Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Января 1917



Повышение из лейтенантов в обер-лейтенанты почти ничего, как я обнаружил, мне не дало. Вот следующий барьер уже пойдет в счет. «Капитан Глодер». Это будет звучать совсем неплохо. Кое-кто из офицеров все еще недоволен моим повышением. Да и ладно, пусть их. Гутман, отметил я, единственный, кто по-братски меня поприветствовал, однако мотивы Гутмана нам известны. Еврей пойдет на все, лишь бы втереться в общество людей чистой крови. К тому же он относится ко мне, и это уже оскорбительно, как к своего рода собрату-интеллектуалу. Его представления об интеллекте далеки от моих. Тем не менее он полезен. Он очень основательно изучил военную историю, — я не мешаю ему считать меня своим другом.

Вчера снайперы убили четырех солдат саперной команды. Я написал соболезнующие письма их семьям, занятие для меня новое. Эккерт дал мне стандартное письмо, которое используют в этих случаях. Для меня оно недостаточно хорошо. Я сочинил четыре разных, великолепных письма, наворотив в них всяческой чуши насчет героизма павших. «Могу ли я добавить от себя, что Вольфганг — это не только Ваша утрата? Его здесь очень любили. Личность Вольфганга, его юмор и обаяние столь же незаменимы для нас, сколь священна память о нем». А следом цитаты из Гете и Гельдерлина. И все это ради каких-то неотесанных олухов, деревенщины, которой не хватило ума увернуться от пули. Не сомневаюсь, каждое письмо обретет золотую рамку и место на стене. Насколько прав был Пэк, сказавший: «Lord, what fools these mortals be!»[97]

В остальном — скучный, чертовски холодный день.

Ганс, нахмурясь, оторвался от чтения. Английской цитаты — скорее всего, из Шекспира, — он не понял, однако слова об олухах и деревенщине пришлись ему не по душе. Впрочем, день тогда был действительно чертовски холодный, а в дурное настроение впадать случается каждому. Он обратился к середине книги.

22 апреля 1918 Наконец-то весна!

Winterst?rme wichen dem Wonnemond… [98]

Ну, во всяком случае, теоретически. Зимние бури, быть может, и стихли, однако артиллерийские все еще с нами. И хоть нежный свет весны, возможно, и вправду сияет под любовно легкими душистыми ветерками, дуновения, что несутся к нам по лесам и лугам, отдают не веселым смехом и улыбчивыми глазами, но злобной гримасой и шипением гигантских отравленных облаков.

Да-да, еще одна газовая атака томми. Этим утром погибли двое и сильно пострадал Эрнст Шмидт. Мы с Мендом первыми бросились за масками, Шмидт же остался на месте, чтобы поднять тревогу. И чуть не заплатил за свою тупость жизнью. Едва поняв, что он задумал, я схватил его маску и, точно тигр, понесся к нему, ободряя попутно солдат в цепи и утешая отравленных. Однако вся слава досталась Шмидту, и я был первым, кто погладил его по спине, как смирного, преданного пса, коим он и является, и пообещал порадеть, чтобы в приказе по фронту была упомянута его «беззаветная храбрость». Не хватало мне еще и этой мороки.

Ганс читал и чувствовал, как сердце его сжимается.

Прошелся по линии окопов, извещая о новых приказах касательно использования граммофонов в блиндажах. Сколь мудро наше начальство, как тонко понимает оно, что для нас самое главное! Повсюду только и разговоров, что о храбрости Шмидта. И никто не превозносит его громче, чем я. Поступили две новости, хорошая и плохая. Хорошая состоит в том, что мы, похоже, удерживаем Мессинский кряж и Армантьер. Если нам удастся продвинуться вперед до того, как американцы получат на Западном фронте серьезный плацдарм, это наступление может увенчаться успехом. Плохая — на сей раз не слухи, но подтвержденный факт, — вчера канадский пилот, совсем еще новичок, сбил ротмистра фон Рихтгофена,[99]и тот погиб. Все очень подавлены. Два года изнывал я от зависти к «Den Roten Freiherrn», к внушаемому им преклонению, втайне понимая, однако, что Берлин, принимая сотворенный Рихтгофеном миф, совершает роковую ошибку. Англичане похоронят его со всеми воинскими почестями. Похоже, существуют сомнения в том, кто же его все-таки сбил — канадский ли авиатор или австралийские пулеметчики, с земли.

