Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Интеллектуальное смятение



Последователь Вл. Соловьева философ Б. Трубецкой в работе «Два зверя» развивал идею о том, что России угрожают две крайности: «черный зверь реакции и красный зверь революции». Для многих деятелей культуры эти «звери» оказались реальными. Художественно‑идейные колебания шли по самой большой амплитуде. От прямого, откровенного неприятия самой идеи революции (3. Гиппиус, Д. Мережковский, И. Бунин) до ее восторженного прославления (Д. Бедный, А. Жаров, И. Уткин, М. Светлов). Однако далеко не все быстро определили свои идейные позиции.

У Киплинга есть прекрасные строки, суть которых такова: сила продолжающейся ночи уже сломлена, хотя никакой рассвет не грозит ей ранее часа, назначенного рассвету… Сила старого была сломлена, но было бы неестественным ждать, что все художники станут приветствовать наступающий рассвет. И на главной улице большой литературы, и на ее задворках шло глухое, а иногда и бурное брожение. Основными вопросами, терзавшими художественную интеллигенцию, были: место культуры в «новом храме», проблема творческой свободы, отношение к духовным ценностям прошлого. Кое‑кто из писателей всерьез считал, что у русской литературы одно будущее – ее прошлое. Многих мастеров слова революционный шквал напугал, в нем они увидели угрозу не только себе, но и всей культуре. Хотелось бы высказать свой взгляд на отношение интеллигенции к революции, к социализму, к той нови, которая рождалась в страшных муках на нашей многострадальной земле.

Большинство интеллигенции не приняло социалистическую революцию. Разумеется, не все непринявшие стали ее врагами. Нет. Пожалуй, многих интеллигентов устроили бы результаты Февральской буржуазно‑демократической революции с каким‑нибудь парламентом и другими атрибутами либерального многовластия. Растерянность, интеллектуальное смятение русской интеллигенции продолжалось несколько лет. Затем стали вырисовываться диаметрально противоположные тенденции: полное принятие идей Октября и их полное отрицание, долгие колебания и постепенные повороты. Весьма характерен в этом смысле небольшой сборник «Смена вех», вышедший в июле 1921 года в Праге. Выступившие в нем авторы, в основном кадетской ориентации, активные деятели лагеря белых, призвали пойти на капитуляцию. Ключников, Потехин, Бобрищев‑Пушкин, Устрялов заявляли, что по «роковой иронии истории» большевики сделались «хранителями русского национального дела». Кстати, в своих выступлениях в 20‑е годы Сталин неоднократно упоминал Устрялова и само «сменовеховство» как символ разложения вражеского лагеря. Авторы «Смены вех» не скрывали, что считают большевизм утопией, но понимали, что с ними, российскими беглецами, «расправится и уже расправляется история». Ностальгические мотивы, окрашенные в славянофильские тона, знаменовали нечто более важное: поворот части интеллигенции к поддержке социалистической России. Эта смутная тяга к Родине глушила классовые инстинкты, мирила, хотя и с болью, с новыми реальностями в России.

Но, повторю, большая часть интеллигенции не приняла большевизма. Журнал «Политработник» в 1922 году в статье «Беглая Россия» писал: «Великая Октябрьская революция имеет свой «Кобленц»… Известны «патриотические» подвиги и образ жизни и мышления этой беглой России. Она не имеет даже и налета той печальной красоты глубокой осени, отпечаток которой можно уловить на представителях погибающего феодального общества в Кобленце Великой французской революции. Здесь господствует гниль, мерзость запустения, склока, мелкое и крупное интриганство и подхалимство, громко именуемые «деланием политики»…»

Выразителем крайнего неприятия Октября стала Зинаида Гиппиус. В своих «Серой книжке» и «Черном блокноте» она не без основания отрицала идеи революции, которая, по ее мнению, похоронила культуру России:

Напрасно все: душа ослепла,

Мы червю преданы и тле,

И не осталось даже пепла

От Русской Правды на земле.

Гиппиус олицетворила революцию с «пустоглазой рыжей девкой, поливающей стылые камни». Гиппиус, характеризуя свою и мужа (Мережковского) политическую позицию, с гордостью говорила: «Пожалуй, лишь мы храним белизну эмигрантских риз». В своей Родине они увидели «царство Антихриста».

Даже Троцкий, довольно терпимо относившийся ко всем этим метаниям и считавший неизбежным интеллектуальное смятение интеллигенции, бросил злую реплику по поводу «нытья» Гиппиус. Ее искусство, в котором преобладала проповедь мистического и эротического христианства, писал Троцкий, сразу же трансформировалось, стоило «подкованному сапогу красноармейца наступить на ее тонкий носок. Она немедленно стала завывать криком, в котором можно было узнать голос ведьмы, одержимой идеей о святости собственности».

Спектр эстетических интересов Сталина был неизмеримо уже эрудиции Троцкого, и декадентские, иконоборческие традиции и тенденции его мало волновали. Едва ли Сталин хорошо знал творчество Гиппиус, Бальмонта, Белого, Лосского, Осоргина, Шмелева и многих других интеллектуалов, так или иначе оставивших след в истории отечественной культуры. Его ум, эмпирический и лишенный эмоционального богатства, на весь храм культуры смотрел сугубо с прагматических позиций: «помогает», «не помогает», «мешает», «вредит». Художественные критерии, если они у него и были, не имели решающего значения. В полной мере свое кредо в отношении литературы и искусства Сталин выразит через два десятилетия в печально известном постановлении о журналах «Звезда» и «Ленинград». Для него литература и искусство всегда оставались замкнутыми в примитивную биполярную модель: «свои» и «чужие».

Справедливости ради нужно сказать, что, хотя волна эмиграции за рубеж была весьма большой, возможно более 2–2,5 миллиона человек, в основном представителей состоятельных слоев, интеллигенции, в том числе художественной (М.А. Алданов, К. Бальмонт, П. Боборыкин, И. Бунин, Д. Бурлюк, 3. Гиппиус, А. Куприн, Д. Мережковский, И. Северянин, А. Толстой, Саша Черный, Вяч. Иванов, Г. Иванов, В. Ходасевич, И. Шмелев, М. Цветаева, В. Набоков‑Сирин и многие другие), далеко не все были враждебно настроены против Советской России. Различна и их судьба. Немало таких, кто нашел свою смерть в трущобах Шанхая, ночлежках Парижа или вернулся в края родные. Одних ждала возможность возрождения литературного творчества, другие не смогли адаптироваться в новой социальной среде и навсегда замолчали. Третьи попали под жернова беззакония.

Художественная интеллигенция, оставшаяся в России, вела себя тоже по‑разному. Стали быстро возникать творческие союзы, объединения – «Союз крестьянских писателей», «Серапионовы братья», «Перевал», «Российская ассоциация пролетарских писателей» (РАПП), «Ассоциация художников революционной России» (АХРР), «Кузница», «Левый фронт искусств» (ЛЕФ), другие творческие альянсы. В стенах холодных клубов и дворцов шли жаркие дискуссии о пролетарской культуре, литературе и политике, возможностях использования ценностей буржуазной культуры. В процессе этого литературного брожения, а порой и интеллектуального смятения рождались спорные концепции, иногда ошибочные взгляды. Возник уникальный шанс в создании и утверждении творческого плюрализма в художественном сознании. В то время еще не были в ходу командные методы, которые для искусства, литературы равнозначны творческой атрофии.

Сталин, мало интересовавшийся поначалу этими вопросами, не видел какой‑то опасности в мозаике литературных школ, направлений, тем более что большинство художников (на свой лад) говорили о революции, новом мире, новом человеке, «зовущих далях». Даже авангардистские, часто сектантские увлечения «радикальными методами» творчества казались только наивными, забавными, не более. В ЦК еще не было идей и политических доктрин ждановского толка. Все это придет позже. Этот творческий плюрализм, естественный, как само искусство, за короткий срок смог дать в кино, литературе, живописи произведения, навсегда вошедшие в сокровищницу нашей духовной культуры.

