Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Магия книги



Из многочисленных миров, не полученных человеком в дар от природы, а произведенных им самим из собственного духа, мир книг наибольший. Каждый ребенок, выводя на школьной доске первые буквы и делая первые попытки читать, вступает в рукотворный и столь сложный мир, что для полного познания его законов и правил обращения с ним не хватит ни одной человеческой жизни. Без слова, без письменности и без книг нет истории, нет понятия человечества. И пожелай кто-нибудь попытаться в небольшом пространстве, в одном-единственном доме или в одной-единственной комнате, разместить и изучить историю человеческого духа, он сможет это сделать лишь в форме библиотеки. Мы, правда, убедились, что заниматься историей и исторически мыслить небезопасно, и в последние десятилетия наше мироощущение не на шутку бунтовало против истории, но благодаря именно этому мы усвоили, что отказ от захватов и присоединений все новых духовных наследственных масс отнюдь не возвращает невинность нашему бытию и мышлению.

У всех народов слово и письмо есть нечто священное и магическое; именование и написание - действа изначально магические, они - магическое овладевание природой посредством духа, и письмо повсюду превозносилось как дар божественного происхождения. Умение писать и читать у большинства народов считалось священными тайными искусствами, заниматься которыми имели право только жрецы; и великим, чрезвычайным делом было решение какого-нибудь юнца изучить эти могучие искусства, нелегкие, не всем дозволенные и достававшиеся самоотречением и жертвами. С точки зрения наших демократических цивилизаций духовность была в те времена чем-то более редким, но и более благородным, более священным, чем ныне, она пользовалась божественным покровительством и давалась не всякому, к ней вели многотрудные пути, и за нее приходилось расплачиваться. Мы можем себе лишь смутно представить, что значило в культурах иерархическо-аристократического строя владеть секретом письма среди неграмотного народа! Это значило избранничество и власть, белую и черную магию, это было талисманом и волшебной палочкой.

Но совершенно иным это стало лишь с виду. Кажется, что сегодня мир письма и духовности открыт перед всяким, и более того - желающего увильнуть вталкивают в него насильно. Кажется, что умение читать и писать значит ныне не многим больше, чем умение дышать или в лучшем случае ездить верхом. Кажется, что письмо и книга лишились сегодня всякого отличительного достоинства, всякого волшебства, всякой магии. В религии, правда, еще существует понятие „священной“, явленной Откровением Книги; но так как единственная еще действительно могущественная церковь не придает особого значения тому, что Библия распространилась как чтение светское, то и священных книг уже не осталось нигде, если не считать немногих набожных евреев и адептов некоторых протестантских сект. Правда, кое-где при отправлении служебной присяги еще действует предписание, по которому клянущийся возлагает на Библию руку, но это жест лишь хладный прах того, что полнилось некогда огненной силой и, как и сама формула присяги, для среднего человека наших дней не содержит никакой магической связи. Книги перестали быть таинством, они доступны каждому - так кажется. С демократическо-либеральной точки зрения это - прогресс и само собой разумеется, но с других точек зрения это также обесценивание и вульгаризация духовности.

Но не дадим лишить себя приятного чувства достигнутого прогресса и порадуемся тому, что чтение и письмо уже не привилегия какой-нибудь гильдии или касты, что с момента изобретения печати книга стала всеобщим, распространенным в огромных количествах предметом потребления и роскоши, что большие тиражи понижают цены на книги и что всякий народ свои лучшие книги (так называемых классиков) может сделать доступными даже для очень необеспеченных людей. Давайте также и не скорбеть чрезмерно о том, что из понятия „книга“ выхолощено почти все его былое величие, что в последнее время благодаря кино и радиовещанию ценность и притягательность книги упала, кажется, даже в глазах толпы. Но все же нам вовсе не следует опасаться будущего искоренения книги, напротив: чем больше со временем будут удовлетворены определенные потребности масс в развлечении и образовании с помощью других изобретений, тем больше достоинства и авторитета вернет себе книга. Ибо и до инфантильнейших, опьяненных прогрессом людей вскоре дойдет, что функции письма и книги непреходящи. Станет очевидным, что выражение в слове и передача этого выражения посредством письма не только важнейшие вспомогательные, но и единственные средства вообще, благодаря которым человечество имеет историю и непрерывное сознание самого себя.