После обеда перебранка в офицерской столовой. Гутман, как выяснилось, обожает Вагнера, что я нахожу нелепым. Его теории относительно творений Вагнера безнадежны и, на мой злобный взгляд, извращены. Гутман считает, будто все эти сочинения «прослоены психологическим и политическим смыслом». Как всякий представитель его расы, он отказывается признать, что вещь есть вещь, и ничто иное. Что произведение искусства означает лишь то, что в нем сказано, и является тем, чем является. Куда там, ему необходимо извлечь из каждой фразы свой собственный слой путаной чуши. Я разозлился и, почувствовав, что Полковник заскучал, решил немного поиграть с нашим Гуго. Сказал, что неплохо бы ему вспомнить о Миме и Зигфриде. О маленьком недоростке, нибелунге Миме, обучавшем Зигфрида выковывать меч и в то же время замышлявшем измену. (Я видел по физиономии Гутмана, что он понял — говоря «нибелунг», я подразумеваю «еврей».) Еврей Миме задумал использовать чистоту и бесстрашие Зигфрида как средство, которое позволит ему получить кольцо и обрести власть над миром. И чем же кончает Миме? Да тем, что Зигфрид, убив дракона, завладевает кольцом, а следом обращает свой меч против Миме. Ха-ха! Кстати сказать, «Миме» сильно смахивает на Memme,[100]а кем, как не трусами, показали себя нибелунги? Разумеется, они свершили над Зигфридом гнусную месть, заколов его в спину. Но кольца-то они не получили! И никогда не получат.

— Кольца, которое сами же и изготовили, — чопорно отметил Гутман.

— Да, из украденного ими золота! — резко парировал я. — Оно никогда им не принадлежало. Никогда!

— Что же, оно и понятно, — согласился Гутман, кивая, по обыкновению своему, точно раввин — вот-де какой я умный и смиренный. — Власть над миром достается лишь тем, кто готов отречься от любви.

— Что ж, одно можно сказать с уверенностью: она не достается самодовольным бандершам вроде вас, — выйдя из себя, заявил я.

Сидевшие за столом офицеры покатились со смеху. Им-то было известно, что, при всей его драгоценной гейдельбергской учености и выставляемом напоказ интеллекте, смрадное богатство Гутмана имело своим источником раскинувшуюся по всей Германии и принадлежащую его отцу сеть дешевых театриков. В эти жалкие заведения люди приходят не ради Шиллера и Шекспира, а ради девок (уж мне ли не знать!!!).

Гутман побагровел и, отвесив, на манер коротышки-юнкера, сухой поклон, покинул столовую, а младшие офицеры насмешливо выкрикивали в его удаляющуюся спину: «Aufgeblasene Puffmutter! Aufgeblasene Puffmutter!»

Беседуя после того с Полковником, я заметил, что Гутман человек не такой уж и дурной. Главная его беда, сказал я, в том, что он провел слишком много времени вдали от настоящих боев и утратил связь с окружающей нас действительностью. Впрочем, скромно добавил я, моя теория насчет того, что офицеров среднего звания следует время от времени посылать сражаться бок о бок с солдатами, вне всяких сомнений, безнадежно устарела и отзывает сентиментальностью…

— Нисколько, — ответил Полковник, — нисколько…

И я понял, что заронил в его голову мысль. Ха! Не удивлюсь, если через пару дней Гуго Гутман окажется на передовой, а там, при наличии удачи и вследствие кое-каких моих скромных манипуляций, в мире, глядишь, и станет одним евреем меньше.

Спать завалился пьяным. Полковник задержал меня и намекнул в разговоре, что я, возможно, стою в очереди на повышение!

Жизнь хороша.

Ганс дрожащими пальцами перелистал страницы и попал на запись совсем уж свежую.