В целом этот период (20‑е гг.) характеризуется раскрепощенностью мысли, творческими поисками, смелым новаторством. Художники, мастера слова, сцены, кинематографа много говорили о свободе творчества. У писателей было рожденное революцией стремление постичь тайны великого, вечного, непреходящего. Много говорили о гениях, гениальности, часто «перехлестывая» в своих суждениях через край. А впрочем, самая высокая вершина пирамиды творчества – гениальность, и почему бы мастеру слова не стремиться к ней? Может быть, и прав был крупный русский писатель и философ Н. Бердяев, не оцененный по‑настоящему и сейчас, что «культ святости должен быть заменен культом гениальности»?

Революция форсировала творческое созревание многих, и, видимо, были естественны и плодотворны частые дискуссии, споры, соревнования различных художественных школ. Как жаль, что через несколько лет эта атмосфера исканий в значительной мере испарится в каменоломнях бюрократического слога, однодумства, как духовной униформы, родит множество книг с «грибной жизнью», книг‑однодневок, о большей части которых сейчас никто и не вспомнит. В двух номерах журнала «Большевик» (1926 г.) была опубликована статья П. Ионова о пролетарской культуре и «напостовской путанице», в которой давался критический анализ воззрений столпов «напостовства» Вардина и Авербаха, выражавших свои взгляды в журнале «На посту» (отсюда – «напостовцы»). «Большевик» доказывал невозможность существования «чистого искусства», не подверженного влиянию социальных бурь, экономических потрясений, классовых схваток. Через некоторое время «Большевик» поместил ответ П. Ионову Леопольда Авербаха, сводящийся к тому, что культурная революция будет сопровождаться обострением классовой борьбы: «Кто кого переработает – массы ли старую культуру сумеют разбить на кирпичи и нужное им взять, или здание целостной старой культуры окажется сильнее пролетарского культурничества».

Вскоре будет провозглашен тезис о необходимости административного управления процессами культуры. Весьма характерна в этом отношении, например, передовая статья в журнале «Большевик», озаглавленная «Командные кадры и культурная революция». В ней постулируется, что проблема «воспитания культурных командных кадров строителей социализма» – проблема политическая. Ну а как только «подвоспитались культурные командные кадры», стали рушиться церкви, исчезать самобытные творческие объединения, замолкать неповторимые индивидуальности. Такой, например, оказалась судьба целой группы «крестьянских поэтов», ярким представителем которых был С. Есенин. Судьба их печальна. Очень жаль, но к этому приложил руку, видимо, не освободившись от своих ранних радикальных воззрений, и Бухарин… Свобода творчества все более программировалась, а значит, сужалась. А искусство, отчужденное от свободы и духовной сути человека, уже становится суррогатом культуры.

Конечно, сомнительно методы идейного руководства подменять директивным стилем. У политики есть много областей, где она диктовала и будет диктовать, но есть и такие сферы, где она может лишь взаимодействовать. Существуют и такие, где «политический скальпель» противопоказан, иначе он в процессе своего применения добивается противоположного, чем ждали, результата.

Сталин внимательно наблюдал за процессами брожения в литературе. Он чувствовал, что культурная революция, вызвавшая огромные изменения в общественном сознании, с неизбежностью вызовет и повышенный интерес к культурным ценностям вообще и к художественной литературе в частности. К середине 20‑х годов грамотность населения страны заметно повысилась. Особенно поразительными были перемены в национальных республиках. К 1925 году по сравнению с 1922 годом число трудящихся, овладевших грамотой, возросло в Грузии в 15 раз, в Казахстане – в 5 раз, в Киргизии – в 4 раза. Аналогичной была картина и в других регионах. Подлинными очагами культуры, грамотности становились рабочие клубы в городах, избы‑читальни в деревнях. В 3 раза по сравнению с 1913 годом выросли тиражи периодических изданий. Начался массовый процесс строительства библиотек. Были созданы киностудии в Одессе, Ереване, Ташкенте, Баку. Больше издавалось художественной литературы.

Политбюро неоднократно рассматривало вопрос о создании лучших условий для приобщения масс к художественной культуре, об усилении на нее идейного, большевистского влияния. В июне 1925 года Политбюро одобрило резолюцию «О политике партии в области художественной литературы». В постановлении отмечалась необходимость бережного отношения к старым мастерам культуры, принявшим революцию, а также, по предложению Сталина, подчеркивалась важность продолжения борьбы с тенденциями «сменовеховства». Более того, в документе указывалось, что «партия должна всемерно искоренять попытки самодельного и некомпетентного административного вмешательства в литературные дела».

Как видим, в первые годы после революции ЦК партии следовал ленинскому завету о том, что для подлинного социализма нужна «именно культура. Тут ничего нельзя поделать нахрапом или натиском, бойкостью или энергией, или каким бы то ни было лучшим человеческим качеством вообще». Не забыты были слова Ленина о том, что новая культура не может быть создана на голом месте. К сожалению, в 30‑е годы эти ленинские идеи будут преданы забвению.

Помощники Сталина докладывали генсеку о новых книгах, статьях пролетарских писателей. Все, естественно, генсек читать не мог. Но в его библиотеке (которая позже была расформирована, и в ней остались лишь книги с его пометками) сохранились тома, книжки тех лет в дешевых переплетах, с отметками красным, синим, простым карандашом. К слову, большинство своих резолюций, пометок он делал красным или синим карандашом. Многие из его соратников вольно или невольно подражали Сталину (в частности, Ворошилов). Судя по пометкам, различным замечаниям, написанным лично им, есть основания полагать, что Сталин ознакомился с «Чапаевым» и «Мятежом» Д. Фурманова, «Железным потоком» А. Серафимовича, повестями Вс. Иванова, «Цементом» Ф. Гладкова, творчеством М. Горького, которого генсек любил, стихами поэтов А. Безыменского, Д. Бедного, С. Есенина, других известных мастеров слова. Сталин заметил А. Платонова с его повестью «Впрок». Но, судя по всему, талантливый писатель, проникший в глубокие пласты человеческого духа, остался непонятым. «Бессонный сатаноид» поисков писателя вызвал раздражение генсека, о чем он, в частности, поведал однажды Фадееву. Сталин очень слабо был знаком с классической западноевропейской литературой, подозрительно относился к Западу вообще, к его «разлагающей» демократии.

Сталин любил театр и кинематограф. Но «любил» по‑своему, как помещик свой крепостной театр. В 30‑е и 40‑е годы он был частым посетителем Большого театра, регулярно смотрел по ночам в Кремле или на даче новые фильмы. При его затворничестве они, особенно кинохроника, были своеобразным окном в мир. Живопись любил меньше и не скрывал, что не обладает должным вкусом. Вопросы художественной культуры нередко обсуждал не только в кругу членов Политбюро, где большинство были невысокими ценителями искусства, но и с мастерами слова Горьким, Демьяном Бедным, Фадеевым и, конечно, с Луначарским.

В его речах художественные образы присутствуют неизмеримо реже, чем у Ленина, Бухарина, Троцкого, некоторых других деятелей партии. Они ему нужны, как правило, лишь для усиления критического начала своих выступлений. Одним из редких примеров такого использования можно было бы назвать выступление Сталина на объединенном заседании Президиума ИККИ[9]и МКК[10]в сентябре 1927 года. Отвечая члену Исполкома югославскому коммунисту Вуйовичу, Сталин бросает:

– Критика Вуйовича не заслуживает ответа. – И дальше говорит:

– Мне вспомнилась маленькая история с немецким поэтом Гейне. Однажды он был вынужден ответить своему назойливому критику Ауфенбергу следующим образом: «Писателя Ауфенберга я не знаю; полагаю, что он вроде Дарленкура, которого тоже не знаю».

И, продолжая, Сталин добавил:

– Перефразируя слова Гейне, русские большевики могли бы сказать насчет критических упражнений Вуйовича: «Большевика Вуйовича мы не знаем, полагаем, что он вроде Али‑баба, которого тоже не знаем».

Но, повторяю, его обращение к классике было очень редким, что отражало и весьма ограниченное знакомство генсека с шедеврами мировой и отечественной литературы.

