Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть вторая. Это был город, где в странном очаровании слилась изящная прелесть средневекового католического латинства с суровым и тяжелым порядком и чистотою германцев и



ДЕТИ

Это был город, где в странном очаровании слилась изящная прелесть средневекового католического латинства с суровым и тяжелым порядком и чистотою германцев и небрежным, широким уютом славянства. Здесь были улицы – ни дать ни взять – провинциального русского города, где без всякого ранжира, вдоль чахлых деревьев бульваров, вытянулись четырехэтажные, трехэтажные и одноэтажные дома, где над вокзалом железной дороги возвышалась строгая своей прямолинейностью башенка, на ней балюстрада, за балюстрадой еще башенка и высокий шпиль флаг‑штока, видавшего еще недавно в табельные дни бело‑желто‑черный русский Романовский флаг. Точно пришла в эту русскую улицу с ее пестрыми нерусскими вывесками «bilardu», «Paris» и с веселым трамваем с прицепным вагончиком какая‑нибудь каланча из приволжского Саратова.

В городе была площадь, где в чинной ровности сжались узкие, каких не знает славянский мир, в три‑четыре окна по фасаду, четырехэтажные дома с широкими низкими дверями аркой, со старым памятником, окруженным столбами с висящими между ними цепями. Эта площадь явилась из средневекового германского города, где была она рынком, куда по утрам спешили торговцы и торговки. Они ставили на ней свои холщовые навесы и раскладывали зеленые, упругие кочаны капусты, корзины с картофелем, пучки алой моркови в перистой нежной зелени, головки луку и чесноку. Подле тележек мирно лежали громадные, лобастые, умные псы с толстыми лапами в ременной сбруе на шее.

На южной окраине города был парк с серебристыми прудами. Мрамор мостов с конными статуями четко вылеплялся на густой зелени деревьев и кустов. Казалось, то был французский Версаль в его лучшие дни.

В этом городе была немецкая чистота подстриженных цветников и скверов. Там, на высоких пьедесталах, стояли бронзовые статуи, памятники великим людям народа, создавшего этот город, полководцам, писателям и поэтам. Были его улицы и площади подметены. В пыльные, жаркие дни по ним с журчащим шорохом проезжали тяжелые автомобили, поливавшие тысячью мелких струй раскаленные каменные и асфальтовые мостовые.

В жителях этого города была самоуверенная, петушиная пылкость французов, упорство и самонадеянность немцев и благородная мягкость славян. Из тысячи противоречий слагались их нравы. Давали всему городу характер, полный неожиданностей и самых различных возможностей.

Женщины в этом городе были телом прекрасны, как славянки, с льняными или цвета спелой ржи волосами, с голубыми или серыми большими, выпуклыми, блестящими глазами. Но душа у них была легковерная, неглубокая, изменчивая и легкомысленная, как у женщин латинской расы. Были они изящно одеты по последней парижской моде, стрекотали быстро на мягком, звучном и шипящем языке, но под платьем занашивали белье и не слишком охотно мылись, подобно француженкам.

Климат в этом городе тоже был полон противоречий. То по‑русски нападет белый снег. Мороз заблестит инеем, хрусталями и алмазами, покрыв деревья и кусты садов и бульваров. Повалит из труб белый дым, завиваясь кудрями. Понесутся по улицам, по первопутку, санки с бубенцами. Дворники, напрягаясь, станут лопатами чистить мостовые, чтобы цари современного мира, автомобили, могли свободно катить по улицам. Под морозным голубым небом широко и румяно улыбается яркая, веселая, точно московская зима. И вдруг насупится небо, покроется темными, низкими тучами, полетят по улицам густые туманы, пойдет дождь, смоет без остатка снег, растопит алмазное очарование инея, и гнилым французским Парижем несет тогда от мокрых улиц и блестящих асфальтов, где, как в реке, отражаются свиные рыла автомобилей.

Этот город испытал военный постой и был занят неприятельскими войсками. Но тогда, когда гибли от своих и чужих солдат деревни, сгорали дотла, стояли с объеденными фруктовыми садами и потоптанными полями, точно по ним прошла всепожирающая саранча, когда гибли помещичьи усадьбы и, после прохода войск, с разбитыми окнами, с бумагой разорванных книг на полу, с осколками разбитой посуды и порванными картинами, казались мертвецами, – города не могла победить и одолеть даже война. Он потускнел, загрязнился, точно завшивел одно время. Потом быстро поправился. Или не хватило солдат, чтобы разойтись по всем его домам и квартирам, или захватчикам совестно было на глазах у людей грабить и уничтожать чужое добро. Сохранились по комнатам квартир картины и ковры, остался электрический орнамент, не была побита посуда, не было растащено платье и белье, не были разорваны книги, не были раскиданы бумаги и письма.

Во время войны и после нее в городе сохранился веками насиженный комфорт.

Так в полной роскоши и неприкосновенности уюта сохранился большой каменный особняк Владека Подбельского, стоявший в глубине двора. Высокие, темноватые комнаты стыли в холодном покое. От мраморных подоконников и резной мраморной внутренней облицовки окон веяло зимой и морозом. Полы были покрыты мягкими, пушистыми коврами и шкурами редких зверей. По стенам висело старинное оружие. Рыцарские доспехи, надетые на манекен, выделялись в углу. Широкая тахта занимала треть большого кабинета. Со стен, из шкапов, глядели темные книги Средневековья, книги колдовских, тайных знаний.

Владек Подбельский, богатый, не скованный делами помещик, посвятил свою жизнь изучению всего таинственного, что когда‑либо волновало человечество. Ему было сорок лет.

В обширном кабинете Подбельского, где по темным углам словно чудилось чье‑то тайное незримое присутствие, где щелкал порою внезапно пол, где пахло дымом душистых папирос и где совсем не было слышно городского шума, часто бывала русская молодежь, осевшая в этом городе. Здесь говорила она о том, что ее смущало: о судьбах России, о будущем России. Хватались за оккультизм, думали при помощи тайных сил заглянуть в будущее.

Здесь бывала, среди других, и девятнадцатилетная Светлана Бахолдина.

Бывать у холостого Владека Подбельского Светлане удалось не сразу и не без борьбы с ее матерью, Тамарой Дмитриевной.

Тамара Дмитриевна прямо из Петербурга попала в этот город, еще взъерошенный войною, тесный и трудный для жизни. Она восстановила старые связи, заменила свой мужнин паспорт на девичий и стала опять графиней Сохоцкой. Она отдала свою дочь в гимназию Святой Ядвиги и семь лет прилежно следила, чтобы дочь ее не забывала ни православной веры, ни русского языка, ни русской истории.

Пока девочка ходила в монументальное, белое, кубической формы здание, с шестью колоннами по фасаду, увенчанными шестью женскими статуями, все шло хорошо, но когда по окончании гимназии она поступила в Политехникум и вкусила свободной жизни студентов и студенток, она как‑то вся изменилась, стала нервной, легко возбудимой, разочарованной, капризной, временами озлобленной. Она остригла по моде свои прекрасные, густые, золотистые волосы. Появились карандаши для губ, цветная пудра для лица. Появились тонкие папиросы с золотыми мундштуками. В разговорах с матерью появился покровительственный тон. В нем то и дело звучало: «ты, мама, ничего не понимаешь».

Что особенно заботило и печалило Тамару Дмитриевну, это был рано развившийся в ее дочери скептицизм, равнодушие к религии. Она боялась, что за этим придет и сухой карьеризм, сгубивший отца Светланы.

Тамара Дмитриевна была очень рада, когда в их город приехал старый генерал Ядринцев с сыном Владимиром, и еще более рада, когда заметила, какое сильное впечатление произвела на Владимира Ядринцева Светлана. Мать с удовольствием глядела на начавшееся, нежное, стариной отзывающее ухаживание молодого Ядринцева.

Ближайшей подругой Светланы была Ольга Вонсович, русская, сибирячка по матери, дочь русского поляка, всю жизнь прослужившего в русской армии, в Сибири, и убитого в боях под Варшавой. И Ольга и ее брат Глеб были оба такими русскими, что Тамара Дмитриевна знала, что Светлана с ними не ополячится. Кроме сестры и брата Вонсович, часто бывали со Светланой Стае Замбровский, влюбленный в Ольгу, ярый поляк, и Ляпочка Николаева. Все это была хорошая, неиспорченная молодежь с точки зрения Тамары Дмитриевны. Беда была только в том, что сходились они чаще всего у Подбельского. Что мог им дать, молодым и несложившимся, лепким, как воск, этот пожилой человек? Что он такое? Оккультист… Йог… Быть может – масон… Не дай бог, сатанист… О тайном культе Сатаны в городе поговаривали… Называли имена… Тамара Дмитриевна за работой мало что знала, но слышала о каких‑то таинственных сборищах, о ксендзах, лишенных благодати. Среди приводимых в связи с этим имен называли и Подбельского. Тамара Дмитриевна боялась за дочь. Слишком впечатлительна и болезненно‑восприимчива была Светлана. Ей так легко было увлечься…

В этот вечерний час, работая иглой, Тамара Дмитриевна как раз думала обо всем этом, когда в дверях появилась Светлана.

