное время. Но в иудаизме, и, превыше всего в христианстве, божественность проявляла себя в Истории. Христос и его современники были частью Истории”.

Поскольку христианин не может отречься от Истории, но не может и принять ее целиком, архетип обновления для него приобретает особый смысл. Достижения цивилизации становятся тем опытом, который должен быть во что бы то ни стало сохранен. Поэтому не всякое обновление является нравственно оправданным. Но при этом миф о “конце истории” является для христианина непозволительным вольнодумством, которое ставит человека на место Спасителя, на место символов Апокалипсиса – политическую доктрину.

“Современный христианин, возможно, сможет уберечь себя от соблазнов жизни, но как христианин он не может бороться с Историей, вступив однажды на ее путь: по той причине, что мы живем в эпоху, когда человек больше уже не может освободиться от колеса истории, кроме как дерзким бегством. Но такое бегство запрещено христианину. И для него нет иного выбора, так как само Воплощение произошло в Истории, так как Пришествие Христа отмечает последнее и самое высшее проявление священного в мире – христианин может спасти себя лишь в конкретной исторической жизни, в жизни, которую выбрал и прожил Христос”.

Секуляризация современного общества приводит к частичному восстановлению архаической разделенности сакрального и профанного, и именно в связи с этим оказывается возможной иллюзия преодоления Истории - сжигания Истории вместе с сакральным. При этом человек не переходит к состоянию “изначального времени”, к образцам поведения мифических героев. Он стремится к иному мифу, в котором архаика перестает существовать, традиция рассматривается как дряхлое и ненужное наследство. Священноявленным остается только сиюминутно данный сам себе человек (сам себе вождь и герой), а вся прочая мифология отбрасывается, отторгается, отодвигается на задний план.

Иными словами, мы сталкиваемся здесь с абсолютным контр-мифом, для которого все прочие мифологии суть враждебные и подлежащие забвению или искоренению, а место Абсолюта занимает “Ничто”. Этому контр-мифу соответствует современный политический либерализм, который в самых распространенных формах массового сознания воспроизводит представление именно о сверхценности частного человека, лишенного ответственности перед социумом, а потому – без сожаления готового расстаться с Историей.

Мангейм отмечает исчезновение трансцендентных учений в Европе, обусловленное их соотнесением с социально-экономической сферой. Если в марксизме это еще не означало полного “преодоления истории” (допускалось историческое расчленение времени и историческая перспектива), то либеральные теории, поставившие во главу угла инстинкт, полностью освободились от всех элементов исторического и духовного. “Сжигание” истории происходит на основе наукообразной идеологизированной парадигмы.

Миф, тем не менее, преодолевает попытку утвердить человекобожие и сверхценность инстинкта и влечения. Это видно хотя бы из того, как занимает человеческое восприятие мифологически организованное пространство киноискусства и литературы. Элиаде пишет об этом: “Даже если мы не будем принимать во внимание обрядовое происхождение и мифологическую структуру драмы или фильма, все равно остается главное – что эти два типа зрелища заставляют нас жить во времени, качественно отличном от “секуляризованного течения”, в темпоральном ритме, в одно и то же время концентрированном и четко сформулированном, который, кроме эстетической причастности, пробуждает в зрителе и глубокое эхо”. “Что же касается литературы книжных киосков, то ее мифологический характер очевиден. Каждый популярный роман должен представлять типичную борьбу Добра и Зла, героя и негодяя (современное воплощение дьявола) и повторять один из универсальных мотивов фольклора”.

Мифологическая функция чтения дает современному человеку иллюзию господства над временем и удовлетворяет тайное желание избежать смерти. Соответственно “конец истории” не может быть принят, если соответствующая доктрина носит локальный характер.

Такого рода доктрины, оказавшие сильнейшее воздействие на мировой политический процесс ХХ века, действительно, обернулись “локальными апокалипсисами”. Причем наибольший ущерб от них был нанесен России, которая дважды в ХХ веке оказалась под властью мифа о “конце истории” (или о конце “предыстории”). В современных условиях необходимо ясно видеть, насколько опасно такого рода очарование для народа и ведущих слоев общества.