Мы еще не совсем достигли момента, когда молодые соперничающие изобретения - радио, кино и другие - способны лишить печатную книгу именно тех ее функций, которых не жаль. К чему, в самом деле, возражать, например, против распространения в литературном отношении неценного, но изобилующего острыми моментами, образами, интересными местами и щекочущего чувства развлекательного романа в виде последовательности кадров, как в кино, или посредством радио, или будущей комбинацией того и другого, чтобы не вынуждать тысячи людей тратить на такие книги уйму времени и силу зрения. Но разделение труда, которое внешне еще не заметно, давно уже частично происходит в тайных пределах мастерских. Уже сегодня мы нередко слышим, что тот или иной „писатель“ от литературы или театра обратился к кино. Необходимое и желательное разделение здесь уже произошло. Ибо утверждение, что „сочинять“ и делать фильмы - одно и то же или имеют много общего, ошибочно. Я бы совсем не хотел превозносить здесь „писателя“, и ничто мне так не чуждо, как в сравнении с ним рассматривать создателя фильмов как человека ущербного. Но человек, устремленный к тому, чтобы описание или рассказ передать средствами слова и письма, делает нечто совершенно и принципиально иное, чем человек, который ту же историю берется поведать с помощью определенным образом расставленных и снятых на пленку человеческих групп. Словесный сочинитель может быть жалким халтурщиком, а киношник гением, дело не в этом. Но то, о чем публика еще не догадывается и что она, возможно, узнает очень нескоро, в кругу сочинителей уже начало определяться: коренное различие в средствах, которыми достигается та или иная художественная цель. Конечно, и после разделения средств будут выходить убогие романы и халтурные фильмы, создаваемые дикорастущими талантами, пиратами в областях, где им не хватает компетенции. Но для прояснения понятий и разгрузки литературы, а также для ее теперешних конкурентов это разделение даст очень много. И тогда литературе кино причинит ущерб не больший, чем тот, который фотография, к примеру, причинила живописи.

Но вернемся к нашей теме! Я уже говорил, что книга лишь „кажется“ утратившей ныне свою магическую силу, что лишь „кажется“, будто неграмотные стали ныне редкостью. Почему же „кажется“? Разве древняя волшба где-нибудь еще существует, разве в наши времена все еще есть священные книги, сатанинские книги, магические книги? Разве понятие „магия книги“ не относится целиком и полностью к прошлому и к сказке?

Да, но дело в том, что законы духа изменяются столь же мало, как и законы природы, и столь же мало поддаются „упразднению“. Можно упразднить священства и гильдии астрологов или лишить их привилегий. Знания и литературу, бывшие до сих пор тайным достоянием и сокровищем, можно сделать доступными многим и даже вынудить этих многих хоть как-то овладеть ими. Но все это происходит предельно поверхностно, и в мире духа на самом деле ничего не изменилось с тех пор, как Лютер перевел Библию, а Гутенберг изобрел печатный пресс. Вся магия книги не устранилась, как не устранился и дух таинства в иерархически организованной группе избранных, только эта группа теперь безымянна. Вот уже несколько столетий, как письмо и книга стали у нас достоянием всех классов - подобно тому, как после упразднения сословных предписаний об одежде, стала всеобщим достоянием мода. Только вот право диктовать моду, как и прежде, сохранилось за немногими, и платье, которое носит женщина красивая, хорошо сложенная и с хорошим вкусом, выглядит странным образом иначе, чем точно такое же платье на женщине обыкновенной. Кроме того, с процессом демократизации в области духа произошел очень курьезный и вводящий в заблуждение сдвиг: выскользнув из рук священников и ученых, руководство сместилось куда-то, где оно уже больше не может быть закреплено ни за кем, где оно уже не может быть больше узаконено и возведено к какому-нибудь авторитету. Ибо те носители духовности и письма, которые казались когда-то руководящими, потому что создавали общественное мнение или по меньшей мере выдвигали актуальный лозунг, более не тождественны носителям творческого начала.