24 мая 1918

Утром столкнулся с Мендом и Шмидтом. Услышал от них идиотскую историю о том, как прошлой ночью французы совершили вылазку и захватили лучшую каску полковника Балиганда, которую наш дурень-адъютант (Гутман, да сгноит Господь его душу, был, по крайней мере, внимателен) забыл после вчерашней вечерней инспекции в блиндаже обер-лейтенанта Флека. Мусью приползли по каким-то траншеям, выкопанным (как хорошо я это помню!) три с половиной клятых года назад, забрались в траншеи Флека, закололи часового и перерезали горло всем спавшим солдатам, какие им подвернулись под руку, включая и самого Флека. Они завладели кое-какими документами (военного значения имеющими меньше, чем искусавшие мой член лобковые вши), пятью винтовками, ящиком не годных к употреблению гранат и, как теперь выясняется, гребаным парадным, мать его, шлемом полковника Балиганда.

Я поразорялся немного о том, какое это безобразие (как будто мне не наплевать), побряцал оружием, после чего случилось и впрямь безобразие — Шмидт ухватил меня грязными лапами за рукав. Из его поврежденного газом горла доносилось невнятное бульканье насчет того, что он-де точно знает, что я задумал, и я совсем уж собрался отечески погладить его по головке и удалиться, как до меня вдруг дошло: он же упрашивает меня не впадать в безрассудство и не пытаться в одиночку вернуть полковничью каску! Можно подумать, мне могла когда-нибудь втемяшиться в голову подобная дурь. Да пусть французы хоть срут в нее каждую ночь — отныне и до судного дня, — мне-то что.

Конечно, если бы от меня этого потребовали, мне пришлось бы отправиться за ней, поскольку именно такие поступки и создают репутацию, но Эрнст-то, дурень, требовал, чтобы я ничего такого не делал. Солдатик попросту преклоняется передо мной, — противно, но забавно. Я не стал разубеждать его в том, что героический Рудольф и впрямь рехнулся настолько, что решил голыми руками перебить всю французскую армию, лишь бы вернуть нам медный сральник. И тут в голове моей возник довольно изящный план. Я подумал: черт побери, готов поспорить, что сумею подбить его отправиться за каской!

Я сыграл на недавнем увечье Шмидта, сделал вид, будто озабочен его пригодностью к службе и собираюсь попросить для него освобождения от передовой. Шмидт, с его упрямым умишком мужлана, отнесся к этому как к страшному оскорблению! Я понимал, ему хочется выказать себя передо мной героем, и не сомневался — он проглотит мою наживку, как то и положено люмпен-пейзанину. Рядом с нами торчал Менд, и потому я не мог позволить себе действовать совсем уж в открытую. Однако попозже я перехватил Шмидта и с полчаса поработал над ним, довольно искусно. Почти уверен, что он выкинет какую-нибудь глупость.

Что же, может, сработает, может, и нет.

Сейчас уже за полночь. Подожду еще час с небольшим, посмотрю, что к чему. С северной насыпи отлично виден сектор К и нейтральная полоса перед ним. Если Шмидт отправится на поиски славы, я его увижу.

А вдруг он прихватит с собой кого-то еще? Хм. Да нет, он пойдет в одиночку. У него один только друг и есть — Менд, а Менд слишком, слишком труслив, чтобы принять участие в подобном кретинизме. Шмидт выступит в путь один, и, если ему удастся добыть каску, я подползу к проволоке, дабы встретить его, — сделав вид, будто тоже решился на эту затею, — и мы с триумфом возвратимся назад.

Посмотрел в календаре — ночь сегодня почти безлунная. Отменно! Шмидт наверняка полезет к французу.

25 мая 1918

Бог ко мне милостив. Я прождал час, озираясь вокруг и коротая время за тем, что подсчитывал созвездия, которые знаю по именам. Двадцать три, не так уж и плохо. Решил: если до двух ночи Шмидт не покажется, вернусь в блиндаж. Чтобы одолеть проволочное заграждение и тишком доползти до французской передовой, ему потребуются по меньшей мере два часа темноты.

И разумеется, ровно в два ноль-ноль я его увидел — всего только в паре метров подо мной, — выбирающимся из передовой траншеи и направляющимся к ближайшему проходу в проволочном заграждении. Было слишком темно, чтобы с уверенностью его опознать, впрочем, по доносящемуся до меня свиному похрюкиванию и пыхтению я понял — это не кто иной, как наш достойный недоумок Шмидт.