В ряде своих публичных выступлений Сталин не упускал возможности выразить свое отношение к тем или иным писателям и их произведениям. Суждения генсека, как всегда, были категоричны и безапелляционны. Например, в своем письме к В. Билль‑Белоцерковскому Сталин однозначно осудил дирижера Большого театра Д. Голованова за то, что тот выступал против механического обновления репертуара за счет классики. Генсек тут же охарактеризовал «головановщину» как «явление антисоветского порядка». В 30‑е годы такая оценка могла стоить головы. Здесь же Сталин оценил и «Бег» Булгакова как антисоветское явление, добавив, правда, смягчающую тираду такого содержания: «Впрочем, я бы не имел ничего против постановки «Бега», если бы Булгаков прибавил к своим восьми снам еще один или два сна, где бы он изобразил внутренние социальные пружины гражданской войны в СССР, чтобы зритель мог понять, что все эти, по‑своему «честные», Серафимы и всякие приват‑доценты оказались вышибленными из России не по капризу большевиков, а потому, что они сидели на шее у народа…»

Продолжая «разбор» творчества Булгакова, Сталин вопрошает:

«Почему так часто ставят на сцене пьесы Булгакова? Потому, должно быть, что своих пьес, годных для постановки, не хватает. На безрыбье даже «Дни Турбиных» – рыба».

И далее дает пьесе такую оценку: пьеса эта «не так уж плоха, ибо она дает больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление благоприятное для большевиков: если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав свое дело окончательно проигранным, – значит, большевики непобедимы».

Эти фразы Сталина еще раз высвечивают старую истину о том, что окончательную оценку тому или иному произведению дает время. Вельможный вердикт может спустя годы оказаться смешным, наивным, поверхностным. Даже учитывая конкретность исторического момента. А ведь как часто в нашей истории некоторые пытались давать «окончательные» оценки! Именно так, например, делал Сталин. Но в подобной категоричности – весь он: несомневающийся, уверенный в себе, презирающий интеллектуальные раздумья художника.

Генсек мог быть жестким даже к тем, к кому обычно относился как будто с уважением, например к Демьяну Бедному, большевику с 1912 года, быстро ставшему после революции признанным пролетарским поэтом. Множество его басен, частушек, песен, стихотворных фельетонов, повестей, притч пользовались неизменным успехом у широких масс. Актуальность и злободневность каждой строки народного поэта постоянно поддерживали его популярность. Но вот в ряде произведений («Перерва», «Слезай с печки», «Без пощады») Бедный подвергает критике косность и чуждые нам традиции, которые словно шлейф тянутся из прошлого. В отделе пропаганды ЦК это было расценено как антипатриотизм. Поэта вызвали в ЦК для «разговора». Д. Бедный пожаловался на окрик в своем письме Сталину. Ответ генсека был быстрым и безжалостным.

– Вы вдруг зафыркали и стали кричать о петле…

– Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки?

– Может быть, решения ЦК не обязательны для Вас?

– Может быть, Ваши стихотворения выше всякой критики?

– Не находите ли, что Вы заразились некоторой неприятной болезнью, называемой «зазнайством»?

После этих уничтожающих вопросов Сталин резюмирует, что критика в произведениях Д. Бедного является клеветой на русский пролетариат, на советский народ, на СССР. В этом суть, а не в пустых ламентациях перетрусившего интеллигента, с перепугу болтающего о том, что Демьяна хотят якобы «изолировать», что Демьяна «не будут больше печатать» и т. п.

Вот так. Жестко и однозначно. Всего несколькими годами раньше, в июне 1925 года, Сталин сам редактировал постановление ЦК о политике в области художественной литературы, где говорилось, что нужно изгонять «тон литературной команды», «всякое претенциозное, полуграмотное и самодовольное комчванство». Уже в конце 20‑х годов эти верные положения были Сталиным забыты. «Командные кадры» в культуре действовали все более активно. Интеллектуальное брожение, порой смятение тоже постепенно проходило по мере ранжирования, администрирования.

Ведь всего за три‑четыре года до этого Сталин просил передать благодарность Бедному за «верные, партийные» стихи о Троцком. Они были помещены 7 октября 1926 года в «Правде» под заголовком «Всему бывает конец». Пожалуй, стоит привести хотя бы часть стихотворения, чтобы полнее почувствовать атмосферу, политический колорит того сложного времени:

Троцкий – скорей помещайте портрет в «Огоньке».

Усладите всех его лицезрением!

Троцкий гарцует на старом коньке,

Блистая измятым оперением,

Скачет этаким красноперым Мюратом

Со всем своим «аппаратом»,

С оппозиционными генералами

И тезисо‑моралами,

Штаб такой, хоть покоряй всю планету!

А войска‑то и нету!

Ни одной пролетарской роты!

Нет у рабочих охоты

Идти за таким штабом на убой,

Жертвуя партией и собой.

..........

Довольно партии нашей служить

Мишенью политиканству отпетому!

Пора, наконец, предел положить

Безобразию этому!

Генсек с удовольствием прочитал стихи, позвонил Молотову, еще кому‑то. Все с одобрением оценили политическую сатиру Бедного. Сталин заметил: «Наши речи против Троцкого прочитает меньшее количество людей, чем эти стихи». В этом он, пожалуй, был прав. Но стоило поэту чуть «сбиться с тона», не скрыть «обиду», Сталин стал совсем другим: холодным, злым, повелевающим, указующим.

Зная, как сильно зависит от его оценки судьба того или иного произведения, мастера художественного слова часто писали ему с просьбой высказать свое мнение. Чаще его резюме было снисходительным, с обязательным указанием «слабостей» работы. Иногда он поднимался до похвалы. Так, в письме А. Безыменскому Сталин начертал: «Читал и «Выстрел», и «День нашей жизни». Ничего ни «мелкобуржуазного», ни «антипартийного» в этих произведениях нет. И то и другое, особенно «Выстрел», можно считать образцами революционного пролетарского искусства для настоящего времени».

Свидетельства лиц, близко знавших Сталина, подтверждают: генсек очень внимательно следил за политическим лицом наиболее крупных писателей, поэтов, ученых, деятелей культуры. Сталин чувствовал, что в среде художественной интеллигенции не все приняли революцию. Примеры тому – не только многочисленная эмиграция. Его насторожило письмо крупного русского писателя В. Короленко Луначарскому, опубликованное уже после его смерти в Париже, в котором писатель выражал тревогу о том, что насилие в послереволюционной России затормозит рост социалистического сознания. Сталин посчитал письмо фальшивкой. Его возмутила и статья Е. Замятина «Я боюсь», опубликованная в одном из небольших петроградских журналов «Дом искусств». Писатель, который в начале 30‑х годов станет невозвращенцем, запальчиво, но по существу верно писал: «Настоящая литература может быть только там, где ее делают не исполнительные и благонадежные чиновники, а безумцы, отшельники, еретики, мечтатели, бунтари, скептики. Я боюсь, что настоящей литературы у нас не будет, пока не перестанут смотреть на демос российский как на ребенка, невинность которого надо оберегать. Я боюсь, – продолжал Замятин, – что настоящей литературы у нас не будет, пока мы не излечимся от какого‑то нового католицизма, который не менее старого опасается всякого еретического слова…» Позже он напишет Сталину, что не может, отказывается работать «за решеткой». О мировоззренческих настроениях некоторых писателей свидетельствовала книга известного марксистского теоретика А. Богданова, который утверждает, что творчество настоящее возможно лишь в случае, если будет устранено принуждение между людьми, если в общественной системе не допустят веры в фетиши, мифы и штампы. Богданов явно намекал на недопустимость диктатуры по отношению к художественному творчеству. Это было уже слишком. Сталин почувствовал, что такие, как Богданов, понимают: революционный миф, если его без конца повторять, мало чем отличается от постулатов Библии. Ведь многие из мифов, которые Сталин в будущем изложит в «Кратком курсе», принимались на веру без критического и рационального осмысления. Нужно было «осадить» этих «проницательных» интеллектуалов.

