Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Слишком много счастья 1 страница



Многие, которым никогда не представлялось случая более узнать математику, смешивают ее с арифметикою и считают ее наукой сухой и aride [10]. В сущности же, это наука, требующая наиболее фантазии, и один из первых математиков нашего столетия {83} говорит совершенно верно, что нельзя быть математиком, не будучи в то же время и поэтом в душе.

Софья Ковалевская

I

Первого января 1891 года на старом кладбище в Генуе прогуливаются двое: женщина небольшого роста и крупный мужчина. Обоим около сорока лет.

У женщины по‑детски большая голова и темная кудрявая шевелюра. Выражение лица энергичное, но в то же время в разговоре с ним словно бы просящее. Лицо это уже явно начинает увядать.

Мужчина огромен. Весит он килограммов сто тридцать и при этом отличается крепким и пропорциональным сложением. Поскольку он русский, иностранцы зачастую называют его за глаза казаком и медведем. Он занят делом: списывает в книжечку эпитафии с могильных плит. Некоторые сокращения даются ему не сразу, хотя, помимо русского, он говорит по‑французски, по‑итальянски, по‑английски и может читать на классической и средневековой латыни. Знания его столь же обильны, как и плоть. Специальность этого господина – государственное право иностранных держав и история учреждений. Он способен часами рассуждать о политическом устройстве современной Америки, сравнивать особенности общественной жизни в России и на Западе, сопоставлять законы и обычаи древних империй. Однако он вовсе не педант, а напротив – остроумен, открыт, легко сходится с самыми разными людьми. Кроме того, он богат и может позволить себе многое: у него обширное имение под Харьковом. Долгие годы он преподавал, но недавно был уволен из университета за вольнодумство.

Ему очень идет его имя – Максим.

Максим Максимович Ковалевский. {84}

Женщина носит ту же фамилию: она была замужем за его дальним родственником, однако давно овдовела.

Она слегка подтрунивает над ним:

– Послушай, что я скажу. Один из нас не переживет этого года.

Он занят делом и не слушает, но все‑таки спрашивает: «Это еще почему?»

– Потому что мы пошли гулять по кладбищу в первый день нового года.

– Да что ты говоришь?

– Все‑таки ты знаешь не все, – торжествующе объявляет она. – А я об этом услышала еще в восемь лет!

– Это, наверное, оттого, что девочки больше времени проводят с няньками, а мальчики – в конюшне. Да‑с, полагаю, что причина в этом.

– А кучера не говорят о смерти?

– Не часто. Им есть чем заняться.

Падает и тут же тает легкий снежок. Прогуливаясь, они оставляют за собой черные следы, которые скоро становятся неразличимы на земле.

Она встретила Максима в 1888 году {85}. Тогда в Стокгольмском университете {86} решили открыть факультет социальных наук, и его пригласили для консультаций. То, что они оказались не только земляками, но и однофамильцами, могло бы сблизить даже людей, не испытывающих никакого интереса друг к другу. Однако она заранее сочувствовала коллеге‑либералу, подвергшемуся гонениям на родине, и взяла на себя обязанность опекать и развлекать его в Стокгольме.

Это оказалось вовсе не скучно. Они моментально нашли общий язык, словно и вправду были родственниками, родными людьми, встретившимися после долгой разлуки. Бесконечный поток шуток и вопросов, понимание с полуслова, а главное – свобода и счастье болтать по‑русски. Им показалось, что все остальные европейские языки были клетками, в которых они просидели целую вечность, жалкой заменой подлинной человеческой речи. Очень скоро их поступки вышли за рамки принятого. Он допоздна засиживался в ее квартире. Она являлась к нему в отель на завтрак. Когда он поскользнулся и подвернул ногу, она ставила ему примочки, делала перевязки и, более того, рассказывала об этом во всеуслышание. В то время она была необыкновенно уверена и в себе, и особенно в нем. В письме подруге она описала его словами Альфреда де Мюссе:

Il éait très joyeux – et pourtant très maussade,

Détestable voisin – excellent camarade,

Extrêmement futile – et pourtant très posé,

Indignement naïf – et pourtant très blasé.

Horriblement sinsère – et pourtant très rusé[11]. {87}

И в конце письма заметила: «К довершению всего – настоящий русский с головы до ног».