Светлана вошла к матери, одетая, чтобы идти в город. Голубая шляпка блеклого сукна, формой похожая на приплюснутый котелок, была надвинута на брови. Короткая юбка почти не покрывала колен. Желто‑розовые чулки обтягивали красивые полные икры. Золотистые, вырезные башмачки закрывали только пятку и кончики пальцев. В руках был короткий, толстый, подобный старинному «мольеровскому инструменту» зонтик. В узком, без корсета, точно на голое тело надетом платье, гибкая и стройная, Светлана казалась не то купальщицей на пляже, не то манекеном из большого модного магазина. Она вошла той подрагивающей плечами и бедрами, качающейся походкой, какой заставляют ходить слишком узкое в коленях платье и французские высокие каблуки и какой, подражая моделям, ходили в городе многие девушки.

Светлана сейчас показалась Тамаре Дмитриевне как‑то странно чужой и далекой.

Тамара Дмитриевна видела, как красива была в блеске своей двадцатой весны ее дочь, и невольно думала о том, что таким же красивым когда‑то был и ее муж, «le beau Baholdine…». Тоже чужой и далекий, весь в своих скрытых помыслах, всегда прекрасный и влекущий…

«Неужели она будет такая же?»

Тамара Дмитриевна даже вздрогнула от этой мысли. Она оторвалась от работы и, щурясь со света лампы в полумрак вечерней комнаты, сказала:

– Ты куда?

– К Подбельскому.

– Мне, Лана, очень не нравится, что ты туда часто ходишь… Холостой… одинокий… без семьи…

– Там будут Вонсовичи… Ляпочка… Стас… Ядринцев. Под покровительством вице‑жениха, я думаю, можно.

Светлана села в низкое кресло против матери. Платье поднялось выше колен. Стали видны края шелковой палевого цвета combinaison, подобранные на резинке. Тамара Дмитриевна стыдливо отвела глаза.

«Какие моды!» – подумала она.

Светлана вынула из маленькой кожаной сумочки зеркальце и карандаш и подрисовала алые точки на верхней губе. Потом, закинув ногу на ногу, она закурила папироску. Непринужденная поза, папироска и короткие волосы придавали ей что‑то жесткое, мужское.

«Garconne»[6] – подумала Тамара Дмитриевна.

Светлана точно угадала мысли матери. Она затянулась, небрежно, по‑мужски, пальчиком с выхоленным розовым ногтем стряхнула пепел, потом притушила папироску о деревянный конец ручки кресла.

– Ну, ты, мама, совсем у меня antedeluvienne[7] – чуть хрипловатым от курения, красивым контральто сказала Светлана. – Она встала. – Я бы, мама, на твоем месте тоже волосы остригла. И красивей, и удобнее. Ни с прической, ни с мытьем нет возни… До свидания, мама.

Тамара Дмитриевна хотела встать и перекрестить дочь. Светлана угадала ее движение.

– К чему это, мама?.. Вздор… Глупости…

Она исчезла за дверью.

На низком круглом столе в высоком громадном кабинете Владека Подбельского горит лампа под темно‑малиновым шелковым абажуром, накрытым черным кружевом.

Потолок, углы комнаты, лица сидящих на тахте, их тела, – все во мраке. Освещены только руки. По ним можно узнать сидящих. Такие они разные.

В самом углу тахты, на полных, круглых красивых коленях, почти не закрытых платьем, лежат прекрасные, крупные, девичьи руки. Пальцы розовеют к концам, украшенным прозрачным блеском сердоликовых ногтей. Полная белизна скрашена нежным рисунком тонких голубоватых жилок. Эти руки должны быть холодны и сухи при нежной мягкости. Они созданы для поцелуев. Самый взгляд на них будит грешные мысли. На них нет колец. Не нужно. Так классически красивы ровные пальцы. Это руки Светланы.

Рядом – маленькие, тонкие, с узкими пальцами, чуть загорелые руки. От них веет солнечным зноем. Одна ладонь повернута наружу: она мягкая, нежная. Розовым тоном она оттеняет коричневый загар верха другой руки. От объятий этих рук должно дышать медовым, летним теплом… Эти маленькие ручки принадлежат Ольге Вонсович.

Каким контрастом кажутся рядом толстенькие, пухлые ручки с короткими пальцами и с нехолеными ногтями у маленькой полной Ляпочки.

Ляпочка сидит на середине тахты, отделяя Ольгу Вонсович от ее брата Глеба. Руки Глеба приходятся под самым абажуром и от того подернуты красноватым блеском. Они похожи на руки сестры: тонкие, длинные, но гораздо больше и с узловатыми пальцами. Его сосед Стас заложил свои руки в карманы, и на свету видны только их запястья, покрытые веснушками с густыми красно‑рыжими волосами.

С другого края тахты, против Светланы, сидит хозяин, Владек Подбельский. Он весь в тени, и в сумраке кабинета со спущенными тяжелыми портьерами едва намечается его длинная, угловатая, тонкая фигура.

Говорит Ольга. Она эти дни служит вместе с Ляпочкой, ради случайного подработка, продавщицей в павильоне на выставке. Волнуясь и сбиваясь, она рассказывает о сегодняшней утренней встрече с большевиком. Настоящим большевиком, из советской республики.

– Я вся еще дрожу, – говорит Ольга красивым, вибрирующим голосом… – Сегодня подходит к нашему киоску какой‑то русский. Я сразу узнала по костюму и манерам. Никогда русский в Польше не заговорит на своем языке с незнакомыми. А этот смело сказал: «Пожалуйста, объясните мне, что это такое…» И представился: «Профессор Буковкин…» Мы с Ляпочкой недогадливые, все ему объяснили, дали образчики, мило улыбались, любезно смотрели.

– Parlez pour vous[8], – заметила Ляпочка.

– Спрашиваем, откуда он… «Из Москвы. Еду в Берлин». –

«Ну, как в России? Вы обязаны туда вернуться?» – Он был румяный, откормленный, веселый, улыбающийся, с шутливым видом. Отлично, по моде одет. Тут меня вдруг сразу осенило, что он такое, и от негодования у меня даже в глазах потемнело. «Как же, непременно вернусь. Сейчас я в Берлин… потом в Наугейм… Оттуда домой… Я в научной командировке. У нас теперь все хорошо, новый строй установился твердо, наука идет быстрыми шагами вперед. Жизнь вошла в норму. Народ испытывает счастье подлинной свободы». – «А как же, – воскликнула я, – шестьдесят расстрелянных и тысячи замученных из‑за Войкова?» Он засмеялся. «Ну, – сказал он. – Во‑первых, только двадцать, а не шестьдесят. Во‑вторых, советской власти надо было показать свою силу, чтобы остановить эти безобразные убийства. Если хотите меня спрашивать, я буду вам отвечать. Только не надо запальчивости. Я не хочу говорить вам неприятностей, но поддерживать ваших иллюзий я не буду». – «У вас наверху одни жиды», – выпалила я. «Хе‑хе, – усмехнулся он. – Ну, далеко не одни жиды. Крестьяне и интеллигенция тоже участвуют во власти. Вообще большевики эволюционируют». – «Большевики эволюционировать не могут. Впрочем, понятно, что вы так говорите. Вы, верно, боитесь, что за вами следят… Во всяком случае нам рассказывать про эту эволюцию бесплодно. Хороша эволюция! А беспризорные дети?» – «А что ж беспризорные дети?» – спросил он меня. «Да ведь это ужас, – то, что растет у вас в советской республике. Целое поколение аморальных людей, убийц, воров, грабителей, насильников… Что же будет, когда они вырастут?» Он покачал головою. «Они никогда не вырастут», – спокойно сказал он. – «Как не вырастут? Что же они так навеки и останутся детьми?» – «Одни умрут, а других просто уничтожат, когда надо». – «Боже мой, что вы говорите? – воскликнула я. – И так спокойно?» – «Печальная необходимость», – ответил он, пожимая плечами. «Вы готовите войну всему миру и прежде всего нашей милой Польше», – сказала я. «Войны мы не начнем, но защищаться будем с ожесточением… Ваши русские эмигрантские газеты, откуда вы черпаете свою информацию о нас, произвели на меня очень, очень несерьезное впечатление. На деле все в России не так. Мы привыкли, сжились с нашим советским строем и любим его». – «Любите? – воскликнула я. – Любите цареубийц, развратителей детей? Любите палачей? Простите, но вы не русский человек». Он искренно и весело рассмеялся: «Хе‑хе‑хе… Ну, и пускай не русский. От этого я не меньше доволен жизнью. У нас наука процветает. Я работаю в клинике. Правда, я не могу иметь ни своего кабинета, ни частной практики». – «Какая же это свобода?» – перебила я. «У нас свобода для рабочих. Для буржуазии пока нет свободы. Но зато какой подъем в массах! Сколько пафоса! Какой идеализм!..» Тут я не могла больше выдержать. – Голос Ольги стал напряженным. Ее ручки с тонкими пальчиками нервно двигались. Ладони то раскрывались, показывая розовую мягкость кожи, то сжимались в маленькие, темные кулачки с бронзовым весенним загаром. – Я выскочила из павильона. Я вся тряслась… Не знаю, на кого я была похожа в эту минуту.