Сталин стал обдумывать, как полнее использовать художественную мысль, направить ее на подъем народа, масс, на решение тех бесчисленных проблем, которые стояли перед страной. Но формы воздействия на творческих людей, в понимании Сталина, были в основном административные: постановления, высылка неугодных, введение цензуры. Кстати, в этом он согласен с Троцким, хотя обнародовать это единодушие не собирается. Троцкий в своей работе (о чем только этот плодовитый беллетрист не писал!) «Литература и революция» безапелляционно утверждал, что в стране победившего пролетариата должна быть «жесткая цензура». Этот совет Сталин учтет. Он поможет художникам сделать правильный выбор! Как? Он подумает. Но политическая цензура в этом деле займет не последнее место. Ему было трудно понять, что и здесь особую роль в выборе должна сыграть интеллектуальная совесть, непременный атрибут подлинной демократии. Но, увы, соображения этого порядка тогда не учитывались.

С согласия Ленина и по инициативе ГПУ, при поддержке Сталина была предпринята необычная акция: 160 человек, представлявших ядро, цвет русской культуры (писатели, профессура, философы, поэты, историки), были высланы за границу. Среди них были Н.А. Бердяев, Н.О. Лосский, Ф.А. Степун, Л.П. Карсавин, Ю.И. Айхенвальд, М.А. Осоргин и другие. «Правда» 31 августа 1922 года опубликовала статью под многозначительным заголовком «Первое предостережение», в которой обосновывалась необходимость более решительной борьбы с контрреволюционными элементами в области культуры. Рождение и утверждение принципа социалистического реализма сопровождалось борьбой, непониманием, духовным смятением многих творческих работников. Делая акцент на прагматических гранях этого принципа, работники «идеологического фронта» превращали его в директиву, вместо того чтобы помочь осознать сердцем и умом каждому художнику его место в революционной перестройке Отечества.

Безусловно, высылка была сигналом. Вместо широкого демократического вовлечения деятелей науки, литературы и искусства в процесс социалистического строительства, терпеливой работы с ними, Сталин дал понять, что намеревается применить диктаторские методы и в области культуры. Недостатка решимости использовать власть, силу у Сталина никогда не было. Пожалуй, только с М. Горьким он не мог себе позволить снисходительного, порой грубого тона, каким он говорил нередко с другими писателями. Почти в то же время, когда он разносил Д. Бедного за критику‑«клевету», генсек совсем по‑иному писал Горькому. Тот в письме Сталину из‑за рубежа выражал сомнение в целесообразности излишней критики и самокритики наших недостатков. Сталин отвечал писателю убежденно:

– Мы не можем без самокритики. Никак не можем, Алексей Максимович. Без нее неминуемы застой, загнивание аппарата, рост бюрократизма…

И продолжает:

– Конечно, самокритика дает материал врагам. В этом Вы совершенно правы. Но она же дает материал (и толчок) для нашего продвижения вперед…

На словах Сталин был способен выражать достаточно зрелые суждения по вопросам демократизации общественной жизни, в том числе и в области литературы. Но все дело в том, что постепенно правильные выводы и оценки все больше расходились с социальной и литературной практикой.

Помощники иногда докладывали «вождю» о литературе русских эмигрантов. Когда ему показали многотомный роман белогвардейского генерала П. Краснова «От двуглавого орла к красному знамени», вышедший в Берлине в 1922 году, Сталин не стал даже брать его в руки, заметив:

– И когда успел, сволочь?

Не без его участия было разрешено возвратиться в СССР в разное время А. Куприну, А. Толстому, некоторым другим, менее известным поэтам и писателям. Когда Сталину сказали в 1933 году, что И. Бунин стал первым русским, который удостоен Нобелевской премии, генсек заметил:

– Ну, теперь он и вовсе не захочет вернуться… О чем же он сказал там, в своей речи?

Прочитав коротенькое сообщение – «выжимку» из традиционной речи нобелевского лауреата на банкете после церемонии награждения в Стокгольме, где великий русский писатель сказал, что «для художника главное – свобода мысли и совести», Сталин промолчал, задумался. Для него это было непонятно: разве Бунину здесь не дали бы возможности думать, мыслить сообразно его интеллектуальной совести? Разве он, Сталин, против свободы мысли, если она служит диктатуре пролетариата? Сталин, правда, не мог вспомнить, что принадлежит перу Бунина, но смутно и, пожалуй, не очень ошибаясь подумал: «Что‑то о тайне смерти и божьем мире вещал этот дворянский писатель». Больше Бунин его не занимал. Правда, помощники однажды положили ему стопку зарубежных журналов, в одном из которых – «Современные записки» – был опубликован рассказ Бунина «Красный генерал», посвященный русской революции. Но Сталину было некогда…

Поэзией он вообще мало интересовался. Хотя в юношестве, как я уже упоминал, написал десятка три наивных стихотворений. Революционная борьба не дала времени постичь ему музыку и философию стихотворного ритма. Стихи читать ему почти не приходилось. Правда, однажды, еще в Царицыне, в качестве основы для шифра взяли какое‑то пушкинское стихотворение. С его помощью сообщали в Москву количество отправленных эшелонов с хлебом, их литеры и т. д.

Пожалуй, еще об одном эмигранте‑поэте ему докладывали. О В. Ходасевиче. Что очень талантлив, «может быть даже более, чем Д. Бедный…». Прочли даже какие‑то строки об «усыхании творческого источника на чужбине». Но этот безысходный тупик В. Ходасевича, Вяч. Иванова, И. Шмелева, А. Ремизова, М. Осоргина, П. Муратова и других беглецов был ему неинтересен. Он и своих поэтов знал плохо. Было не до этого. Слышал, что «кулацкие поэты» Н. Клюев, С. Клычков, П. Васильев скатились на путь хулиганства и контрреволюции. Но то ли Авербах, то ли кто‑то из агитпропа ЦК их здорово осадил.

Вспомнил как‑то, что в «Правде» за 30 декабря 1925 года был опубликован некролог по поводу смерти С. Есенина, этого «народника революции». Вот эта газета:

«Вряд ли кого‑нибудь из поэтов наших дней так читали и любили, как Есенина».

«В лице Есенина русская литература потеряла, быть может, своего единственного подлинного лирика».

«Города не мог Есенин принять и понять до конца… Он остался романтиком соломенной России. И есть что‑то символическое в его гибели: Лель, повесившийся на трубе от центрального отопления. И оно ведь – достижение культуры». Самоубийцы были ему непонятны. Это что‑то вроде добровольной сдачи в плен… Да и вообще, он где‑то читал, что «Пегас должен быть в узде».

Его больше интересовало отношение писателей, поэтов, драматургов, режиссеров, находившихся здесь, в Москве, Ленинграде, других городах, к тому, что происходит в стране. Неприязненные чувства он испытал от «Голого года» Б. Пильняка, «Конармии» И. Бабеля, сочинений А. Платонова, В. Кина, А. Веселого, Ю. Тынянова, В. Хлебникова… Ему были сразу по душе ясные работы Д. Фурманова, К. Федина, А. Толстого, Л. Леонова… Сталин все же оценил ряд фильмов Д. Вертова, Л. Кулешова, С. Эйзенштейна, Вс. Пудовкина, Ф. Эрмлера. Говорят, хорошо идут пьесы А. Луначарского «Оливер Кромвель», К. Тренева «Любовь Яровая», Вс. Иванова «Бронепоезд 14–69», Л. Сейфуллиной «Виринея». Его жена Н. Аллилуева смотрела эти спектакли вместе с сотрудниками Наркомнаца. Хорошо, что такие большие режиссеры, как Вл. Немирович‑Данченко и К. Станиславский, обратились к советским пьесам. Революция на сцене укрепляет революцию в жизни. Хотя и в ней мы все играем те роли, которые нам уготовила судьба.

Что происходило в живописи, музыке, Сталин знал хуже. С пренебрежением смотрел на все изыски «индустриальной живописи», авангардистов, конструктивистов, футуристов, кубистов. Люди, стоявшие за этими, малопонятными для него (а он был уверен, что и для других) «вывертами», не были, по его мнению, «приставлены» к настоящему делу.