Толстяк Максим – так она его звала.

«Никогда не чувствуешь такого сильного искушения писать романы, как в присутствии М.».

И еще:

«Он занимает так ужасно много места не только на диване, но и в мыслях других, что мне положительно невозможно в его присутствии думать ни о чем другом, кроме него».

И все это в то время, когда ей следовало бы сидеть за столом с утра до ночи и готовить работу на соискание Борденовской премии {88}. «Я забросила не только функции, но и эллиптические интегралы и даже мое любимое твердое тело», – шутила она в письме к коллеге‑математику Гёсте Миттаг‑Леффлеру {89}. Именно он сумел убедить Максима, что тому надо поехать в Уппсалу и прочесть там курс лекций. Тогда она на время перестала думать и мечтать о нем и вернулась к вопросу о движении твердого тела и решению задачи так называемой «математической русалки» с помощью тета‑функций с двумя независимыми переменными. Задача не поддавалась, но Софья все‑таки была счастлива, потому что Максим незримо присутствовал рядом с ней. Когда он вернулся, она была совершенно вымотана, но торжествовала победу. Даже две победы: работа была почти завершена (надо пройтись по ней последний раз, и можно подавать на конкурс – анонимно), а ее возлюбленный – ворчащий, но в душе довольный – охотно вернулся из своего изгнания и, как показалось Софье, намекнул, что собирается сделать ей предложение.

Борденовская премия все испортила. Так, по крайней мере, решила Софья. Ее поначалу увлекла эта церемония, ослепила своими люстрами и потоками шампанского. От комплиментов кружилась голова. Знаки восхищения и целование рук затмили одно крайне неудобное и несомненное обстоятельство: предложений о работе, соответствующей ее таланту, так и не последовало, – как будто с нее достаточно и преподавания в провинциальной школе для девочек. Пока она купалась в лучах славы, Максим куда‑то исчез. Разумеется, не сказав ни слова о подлинных причинах отъезда: пробормотал только, что собирается кое‑что написать, а для этого нужен мир и покой, который можно обрести только в Болье {90}.

Ему, видите ли, уделили недостаточно внимания. Ему, которым никто и никогда не пренебрегал. Наверное, с момента совершеннолетия он не смог бы вспомнить ни одного салона, ни одного приема, где не оказался бы в центре внимания. Да и теперь, во время парижских торжеств, нельзя сказать, что он стал невидимкой, затерялся в лучах Сониной славы. Нет, все было как прежде. Человек видный, с солидным состоянием, с серьезной репутацией, умный, светский, веселый, с несомненным мужским обаянием. А она была всего лишь любопытной чудачкой, новинкой сезона, дамой с математическими способностями, по‑женски робкой, очаровательной, но с весьма странным устройством головного мозга – там, под кудряшками.

Из Болье Максим написал холодное и надутое письмо, извиняясь, что не сможет пригласить ее в гости после того, как закончится суматоха. У него, видите ли, гостит одна дама, которой он не может ее, Соню, представить. Дама эта пребывает в печали и в настоящий момент нуждается в утешении. А Соня пусть едет в Швецию: там ее ждут друзья, студенты и дочка, там она будет счастлива. (Упомянул про дочку специально, чтобы ее уколоть, намекнуть, что она плохая мать?)

И в конце – одно совершенно ужасное предложение:

«Если бы я Вас любил, я написал бы иначе».

Значит, конец всему. Надо возвращаться из Парижа, с премией и с этой странной, хотя и громкой славой. Возвращаться к друзьям, которые вдруг перестали что‑либо значить. К студентам – те все‑таки кое‑что значат, но только когда она стоит перед ними лицом к лицу в своей, так сказать, математической ипостаси, которая, как ни странно, никуда не исчезла. Ну и к ее брошеной, как считают многие, но, несмотря на это, невероятно жизнерадостной маленькой дочке, Фуфе {91}.

Все в Стокгольме напоминало о нем.

Она сидела в комнате, обставленной мебелью, которую за сумасшедшие деньги доставили через Балтийское море. Напротив нее – тот самый диван, который еще недавно смело принимал на себя его тушу. А также ее собственный вес, когда она шла к нему в объятия. Этот гигант, как ни странно, вовсе не был неловок в любви.