– На торговку с Парижского рынка, – вставила Ляпочка.

– Ну уж! – Ручки Ольги разжались и розовые пальчики растопырились. – Скорее на кошку, которую атакует злобный фокс. Так вот… Я подступила к нему. «Идеализм?» – крикнула я. – А что вы сделали с религией? Замученные священники, медленная смерть в заточении патриарха, загубленные дети, поруганные церкви… Это идеализм?..» – «Это все было раньше. Теперь этого нет», – с невозмутимым спокойствием, но уже без шуточек ответил советский профессор. «Раньше?» – наступала я на него. – На днях заточили в тюрьму митрополита. А Соловки?..» – «Соловки? Это что такое? Я не слыхал. Не знаю». Тут, кажется, я уж совсем, как парижская торговка, уперлась кулаками в бедра: «Не знаете? Так вот в Берлине узнаете. Туда из Соловков многие бежали и рассказывают про все прелести вашего советского рая. Там знают, что такое Соловецкий Слон». Тут уж напала на него и молчавшая до сих пор Ляпочка: «Вы посылаете своим представителем к нам, сюда в Польшу, цареубийцу, мерзавца Войкова!»

Пухлые ручки Ляпочки развелись по коленям, подтверждая рассказ Ольги.

– «Войков? – Тут лицо у советчика передернулось и он покраснел. Точно оторопел. Однако тотчас оправился. – Но это талантливейший человек. Кого же он убил?» – «Беззащитную семью». Мне казалось, что я разрыдаюсь. «Какую»? – «Романовых». – «Разве?.. Я не знал». – «Вы, очевидно, многого не знаете…» Тут кто‑то подошел к нам и он, уже не кланяясь и не оглядываясь, стал поспешно удаляться. Весь день я не могла успокоиться. Я ничего не могла есть. Мне было душно, мерзко и противно, точно в руках держала какого‑то скользкого гада.

Ольга замолчала и, волнуясь, тяжело дышала.

Руки Светланы, до тех пор спокойные, с силою сжались в кулаки. Даже пальцы порозовели от напряжения. Владимир смотрел на них и такие неподходящие к моменту мысли шли ему в голову. Прикоснуться бы к этим розовым пальцам с белыми между косточками впадинками и начать бы считать с ласковой шутливостью: январь, февраль, март, апрель…

Светлана вздохнула. Короткое платье поднялось еще выше, и она красивым движением обеих рук поправила его.

– У меня сегодня на душе почему‑то тревожно, – сказала она низким, грудным, точно издалека идущим голосом. – Всю ночь снилась вода. Внезапный разлив реки, повернувшей назад. Вода была такая мутная…

Она замолчала. Все притихли, прижавшись в сумраке к спинке тахты.

– Только подумать, – продолжала Светлана. – Мой отец там… с ними… Я знаю, хотя мама и скрывает. Я помню все… Он им служит… Этим дьяволам… Когда все это кончится?..

Из темноты послышался спокойный, твердый голос. Говорил Глеб:

– У меня отмщение и воздаяние, когда поколеблется нога их. Ибо близок день погибели их, скоро наступит уготованное для них…[9]

Светлана долго раскуривала папироску. Спичка освещала снизу ее лицо. Глаза были опущены и прикрыты длинными, загнутыми кверху ресницами. Спичка погасла. Светлана затянулась папиросой. Красная точка сверкнула в темноте.

– Никогда они не погибнут… Мы погибнем, а не они, – сказала Светлана. – Когда они зашатаются, тысячи рук из Варшавы, Парижа, Лондона, Нью‑Йорка, тысячи красных рук пролетариата протянутся, чтобы поддержать их и помочь им. Я часто думаю о том, что там. Вы читали «Голос из бездны»? Вы читали Мельгуновскую «Че‑ка», или записки индуса Курейши, пять лет без вины томившегося в советских тюрьмах?.. Неужели могут существовать на земле такие кошмары? Неужели могут быть такие жестокие люди?.. «Вы говорите: “Мне отмщение”, – сказал Господь. Да ведь Господь‑то все это видит и слышит. Ведь Он всеведущий и вездесущий… А Он молчит. Так где же Его милосердие и справедливость?.. Если бы Он был подлинно милосердным, разве мог бы Он вынести весь ужас страданий хотя бы только беспризорных детей?.. Детей, которых Он сам призвал к себе…» Не мешайте детям приходить ко Мне…» Страдания юношей, героев, за Него кладущих свою душу… Стариков… За что замучен красными Эльвенгрен? Как мог Господь допустить страдания и смерть старого князя Павла Долгорукова? Как может допустить Господь везде и всюду, во всем мире торжество злых, гнусных и подлых людей?.. – Светлана вздохнула. – Что же? – продолжала она. – Значит, Бог хочет гибели всего лучшего в людях? Гибели детей?.. Гибели России?.. Хочет… Да… А мы молимся ежедневно: да будет воля Твоя… А Его воля – нас, Россию, погубить… Зачем же я буду молиться Ему?.. Надо тогда молиться другому. Просить того, другого, восстать на Бога и спасти Россию… Помешать Богу погубить Россию.

Светлана сказала это одним духом и без малейшего колебания. Она говорила то, что ее мучило все это время. Противоречие между тем, чему учила мать, говоря о Боге и России, и тем, что было в действительности.

Ольга, Глеб, Лапочка, Ядринцев, даже плотный рыжий Стас притихли от ее слов. Эти слова звучали дерзким и страшным вызовом. Особенно здесь, в этом кабинете, где в старых толстых книгах, стоявших рядами на резных полках за стеклами, казалось, были скованы какие‑то тайны, неведомые, опасные силы.

– Мне рассказывали, – бросая в пепельницу под лампой папиросу, начала опять Светлана. Ее лицо, на один миг нагнувшееся к столу, в отсвете красного абажура казалось суровым и гневным.

– Мне рассказывали: там красноармейцы, ночью, улягутся по койкам и под шинелью, тайно, крестятся. Явно не смеют. И такую молитву Бог не принимает… Нет, Бог, должно быть, бессилен. Надо д р у г о м у молиться… Надо молиться дьяволу.

Она снова чиркнула спичку. Ее руки дрожали и огонек не мог сразу найти папиросы.

– Может быть, вы и правы, – холодно и неторопливо сказал Подбельский. – Если Бог не хочет помогать людям, они приходят к мысли искать помощи у Сатаны. Не вы первая это говорите и не вы первая это думаете. В истории человечества, когда люди отчаивались в Боге или когда они видели, что Бог отказывается помочь им, нередко обращались к Сатане.

– И что же? – поворачивая голову в сторону говорившего, спросила Светлана. – Сатана им помогал?

– Как когда… Чаще лгал. Впрочем, иногда и помогал, но дорогою ценой. Ценой преступлений и ужасов.

– Больших ужасов, чем теперь в России, не может быть, – глухо сказала Светлана.

– Об этом есть целая литература, – продолжал Подбельский.

Он встал, подошел к книжному шкапу, не глядя вынул пачку небольших книг и бросил на стол.