Но давайте не углубляться в абстракции. Возьмем любой пример из новейшей истории духа и книг! Представим себе образованного, начитанного немца периода между 1870 и 1880 годами - судью, врача, университетского профессора, например, или частного человека, - который любит книги: что он читал, что знал о творческом гении своего времени и своего народа, в чем выражалось его участие в живой жизни и будущем? Где ныне литература, признанная тогдашней критикой и общественным мнением хорошей, желательной и достойной чтения? От нее почти ничего не осталось. И в то время, когда писал свои книги Достоевский, а Ницше неизвестным или осмеянным одиночкой скитался по разбогатевшей и влюбленной в удовольствия Германии, немецкие читатели, старые и молодые, высоко- и низкопоставленные, читали, например, Шпильхагена и Марлитт или в лучшем случае что-нибудь вроде милых стишков Эмануэля Гайбеля, издававшихся такими тиражами, какие с тех пор вряд ли даже снились лирическим поэтам и по распространенности и популярности превосходили даже знаменитого „Зекингенского трубача“.

Примеров наберется множество. Видно, что, хотя духовность, кажется, и демократизовалась и что духовные сокровища времени, кажется, принадлежат всякому современнику, научившемуся читать, все важное свершается на самом деле втайне и безымянно, и, кажется, что где-то во чреве земли скрываются жрецы или заговорщики, направляющие судьбы духа из анонимного подполья, и своих глашатаев, снабженных властью и взрывною силой для многих поколений, шлют в мир под масками и без легитимации, заботясь о том, чтобы общественное мнение, радующееся своей просвещенности, не заметило ничего магического, которое свершается прямо у него под носом.

Но и в более узком и простом кругу мы ежедневно можем видеть, сколь удивительны и сказочны судьбы книг, обладающих то силой полностью околдовывать человека, то способностью делать его незримым. Мы видим, как писатели живут и умирают, известные лишь немногим или неизвестные никому, и как после смерти, нередко десятилетия спустя, их книги, осиянные, внезапно воскресают, будто не существует никакого времени. Мы были очарованными свидетелями того, как единодушно отверженный своим народом и для дюжины умов давно исполнивший свою миссию Ницше несколько десятилетий спустя превратился в любимого автора, тиражей которого все время не хватает, или как стихи Гёльдерлина более сотни лет после их создания внезапно опьянили учащуюся молодежь, или как через тысячелетия в древней сокровищнице китайской мудрости Европа послевоенных лет неожиданно обнаружила Лао-цзы, который, плохо переведенный и мало кем читаемый, оказался модой, как Тарзан или фокстрот, но при этом сильно повлиял на живых, производительных носителей духовности.