В течение минут десяти я ничего различить не мог, однако проволока, с негромким звоном дрогнувшая по всей ее длине, поведала мне, что до ограждения он, во всяком случае, добрался.

Ладно, по крайней мере, передвигался он бесшумно. После легкого содрогания проволоки я не услышал больше ни звука. Я прождал час, наставив бинокль на сектор К, к которому Шмидт, по моим предположениям, направлялся. Отчасти я ему даже завидовал. Хотел бы и я проделать то, на что нацелился он, и, смею сказать, я проделал бы, если бы кто-нибудь посмел бросить мне вызов или усомнился во мне. Видит Бог, я не трус, однако храбрость должна к чему-то вести. К приобретению репутации, к достижению цели. Шмидтова же храбрость отличалась полным отсутствием воображения — то была слепая храбрость пушечного мяса.

В небе за нашими окопами слабо забрезжил свет. Шмидта по-прежнему видно не было. Я вновь погрузился в раздумья, цитируя сам себе Гете и переводя, развлечения ради, на французский.

Наконец, минут через пятнадцать, я увидел его — темную фигуру, зигзагами продвигавшуюся из мрака в мою сторону. В одной руке он держал за ремешок шлем Полковника, под мышкой другой различалось некое подобие шпаги. Ну что за отличный парень!

Я спрыгнул на дощатый настил и направился к ближайшей окопной лесенке. Поднялся по ней и пополз по засохшей грязи к проволоке. Достигнув ее, я приподнял голову — как раз вовремя, чтобы увидеть, как Шмидт, задохнувшись, замедлил ход и сполз в воронку от снаряда. И мне пришла в голову мысль, что я мог бы сейчас подползти туда, пристрелить его и со славой вернуться назад, один.

Однако я решил воздержаться от сей операции, пока не обдумаю ее до конца. Естественно, никаких возражений нравственного толка у меня против нее не имелось. Единственное, что нравственно в жизни, — это твое продвижение наверх, — просто я хорошо знал, что поспешные действия всегда неразумны. Если у тебя имеется план, так держись его. Люди мелкие совершают поступки под воздействием момента и уверены при этом, будто заслуживают похвал за предприимчивость и инициативу, хоть на самом-то деле они всего лишь показывают, что планы их не были как следует проработаны, что они не взвесили все возможности, не продумали заранее каждый свой шаг и не предугадали все мыслимые реакции на него. Конечно, умение реагировать на неожиданности имеет жизненно важное значение; воображение и инициативность определенно являются полезным оружием из общего нашего арсенала, однако их следует применять только в случае необходимости: совершать ни на чем не основанные поступки, давать ход неожиданно возникшим, недостаточно проанализированным мыслям — значит совершать роковую ошибку. Этому учат нас биографии самых разных исторических деятелей. Большинство изумилось бы, узнав, в какие мелочи входили великие полководцы. Да вот, всего только на прошлой неделе я читал в жизнеописании английского адмирала Горацио Нельсона рассказ о стратегических совещаниях, которые он проводил перед решающим морским сражением при Трафальгаре. Он едва не свел своих офицеров, сколь те его ни любили, с ума, снова и снова настойчиво втолковывая им свои замыслы. И пошел дальше, лишь убедившись, что каждый офицер флота знает и понимает общую цель и значение его, Нельсона, основной стратегии. Только тогда приступил он к кропотливому изложению тактических тонкостей. «Если так, то так» и тому подобное, и от всего этого ответвлялись десятки новых «если» и «то», пока не были досконально проработаны сотни сценариев. Когда же разразилось сражение, Нельсон обратился в само спокойствие, поражая всех явственным безразличием к любому обстрелу, любому бортовому залпу. Еще бы! Ведь каждый обстрел, каждый бортовой залп был предугадан им и учтен. И даже когда Нельсон, получив смертельную рану, упал, он остался спокойным. Просто и такая возможность тоже была предучтена, и на ее случай имелись хорошо отрепетированные, легко приводимые в исполнение планы. Он умер, будучи уверенным в победе. Разумеется, ему не хватало распорядительности, веры в себя, политической изворотливости, он никогда не смог бы подняться выше адмирала, но ведь лишь очень немногие сочетают в себе качества, необходимые для появления великого лидера, способного вести за собою людей и в мирной жизни, и на поле брани.