– Bibliothegue Chacornac, – сказал он. – В Париже, конечно… Это главное издательство оккультных книг. Сатанизм идет с Запада, он развился рядом с католичеством. Православие тоже знало Сатану, но оно в нем видело просто черта и как‑то лучше умело с ним справляться. В православии нет того, так сказать, любопытства к дьяволу, которое присуще католицизму. Католики подошли к Сатане вплотную. У православных отход от Бога превращался в простое равнодушие. Только у католика, где религии присуща страстность, он мог породить сатанизм. Только католики могли создать литургию Сатане, так называемую черную мессу.

– Когда и как это случилось? – спросила Светлана.

– Очень давно. В дни ужасов, подобных тем, которые переживает Россия. В тысячном году было предсказано Светопреставление, кончина мира. В Европе был страшный голод. Все было съедено. Почти не осталось домашних животных. Дичь была истреблена, люди питались древесной корой и травою. А голод все усиливался. Выкапывали из земли трупы и пожирали их.

– Как у нас в 1921 году, – вздохнул Владимир.

– Слабые ели мертвечину. Сильные охотились за живыми людьми. Подстерегали прохожих на больших дорогах и убивали их, чтобы насытиться. Приманивали детей обещанием накормить, а потом душили и поедали их. И это, говорят летописцы, длилось три года, три года, длинных, как три века. К голоду присоединилась чума. Тогда сбылись предвещания Апокалипсиса. «Конь бледный и на нем всадник, которому имя смерть» прошли по Европе. «Ад следовал за ним, и дана была ему власть умерщвлять мечом и голодом». Ужас жителей был так велик, что погребали еще живых больных вместе с мертвыми.

– Как в советской республике при расстрелах, – заметил опять Владимир.

– Все ждали конца света. Людей охватил трепет страха. Они не спали по ночам. Массовые галлюцинации овладевали народом. Люди отчаялись в Боге. Тогда многие обратились к Сатане, готовые разделить алтари между Богом Добра и Богом Зла. Вот тогда и было положено начало Шабашу, церкви Сатаны, где совершалась литургия, обращенная к дьяволу, и где изрекали проклятия небу, покинувшему в несчастье человеческий род.

– Я их понимаю, – сказала Светлана. – Они были правы в своем отчаянии.

– Черные мессы, – продолжал Подбельский, – совершались во Франции уже во времена Генриха IV. Первые книги об этом относятся к XV веку. В 1440 году был составлен Formicarius немцем Лидером, бенедиктинским монахом. Потом вышли Disguisitiones magicae, сочинение Дель‑Рио, и знаменитая книга инквизитора Якова Шпренгера для руководства судьям при изобличении колдовства «Malleus maleficarum» – «Молот ведьм». В практике тогдашних служителей Сатаны много было страшных, диких обрядов… Дьявол всегда любил ступать в область патологии. Тут не обошлось и без евреев. Каббала сродни черной магии. До нас дошло дело Орлеанских Манихеев, открытых в 1022‑м году при Роберте Благочестивом и присужденных к сожжению на костре в качестве почитателей демона. Это была своеобразная, полуеврейская, полусатаническая, секта. Они учили, что Бог имеет два лика, светлый и темный. Они отождествляли Сатану с еврейским Богом, творцом материи. Потемки человечества… Человек бродил в этих потемках в поисках света и не находил истинного света.

– Я их понимаю, – повторила Светлана. – Разве теперь мы не в таких же потемках? Не наступило ли и для нас самое ужасное Средневековье? И где теперь этот истинный свет? Все видят, что Россия своими силами никак не может спастись, и все оставляют ее гибнуть. Европе не выгодна настоящая Россия… Особенно тем, кто рядом. Что же получается? Как сильны и могущественны коммунисты! Какая у них организация и дисциплина! Все у них разыгрывается, как в оркестре под дирижерскую палочку. Их могущество сильнее всех национализмов и патриотизмов. Они постепенно отравляют весь мир. Народы Европы не видят, как загнивает их кровь. Выборные этих народов идут к ним в услужение, продают им свои нации, их честь, их благородство оптом и в розницу. За Царские бриллианты, за золото, картины и драгоценности, накопленные Российскими Государями. Не Россия своим горьким опытом спасет мир, а весь мир неминуемо станет коммунистическим… Нас ждет не возрождение России, а гибель Европы. И Бог не хочет и не может помешать этому. При таком положении дел, если Бог оставил Россию, остается обратиться только к дьяволу. Она затянулась несколько раз короткими глубокими затяжками и бросила окурок в пепельницу. – Скажите, Владек, в чем же состояли эти черные мессы. Как там молились Сатане?

Подбельский развел руками.

– Простите, Светлана Алексеевна, я затрудняюсь говорить о таких вещах перед барышнями.

– Ну, мы современные, – бросила Ляпочка. – Да еще студентки. Милый Владек, расскажите нам. Мы же не дети.

– Это был, прежде всего, неистовый разврат… Человеческие жертвоприношения… Оскорбления всего святого… Кровь детей… Сладострастие убийства… Ненасытность мучителей. Довольно прочесть историю Жильде‑Реца, коннетабля Франции, похитителя детей, истреблявшего их на своих кровавых мессах… Извращение!.. Зверство!.. Нет, сказать «зверство» – значит оскорблять зверей. Или, например, черная месса, совершенная королевой Екатериной Медичи для выздоровления ее сына Карла IX. Это самое настоящее ритуальное убийство ребенка, только совершенное не изуверами евреями, а католиками. Во время этой мессы причастили заранее заготовленной облаткой ребенка, а потом служивший мессу ренегат‑священник кинжалом отсек ему голову. Эту голову, истекающую кровью, поставили на черную облатку и принесли на стол, окруженный магическими лампами и курильницами. К столу поднесли больного Карла IX. Тогда совершитель мессы стал заклинать демона ответить на вопросы устами отрубленной головы. И вдруг разомкнулись мертвые губы и странный, будто откуда‑то из далекой глубины идущий слабый голос произнес: «Vim patior» – «надо мною совершается насилие». Больной пришел в необычайное возбуждение. Он стал глухо и надрывисто кричать: «Уберите эту голову… уберите эту голову». Его унесли. После, во время болезни и в час своей смерти, он все повторял эти слова. Окружающие, не знавшие ничего о служении Сатане, думали, что его мучает призрак обезглавленного по его приказанию адмирала Колиньи, но его мучала эта ожившая властью Сатаны мертвая голова.

Ольга тяжело вздохнула и прошептала:

– Какие ужасы были в старые времена.

– Вы думаете, только в старые времена человеческий ум тянулся к тайнам ада и смерти? – сказал Владек. – Нет… И тогда, и теперь, и всегда они влекли к себе человеческий разум. В золотой век Людовика XIV, «Короля‑Солнца», в век мадригалов и придворной красоты, самые изящные женщины не гнушались самых черных и мрачных обрядов служения Сатане. Процесс волшебницы Вуазея на этот счет раскрыл многое. Оказалось, что черные мессы с убийством детей служились самой мадам Монтеснан, фавориткой короля, боявшейся потерять его любовь. Сохранилось установленное судом описание такой мессы. Мадам Монтеснан, обнаженная, с маскою на лице, легла на престол. На ее груди поставили распятие, а на живот чашу, и на таком живом алтаре стали служить кощунственную мессу. Когда наступил момент освящения даров, к алтарю подошла женщина с ребенком. Служивший мессу священник схватил ребенка и заколол его, собирая кровь в чашу. Этою кровью и облатками потом приобщали присутствующих… Это уже не Средние века, это пышный расцвет Франции.

– Приведший, кстати сказать, к революции, – заметил Глеб.

– И революция не спасла от Сатаны… В 1846 году в Париже служили черную мессу. На эту мессу принесли труп женщины. Над ним посадили живую женщину, усыпленную гипнотическим сном. Во время мессы усыпленная стала кричать: – «Причастите труп!.. Причастите труп…» Труп причастили. Труп поднял руку, потом ногу. Толпа кричала: – «Победа!»

– Что же это было такое? – задыхаясь спросила Ольга.

– Гипноз… Гальванизация… Может быть, просто общая галлюцинация. Кто знает… Важно не то, что это было, а важно, зачем это было.

– Праздное любопытство, – сказал Глеб.

– Нет… Это не праздное любопытство. Это вера в силу и могущество Сатаны. Надежда при его помощи достигнуть того, чего не дает Бог. Люди исходили из тех же побуждений, как сейчас Светлана Алексеевна, которая предлагает молиться Сатане, чтобы он не дал Богу больше мучить и терзать Россию.