Среди художников, мастеров кисти и резца, поэтов и писателей не прекращались жаркие споры. Спорили часто не о том, поддерживать или не поддерживать революцию. Дискуссии шли о формах искусства, свободе выражения, «точках отсчета» нового творчества и т. д. Как пестрая мозаика, мелькали с газетных страниц названия все новых и новых творческих союзов и объединений. Сталин считал, что в этом калейдоскопе нужно навести порядок. Правда, руки до этого у него не доходили; шла борьба то с одной, то с другой оппозицией. Луначарский, по его мнению, допускал слишком много «вольностей».

В партии нужно единство, нужен согласованный, принятый большинством курс. Последний съезд многое сделал в этом направлении. Сталину становилось все более ясно, что без индустриализации, коллективизации партия может не дать народу всего того, что обещала. Пока был ненавистный царь, помещики, буржуазия, тяготы борьбы были оправданны. Но ведь скоро – десятилетие со дня Октябрьского революционного восстания! Да, мы сбросили эксплуатацию. Дали крестьянину землю. Рабочие получили доступ к управлению заводами. Но почему так много недовольных? Почему дело идет медленнее, чем хотелось бы? Может быть, права в чем‑то оппозиция?

Все говорят о бюрократии. Вот и сегодня в «Правде» опубликован доклад Лебедя «Меры к улучшению госаппарата и по борьбе с бюрократизмом». Вон как хлестко пишет: «Какие недостатки имеются в нашем госаппарате? Основные из них: раздутые штаты и низкая квалификация работников, причем последнее особенно надо отнести к низовому советскому аппарату. Громоздкость структуры, параллелизм в работе, бюрократизм и волокита, подбор специалистов не всегда правильный, основанный на слабом учете квалификации этих специалистов, наконец, плохой, а иногда и совершенно отсутствующий контроль исполнения заданий высших органов и контроль за работой самих учреждений». Вот об этом и Маяковский пишет…

У Сталина зреет мысль (правда, пока он не знает, как ее осуществить) ускорить разгром всех этих, изрядно всем надоевших оппозиций на платформе ускорения социалистических преобразований. Вот здесь‑то и можно будет активнее нажать на интеллигенцию, полнее впрячь ее в общее дело индустриализации, переустройства сельского хозяйства. Тогда и брожений умов у этих художников будет меньше. В классовом обществе нет и не может быть нейтрального свободного искусства. Нужно, думал Сталин, привлекая известных старых мастеров, воспитывать своих, рабоче‑крестьянских писателей. Антипролетарским элементам в культуре делать нечего…

Интеллектуальное смятение художников духа все чаще представлялось Сталину просто контрреволюционной ересью. Правда, менее опасной, чем та, которую проповедовал Троцкий. Похоже, борьба с ним достигла кульминации.

Прежде чем перейти к анализу последнего этапа борьбы с Троцким в стране, сделаю еще одно резюмирующее замечание. Мы сейчас говорили о культуре, интеллигенции и отношении к ним Сталина. Наиболее характерной чертой этого отношения стало полное неуважение свободы. Свободы творчества, свободы выражения, свободы постижения. Это не случайно. Сталин признавал лишь свободу власти. Он считал естественным отказ от свободы духа во имя силы, во имя могущества. Он, не задумываясь, мог пожертвовать личной свободой миллионов. В 30‑е годы проблемы свободы для него уже не существовало. Свободой обладал только он (хотя и был пленником своей Системы). Даже формальный глава государства не имел «отношения» к свободе.

В начале 20‑х годов Н. Бердяев был на приеме у М.И. Калинина с прошением об освобождении из тюрьмы писателя М. Осоргина, арестованного по «делу комитета помощи голодающим и больным». Выслушав знаменитого русского философа‑идеалиста (с его трудами знакомы едва ли не во всем цивилизованном мире, но не на родине), М.И. Калинин заявил: «Рекомендация Луначарского об освобождении не имеет никакого значения; все равно, как если бы я дал рекомендацию своей подписью, – тоже не имело бы никакого значения. Другое дело, если бы тов. Сталин рекомендовал». Итак, уже тогда Калинин считал (и говорил!), что он, глава государства, по сравнению со Сталиным не «имеет никакого значения». А все это означает торжество несвободы. Так началось торжество свободы власти генсека.

Н. Бердяев в своей книге «Царство духа и царство кесаря» пишет, что «кесарь имеет непреодолимую тенденцию требовать для себя не только кесарева, но… и подчинения себе всего человека. Это есть главная трагедия истории, трагедия свободы и необходимости… Государство, склонное служить кесарю, не интересуется человеком, человек существует для него лишь как статистическая единица». Интеллектуальное смятение интеллигенции, часто протест, творческое молчание были результатом покушения на свободу. Кесарь и свобода несовместимы. То, что составляло идеальное видение социализма, исключало идолопоклонство. А единовластие – наоборот, предполагает и требует его.

Сталин никогда не обращался к философской категории свободы. Он мыслил утилитарно, прагматически. Но с его времени мы привыкли надежды и чаяния людей связывать главным образом с будущим. Да, человек должен видеть перспективы, свои и общества. Но без конца говорить о прогрессе, судьбах людей только в контексте «блаженства грядущих поколений» – это и есть иллюзорная свобода. Гармония, совершенство, изобилие, процветание, перенесенные только в будущее, немногого стоят. Нужно найти оптимальное соотношение нынешнего, реального с грядущим. Будущее имеет смысл только в связи с ныне живущими. Об этом как раз говорили и писали многие из тех художников, которых не мог или не хотел понять Сталин. Пройдут годы, и искусство, литература будут главным образом заниматься тем, чтобы славить его, «вождя». Останется тень свободы. А ее возвращение будет таким долгим и таким трудным. Как у Байрона:

Но средь мильонов стал ты властелином,

Ты меч обрел в восторге толп едином,

А Диогеном не был ты рожден,

Ты мог скорее быть Филиппа сыном,

Но циник, узурпировавший трон,

Забыл, что мир велик и что не бочка он.

Поражение «выдающегося вождя»

Троцкий любил путешествовать. Любил хорошо отдыхать. Заботился о своем здоровье. Даже в самые трудные годы после гражданской войны умудрялся ездить на курорты, охоту, рыбалку. За его здоровьем постоянно следили несколько врачей. Он не стеснялся своих аристократических, барских привычек. Весной 1926 года он с женой решил осуществить вояж в Берлин для консультаций с врачами. В Политбюро отговаривали Троцкого от поездки. Но он настоял, и поездка состоялась. Документы Троцкому были оформлены на имя члена Украинской коллегии комиссариата народного просвещения Кузьменко. Попрощавшись на вокзале с Зиновьевым и Каменевым, он отбыл с женой и бывшим начальником своего фронтового поезда Сермуксом.

Я уже говорил, что Троцкий был посредственным политиком, и прежде всего из‑за переоценки своего влияния, личной популярности. В борьбе со Сталиным Троцкий, повторюсь, нередко принимал наихудшие для себя решения: не приехал на похороны Ленина, не являлся на ряд заседаний пленума ЦК, Политбюро. И каждый раз его отрывали от этих важных политических дел поездки на отдых, путешествия, охотничьи вылазки, литературная деятельность. Его отсутствие Сталин каждый раз максимально целеустремленно использовал для усиления собственных позиций.

В последующем у Троцкого было много времени описать свою жизнь. В одной из работ он напишет, что во время поездки в Берлин пришел к выводу, что компромисса со Сталиным быть не может. Один из них должен будет уступить дорогу. Но он продолжал верить, что на обочине окажется Сталин. К нему, вспоминал Троцкий, стали льнуть Зиновьев с Каменевым, и они решили, что вместе могут вырвать инициативу из рук генсека. «Я думал, что мы еще сможем не дать произойти термидорианскому перерождению, – самоуверенно писал Троцкий. – Сталина нужно было заставить выполнить ленинскую волю».

Может быть, эти мысли родились у Троцкого под стук колес поезда, а может быть, в часы прогулок по улицам Берлина, но только тогда он, видимо, не вспомнил строки английского поэта‑священника XVII века Джона Донна: «…не спрашивай никогда, по ком звонит Колокол: он звонит по Тебе». Будущее готовило ему участь пораженца.

