Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Происходит все то же, или Почему не придумывают историю?



Что мог бы, собственно, Ульрих сказать Клариссе?

Он промолчал, потому что она вызывала в нем странное желание произнести слове «бог». Сказать он хотел примерно так; бог понимает мир совсем не буквально; мир – его образ, аналогия, выражение, которыми он по каким‑то причинам вынужден пользоваться, а этого, конечно, всегда недостаточно; мы не должны ловить его на слове, а должны сама доискиваться до решения, которое он нам задает. Он спросил себя, согласилась ли бы Кларисса смотреть на это как на игру в индейцев или в разбойников. Наверняка согласилась бы. Если бы кто‑нибудь сделал первый шаг, она прижалась бы к нему, как волчица, в глядела бы во все глаза.

Но на языке у него вертелось еще что‑то; что‑то о математических задачах, не допускающих общего решения, но допускающих разные частные решения, через совокупность которых можно приблизиться к решению общему. Он мог бы прибавить, что задачу человеческой жизни он считая такой задачей. То,, что называют эпохой, – не эная, надо ли понимать под этим столетия, тысячелетия или, отрезок между школой и внуком, – этот широкий, беспорядочный поток состояний представлял бы тогда собою примерно то же, что хаотическая череда неудовлетворительных и неверных, если брать их в отдельности, попыток решения, из которых лишь при условии, что человечество ухитрится их обобщить, могло бы возникнуть верное и всеохватывающее решение. Вспомнил он об этом в трамвае, по дороге домой; несколько человек ехали с ним в сторону города, и он немного стыдился таких мыслей перед этими людьми. По ним было видно, что они возвращались после определенных занятий или устремлялись к определенным развлечениям, даже по их одежде уже видно было, что осталось у них позади и что предстояло им. Он стал разглядывать свою соседку; она была, несомненно, женой, матерью, лет сорока, весьма вероятно – супругой какого‑нибудь университетского служащего, на коленях у нее лежал маленький театральный бинокль. Из‑за своих мыслей он казался себе рядом с нею играющим мальчиком; даже не совсем пристойно играющим.

Ведь мысль, не имеющая практической цели, – это, пожалуй, не очень пристойное тайное занятие; а уж мысли, ходящие как на ходулях и лишь краешком пятки прикасающиеся к опыту, заподозрить в непорядочном происхождении ничего не стоит. Прежде говорили, бывало, о полете мысли, и во времена Шиллера человек с такими смелыми вопросами в груди пользовался бы очень большим уважением; сегодня, напротив, кажется, что с ним что‑то не в порядке, если это случайно не его как раз профессия и его источник дохода. За дело взялись явно иначе. Определенные вопросы забрали у человека из сердца. Для мыслей высокого полета создали своего рода птицеферму, именуемую философией, богословием или литературой, и там они на свой лад все необозримее размножаются, и это очень удобно, ибо при таком их распространении никому уже не нужно упрекать себя за то, что сам он не может о них заботиться. Уважая профессионализм и специализацию, Ульрих, в сущности, ничего не имел против такого распределения обязанностей. Но он все‑таки позволял себе думать самостоятельно, хотя и не был профессиональным философом, и сейчас ему рисовалось, что это поведет к государству пчелиного типа. Матка будет класть яйца, трутни вести жизнь, посвященную наслаждению физическому и умственному, а специалисты – работать. Такое человечество тоже мыслимо; общая производительность, пожалуй, даже поднялась бы. Сейчас в каждом человеке есть еще, так сказать, и все человечество, но это явно уже чрезмерно и совершенно себя не оправдывает; в результате человечность стала почти сплошным обманом. Для успеха было бы, вероятно, важно принять при таком разделении труда новые меры к тому, чтобы в какой‑то особой рабочей группе достигался и духовный синтез. Ибо без участия духа… Ульрих хотел сказать, что это его не радовало бы. Но, конечно, это был предрассудок. Ведь неизвестно, что важно. Он переменил позу и стал разглядывать свое лицо в стекле напротив его сиденья, чтобы отвлечься. Но вскоре голова его на диво настойчиво поплыла в жидком стекле между внутренностью вагона и улицей, требуя какого‑то дополнения.