– А что же делать, – сказала Светлана, – если в Божьей помощи я изверилась?.. Не верить ни во что не могу. Раз я отчаялась в светлом, тянет к темному. – Ее голос был глух. Она опять курила. Может быть, десятую папиросу за этот вечер. – Когда вся душа перевернута, – продолжала она почти шепотом… – Когда нет спокойного места в сердце… В девятнадцать лет… Вы понимаете? – вдруг воскликнула она громко. – Я не могу больше слышать обо всех этих казнях, расстрелах, арестах, тюрьмах, ссылках и насилиях. За что лишили меня моей России? По какому праву у меня отняли мой Петербург? Слышите? Я хочу его!.. Я хочу вот в такую весеннюю ночь пойти на Набережную и услащать запах тополевой почки от Александровского сада. Кто смеет меня не пустить? Она моя… Россия. Он мой, Петербург…

– Успокойся, Лана, – сказала Ольга.

Маленькая загорелая ручка с длинными узкими пальцами ласково легла на полную руку Светланы.

– Не могу успокоиться, – задыхаясь, сказала Светлана. – Скажите, Владек, а теперь, сейчас… где‑нибудь… совершают черные мессы?

– Даже в нашем городе.

– В нашем городе? Кто?.. Где?..

– Некий Пинский.

– Скажите, Владек, кто такой Пинский.

– Нет, не скажу, Светлана Алексеевна. И без того мы зашли слишком далеко. Могу сказать одно. Пинский – страшный человек. О нем говорят, что это «Калиостро двадцатого века». Но это слишком слабо.

– Где он живет?

– Оставим это. Довольно, господа, чертовщины, – сказал Подбельский.

Он встал, подошел к двери и повернул выключатель. Ровный, матовый свет от большого плоского фонаря, вделанного в потолке, мягко разлился по кабинету. Блеснули в углу стальные латы на манекене, на стене выявились призрачные картины большого гобелена и резные полки. Стали видны взволнованные лица гостей, сидевших на тахте.

Владек оглядел молодежь и сказал:

– Алэ, проше пане, поедемы тераз цусь зъесть…

– Не, до Савои, – сказал Стась.

– Цо до мне, то я тылько хербатэ выпиэ, – сказала Ольга.

К ней присоединились и остальные. Владек объявил, что чай он может устроить дома, и стал хлопотать. Вместе со светом куда‑то ушли все мрачные призраки и страшные образы черной мессы. Стас ухаживал за Ольгой, Ляпочка трунила над нею.

– Ты посмотри, Ольга, на Стася. Как он старается для тебя. Пальцы обжег. Чем не кавалер?

– Стась настоящий пень, – смеясь, ответила Ольга. Ее милое лицо осветилось ясной, беспечной улыбкой. Короткие, по‑мальчишески остриженные волосы не могли уничтожить его нежной, женственной красоты. – Ну как есть пень… – повторила она и приподнялась принять чашку от рослого рыжего Стася.

Светлана как сидела, так и осталась сидеть в углу тахты. Она была все еще во власти своих мыслей. «Надо во что бы то ни стало познакомиться с Пинским».

Светлана скоро все разузнала про Пинского. В городе его знали и боялись. Пинский, известный как гипнотизер и оккультист, был уже человек старый. Он жил на окраине города, недалеко от скакового поля. Про Пинского говорили, что он умеет выделять свое астральное тело и направлять его куда угодно, не считаясь ни с временем, ни с пространством: в прошлое, в будущее, в любую часть света. Говорили, что он был всю свою жизнь большой сладострастник и что за ним числится много романов с женщинами самого различного положения в свете.

Слава Пинского началась еще до революции 1905 года. В Петербурге, в Фонарном переулке, было обнаружено страшное преступление. В квартире некоего инженера Гилевича были найдены следы ужасного убийства. В печи остались пепел и куски обгорелого человеческого тела. Другие куски, упакованные в бумагу, были найдены в разных частях города. Голову не могли найти нигде, и потому нельзя было определить, кому принадлежали эти останки. Так как преступление было совершено на квартире Гилевича, а сам Гилевич исчез, явилось подозрение, что Гилевич и стал жертвой преступления. Было странно одно: незадолго до этого убийства Гилевич застраховал свою жизнь в огромной сумме. Петербургская сыскная полиция сбилась с ног, ища убийцу. Никаких следов… По чьему‑то совету решили частным образом обратиться к Пинскому. Пинский согласился помочь розыскам. Погрузившись в самопроизвольный транс, он вышел в астрал и направился в прошлое, в квартиру Гилевича в момент совершения преступления. Оттуда он последовал за Гилевичем и нашел его в Париже с уже купленным билетом океанского парохода в Америку. Когда транс кончился, Пинский сообщил обо всем виденном им полиции. Он назвал гостиницу, где в данное время находится Гилевич, и подробно, с точностью очевидца, описал, как Гилевич заманил к себе на квартиру постороннего человека, убил его, разрезал тело на куски, часть сжег в печке, а часть запаковал в бумагу и разбросал по городу. Оказалось, что Гилевич симулировал свое убийство, чтобы потом при помощи брата получить страховую премию. Доложили Петербургскому градоначальнику Драчевскому. Драчевский телеграфировал в Surete Generale, в Париж. По указанному им адресу французские агенты отправились арестовать Гилевича. Когда Гилевич увидал полицию, он застрелился.

После этого слава Пинского разнеслась по всему Петербургу. Его приглашали в светские салоны устраивать свои сеансы. Он применял свою магическую силу, чтобы вымогать деньги и овладевать женщинами. В него, шестидесятилетнего старика, влюбилась одна молодая фрейлина. Скандал разгорался. Пинского выслали из Петербурга. Он поселился в том городе, где теперь жила Светлана. Перед великою войною, когда ему было уже 74 года, он появился в Берлине. Там он навел свои чары на одну молодую девушку, родственницу Императора Вильгельма, и она влюбилась в него. Говорили даже, что он тайно обвенчался с нею.

«Es ist schon zu viel»[10], – сказал Вильгельм. Пинского посадили в тюрьму по обвинению в мошенничестве. Однако у него нашлись преданные и влиятельные заступники и по их настоянию его освободили.

Когда немцы вошли в город, где жила теперь Светлана, Пинский вернулся в свой дом.

Ему было 86 лет. Несмотря на свою старость, он не оставил своих темных занятий. Про него говорили, что он при помощи расстриженного, беспутного ксендза тайно совершает «черные мессы».

Эти рассказы возбудили любопытство Светланы.

Смешно бояться 86‑летнего старика. Что может он ей сделать худого лично? Если есть черные мессы, если есть действительно Сатана, она обратится к нему с мольбою восстать против Бога и не дать Богу разрушить Россию. Если для этого надо пожертвовать собою, она принесет себя в жертву. Если нельзя светлым, то она темным путем загладит измену отца.

В голове Светланы смешались понятия добра и зла, и все ее существо было как бы охвачено гипнозом ожидания чуда. Выход в астрал… Странствия в прошлом, настоящем и будущем. По всем странам света… По другим планетам… Это было так «безумно» интересно…

Если Сатана может сделать все это, стоит поклониться и Сатане. За такие чудеса не жалко отдать и жизнь.

Это не опиум, не кокаин, не морфий, что предлагали ей подруги и что вело к разрушению тела и преждевременной старости.

Пинскому 86 лет. А он, говорят, все еще бодр. Значит, его чары не сокращают, а продляют жизненную силу.

Так напряженно думала Светлана, отыскивая способ встретиться с Пинским.

Весна… В этом городе она особенно яркая, красивая и приветливая. Она – везде. В звонком цоканьи конских подков по асфальту мостовой, в тихом шелесте резиновых шин автомобилей, в воробьином писке и в хлопаньи крыльев гулькающих по подоконникам и крышам голубей. Она – в сиянии вдруг ставшего высоким и бездонным неба, в плесках солнечных отражений на стеклах открытой двери, на лакированных стенках кареты, на луже оставшейся от поливки воды. Она благоухает сиренями и ландышами. Их целыми корзинами носят девочки, протягивая букетики прохожим. В скверах и в садах молодая трава пробилась сквозь вкусно пахнущую черную землю и манит глаз свежею нежностью зеленого ковра. На круглых шапках боярышников просвечивают розовые почки бутонов. Лиловые ирисы горят прозрачными огнями под гранитными цоколями памятников. Цветочный ковер распускается на глазах, сливая зеленые и синие разводы лобеллий и анютиных глазок в причудливые узоры. Садовники щеголяют пестротою садовых клумб. Окна домов раскрыты настежь. Из квартир люди выглядывают на улицу. С улицы кричат, зовут на воздух. Лица людей помолодели, покрылись легким, нежным загаром. Глаза блестят. Походка шире и увереннее. С неба несется мерный, ровный, католический благовест. Он говорит о небесном. С реки налетает теплый благоуханный ветер полей и лесов: зовет к воскресающей земле.