Кроме публичных выступлений против Троцкого, Сталин исподволь вел работу по ограничению его влияния. Как свидетельствует работник секретариата Сталина А.П. Балашов, нередко до заседания Политбюро у генсека собирались его сторонники, где обсуждались меры по ослаблению влияния Троцкого. На эти предварительные совещания не приглашались лишь Троцкий, Пятаков и Сокольников. «Мы уже знали, – говорил мне Алексей Павлович, – что Сталин готовит очередное антитроцкистское блюдо».

Сталин однажды обнаружил, что в программе политучебы для красноармейцев Троцкий по‑прежнему называется «вождем РККА». Реакция была незамедлительной. Сохранилась записка Сталина Фрунзе от 10 декабря 1924 года с предложением как можно быстрее пересмотреть эти программы. Через несколько дней они были уточнены. В записке Фрунзе с приложенным рапортом начальника агитпропа политуправления РВС Алексинского говорится, что «Троцкий в политучебе больше не фигурирует как вождь Красной Армии». Сталин «приложил руку» и к тому, что со второй половины 1924 года имя Троцкого больше не присваивалось населенным пунктам и предприятиям, меньше фигурировало в печати в апологетическом стиле. Известны и другие шаги Сталина по постепенному уменьшению популярности и влияния бывшего «вождя РККА».

Сталин, а его поддерживало большинство ЦК, в период между XIV и XV съездами партии последовательно и настойчиво инициировал проведение нескольких объединенных пленумов ЦК и ЦКК, пленумов Центрального Комитета, заседаний Политбюро, на которых обсуждались действия оппозиции, выносились соответствующие решения. По отношению к Троцкому и его союзникам применялись самые различные меры воздействия: предупреждения, вынесение партийных взысканий, выведение из состава партийных органов. Линия оппозиционеров, однако, была неизменна: борьба за «правильный» курс партии шла одновременно с борьбой за лидерство. Но в стане оппозиции скоро появились крупные бреши. По инициативе Сталина, поддержанной другими партийными руководителями, Зиновьев был выведен из состава Политбюро в июле, а Троцкий – в октябре 1926 года. Каменев был освобожден от обязанностей кандидата в члены Политбюро. Пленум ЦК признал невозможной дальнейшую работу Зиновьева в Коминтерне. Были освобождены от партийных и государственных постов и ряд других оппозиционеров.

Во время XV партконференции, состоявшейся в октябре‑ноябре 1926 года, Сталин сделал доклад «Об оппозиции и внутрипартийном положении», в котором оппозиционная троица и ее соратники подверглись жесткой критике. Эти же идеи Сталин изложил и в своем докладе на VII расширенном Пленуме ИККИ в декабре того же года. По черновикам докладов видно, как тщательно Сталин готовился к изобличению фракционеров. На специальных листочках были выписаны все слабые пункты оппозиции, ее «грехи»:

1) Троцкий, Зиновьев, Каменев: нет фактов, а есть лишь измышления и сплетни.

2) Пусть Троцкий объяснит, к кому он примыкал до Октября: левым меньшевикам или правым меньшевикам?

3) Почему Троцкий не состоял в рядах Циммервальдской левой?

4) Разве преследует Сталин полуменьшевика Мдивани? Сплетня.

5) Каменев говорил на IV съезде партии, что допущена ошибка в том, что «открыт огонь налево». Это Каменев левый?

6) Троцкий утверждает, что «предвосхитил» Апрельские тезисы Ленина… Сравнил муху с каланчой!

7) Телеграмма Каменева Михаилу Романову.

8) Зиновьев настаивал на принятии кабальных условий концессии Уркарта[11].

9) Зиновьев: «диктатура партии» и т. д.

Сталин пунктуально, тщательно собрал все известные ему крупные и мелкие прегрешения оппозиционеров (они не во всем были правы) и в своих долгих докладах неутомимо подбрасывал в костер борьбы все новые и новые изобличающие факты. На Пленуме ИККИ его доклад «Еще раз о социал‑демократическом уклоне в нашей партии» (вместе с заключением) продолжался около пяти часов! Основной бой оппозиции Сталин дал по пункту «Ленинизм или троцкизм?». Собрав в кучу все «антипартийные» выступления, многочисленные «платформы», генсек поставил оппозиционеров в безвыходное положение глухой обороны. Сталин не критиковал, а «бил» словами. При этом генсек не замечал, что, громя своих противников, все чаще сам оказывается в оппозиции ленинизму. В его выступлениях было много мелкого, второстепенного. Ортодоксальность генсека душила саму идею борьбы мнений. Сталин уже тогда считал, что любое, даже честное, инакомыслие недопустимо.

Руководители оппозиции пока еще имели возможность защищаться. Но Зиновьев, Каменев, Троцкий, оправдываясь, говорили неубедительно, подолгу, уговаривая, например, делегатов партконференции вначале дать им для выступления по часу, затем еще просили по полчаса, потом – еще по десять – пятнадцать минут… Стенограмма конференции свидетельствует, что, кроме множества цитат основоположников марксизма‑ленинизма, да и своих собственных, они практически мало что смогли противопоставить обвинениям в фракционности. Даже Троцкий, славящийся своим красноречием, не мог найти удовлетворительных аргументов, «оправдывающих» его критику партийной политики. В конце чрезвычайно пространного, бледного заявления он лишь подтвердил: «Мы не принимаем навязываемых нам взглядов». Выступавший следом за ним делегат Ю. Ларин метко заметил, что все они присутствуют при моменте, когда «революция перерастает часть своих вождей». Ларин тут же сказал, что в длинных докладах лидеров оппозиции был лишь «литературный спор о цитатах и различных толкованиях различных мест различных сочинений». Троцкий, Зиновьев и Каменев «вели себя не как политические вожди, а как безответственные литераторы». Выступавшие также отмечали, что индустриализацию эти лидеры хотели бы осуществить лишь за счет крестьянства, не думая о социальных последствиях.

Бои с Троцким шли не только в ЦК и ЦКК, в печати, но и в Коминтерне. Троцкий был членом ИККИ, и, когда в мае 1927 года обсуждался вопрос о китайской революции, Сталин решил нанести Троцкому удар и здесь. Приведу фрагмент выступления Сталина на Х Пленуме ИККИ 24 мая 1927 года, малоизвестного широкому читателю.

«Я постараюсь, по возможности, – говорил Сталин, – отмести личный элемент в полемике. Личные нападки тт. Троцкого и Зиновьева на отдельных членов Политбюро ЦК ВКП(б) и Президиума ИККИ не стоят того, чтобы останавливаться на них. Видимо, т. Троцкий хотел бы изобразить из себя некоего героя на заседаниях Исполкома с тем, чтобы превратить работу Исполкома по вопросам военной опасности, китайской революции и т. д. – в работу по вопросу о Троцком. Я думаю, – продолжал Сталин, – что т. Троцкий не заслуживает такого большого внимания (голос с места: «Правильно!»), тем более что он напоминает больше актера, чем героя, а смешивать актера с героем нельзя ни в коем случае. Я уже не говорю, что нет ничего оскорбительного для Бухарина или Сталина в том, что такие люди, как тт. Троцкий и Зиновьев, уличенные VII расширенным Пленумом Исполкома в социал‑демократическом уклоне, поругивают почем зря большевиков. Наоборот, было бы для меня глубочайшим оскорблением, если бы полуменьшевики типа тт. Троцкого и Зиновьева хвалили, а не ругали меня».