Красная камчатная скатерть на столе – та самая, из дома ее детства. Когда‑то за ней сиживали почетные и простые гости. Может быть, и Федор Михайлович – совсем изошедшийся от любви к ее сестре Анюте. Ну и конечно, сидела сама Соня, как всегда доставлявшая матери одни неприятности.

Старый шкаф с портретами предков на фарфоровых медальонах – его тоже привезли из Палибино. На портретах – бабушка и дедушка Шуберты {92}. Взгляды их утешения не приносят. Он в военной форме, она в бальном платье, у обоих глупо‑самодовольный вид. Они получили от жизни все, что хотели, – думает Софья, – и только презирали тех, кто не смог добиться счастья или кому не повезло.

– А ты знаешь, что во мне течет немецкая кровь? – спросила она как‑то раз Максима.

– Разумеется, догадывался. Иначе чем объяснить появление такого чуда прилежности? И чем объяснить, что ты набиваешь себе голову цифрами?

«Если бы я Вас любил…»

Пришла Фуфа, притащив с собой варенье на тарелочке. Просит поиграть с ней в детскую карточную игру.

– Оставь меня в покое! Можешь ты оставить меня в покое?!

Но потом она вытирает слезы и просит у ребенка прощения.

Однако Софья не из тех, кто долго хандрит. Проглотив обиду, она взяла себя в руки и принялась сочинять ему веселые письма. Описывала свои легкомысленные развлечения – катание на коньках, верховую езду; обсуждала русско‑французские политические отношения. Все это должно было его успокоить и даже дать ему почувствовать грубость и неуместность его замечаний. Ей хотелось добиться, чтобы он все‑таки ее позвал, и снова, как тогда, отправиться в Болье летом, сразу по окончании семестра.

Прекрасное было время. Хотя и тогда не обходилось без недопониманий, как он это называл. (Позднее это стало называться «разговорами».) Периоды охлаждения, разрывы, почти разрывы, неожиданные возвращения к прежнему. Путешествие по Европе, во время которого они, скандализируя общество, не скрывали своей связи.

Иногда Софья гадала: а нет ли у него других женщин? И подумывала, не выйти ли замуж за немца, который за ней тогда ухаживал. Однако немец был большой педант и, похоже, намеревался сделать из нее домохозяйку. Кроме того, она не была в него влюблена. Когда он обращал к ней свои благопристойные немецкие любовные слова, Софья чувствовала, как застывает ее кровь.

Максим, узнав об этом благородном ухаживании, объявил, что ей лучше выйти замуж за него, Максима. Если, конечно, ее устраивает то, что он может ей предложить. Он делал вид, будто речь идет о деньгах: вопрос, устроит ли ее его богатство, был, конечно, шуткой. Но был и другой вопрос: устроит ли ее холодноватое, учтивое выражение чувств, совершенно исключающее скандалы и сцены, которые она, случалось, устраивала?

Софья тогда отделалась насмешками: пусть думает, что она приняла все за шутку. Но вернувшись в Стокгольм, назвала себя дурой. И написала Юлии {93} перед тем, как снова отправиться к нему на Рождество: не знаю, что меня ждет, счастье или горе. Хотелось объясниться и увидеть, чем все кончится, – пусть это будет даже самое унизительное разочарование.

Обошлось без этого. Максим все‑таки джентльмен и держит свое слово. Весной они поженятся. Когда это решение было принято, им стало друг с другом еще легче, чем в самом начале отношений. Соня вела себя хорошо: не хандрила и не устраивала сцен. Он ждал от нее соблюдения некоторых приличий в семейной жизни, но не собирался превращать ее в домохозяйку. В отличие от шведских мужей, Максим не возражал, чтобы его жена курила, бесконечно пила чай или высказывалась о политике. Правда, когда его мучила подагра, он становился несговорчивым, раздражительным, страдал от жалости к себе – точь‑в‑точь как она сама. Они ведь были русские, в конце концов. А Софья, при всей благодарности, так устала от разумных шведов – единственного народа в Европе, который согласился дать работу в своем новом университете женщине‑математику. Город у них был чистый, аккуратный, привычки и обычаи – патриархальные, званые вечера – чересчур благовоспитанные. Приняв решение следовать определенным курсом, они уже не сворачивали с него. Тут и представить себе было нельзя ожесточенных споров до самого утра и доходящих чуть ли не до драки, как в Петербурге или Париже.