В такие дни в кондитерской Франболи после четырех часов не достать свободного места. Кондитерская выбежала столиками, накрытыми парусиновым тентом, на улицу, завоевала половину широкой панели и слилась с уличной толпой. Совсем по‑парижски. Только чище, уютнее, симпатичнее Парижских кафе на бульварах и Champs Elusecs. Маленькие столики блестят скатертями. Служанки в коротких черных платьях и белых передниках служат неслышно и внимательно.

Чтобы получить хорошие места, посидеть подольше и на славу отпраздновать окончание Политехникума Ядринцевым и Глебом Вонсович, Светлана, Ольга, Стась и Ляпочка, вместе с обоими «героями дня», забрались в кофейню с трех часов.

Кофейня была пуста. Только за одним столом сидел какой‑то человек за стаканом недопитого чая.

Молодежь шумно сдвинула в углу три столика. Светлана уселась в самый угол, прямо под высоким олеандром в зеленой кадке. Против нее, спиною к улице, сел Глеб. По другую сторону Светланы поместилась Ольга, снявшая лиловую шапочку и вся сиявшая молодым весельем. С ней рядом была Ляпочка, сжимавшая руку Ольги горячею пухлою рукою. Против Светланы сел Владимир Ядринцев. Он встревоженно большими, серыми, чуть выпуклыми глазами смотрел на Светлану. Он не слыхал и не понимал ни слова из того, что она быстро и возбужденно говорила Глебу. Он видел только блистание ее синих глаз, видел, как красиво раскрывался ее изящно очерченный рот и как из‑за алых губ сверкали белые влажные зубы. Он смотрел, как ветер играл ее золотистыми прядями, выбившимися из‑под блекло‑голубой шляпки. Все очарование весны, вся прелесть расцветающей природы, все ароматы цветов, небо и солнце сливались для него, как в фокусе выпуклого стекла, в этом несказанно красивом девичьем лице. Счастливая улыбка не сходила с его губ.

Рядом с ним в такой же, только еще более глубокой, улыбке расплылся Стась. Он был великолепен в своей студенческой «амарантовой» шапочке корпорации «Patria» и в английской рубашке с широким отложным воротником.

Как только вошли, заказали шоколад со взбитыми сливками и пирожные, много пирожных. Заговорили по‑польски.

– Колер охронны[11], – засмеялась Ольга.

Они, говорившие дома между собою по‑русски, на улице и на людях говорили по‑польски, чтобы не навлекать на себя косых взглядов.

– Панно Светлано, я пани видялэм вчорай на улицы, – сказал Ядринцев.

– Цо? – рассеянно обернулась Светлана, прервав свой рассказ Глебу.

Она была очень возбуждена. Сегодня она решилась пойти к Пинскому. Вчера она ходила к его дому. Она долго разглядывала этот каменный мрачный особняк, стоявший в глубине небольшого сада, окруженного высоким деревянным забором. В ясном свете весеннего вечера покрашенные желтой охрой доски глухой сплошной ограды, казалось, хранили за собой безмолвие какой‑то тайны. Все равно, хотя бы то была тайна смерти, Светлана переступит ее сегодня и узнает то, что открыто немногим. Она никому не говорила о своем решении, боясь, что ей помешают. Но все в ней дрожало скрытым волнением и потому она была сегодня особенно возбуждена и интересна.

– Посмотрите, Глеб, на того господина, что сидит через столик от нас. Мне кажется, что он нас слушает.

Сидевший был стройный человек, высокого роста. Он был безукоризненно одет в штатское платье, которое сидело на нем с особым спортсменским шиком. Легкий костюм из серой дорогой материи был надет точно в первый раз. Крахмальный отложной воротник, модный, пестрый галстук, зашпиленный дорогой булавкой, серые брюки с острою складкой, американские башмаки – все было элегантное, красивое и не дешевое. Его бритое лицо было покрыто тем особым, мужественным загаром, который дается не ленивым лежанием на согреваемом солнцем пляже, а суровыми ночлегами у костра, на морозе, пребыванием целыми месяцами на воздухе. Вместе с тем лицо это было тонко, барски породисто и солдатски закалено. Из‑под слегка примятой серой шляпы с широкими, небрежно загнутыми полями остро смотрели сине‑серые, стальные глаза. Их сильный, упорный, волевой блеск был притушен длинными ресницами. Трудно было определить, сколько ему лет. Светлана мысленно давала ему двадцать пять и пятьдесят. Он держал в руках газету, обернув ее название к улице, но, видимо, не читал ее. Газета была английская, «Times». Он давно держал ее все в одном положении.

– Как думаете, Глеб, кто это такой? Может быть, авиатор… У него глаза, как у орла, что глядит сквозь тучи на солнце… Такие глаза бывают у авиаторов… Впрочем, нет… Он слишком, пожалуй, строен и мускулист для авиатора… Он, видимо, много ходил и много ездил. Ольга прислушалась к ее словам.

– А как ты думаешь, Светлана? Это русский?

– По‑моему, англичанин… Вряд ли поляк.

– Ты думаешь, он нас не слышит?

– Он не слушает нас. Он кого‑то ждет. У него, наверно, любовное свидание.

– Посмотрим, кто его предмет, – перегибаясь через Ольгу к Светлане, сказала Ляпочка. – Я вам скажу только одно. Я не влюбчива. Но в такого «типа» я бы влюбилась с головой.

Светлана, осторожно макая мягкую рассыпчатую вафлю в шоколад, быстро рассказывала Глебу о том, что она узнала на этих днях.

– Слушайте, Глеб… Я бы хотела, чтобы вы поняли то, чего я не понимаю, и объяснили мне. Представьте себе: мысль… Вот я думаю: это мысль. А от нее идет, излучается волна, подобная волне беспроволочного телеграфа… Говорят, эту волну можно уловить и тогда явится возможность читать мысли человека.

– Ну уж, – возмутилась Ольга, слушавшая Светлану. – Благодарю покорно. Этого только не доставало. Тогда уж и думать нельзя. Всякий узнает.

– А ты не греши в думах… Если волна моей мысли достаточно сильна, я могу направить ее на другого и заставить думать так же, стать моим единомышленником этого другого. Вы понимаете, Глеб? Образуется как бы цепь мыслей, как в гальванической батарее. Рождается живая сила мысли. То, что называется у оккультистов «эгрегором». Впрочем, может быть, эгрегор не то. Вы меня остановите, если я говорю глупости. Отсюда – масонство. Почему люди, умные, добрые, хорошие, честные, идут в масоны? Ведь они, как я слышала, не знают, кому они подчинены, чему они служат. А идут… Почему масоны – такая сила? Да потому, что их единомыслие, связанное внутренней дисциплиной, создает сильный эгрегор, заставляющий и других людей, посторонних масонам, думать, как они. Вы понимаете этот способ завоевания человеческой души? Ведь это сильнее, чем порабощение тела. Вот теперь взять коммунистов. Они создали своею единою ненавистью ко всей христианской цивилизации такой могучий эгрегор, что он порабощает умы масс. «Пролетарии всех стран, соединяйтесь» – это и есть создание мыслевой страшной силы, создание всепорабощающего эгрегора. Ну какой же коммунист насквозь буржуазный, скопидомный француз? А вот, подите же. Он идет под красное знамя, сам готовя себе гибель. Парламенты бессильны бороться с коммунизмом. В парламентах – партии. В парламентах – борьба. Туда проникли те же коммунисты. Там уже нельзя создать общей мыслевой батареи, и эгрегоры правительств оказываются слабее эгрегора коммунизма. Вот что ужасно. Вот что мне не дает покоя.

Светлана говорила все это по‑польски. Ядринцев напряженно ее слушал, стараясь сквозь чарующую прелесть ее оживленного лица понять все то, что она говорит. Ему хотелось самому вставить свое слово и он, наконец, сказал, запинаясь и смущаясь своей неправильной польской речью:

– Вы поймуете, вы розумите, проше пани. Коммунизм, он от шатана, то конец нации… Каждой, и польской также. Пшеба вольчить, пшеба вшистким, вшистким взятьсс за рэнки и скрушить иего.