Неглубокое по существу выступление Сталина было тем не менее напористым, злым, приклеивало ярлыки оппозиционерам, унижало их как практических деятелей. Исполком готовился к исключению Троцкого из своих рядов, и это произошло 27 сентября того же года. Он остался в одиночестве, продолжая мужественную, но бесперспективную борьбу. Троцкий, после его высылки из СССР, окажется, пожалуй, единственным, кто до 1940 года будет изобличать, опровергать, обвинять Сталина. Но чем дольше и яростней будет раздаваться его одинокий голос, тем очевидней будет становиться: Троцкий борется не только за революцию и ее идеалы, но и за себя. Он никогда, до последнего дня, не сможет примириться со своим фиаско, когда его, почти «гения», вытолкает за кордон, как он скажет, «коварный осетин». Скоро для Троцкого марксизм, социалистические ценности будут иметь значение прежде всего в контексте спасения их от поругания Сталиным. В свою очередь, для генсека Троцкий до самой гибели в Мексике будет олицетворением зла, символом перерождения, самой глубокой личной ненависти. Пожалуй, в своей жизни он испытает чувство ненависти такого же накала только к Гитлеру, «обманувшему», обхитрившему Сталина в 1939–1941 годах. А пока борьба продолжалась.

«Выводы» оппозиционерами сделаны не были. Весной 1927 года ими была направлена в ЦК новая платформа, подписанная 83 сторонниками Троцкого. После нескольких заседаний ЦК и ЦКК Троцкий и Зиновьев в октябре 1927 года были исключены из ЦК ВКП(б). А в следующем месяце – и из рядов партии. XV съезд ВКП(б) (декабрь 1927 г.) подтвердил исключение из партии Троцкого и Зиновьева. Одновременно в числе 75 активных деятелей оппозиции из партии был исключен и Каменев. Правда, Зиновьев и Каменев, в очередной раз покаявшись, вновь будут восстановлены в партии и даже выступят с покаянными речами на XVII съезде.

Троцкого не только исключили из партии, но и по предложению Сталина лишили должности (малозначащей, второстепенной, на какую обычно в СССР отправляли опальных лидеров, если им не грозило худшее). По указанию генсека СНК СССР 17 ноября постановляет:

«1. Освободить тов. Троцкого Льва Давыдовича (так в тексте. – Прим. Д.В.) от обязанностей Председателя Главного Концессионного Комитета…

Председатель Совета Народных Комиссаров Союза ССР и Совета Труда и Обороны

Рыков».

Человек, внесший после Ленина наибольший вклад в победу Октябрьской революции и ее выживание в годы гражданской войны, подвергался полному остракизму. Но худшее для этого «выдающегося вождя» было впереди.

Навязывая партии дискуссию за дискуссией в борьбе со Сталиным, Троцкий помимо своего желания все больше укреплял его авторитет как нового лидера партии. Этот вывод парадоксален, но, пожалуй, никто не способствовал так укреплению положения Сталина во главе партийной «колонны», как Троцкий. Характерно, что, когда слово для доклада (как и заключительное слово на XV партконференции) было предоставлено Сталину, ему (только одному) делегаты устроили овацию.

Здесь еще вряд ли можно обвинять Сталина в «организации», подготовленном «сценарии», «спектакле» и т. д. В глазах большей части делегатов генсек постепенно становился реальным вождем партии. Это впечатление заметно усиливалось на фоне неубедительных выступлений представителей оппозиции, которым часто уже не хватало и мужества. Каменев, например, защищаясь одними цитатами, старался одновременно заигрывать со Сталиным, называя его доклад «обстоятельным», с «правильным цитированием», «верными выводами» и т. д. «Единственной заботой Зиновьева и его друзей стало теперь, – зло вспоминал Троцкий, – своевременно капитулировать… Они надеялись если не заслужить благоволение, то купить прощение демонстративным разрывом со мной».

Для всех стало ясно, что объединение Троцкого со своими бывшими противниками, что очень умело использовал Сталин, произошло лишь на платформе концентрации усилий против генсека. Сталин, в ком честолюбивые мотивы и вера в свое особое предназначение все более крепли, не упустил этого исключительно благоприятного шанса. Начав с борьбы идейной, он решил завершить разгром Троцкого политически. Об этом, в частности, свидетельствует его речь на заседании объединенного Пленума ЦК и ЦКК ВКП(б) 23 октября 1927 года, на котором обсуждались вопросы повестки дня предстоящего XV съезда партии. На Пленуме было решено, в частности, обсудить на съезде вопрос о троцкистской оппозиции. Во время заседания раздалось несколько выкриков из зала, в президиум передали записки, суть которых в том, что ЦК скрыл «Завещание» Ленина и не выполнил его волю. Сталину больше молчать по этому вопросу уже было нельзя.

Его часовая речь на Пленуме была полна гнева и неприкрытой ненависти к Троцкому. Сталин заученно вновь вспомнил все грехи отверженного лидера начиная с 1904 года. Выступление Сталина не было импровизацией; он всегда тщательно готовился к публичному общению с людьми, особенно на партийных форумах. Видя, что Троцкий свою главную стратегическую линию борьбы против него ведет, опираясь на ленинское предостережение о негативных качествах генсека, Сталин нанес удар Троцкому именно по этой позиции.

«Оппозиция думает «объяснить» свое поражение личным моментом, грубостью Сталина, неуступчивостью Бухарина и Рыкова и т. д. Слишком дешевое объяснение! Это знахарство, а не объяснение… За период с 1904 года до Февральской революции 1917 года Троцкий вертелся все время вокруг да около меньшевиков, ведя отчаянную борьбу против партии Ленина. За этот период Троцкий потерпел целый ряд поражений от партии Ленина. Почему? Может быть, виновата тут грубость Сталина? Но Сталин не был еще тогда секретарем ЦК, он обретался тогда вдали от заграницы, ведя борьбу в подполье, против царизма, а борьба между Троцким и Лениным разыгрывалась за границей, – при чем же тут грубость Сталина?»

Генсек атаку вел под флагом защиты Ленина, которого Троцкий в начале века называл «Максимилиан Ленин», намекая на диктаторские замашки Робеспьера. Генсек буквально добил Троцкого, упомянув о том, что его ранняя брошюра «Наши политические задачи» была посвящена меньшевику П. Аксельроду. Сталин торжествующе прочитал посвящение Троцкого под гул зала: «Дорогому учителю Павлу Борисовичу Аксельроду».

«Ну, что же, – резюмировал Сталин, – скатертью дорога к «дорогому учителю Павлу Борисовичу Аксельроду»! Скатертью дорога! Только поторопитесь, достопочтенный Троцкий, так как «Павел Борисович», ввиду его дряхлости, может в скором времени помереть, а вы можете не поспеть к «учителю».

Сталин, вспомнив также июльско‑августовский (1927 г.) Пленум ЦК и ЦКК, с сожалением заметил, что тогда он отговорил товарищей от немедленного исключения Троцкого и Зиновьева из ЦК. «Возможно, что я тогда передобрил (разрядка моя. – Прим. Д.В.) и допустил ошибку…» Да это просто редчайший случай, когда Сталин «передобрил» и вообще использовал слово «добро»! Редчайший! Тогдашняя кратковременная слабость была эпизодом. Теперь же он призвал к поддержке «тех товарищей, которые требуют исключения Троцкого и Зиновьева из ЦК».

Что касается ленинского «Письма к съезду», то Сталин дал ему свою трактовку, заявив: «Было доказано и передоказано, что никто ничего не скрывает, что «Завещание» Ленина было адресовано XIII съезду партии, что оно, это «Завещание», было оглашено на съезде, что съезд решил единогласно не опубликовывать его, между прочим, потому, что Ленин сам этого не хотел и не требовал». Я уже пытался анализировать последние письма Ленина, поэтому кратко еще раз скажу, что Сталин в октябре 1927 года пошел на искажение исторической правды. В отношении того, к какому съезду обращался Ленин – к XII или XIII, ясности нет. «Завещание» было оглашено лишь по делегациям, а не на съезде. Съезд не принимал решения, тем более единогласного, о неопубликовании «Письма». В отношении того, что «Ленин сам этого не хотел», утверждение полностью лежит на совести Сталина.