И каждый год мы видим тысячи и тысячи детей, идущих в первый класс, рисующих первые буквы, читающих первые слоги, и вновь убеждаемся, что умение читать большинство детей быстро начинают воспринимать как нечто обычное и неценное, в то время, как другие из года в год, от десятилетия к десятилетию все очарованнее и удивленнее прибегают к волшебному ключу, врученному им школой. Хотя возможность научиться читать дается ныне каждому, лишь немногие замечают, как могуществен талисман, который они получили. Ребенок, гордясь недавно приобретенным знанием букв, одолевает стихотворение или притчу, затем первый небольшой рассказ, первую сказку, но непризванные будут вскоре упражнять свои навыки чтения лишь на газетных и коммерческих новостях и лишь немногие останутся навсегда околдованы особой силой буквы и слова (ведь не случайно и то и другое было когда-то чудом и магическим заклинанием!). Из этих немногих и выходят читатели. Детьми открывают они для себя в книге для чтения пару стихов или историй, стихотворение Клаудиуса, например, или рассказ Хебеля или Гауфа и, научившись бегло читать, не отворачиваются от этих вещей, а продвигаются в мире книг все дальше и дальше, обнаруживая шаг за шагом, как велик, разнообразен и отраден этот мир! Поначалу казался он им детским палисадником с грядкой тюльпанов и небольшим озерцом с золотыми рыбками, но постепенно палисадник стал парком, ландшафтом, частью света, всем миром, Эдемом и Берегом Слоновой Кости и все манит и манит новыми чудесами, расцветает все новыми красками. И то, что вчера казалось палисадником, парком или девственным лесом, сегодня-завтра предстанет как храм с тысячью сводов, залов, придворий - как обитель духа всех времен и народов, духа, ждущего неоднократных пробуждений в готовности ощутить вновь и вновь многоголосое разнообразие форм как единство своего проявления. И для каждого настоящего читателя этот необъятный книжный мир выглядит по-своему, каждый ищет и находит в нем и самого себя. Один от детских сказок и книгах об индейцах нащупывает путь к Шекспиру или Данте, другой от первого школьного описания звездного неба идет к Кеплеру или Эйнштейну, третьего детская молитва ведет под священно-прохладные своды Святого Фомы или Бонавентуры, или к торжественной вычурности Талмуда, или навстречу подобным весне притчам упанишад, к трогательной мудрости хасидов или к лапидарным и при этом столь дружески интимным, столь благородным и веселым учениям Древнего Китая. Тысячи путей ведут через дремучий лес к тысяче целей, и ни одна из целей не окончательная, за каждой открываются новые дали.

От мудрости и везения подлинного адепта зависит, заблудится ли он в девственном лесу книжного мира, погибнет или найдет в нем дорогу - претворит свой читательский опыт в опыт личный и пользу для бытия. Те, кому вообще невдомек чары книжного мира, рассуждают, как немузыкальные люди о музыке, и нередко обвиняют чтение как болезненную и опасную страсть, делающую человека недееспособным в жизни. Конечно, они чуть-чуть правы; хотя надо бы прежде определить, что именно понимают они под „жизнью“ и мыслима ли жизнь лишь как противоположность духа при том, что немало мыслителей и учителей, от Конфуция до Гёте, были на диво практичными людьми. Книжный мир действительно по-своему опасен, и это известно всякому воспитателю. Но подумать о том, насколько он опаснее, чем жизнь без вселенских книжных просторов, мне до сих пор было все недосуг. Ведь сам я тоже читатель, один из тех, кто с детства очарован книгой, и, живись мне как монаху из Хайстербаха[67], на сотни лет я мог бы затеряться в храмах и лабиринтах, пещерах и океанах книжного мира, не чувствуя сужения его.

При этом я еще не имею в виду, что книг становится в мире все больше и больше! Нет, даже не читая ни одной-единственной новой книги, всякий настоящий читатель непрерывно мог бы познавать сокровища минувших времен, бороться за овладение ими, испытывать радость от них. Каждый новый язык, который мы изучаем, приносит нам новые впечатления, а языков чрезвычайно много, их много больше, чем говорили в школе! Ведь есть не только испанский, или итальянский, или немецкий, или три немецких языка: древневерхненемецкий, средневерхненемецкий и нововерхненемецкий, - нет, имеются сотни немецких; и испанских, и английских столько же, сколько в каждом из этих народов существует образов мыслей, оттенков мироощущения; языков почти столько, сколько есть оригинальных мыслителей и писателей. Современник Гёте, к сожалению, как следует им не распознанный, Жан Поль писал на своем совершенно ином и вместе с тем очень немецком языке. И все эти языки в сущности непереводимы! Попытка высокоразвитых народов (в первую очередь немцев) усвоить всемирную литературу в переводах - явление замечательное, и в ряде случаев она дала великолепные плоды, но все-таки эта попытка не только не совсем удалась, но и неосуществима принципиально. Еще не написаны немецкие гекзаметры, которые действительно бы звучали, как у Гомера. За несколько сотен лет десятки раз и успешно перекладывалась на немецкий великая поэма Данте, а последний и поэтически наиболее одаренный из всех переводчиков Данте[68], осознав нереальность попыток передать средневековый язык современным, чтобы воссоздать это произведение на немецком, изобрел к нашему восхищению совершенно особый язык, поэтизированный на средневековый лад.