В ее главную работу – не преподавательскую, а исследовательскую – Максим вмешиваться не будет. Он даже рад, что есть дело, способное ее полностью захватить. Хотя она подозревала, что будущий муж считает математику не то чтобы совсем бесполезным занятием, но все‑таки чем‑то маловажным. Да и может ли иначе думать юрист и социолог?

Через несколько дней, в Ницце, он провожает ее на поезд. Здесь гораздо теплей, чем в Генуе.

– Господи, как же не хочется уезжать от такой погоды!

– А письменный стол? А твои дифференциальные уравнения? Они ждут не дождутся, когда ты их закончишь. Вот увидишь, весной ты не сможешь от них оторваться.

– Шутишь?

Неужели он говорит всерьез? Неужели все это – способ дать ей понять, что ему вовсе не хочется жениться?

Она ведь уже написала Юлии, что наконец‑то будет счастлива. Счастлива наконец‑то. Счастлива.

На платформе им перебегает дорогу черная кошка. Софья терпеть не может кошек, особенно черных. Но она ничего не говорит и ничем себя не выдает. И словно в награду за ее умение владеть собой Максим объявляет, что хотел бы проводить ее, проехать вместе с ней в Канны, если она не возражает. Она так благодарна ему, что не находит слов для ответа. Снова подступают слезы. Он презирает тех, кто плачет на людях. (Но не считает, что обязан терпеть это и в приватной обстановке.)

Ей удается сдержаться. Поезд подъезжает к Каннам, и Максим прижимает ее на прощание к своему просторному, отлично пошитому костюму, пахнущему мужчиной – смесь запахов звериной шерсти и дорогого табака. Он целует ее, внешне вполне пристойно, но при этом просовывает язык между ее губами – на память о своих сексуальных аппетитах.

Софья, разумеется, не стала напоминать, что ее работа по теории дифференциальных уравнений с частными производными давно закончена. И вот она одна. Сидя в поезде, Софья посвящает первый час обычным в таком случае размышлениям: пытается уравновесить знаки его любви знаками раздражения, проявления страсти – признаками безразличия.

– Соня, помни: когда мужчина выходит из комнаты, он оставляет в ней все, что там было, – учила ее подруга Маша Мендельсон {94}. – А когда выходит женщина, она уносит все с собой.

Только теперь Софья осознает, как у нее болит горло. Слава богу, что он не узнал. Этот холостяк отличается завидным здоровьем, но рассматривает любую инфекцию и даже запах изо рта как агрессию, направленную лично против него. Во многих отношениях он просто испорченный ребенок.

Испорченный и завистливый. Некоторое время назад он написал ей, что какие‑то его сочинения стали приписывать ей из‑за совпадения фамилий в латинской транскрипции. Кроме того, он получил письмо от ее литературного агента в Париже, начинающееся с обращения «мадам».

Ах да, – писал он, – я же совсем забыл, что Вы не только математик, но и нувеллистка. Как, наверное, был разочарован этот парижанин, узнав, что мсье Ковалевский не писатель. Всего лишь ученый, да к тому же мужчина.

Очень смешно.

II

Софья заснула прежде, чем в вагоне зажгли лампы. Последние мысли перед этим были малоприятными: она думала о Викторе Жакларе {95}, муже покойной сестры, которого собиралась навестить в Париже. На самом деле ей хотелось повидаться только с Юрой, Юрочкой – племянником, сыном сестры, но мальчик жил с отцом. Когда она пытается представить Юру, то всегда видит его в возрасте пяти‑шести лет: белокурый ангел, доверчивый и добрый ребенок, но по темпераменту уже тогда похожий на мать.