Светлана покачала головой.

– Ах, если бы тут был только Сатана. Может быть, и удалось бы уговорить Сатану оставить Россию.

Она напряженно смотрела на улицу. Глеб и Ядринцев невольно повернулись в ту сторону, куда устремились ее блестящие, синие глаза.

Из толпы прохожих, становившейся все гуще, – четвертый час был уже на исходе, – выделился статный молодцеватый крестьянин. Он был одет, как одеваются земледельцы в Галиции или в Витебской губернии. На голове, остриженной в кружок, была небольшая, белая, круглая шапка. Белая свитка грубого домотканного крестьянского сукна была запахнута наискось. Косой ворот был обшит белой дубленой кожей. Белый ручник, скрученный жгутом, опоясывал свитку. Одежду дополняли добротные высокие сапоги. Он подошел к кондитерской и окинул сидевших за столами взглядом своих зорких глаз. Он быстро заметил незнакомца в сером костюме. Тот встал, продолжая держать, точно на показ, английскую газету. Крестьянин подошел к нему, сдернул с солдатской отчетливостью шапку с головы, что‑то доложил вполголоса незнакомцу и повернулся назад. Господин в сером вышел за ним вслед на улицу. Проходя мимо Глеба и Светланы, он вдруг приостановился. Его стальные глаза со странной силой пронзили Глеба.

– Глеб! – сказал он негромко, но отчетливо. – Когда будете готовы заслужить Родину, пойдете за мной.

Он говорил на безупречном русском языке.

Глеб машинально встал, за ним поднялся Ядринцев. Они оба стояли против незнакомца и смотрели на него не понимая.

– Помните одно, – строго, точно внушая им свою мысль, продолжал незнакомец: – Коммунизм умрет, Россия не умрет.

Он повернулся и быстро вышел за ожидавшим его крестьянином в белой свитке.

Когда Светлана вернулась домой, ее мать молча подала ей газету и пальцем указала то место, где читать. В газете коротко сообщалось, что в Германии, в курорте скончался от болезни сердца видный коммунист и член Реввоенсовета Бахолдин. Тело его заботами советского правительства сожжено во Франкфурте. Прах в почетной мраморной урне отправляется в Москву, где будет заложен рядом с прахом Красина в Кремлевской стене.

Светлана прочла заметку и подняла на мать большие синие глаза.

– Ты знаешь, Лана, кто это?

– Да, мама.

– Ты его помнишь?

– Смутно. Очень немного… Тебе его жаль, мама?

– Он умер для меня в тот день, когда пошел служить дьяволу.

Светлана вздрогнула. У нее забилось сердце. Но она овладела собою и тихо спросила:

– Ты будешь служить панихиду?

– Нет… К чему? – сказала холодно и враждебно Тамара Дмитриевна. – Он ни во что не верил… Он был атеист.

Светлана пожала плечами. Она хотела возразить матери, что тем более о нем надо бы помолиться, но вспомнила, что она сама потеряла веру в Бога. Гордое чувство опять заговорило в ней. Она, через дьявола, сделает для отца и для Родины больше, чем все эти люди могли бы сделать через Бога. Она будет как Жанна д’Арк. Только Жанну д’Арк призвала на подвиг Богоматерь и она пошла, окруженная светлыми силами. Она, Светлана, пойдет, окруженная силами тьмы. Пинский научит ее овладеть тайною бытия. Она станет, как и он, выходить в астрал. Она узнает прошедшее, настоящее и будущее. Люди ходят за советскую границу на разведку и гибнут там, либо томятся в тюрьмах, ничего не узнав. Без пользы. Она невидимым духом войдет в Кремлевские тайники, она узнает все… Она тайною силою поразит и уничтожит вождей большевизма. Разве этого нельзя? Сатана может все. С его помощью она создаст новый, мощный эгрегор для борьбы с большевиками и поразит их. Ей казалось, что она выросла за эти несколько минут. Она встала и выпрямилась. Положительно, она стала выше ростом. Светлана подошла к зеркалу и надела на завитые волосы синюю шапочку. Подрисовала губы: всего две точки наверху, а как красиво! В складке рта явилась влекущая прелесть. Чуть положила розовой пудры на щеки, у самых глаз. Какие длинные ресницы! Какие глубокие большие глаза! Они хранят тайну, которой не узнает никто. Не через них ли выйдет ее астральное тело, чтобы потом вместе с монадою духа помчаться в далекое странствие?

Светлана была в том же коротком, почти не прикрывающем колен платье, в котором была у Франболи. Она повернула зеркало, чтобы видеть ноги. Они такие красивые в палевых шелковых чулках… Прелестные башмачки. Только все уже чуть‑чуть поношено. Вот на правом чулке еле заметная подштопанная дырочка. Ничего. Сатана даст и богатство.

– Куда ты, Лана?

– Я к Ольге.

Светлана в первый раз солгала матери.

«Ничего, – подумала она. – Надо привыкать».

– Посидела бы со мной, – робко сказала Тамара Дмитриевна.

– Ты все‑таки грустишь, мама?

– Нет… Я уже сказала тебе. Да и слишком давно все это было. Десять лет назад… Мне просто не по себе.

– Ну, до свидания, мама.

Свежие губы коснулись щеки Тамары Дмитриевны. Пахнуло запахом душистой пудры – нежным девичьим запахом. Светлана накинула белую шаль с вышитыми шелком, киевским швом, цветами, – Ляпочкина работа, – и скользнула за дверь.

Светлана хорошо знала дорогу. Доехав на трамвае до самого конца, она торопливо пошла по небольшой уличке в направлении скакового поля. Тут было пустынно. Высокие заборы и сады скрывали небольшие дома, похожие на дачи.

Дом, который ей был указан, имел нежилой вид. Серые ставни были закрыты. На диком камне стен искрились слезы росы. Дом глядел навстречу Светлане таинственно и загадочно. Казалось, сквозь щели ставен чьи‑то глаза следили за нею. Светлана хотела спросить у кого‑нибудь, тот ли это дом. Но кругом не было никого. Вдали шумел весенним шумом город. Трубили чуть слышные гудки автомобилей. Где‑то далеко как будто играл оркестр. У ворот нигде ни дощечки с именем, ни надписи. Тяжелой, холодной, железной петлей висел рычаг колокольчика. Светлана остановилась перед ним в нерешительности. Наконец, решилась.

Она потянула рукоять. Звонок раздался глухой и деревянный. Ударил два раза и тотчас, будто кто‑то уже ждал ее за высокой, разбухшей от сырости калиткой, калитка открылась.

Старик, с седыми волосами, в черном узком пальто до пят, стоял против Светланы и вопросительно смотрел на нее немигающими серыми глазами.

– Цо вельможна пани собе жычи?

– Пан Пинский дома? – по‑польски спросила Светлана.

Старик сделал пригласительный знак рукою, пропустил Светлану вперед, тщательно запер двери и пошел за ней.

В высоком, полутемном, пыльном вестибюле был стылый, почти зимний холод. Тяжелая дубовая лестница, изгибаясь вдоль стен, двумя маршами шла во второй этаж. Старик пригласил Светлану следовать за собой и стал подыматься по лестнице. На площадке он постучал у тяжелой двери.

– Да, да, – раздался негромкий, твердый голос.

Старик пропустил Светлану за дверь.

Три стены потолка были уставлены полками с книгами. Книжный запах тлеющей бумаги стоял в комнате. Против окна помещался громадный стол, заваленный книгами, рукописями и бумагами. Из‑за него навстречу Светлане поднялся сухой человек среднего роста в длинном черном сюртуке. Седая узкая борода закрывала рубашку. Лицо было пергаментно‑желтое, но без морщин. Из‑под седых кустистых бровей пронзительно смотрели на Светлану глубоко запавшие глаза. Их зрачки были странно расширены, и Светлане казалось, что два больших черных отверстия остро смотрят на нее своей блестящей глубиной.

– Чем могу быть полезен? – сухо спросил человек.

Светлана так растерялась, что долго не могла ничего сказать.

Все в ней дрожало внутренней дрожью. Взгляд стоявшего перед нею был суров, властен и надменен, и Светлана почувствовала себя перед ним маленькою и ничтожною. Ей стало страшно за свое дерзкое вторжение. Однако хозяин точно читал ее мысли.

– Успокойтесь, – сказал он.

Его голос был звучен, негромок и красив. Он напоминал голоса ксендзов, беседующих с прихожанами. Все еще не приглашая ее сесть, он подал ей папиросы и спички.