Но даже если читатель не овладеет новыми языками и не познакомится с новыми литературами, доселе ему неизвестными, чтение одних и тех же книг он сможет продолжить до бесконечности, обнаруживая не замеченные прежде детали, укрепляя первые впечатления, получая очередные. Одна и та же книга какого-нибудь мыслителя, одно и то же стихотворение какого-нибудь поэта каждую пару лет будут представляться читателю иными, будут восприниматься по-другому, затрагивать ранее молчавшие струны. Прочтенное мною впервые в юности и тогда лишь частично понятое „Избирательное сродство“ Гёте было совершенно другой книгой, чем то „Избирательное сродство“, которое сейчас читаю я вновь, вероятно, уже в пятый раз! Таинство и величие читательского опыта заключается в том, что чем больше деталей и взаимосвязей мы обнаруживаем, чем тоньше при чтении наши чувства, тем больше видим мы уникальность, индивидуальность и строгую обусловленность каждой мысли, каждого произведения, тем больше уясняем себе, что вся красота и очарование порождены именно этой индивидуальностью и уникальностью, и тем отчетливее, кажется, понимаем, что сотни тысяч голосов различных народов жаждут одного и того же, под разными именами взывают к одним и тем же богам, повествуют об одних и тех же грезах, стенают от одних и тех же бед. Сквозь тясячеслойное кружево бесчисленных языков и книг, сквозь пространство нескольких тысячелетий в моменты озарений проступает перед читателем магически возвышенный и сверхреальный призрак - из тысячи противоречивых черт завороженный в целое лик человека.

(1930)

ОТРЯХИВАНИЕ КНИГ [69]

Последние восемь дней не давало мне передышки чудесное занятие. Накануне переезда, впервые за двенадцать лет, мне вновь пришлось наводить чистоту в своей библиотеке, готовя ее к упаковке. Этой большой, кропотливой работе посвящал я ежедневно от четырех до пяти часов, чтобы по вечерам с разбитой спиной и пустой головой вкушать радость от усталости, вызванной механической работой. Ее можно было выполнить проще и небрежней, но я трудился основательно, очень основательно, ведь эта пара тысяч книг - мое лучшее и любимейшее достояние, не говоря уже о том, что в пору юности, в сказочно счастливые годы конца прошлого века, я привык обращаться с книгами по всем старинным правилам цеха книготорговцев и букинистов, в который тогда входил.