В данном случае генсек, ощущая свою крепнущую силу и почувствовав практически полную поддержку участников Пленума, решил дать бой по самому уязвимому для себя пункту, не останавливаясь перед явной фальсификацией. Сталин использовал факт публикации в «Большевике» по настоянию Политбюро (прежде всего по его настоянию) в сентябре 1925 года специального заявления Троцкого по поводу «Завещания» В.И. Ленина. Троцкий, поддавшись нажиму Сталина, написал тогда, что «Владимир Ильич со времени своей болезни не раз обращался к руководящим учреждениям партии и ее съезду с предложениями, письмами и пр. Все эти письма и предложения, само собою разумеется, всегда доставлялись по назначению, доводились до сведения делегатов XII и XIII съездов партии и всегда, разумеется, оказывали надлежащее влияние на решения партии… Никакого «Завещания» Владимир Ильич не оставлял, и самый характер его отношения к партии, как и характер самой партии, исключали возможность такого «Завещания», что «всякие разговоры о скрытом или нарушенном «Завещании» представляют собой злостный вымысел и целиком направлены против фактической воли Владимира Ильича…».

Мог ли знать тогда Троцкий, что, пытаясь отмежеваться от циркулирующих на Западе слухов о том, что «секретные документы Ленина попали на Запад через руки Троцкого», он окончательно загонит себя в угол, борясь со Сталиным? Колокол, выходит, звонил прежде всего по нем. В глазах Пленума лидер оппозиции предстал теперь как политический интриган, и Сталин не упустил возможности покончить с Троцким.

Приведя цитату Троцкого из «Большевика», Сталин пошел напролом:

«Это пишет Троцкий, а не кто‑либо другой. На каком же основании теперь Троцкий, Зиновьев и Каменев блудят языком, утверждая, что партия и ее ЦК «скрывают» «Завещание» Ленина?..

Говорят (?! – Прим. Д.В.), что в этом «Завещании» тов. Ленин предлагал съезду ввиду «грубости» Сталина обдумать вопрос о замене Сталина на посту Генерального секретаря другим товарищем. Это совершенно верно. Да, я груб, товарищи, в отношении тех, которые грубо и вероломно разрушают и раскалывают партию. Я этого не скрывал и не скрываю. Возможно, что здесь требуется известная мягкость в отношении раскольников. Но этого у меня не получается. Я на первом же заседании Пленума ЦК после XIII съезда просил Пленум ЦК освободить меня от обязанностей Генерального секретаря. Съезд сам обсуждал этот вопрос (?! – Прим. Д.В.)… Все делегации единогласно, в том числе и Троцкий, Каменев, Зиновьев, обязали Сталина остаться на своем посту. Что же я мог сделать? Сбежать с поста? Это не в моем характере, ни с каких постов я никогда не убегал и не имею права убегать, ибо это было бы дезертирством… Через год после этого я вновь подал заявление в Пленум об освобождении, но меня вновь обязали остаться на посту. Что же я мог еще сделать?»

Далее Сталин продолжал: «Характерно, что ни одного слова, ни одного намека нет в «Завещании» насчет ошибок Сталина. Говорится там только о грубости Сталина. Но грубость не есть и не может быть недостатком политической линии или позиции Сталина».

Троцкий, большой мастер слова и перевоплощения, сидя в зале заседания Пленума, почувствовал, что эта уничтожающая и торжествующая тирада Сталина означает для него политический конец. Троцкий, как он пишет позже, в Мексике, после речи Сталина физически почувствовал над головой нож гильотины. Троцкий, как и другие революционеры того времени, хорошо знал историю Великой французской революции. Он вряд ли отказал себе в мрачном удовольствии вспомнить 9 термидора и последние слова Робеспьера в Конвенте: «Республика погибла! Настало царство разбойников!» Разумеется, в Робеспьере Троцкий видел сейчас себя. Разница была в том, что Троцкий, как Робеспьер, не мог рассчитывать на санкюлотов Парижа, плебейство столицы. Троцкий оказался фельдмаршалом без войск. Партия была к нему настроена враждебно. Она устала от борьбы. Все было кончено.

Внутренний диалог поверженного кандидата в диктаторы, лидеры партии, был, наверное, самоуничтожающим; как мог он, Троцкий, в смятении думал бывший кумир митинговой толпы, недооценить этого усатого осетина? Почему‑то вспомнились слова из речи вечно хитрящего Зиновьева, с которым он поневоле спутался, на последней партконференции:

Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет

В тяжелых наших лапах?

При чем тут Блок? Какое отношение ко всему этому имеет Зиновьев, когда добивают его, Троцкого?! Свой шанс он упустил, роились мрачные мысли в мозгу поверженного «фельдмаршала Троцкого» (как с иронией называл его в годы гражданской войны Л. Красин), еще при жизни Ленина. Но мог ли он предположить, что его публично растопчет этот малозаметный в те годы человек?

Потерпев политическое поражение, Троцкий сосредоточился на публицистической деятельности. Готовя рукопись о Ленине, он напишет осенью 1927 года: «Красный террор так же входит в революцию, как и Октябрьский переворот. Классовые враги могут искать, на кого возложить ответственность… Революционер не может отделять ответственность за красный террор от ответственности за пролетарскую революцию в целом… Заслуга Ленина была в том, что он раньше и яснее других понял неизбежность революционной беспощадности… В этих условиях нужно было ясно видеть врага, держать партию в напряженности и учить ее беспощадной расправе над врагом. Вот этому учил партию Ленин…» Страшные слова, в которые верил не только Троцкий. Эти идеи, не зная, кто их автор, мог бы вполне разделить и Сталин. Он их превратит в дело, кровавое дело… Против Троцкого – тоже.

На октябрьском Пленуме 1927 года состоялось последнее выступление Троцкого как политического деятеля партии. Речь его была сумбурной, но страстной. Позже Троцкий писал, что он хотел, но не смог в полной мере предупредить «слепцов», что «триумф Сталина долго не продлится и крушение его режима придет неожиданно. Победители на час чрезмерно полагаются на насилие. Вы исключите нас, но вы не предотвратите нашей победы». Всю речь Троцкий, нагнувшись за трибуной, быстро читает по тексту (а ведь Сталина и других руководителей партии в своем кругу он часто пренебрежительно называл «шпаргальщиками»), стараясь перекричать шум в зале. Его плохо слушают, перебивая возгласами: «клевета», «ложь», «болтун». Кто‑то выкрикнул: «Долой фракционера!..» Троцкий спешит сказать все, что он написал: об ослаблении революционного начала в партии, засилье аппарата, создании «правящей фракции», которая ведет страну и партию к термидорианскому перерождению… В речи нет убедительных аргументов, нет ясных тезисов о социализме, но многое в ней верно. Видна ненависть к руководству ЦК, злоба к Сталину, но это почти не находит отклика ни у участников Пленума, ни у коммунистов, которые имели возможность ознакомиться с этой речью Троцкого из дискуссионного листка к XV съезду партии.

Попытка провести в десятую годовщину Октября демонстрацию сторонников Троцкого была вызовом, поставившим его вне партии. Окружение Троцкого решило, что его сторонники должны выйти на демонстрацию отдельными колоннами. Лозунги были таковыми, что их оппозиционный смысл мог понять только посвященный: «Долой кулака, нэпмана и бюрократа!», «Долой оппортунизм!», «Выполнить завещание Ленина!», «Хранить большевистское единство!». Пытались нести портреты Троцкого и Зиновьева. Но Сталин заранее принял надлежащие меры. Милиция рассеяла группки троцкистов. Зиновьев, специально выехавший в Ленинград, и Троцкий в Москве (объехавший на автомобиле столичные улицы и площади в центре) убедились: за ними идут единицы. Игра окончательно проиграна. Партия и рабочий класс полностью отвернулись от оппозиционеров. Троцкий мог бы позволить себе вспомнить, как десять лет назад на II съезде Советов под овацию зала бросил вслед уходящему Мартову: «Ваше место в мусорной яме истории!» Теперь такие же слова адресовались ему, когда он пытался на площади Революции апеллировать к колонне демонстрантов, идущих на Красную площадь. В Троцкого полетели камни. Окна машины были разбиты. Он ясно понял: теперь Сталин спускает его в сточную канаву истории. 14 ноября Троцкий был исключен из ВКП(б). Дальнейшие события развивались стремительно.





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 240 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.039 с)...