Она видит странный, смешивающий все воедино сон, в котором принимает участие Анюта {96} – но только та Анюта, какой она была задолго до рождения Юры и даже появления Жаклара. Златовласая барышня, красивая и очень своенравная. Они все еще живут в Палибино, их имении в Витебской губернии. Анюта занимает верхнюю комнату трехэтажной башни. Там множество икон, и она жалуется, что из‑за них ее жилище не так похоже на готический замок, как ей хотелось бы. Она увлечена романом Бульвер‑Литтона {97}, одевается как средневековая дама, чтобы больше походить на Эдит Лебединую Шею, невесту короля Гарольда Гастингского. Собирается писать роман про Эдит и даже уже сочинила несколько страниц – о том, как героиня узнает изрубленное тело возлюбленного по неким, ей одной известным, приметам.

Проникнув каким‑то образом в парижский поезд, Анюта читает эти страницы Соне, а та никак не может втолковать сестре, как изменилось все в жизни с тех пор, когда они сидели вместе в башне палибинского дома.

Пробудившись, Софья думает о том, как правдив этот сон: сначала очарованность Анюты Средневековьем, в особенности английским, а потом все вдруг разом исчезает – и рыцари, и дамы. И вот уже очень серьезная, озабоченная только современными проблемами Анюта пишет повесть о молодой девушке {98}. Предрассудки заставляют эту девушку отказать нищему студенту, который затем умирает. Только после этого она понимает, что любила его; ей ничего не остается, как последовать за ним и умереть.

Эту повесть Анюта втайне ото всех отослала в журнал, издаваемый Федором Михайловичем Достоевским, и она была напечатана.

Отец {99} был в ярости.

«Теперь ты продаешь твои повести, а придет, пожалуй, время – и себя будешь продавать!»

И вот наконец на сцену явился сам Федор Михайлович. Он чувствовал себя неловко в присутствии большой семьи, однако во время приватных визитов ему удалось понравиться их матери. Кончилось все тем, что он предложил Анюте руку и сердце. Было страшно даже вообразить, как разгневался бы отец, и мысль об этом чуть не заставила Анюту принять предложение и бежать из дома. Однако она хотела быть собою, собственной славы – и чувствовала, что, выйдя замуж за Достоевского, должна будет всем этим пожертвовать. Она отказала ему, а он изобразил ее под именем Аглаи в романе «Идиот» и женился на молоденькой стенографистке {100}.

Задремав, Софья снова проваливается в сон: они с Анютой опять молоды, но не так, как в палибинские дни. Теперь они в Париже, и любовник Анюты (Жаклар еще ей не муж) занял место и Гарольда Гастингского, и Федора Михайловича. Жаклар – настоящий герой, хотя манеры его оставляют желать лучшего (он очень гордится своим крестьянским происхождением), и самое главное – он ей изменяет. Сейчас он сражается где‑то в парижских предместьях, и Анюта боится, что его убьют, – он ведь такой бесстрашный. И вот во сне Софьи Анюта отправляется его искать, но улицы, по которым она бродит, плача и призывая его, не парижские, а петербургские. Соня остается в огромной больнице, полной раненых и мертвых солдат и мирных жителей, и один из уже умерших – ее муж – Владимир Ковалевский {101}. Она хочет бежать от этих несчастных, ищет Максима, который укрылся в отеле «Сплендид». Максим заберет ее отсюда.

Она просыпается. За окном темно, идет дождь. Она уже не одна в купе. Рядом с ней, у двери, сидя спит неряшливо одетая молодая женщина с планшетом для рисования на коленях. Софья обеспокоена: не кричала ли она во сне? Но видимо, нет, раз девушка не проснулась.

А предположим, она проснулась бы, и Софья сказала бы ей:

– Простите, пожалуйста, я видела сон про 1871 год. Я жила тогда в Париже, и моя сестра была влюблена в коммунара. Его арестовали и должны были расстрелять или сослать на каторгу в Новую Каледонию {102}, но нам удалось помочь ему бежать. Это устроил мой муж Владимир. Он не был коммунаром, он приехал в Париж всего лишь изучать окаменелости в Жарден‑де‑Плант. {103}

Наверное, девушке все это показалось бы скучным. Она кивала бы из вежливости, но на лице ее ясно читалось бы: все эти события происходили еще до изгнания Адама и Евы из рая. Возможно, она даже не француженка. Французские девушки, которым по карману билет во второй класс, обычно одни не ездят. Может, американка?