Во время этого многодневного занятия возникали чудесные ситуации. Как-то раз стоял я на своей небольшой обращенной к северо-востоку террасе и, беря с аккуратно разложенных на парапете больших стопок по три-четыре книги, отряхивал их от пыли. При этом мне попались два толстых и тяжелых тома ин-октаво. Нежно похлопывая их друг о друга и глядя на разлетавшуюся пыль, я вдруг очнулся от этого бездумного механического дела, прочитав заглавие на корешках, то был „Закат Европы“ Шпенглера. Первое, что я подумал: „Вот бы посмотрели мои сыновья или другие молодые люди, как кропотливо стараюсь я спасти образовательный скарб от запыления и порчи и как нежно очищаю от пыли знаменитую книгу о закате культуры!“ И я припомнил, как в девятнадцатом году зашли ко мне в гости несколько английских студентов, приехавших в Лугано на летние курсы, организованные сестрой Ромена Роллана. Среди студентов была красивая девушка по имени Блэйкенай, она заговорила со мной о Шпенглере, о котором тогда я, конечно, уже много слыхал. Я сказал ей, что для меня очень важно прочесть эту книгу, но сейчас я слишком беден, чтобы купить ее. Когда она предложила мне взять на время ее экземпляр (на свои английские фунты в Германии периода инфляции она жила, как королева), я обрадовался и взамен вручил ей первое издание одной из моих книг. Она приняла подарок, и с тех пор ни о ней, ни о Шпенглере не было ни слуху, ни духу; то оказался небольшой инфляционный бизнес с обедневшим писателем, и прошло еще несколько месяцев, прежде чем я сумел купить Шпенглера, чтобы затем, злясь на тщеславный и назидательный тон его предисловия, прийти в восторг от главы о магической культуре. Минули годы, и вот эта книга снова у меня в руках. О, как быстро разваливаются, желтеют и портятся большинство изданий военных и послевоенных времен! И какими удивительно старыми, ветхими, давно прошедшими и забытыми кажутся большинство тех книг сегодня, спустя десяток лет! Они выглядят истлевшими изнутри и снаружи, почти уже отжившими: желтой и ломкой стала никудышная бумага в перекосившихся и отрывающихся картонных переплетах; заглавия и титулы звучат так напряженно и взвинченно, так фанатично и заклинающе. В них отчетливо слышен крик страха и слабости молодых писателей и мыслителей двадцатых годов, чего тогда я не замечал, а если и замечал, то мимоходом; усердно и дотошно читал и изучал я тогда эти книги, которые ныне могли бы вызвать во мне почти что сожаление. „Творческая интеллигенция народа, - думал я, - народа, только что вернувшегося домой после четырехлетней войны, которая завершилась поражением и банкротством, обязана была сказать по сути о многом; это событие должно было необходимо принять хоть какую-то форму и подтолкнуть к его осмыслению“. Осмысление в итоге оказалось на редкость убогим, что тогда я только ощущал, но в сущности не понимал. Но в тех книгах с кричащими заголовками и мало содержащих подлинного познания и самоанализа я столкнулся с чем-то иным, что меня заворожило: с возбужденным, пронизанным предчувствием гибели, взбудораженным настроем, серным запахом всемирной катастрофы и Страшного суда. Я читал их с жадностью, с напряженным интересом, как с молодости не читал ничего, ибо, сопережив военные годы до самоуничтоженности, почти до полного разрушения своей внешней и внутренней жизни; но, находясь за границей, самой войны, фронта, окопов и блиндажей я все же не видел и не изведал; и, когда умолкла несносная трескотня военных очеркистов, этих паразитов, выколачивавших построчные гонорары из подвигов и наступлений, когда вернулись с войны лучшие представители народа, вернулись растерянные, потрясенные, сломленные и глубоко озадаченные, именно тогда откуда-то и должен был прозвучать правдивый, реалистический голос, дух подлинной Германии, чтобы помочь нам перемениться, найти где-нибудь братьев или даже наставников, чтобы поставить себя на службу делу, достойному защиты и веры. Но вышло иначе, и, за исключением голоса Ландауэра и совсем иного голоса Шпенглера, ни одно из многочисленных посланий тех времен не дало мне ничего; немецкий дух, казалось, обанкротился так же, как и немецкая политика, и мне не оставалось ничего, кроме одиночества, ожидания и веры в Германию. Удивительно далеким и нереальным смотрит на меня то время с пожелтевших и обветшавших бумаг, из книг, тетрадей и вырезок.