– Курите, – сказал он, – это успокаивает.

Светлана закурила, втянула дым двумя‑тремя сильными затяжками и тихо, с покорною мольбою в голосе, сказала:

– Вы пан Пинский? Я не ошибаюсь?

– Да, я Пинский.

– Пан Пинский… Я пришла к вам… – Светлана замялась, не находя слов.

– Если ясновельможна пани пришла ко мне гадать, я этим не занимаюсь.

Светлана молчала. Опустив голову, она перебирала концы своего шарфа.

– Нет, – наконец сказала она. – Я пришла за более важным… Мне говорили, что вы можете усыплять… Можете выходить в астрал… Можете колдовать.

– Кто вам говорил такой вздор?

– Я… – Светлана чуть не плакала. – Я готова… я согласна… Сатане… если он может…

– Глупости… Глупости, – сказал Пинский. – Бабьи сплетни… пустые городские слухи.

Он внимательно с головы до ног осмотрел Светлану. Светлана вспыхнула. Ей показалось, что он видит сквозь платье ее тело и читает ее мысли.

– Садитесь, – сказал Пинский, указывая на тяжелое кресло. Он сел рядом на таком же кресле. – Колдовать?.. – сказал Пинский. – Как это нелепо. Люди смотрят на это, как на фокусы ярмарочного волшебника… Дайте вашу левую руку.

Светлана протянула Пинскому свою полную красивую руку. Сухие, точно из одних костей, обернутых кожей, длинные пальцы взяли ее, и острые глаза впились в ладонь.

– Светлана… – сказал Пинский… – Вас зовут Светланой. Очень впечатлительны… нервны… До десяти лет жили в богатстве… Гм… Отец… да… отец…

– Он только что умер, – воскликнула Светлана.

– Да знаю же… Знаю, – резко перебил Пинский. – Умер… Н‑да… Хорошо… Я займусь вами… Очень хорошо… Отец… Ну да… мать, положим… Прекрасная женщина, ваша мать… Мало вы ее цените… Да… отец… Ну хорошо… Прежде всего надо, чтобы вы мне верили.

Пинский оставил руку Светланы и взял с письменного стола тяжелое, плоское, каменное пресс‑папье.

– Возьмите это… Камень?

– Камень, – робко ответила Светлана.

– Твердый?

– Очень твердый… Я думаю, это оникс.

– Агат! – сердито крикнул Пинский. – Самый твердый камень. Чтобы из него сделать какую‑нибудь фигуру, китайцы точат его годами.

Он надавил своими тонкими пальцами пресс‑папье, и оно подалось под ними, как воск. Он стал быстро мять его, лепить, формовать. Несколько минут оба молчали. Светлана с удивлением и ужасом смотрела, как из камня выходили тонкие полупрозрачные лепестки. Казалось, жилки можно было ощущать на них. Появился стебель, за ним тычинки, пестики, развернулся сбоку листок.

– Лотос, – передавая великолепный каменный тяжелый цветок Светлане, сказал Пинский. Он улыбался. Сухие губы растянулись, обнажая черное отверстие рта. Крючковатый, тонкий нос навис над белыми усами. – Ударьте пальцами. Звенит?.. А?

Лепестки звенели каменным звоном. Они были выточены из агата.

Светлана протянула обратно цветок Пинскому. Ей было страшно его держать. Пинский взял его, провел между ладонями и небрежно бросил на стол. Глухо и тяжело ударилось о доску стола бесформенное плоское пресс‑папье.

У Светланы кружилась голова.

– Ну‑с, панна Светлана… Может быть, с вас довольно… Посмотрели и идите себе домой. Вы понимаете теперь, что это уже не шутки.

– Ах, нет, нет, – простонала Светлана. – Напротив… Я так хочу.

– Что хотите?

– Все… Власть… над временем… над пространством.

– Пустое.

– Видеть страну… где лотосы…

– Пустое.

Пинский подошел к окну и широко раскрыл его.

Светлана отлично помнила, что она была во втором этаже и деревья сада были выше дома. Сейчас она их не видела. Беспредельная синь вечереющего неба открылась перед нею. Без конца тянулись просторы. Они влекли к себе. У Светланы было такое чувство, точно она поднялась на высокую башню. Пинский смотрел Светлане в глаза. Его взгляд был неподвижен и страшен. Этот взгляд, казалось, испытывал, готова ли она.

– Встаньте сюда, – показал Светлане Пинский на подоконник.

Светлана послушно встала на окно. Ни сада, ни города не было видно кругом. Дом как будто плавал в густом синем тумане.

Светлана ощущала на своем затылке взгляд Пинского. Ей казалось, что у нее там шевелились волосы, точно кто тихо дул сзади. Как сквозь сон, она услышала приказание:

– Прыгайте вниз.

Она сделала шаг вперед, вытянула ногу. Что‑то крепко и сильно будто ударило ее по затылку.

В ушах загудел быстро несущийся навстречу воздух. Какая‑то мягкая сила подхватила ее, подняла кверху и со страшной быстротою помчала вперед.

Светлана, закрывшая было глаза, открыла их…

Все ее чувства сохранились, стали даже острее, но себя она не ощущала. Она неслась над землею, должно быть, на страшной высоте. Она слышала гудение воздуха. Она видела, как быстро темнела под нею земля, облитая красными закатными лучами солнца. Эти лучи на ее глазах гасли, сменялись сумерками, темною ночью. Вдруг вдали показалось светлое, туманное пятно. Оно становилось более ясным, открывались огневые зарева фабрик, гирлянды ярких фонарей, бегущих навстречу прихотливым узором. Светлана слышала нудный запах копоти, угля и керосиновой гари. Это продолжалось всего несколько мгновений. Теперь снизу уже доносился влажный запах травы и лесов… То холод охватывал Светлану, но он не был мучителен, то было жарко, но эта жара не томила. Впереди золотом загорелся рассвет. Была золотая степь. Над нею обрывом, наискось поднималось плоскогорье, все зеленое от садов. Точно белая жемчужина горела на его краю. Светлана легко и плавно, как мотылек, спускающийся к цветку, приближалась к ней. Стали видны огромные размеры этой жемчужины. На ней отразились розовые отсветы восходящего солнца. От земли неслись радостный писк и пение птиц. Зелеными точками порхали кругом те самые неразлучные попугайчики, которых Светлана видела когда‑то в детстве, в Петербурге, в Биржевом саду.

Перед нею был храм из белого мрамора, с большим круглым куполом. Светлана стала на землю. Она с изумлением смотрела на дивные очертания храма. Как тончайшее кружево, сквозила сложная резьба его портиков. Над большими дверями из бронзы змеились золотом арабские, причудливые буквы надписи. Над белой громадой храма порхали зеленые попугаи, садились, как воробьи, вдоль верхнего карниза, и живая изумрудная лента опоясывала стены.

Вокруг храма был сад. Прямоугольный, длинный, выложенный узорным мрамором бассейн, обсаженный пестрыми цветущими растениями, уходил в глубь сада. Громадные тамариски обступили его. Вода голубела, блистая золотыми точками в бассейне. Стаи красных рыбок играли на солнце. Высокие эвкалипты с прямыми, точно выкованными из железа стволами опускали вниз свои нежные тонкие листья. Ближе к самому храму пальмы с мохнатыми, шерстистыми, бурыми стволами раскинули пестрые веера своих длинных ветвей, и в золотой солнечной раме прозрачным зеленым опахалом раздвинул громадные листья высокий банан.

Земля выдыхала влажное дыхание корней, трав и цветов, и воздух был напоен густым и пряным ароматом, как воздух оранжереи. Светлана ходила взад и вперед по саду, вдоль мраморного бассейна. То она приближалась к храму. Дивилась его громаде. Разглядывала тонкую каменную резьбу его портиков, любовалась маленькими птичками, порхавшими кругом… То уходила на самый край сада, откуда был виден храм весь целиком, на фоне синего, голубого неба. Легким и воздушным казался он, подобный мечте, воплощенной в мраморе…

У ее ног по краю бассейна ползла черная с ярко желтыми пятнами саламандра, прелестная в своем безобразии. Зеленые ящерицы играли на камне. То быстро, извиваясь, бежали они, то замирали на солнце. Из чащи гранатовых кустов, между стволов тутового дерева выступил голубой павлин. Корона из тонких палочек с шариками дрожала на его голове. С трепетным шелестом он развернул свой золотисто‑зеленый хвост, усеянный темно‑синими глазками. Солнце играло на его нежных перьях.





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 236 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.064 с)...