Странно, что Владимир мог в такие дни пропадать в Жарден‑де‑Плант. Сон говорит, будто его убили, но это не так. Наоборот, как раз тогда, среди всех этих ужасов, он написал основную часть своего труда по палеонтологии. Но правда то, что Анюта взяла с собой Соню в больницу. Коммунары уволили оттуда сестер милосердия – их посчитали контрреволюционерками, – и теперь вместо них в больнице работали жены и подруги членов коммуны. Однако новые сотрудницы не умели делать даже перевязки, и раненые умирали, хотя многие из них умерли бы в любом случае. Бороться приходилось еще и с инфекционными болезнями. Говорили, что народ ест уже собак и крыс.

Жаклар и его товарищи‑революционеры держались десять недель. После поражения Виктора арестовали и поместили в подземную камеру в Версале. Несколько человек были по ошибке приняты за него и расстреляны. По крайней мере так рассказывали.

В это время из России прибыл отец Анюты и Сони – генерал Василий Васильевич Корвин‑Круковский. Анюту отослали в Гейдельберг, где она слегла в горячке. Соня уехала обратно в Берлин, изучать математику. В Париже остался Владимир. Он оторвался на время от своих третичных млекопитающих и обсудил с генералом, как выручить Жаклара. Взятки и отвага помогли это сделать. Виктора собирались перевести в парижскую тюрьму в сопровождении только одного конвоира. Им предстояло пройти по улице, где по случаю какой‑то выставки будет толпа народу. План заключался в том, что Владимир поможет Жаклару смешаться с толпой, а солдат, которому хорошо заплатили, проморгает этот момент. Затем Владимир проведет беглеца в комнату, где можно переодеться в гражданское, отвезет на станцию и отдаст ему свой паспорт, чтобы тот выехал в Швейцарию.

Так все и вышло.

Жаклар даже не побеспокоился выслать обратно паспорт. Только когда Анюта воссоединилась с ним, документ был возвращен. Деньги он тоже не вернул.

Устроившись в парижской гостинице, Софья отправила с рассыльным две записки – Маше Мендельсон и Жюлю Пуанкаре {104}. Однако горничная Маши ответила, что госпожа уехала в Польшу. Софья написала в Варшаву, что этой весной ей, наверное, понадобится помощь подруги в том, чтобы подобрать подходящее платье для события, которое в обществе считается самым главным в жизни женщины. В скобках добавила, что она и мир моды все еще находятся в весьма запутанных отношениях.

Пуанкаре явился с самого раннего утра и принялся жаловаться на профессора Вейерштрасса, учителя Софьи. Оказалось, Вейерштрасса назначили в жюри математической премии, недавно учрежденной шведским королем. Премию вручили Пуанкаре {105}, однако затем Вейерштрасс объявил, что обратил внимание на возможные ошибки в доказательстве Пуанкаре, которые он, Вейерштрасс, пока не имел времени как следует изучить. И послал письмо со своими заметками прямиком шведскому королю – словно эта венценосная особа способна понять, о чем идет речь! И еще заявил, что в будущем Пуанкаре будут ценить не столько за положительные, сколько за отрицательные результаты его трудов.

Софья успокоила Жюля и пообещала при скорой встрече с Вейерштрассом обсудить это дело. Притворилась, что ничего раньше об этом не слышала, хотя некоторое время назад написала учителю ироническое письмо:

«Наверняка его величество утратил свой августейший сон, получив Ваше сообщение. Только подумайте, как Вы отяготили королевский ум, столь счастливо пребывавший до сих пор в неведении о математике. Как бы Вам не заставить его пожалеть о своей щедрости…»

– Но ведь в любом случае, – сказала она Жюлю, – премия останется у вас, что бы ни случилось.

Пуанкаре согласился и добавил, что имя его будет сиять в веках и тогда, когда Вейерштрасса полностью забудут.

Всех нас забудут, вздохнула про себя Софья, но вслух ничего не сказала: мужчины, и в особенности молодые, слишком чувствительны к таким вещам.