День спустя я наткнулся на другой, еще более забытый, еще более отчужденный и ушедший в прошлое раздел моей библиотеки. То были книги военных лет, книги, которые я сам издавал и редактировал, книги для немецких военнопленных во Франции, обеспечиваемых мною по службе во время войны. Обнаружился „Воскресный вестник для немецких военнопленных“, за три года подшитые номера, - раз в две недели тысячами экземпляров я посылал его во Францию, Англию, Россию и Индию. Были тут и малоформатные книги, которые я заказывал для пленных: новеллы Эмиля Штрауса, братьев Манн, Готфрида Келлера, Шторма, мои собственные, - маленькие, простые, но прилично выглядящие книги, напечатанные в подарок военнопленным, чьи просьбы о чтении захлестывали нас тогда в тысячах писем. Эти книжечки стали ныне редкостью, но они есть у меня все до одной и некоторые любы мне и поныне, потому что во время войны я пытался воскресить в них надполитический и наднациональный дух прежней немецкой литературы. Здесь же и диковинные „Известия из немецких лагерей для военнопленных“, которые выпускал тогда наш отдел при немецком представительстве в Берне только для внутреннего пользования: странно беспристрастные и в сущности ужасные документы того времени и наших тогдашних усилий хоть как-то, хоть немного вдохнуть в военную машину нечто вроде смысла или, когда это оказалось невозможным, нечто вроде сердечности и любви. Я вновь обнаружил свои статьи военных лет, среди них и те, что, начиная с 1916 года, были подписаны псевдонимом Синклер.

Счастье для моей библиотеки, что этот раздел в ней самый маленький! А самый большой и самый лучший - раздел былой немецкой литературы. Однако совсем неплохо представлена и литература наших дней, единственный раздел, который все еще сильно растет: только этим летом я присовокупил к нему такие восхитительные книги, как посмертное издание Франца Кафки, новый роман Ины Зайдель, удивительную повесть „Буря на Ямайке“ Ричарда Хьюза. Меньше, но по-своему тоже довольно полный, другой раздел, который я собирал на протяжении более четверти века и который сильно обогатил меня: это восточная литература. Тут стихи, притчи и речи Древней Индии, мудрецы Китая; некоторые из этих книг, как, например, Люй Бувэй, Конфуций, Чжуан-цзы, всегда у меня под рукой и порою, равно как и „Ицзин“, я вопрошаю их, как оракулов.

Теперь эти тысячи книг лежат безмолвно, неразличимо, завернутые в бумагу и сложенные стопками на полках в ожидании того, что их упакуют в ящики и перевезут в другой дом, в другие комнаты. Некоторые из них при распаковке я сразу же отложу и, не ища им места и не ставя их на полку, исключу из библиотеки.

На эту книжную работу я затратил почти целую неделю. Такая библиотека большой балласт, и современные люди считают смешным всю жизнь обременять себя книгами и таскать их за собой. Это те люди, которым не нужны Вергилий и Ариосто, которые десять лет назад покупали „Тарзана“ и продолжают покупать подобное чтиво и ныне. Их девиз по отношению к чтению: оно должно быть неглубоким, но приправленным, и - прочти и выбрось из головы! А у нас совсем другой принцип: не допускать в библиотеку никакой дребедени и никогда не расставаться с ценными книгами! И вот настал день, когда состарившийся библиофил, тщательно отряхивая „Закат Европы“, говорит себе, что эта книга, при внимательном рассмотрении давно уже сослужившая свою службу и ставшая в сущности ненужной, все же относится к тем книгам, которые формировали лицо своей эпохи и потому нуждаются в известном пиетете, в известном уважении и пощаде...

Хорошо, что молодые люди не видят нас за выбиванием пыли из нашего хлама! И хорошо, что не дано увидеть им и себя, когда однажды волосы их поредеют, станут валкими зубы, и им придется устроить смотр тому, что сопровождало их всю жизнь и чему они сохранили верность.

(1931)





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 253 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.009 с)...