Хотя отношение к историческому процессу – важнейший элемент всех политических теорий, сами теории опираются на мифы, в которых очень многое определяет “конструкция” времени. Как было показано в предыдущей главе, эти концепции тесным образом связаны с идеологическими предпочтениями. Согласно Мангейму, главный формирующий принцип конкретного сознания всегда заключен в его утопических пластах, где соприкасаются воля к действию и в и дение, соответствующие тому, как та или иная группа или социальный слой расчленяет историческое время. Внутренний временной ритм бессознательного становится в утопии зримой картиной, а хронология исторических событий приобретает значимость судьбы. Но прежде утопии (точнее, утопизма) возникает целостное мифологическое представление о реальности, а на его основе происходит членение элементов этой реальности с встраиванием их в избранную мифологическую канву. Таким образом миф развивается и обогащается, поглощая новые и новые поводы, предоставляемые текущим событийным рядом, оформляясь в мифологию исторического процесса, в которой утопия занимает свое место как идеальный образ будущего.

Либеральный историзм, пытающийся секуляризировать время, стремится также к отмене Истории и к утверждению самотворящегося человека, для которого имеет значение не происхождение человечества, а только личная история и цепь событий, в равной степени лишенные магических качеств. В значительной мере этот проект оказывается успешен только в политике, где правило “все для человека, все во имя человека” насаждается как общеевропейское и даже общемировое.

Не случайно фукуямовская концепция “конца истории” рождена именно либеральным мировоззрением. Преодолевая историю и освобождая человека от мифа (а значит и от памяти и традиции), либерализм в действительности освобождает Историю от Человека. Как идеология, основанная на контр-мифе, либерализм борется именно с человеком, лукаво возводя его на пьедестал. На этому вожделенном пьедестале человек оказывается одинок в абсолютно пустом пространстве, сам превращается в обожествляемое им “Ничто”.

Что касается концепции истории, то здесь следует обратиться к словам Бердяева: “Подлинная философия истории, которая освобождена от объективации, мессианична и профетична, т.е. духовна. В познании духовном, глубинно экзистенциальном, раскрываются Истина и Смысл. Объективное познание знает только царство Кесаря и не знает царства Духа. Ставится острый, предельный вопрос: существует ли подлинная, не объектная, не иллюзорная и не фиктивная реальность? Она, конечно, есть, но она не “объективна”, она и не “субъективна” в дурном смысле слова, она по ту сторону уже вторичного разделения и противопоставления субъекта и объекта, по индусской терминологии она есть атман и брагман”.

История носит мифологический характер, меняющийся сюжетно с углублением в ее смысл. В ней нет абстрактного человека и абстрактной пользы для него. И сам образ человека, и сужения о благе постоянно трансформируются. Именно поэтому история необъективна – она связана с мифологическими представлениями и пониманием смыслов, скрытых в символах исторического мифа.

А.С.Панарин видит в мифе “конца истории” страх перед Историей, который оказывается и страхом перед Россией. “По меркам цивилизационной теории Россия - незаживающее темя планеты - одновременно и точка ее загадочного роста, и крайне уязвимое место. Именно здесь, в промежутке между Востоком и Западом, вулкан истории никак не может потухнуть, грозя сюрпризами всему тому, что обрело четкие контуры и нормы, отлаженность и предсказуемость”. Именно в связи с этим появляются пропагандистские концепции, в которых Россия рассматривается как “империя зла”, “тоталитарная империя” и т.п.

Концепция “преодоления истории” может означать только обессмысливание человеческого существования. В ней миф оказывается исчерпанным как заблуждение, его смысл приравнен к “Ничто”. Проявляется это в чисто формальном отношении к “насущному” (рационализация, экономическая обусловленность), лишаемому связи с “абсолютным”. Именно поэтому история становится игрой утопического проекта с настоящим (“желаемое” превалирует над “должным”, “должное” - над “насущным”). Тем самым и человек, чье благо в финале истории считается познанным, сам обращается в “Ничто”. Вместо высшего напряжения Страшного Суда, а вослед - “нового неба и новой земли”, остается лишь вечная пустота самозабвенного эгоцентризма, и контр-миф обретает доказательство своей абсолютной формы.





Дата публикования: 2015-01-23; Прочитано: 241 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.027 с)...