И потому я не поддался порыву, сколь ни казался он соблазнительным, пока не обдумал все досконально. Я не сомневался в том, что мог бы сию же минуту подкрасться к Шмидту, залегшему посреди ничейной земли, пристрелить его и спокойно вернуться назад, триумфально притащив с собой два бесценных трофея. Однако, поразмыслив, я понял, что это было бы глупостью. Куда вернее будет прикончить его, в полутьме вернуться назад с пустыми руками, а после, уже при свете дня, доползти до трупа и притащить все сюда на глазах у моих товарищей. Они сумеют защитить меня, а я, если потребуется, — смогу извлечь из спины Шмидта все способные выдать меня товарищеские пули еще до того, как его тело увидит кто-либо еще.

Так бы я, несомненно, и поступил, если б все дело заняло у Шмидта хоть на полчаса меньше. Теперь же становилось слишком светло, чтобы решиться приблизиться к нему, — это означало бы рискнуть и моей безопасностью, и тем, что меня засекут из наших окопов. Я выругал его за нерасторопность. Почему он не вышел пораньше? Я бы, затеяв подобную экспедицию, так долго мешкать не стал. И уже сейчас был бы дома.

Видимо, и Шмидт сообразил, что время на исходе. Ибо в этот же миг он выставил башку над краем воронки, подхватил шпагу с каской и, пригнувшись, побежал к заграждению. Он одолел не больше десятка метров, когда я услышал далекий хлесткий щелчок винтовочного выстрела и увидел прямо в секторе К короткую клиновидную вспышку пламени. Мусью продрал глаза и обнаружил пропажу. А стрелять мусью умел хорошо. Шмидт, выбросив вперед руки, рухнул ничком и распростерся в грязи.

Все сложилось лучше, чем я мог вообразить. От удовольствия я даже обнял сам себя. Провидение бывает иногда очень добрым.

Теперь мне осталось всего лишь дождаться восхода солнца.

Прошел час, прежде чем я различил в наших траншеях первое шевеление. Обычный пердеж, воркотня и оханье, за коими последовало посвистывание денщиков и прихлебаев, тащивших своим хозяевам кофе и воду для бритья. Скоро кто-нибудь да заметит труп Шмидта, а там увидят и меня и решат, будто я, повинуясь героическому порыву верности, надумал вытащить тело «камрада».

По моим прикидкам, я мог бы, пробираясь по-пластунски, пролезть через дыру в заграждении. Кому-нибудь из наших наверняка придет в голову прикрыть меня дымом. А там — бросок назад, к проволоке, и следом — слезливая вагнеровская сцена, после коей я, отмахиваясь от лестных похвал, возвышенно удалюсь, дабы остаться наедине с моей скорбью.

Однако даже на то, чтобы додуматься до такого, очевидного и для ребенка, тактического хода, как дымовая завеса, им потребовалось изрядное время. Как я узнал потом, человеком, в тусклой башке которого забрезжила в конце-то концов эта мысль, был не кто иной, как Ганс Менд. Боже милостивый, вообразите — вверять свою жизнь таким вот недоумкам!

Так или иначе, дым, обладавший еще и тем достоинством, что он позволил мне превосходнейшим образом залиться слезами в финальной сцене, все-таки появился. И я, едва уверясь в надежности…

— Надеюсь, чтение увлекательное?

Неожиданно грянувший в комнате голос Руди заставил Ганса уронить дневник на стол и вскочить. Руди Глодер стоял в проеме двери и насмешливо улыбался, глядя на Ганса.

— Ты разве не знаешь, что некрасиво читать чужой дневник, не испросив на то разрешения?

Ганс обнаружил, что лишился голоса. Он пытался заговорить, но слова не давались ему. Остались одни только слезы. Слезы и по-волчьи ненасытная жажда мести.





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 170 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.009 с)...