Она распрощалась с Жюлем в полдень и сразу направилась разыскивать Жаклара с Юрой. Район, в котором они жили, оказался совсем нищим. Она пересекла двор с развешанным на веревках бельем. Дождь кончился, но все равно было сумрачно. Она поднялась по длинной хлипкой лестнице, приделанной снаружи дома. В ответ на ее стук Жаклар крикнул: «Дверь не заперта». Софья вошла и увидела, что он сидит на перевернутом ящике и чистит ваксой сапоги. Даже не встал, чтобы поздороваться, а когда она стала снимать плащ, сказал:

– Лучше не снимай. Мы до вечера не топим.

Потом указал ей на единственное кресло, изодранное и засаленное. Все оказалось даже хуже, чем она ожидала. Юры не было.

Про Юру ей хотелось узнать две вещи. Во‑первых, похож ли он на Анюту и вообще на русских родственников? А во‑вторых, подрос ли он наконец? В прошлом году в Одессе, когда она видела его в последний раз, он в свои пятнадцать выглядел не старше двенадцати.

Однако вскоре она поняла, что дела у Жаклара совсем плохи и ему не до сына.

– А где Юра? – спросила она.

– Нет дома.

– Он в школе?

– Может, и в школе. Он мне не докладывает. И чем больше я о нем знаю, тем меньше хочу знать.

Софья решила попробовать его успокоить, а про Юру поговорить позже. Спросила Жаклара, как его здоровье. Тот ответил, что с легкими дело плохо. Сказываются последствия зимы семьдесят первого года, когда пришлось и голодать, и ночевать на улице. Софья не помнила, чтобы коммунары сильно голодали. Считалось, что они обязаны хорошо питаться и тем поддерживать силы для сражений. Однако вслух она сказала только, что совсем недавно, когда ехала в поезде, вспоминала те времена. И Владимира, и побег Жаклара – очень смешной, прямо оперетта.

Вовсе не оперетта, обиделся он, и даже не опера. Однако, заговорив об этом, сразу оживился. Начал рассказывать о тех, кого расстреляли, приняв за него, и об отчаянном сопротивлении в последнюю декаду мая {106}. Когда его наконец схватили, массовые расстрелы без суда уже закончились, но он не строил иллюзий и ждал, что его казнят после имитации суда. Одному Господу известно, как ему удалось тогда бежать. «Хотя в Бога я не верю», – тут же прибавил он, по своему обыкновению.

Он рассказывал это каждый раз. И с каждым разом в его истории все меньшую роль играл Владимир и генеральские деньги. О паспорте он даже не упоминал. Только его, Жаклара, храбрость, только его ловкость и сообразительность – вот что ему помогло. Излагая свою историю, он даже начинал лучше относиться к собеседнику.

Имя его будут помнить. И о жизни его будут рассказывать.

За первой историей последовали другие, тоже давно известные. Он поднялся и вытащил из‑под кровати небольшую железную коробку. Там хранился драгоценный документ, ставший причиной его высылки из Петербурга, где они с Анютой жили некоторое время после разгрома коммуны. Это письмо полагалось зачитать полностью:

«Милостивый государь Константин Петрович! {107} Довожу до Вашего сведения, что французский подданный Жаклар, член так называемой коммуны, проживая в Париже, имел постоянные сношения с представителями Польской революционной пролетарской партии, в частности с евреем Карлом Мендельсоном {108}, и через русских знакомых своей жены помогал доставлять письма Мендельсона в Варшаву. Кроме того, он близок со многими французскими радикалами. Будучи в Петербурге, Жаклар посылал лживые и вредные известия в Париж о русской политике, а после злодейского убийства государя императора его сообщения стали совершенно неприемлемыми. Вот почему по моему настоянию министр внутренних дел принял решение выслать Жаклара за пределы империи» {109}.

От чтения Виктор явно получал большое удовольствие, и Софья вспомнила время, когда не только она, но даже Владимир бывал польщен, если Жаклар обращал на него внимание, пусть только для того, чтобы сделать слушателем своих рассказов.

– Как жаль, – сказал Виктор, складывая письмо. – Как жаль, что тут не все сказано. Не упомянуто, что я участвовал также в Лионской коммуне {110} и был послан оттуда в качестве представителя Первого интернационала в Париж.

В этот момент вошел Юра. Однако его отец продолжал говорить, не обращая внимания на сына:

– Это было тайной, разумеется. Официально меня избрали членом Лионского комитета общественного спасения…





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 209 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.019 с)...