Шла, собственно. Балканская война или нет? Какая‑то интервенция, конечно, имела место; но была ли это война, он точно не знал. Столько вещей волновало человечество. Опять был побит рекорд высоты полета – как не гордиться. Если Ульрих не ошибался, он составлял теперь 3700 метров, а фамилия авиатора была Жуу. Боксер‑негр побил белого чемпиона и завоевал мировое первенство; Джонсон была его фамилия. Президент Франции поехал в Россию; говорили об угрозе миру во всем мире. Новооткрытый тенор зарабатывал в Южной Америке деньги, каких даже в Северной Америке еще не знали. Ужасное землетрясение случилось в Японии – бедные японцы. Одним словом, происходило многое, это было бурное время – конец 1913 и начало 1914 года. Но и за два года или за пять лет до того время тоже было бурное, каждый день приносил свои волнения, а что, собственно, происходило тогда, помнилось уже плохо или вовсе забылось. Это можно было сократить. Новое лекарство от люэса произвело… В исследовании обмена веществ у растений были… Покорение Южного полюса казалось… Опыты Штейнаха вызвали… Таким способом вполне можно было опустить половину определенности, это мало что значило. Какая все‑таки странная штука история! О том или ином событии можно было с уверенностью утверждать, что оно уже нашло в ней свое место или еще безусловно найдет, но в том, что это событие вообще имело место, вообще состоялось, никакой уверенности не было. Ведь чтобы что‑то состоялось, оно должно состояться еще и в каком‑то определенном году, а не в каком‑то другом или совсем никогда; и еще нужно, чтобы состоялось оно само, а не в общем что‑то похожее или в том же роде. Но именно этого никто не может утверждать об истории, разве что у него все записано, как в газете, или речь идет о делах профессиональных или имущественных: ведь через сколько лет поручишь право на пенсию или накопишь или истратишь определенную сумму, это, конечно, важно, и в такой связи войны тоже могут стать достопамятными. Она выглядит ненадежной и кочковатой, наша история, если смотреть на нее с близкого расстояния, как лишь наполовину утрамбованная топь, а потом, как пи странно, оказывается, что по ней проходит дорога, та самая «дорога истории», о которой никто не знает, откуда она взялась. Эта обязанность служить материалом для истории возмущала Ульриха. Светящаяся, качающаяся коробка, в которой он ехал, казалась ему машиной, где протряхивают по нескольку сот килограммов людей, чтобы сделать из них будущее. Сто лет назад они с похожими на эти лицами сидели в какой‑нибудь почтовой карете, и бог знает что случится с ними через сто лет, но и новыми людьми в новых аппаратах будущего они будут сидеть в точности так же, – почувствовал он и возмутился этим беззащитным приятием изменений и состояний, беспомощным современничеством, безалаберно‑покорным, недостойным, в сущности, человека мотанием от столетия к столетию; это было так, словно он вдруг восстал против шляпы какого‑то странного фасона, напяленной ему на голову, Он непроизвольно поднялся и прошел пешком остаток пути. В том большем людском резервуаре, каким был город и где он оказался, его подавленность сменилась хорошим настроением. Сумасшедшая мысль осенила маленькую Клариссу – устроить духовный год. Он сосредоточился на этом пункте. Почему это было так нелепо? Впрочем, с таким же основанием можно было спросить, почему нелепа отечественная акция Диотимы.

Ответ номер один. Потому что мировая история возникает, несомненно, так же, как все другие истории. Ничего нового авторам в голову не приходит, и они списывают друг у друга. Это причина, по которой все политические деятели изучают историю, а не биологию или что‑нибудь подобное. Так обстоит дело с авторами.

Номер два. По большей части, однако, история возникает без авторов. Возникает она не из какого‑то центра, а с периферии. Из маленьких стимулов. Наверно, совсем не так трудно, как думают, сделать из человека готики или античной Греции современного цивилизованного человека. Ибо человеческое существо одинаково способно на людоедство и на критику чистого разума; с одинаковыми убеждениями и свойствами оно может, если этому благоприятствуют обстоятельства, совершать то и другое, и очень большим внешним различиям соответствуют тут очень маленькие внутренние.

Отступление номер один. Ульрих вспомнил одно свое аналогичное впечатление времен военной службы. Эскадрон скачет в две шеренги, и отрабатывается команда «передать приказ», при которой приказ тихим голосом передается от конника к коннику; если впереди прикажут: «Вахмистру возглавить строй», то сзади выходит «Восьмерых расстрелять» или что‑нибудь подобное. Таким же образом возникает мировая история.

Ответ номер три: если бы поэтому какое‑нибудь поколение нынешних европейцев в самом раннем детстве перенесли в Египет пятитысячного года до Р. X. и там оставили, то мировая история снова началась бы пятитысячным годом, сперва некоторое время повторялась бы, а потом по причинам, никому на свете не ведомым, постепенно начала бы отклоняться от курса.

Отступление второе: закон мировой истории, подумалось ему при этом, не что иное, как государственный принцип старой Какании – «тянуть дальше ту же волынку». Какания была необычайно умным государством.

Отступление третье или ответ номер четыре? Путь истории не похож, значит, на путь бильярдного шара, который, получив удар, катится в определенном направлении, а похож на путь облаков, на путь человека, слоняющегося по улицам, отвлекаемого то какой‑нибудь тенью, то группой людей, то странно изломанной линией домов и в конце концов оказывающегося в таком месте, которого он вовсе не знал и достичь не хотел. Мировая история идет своим путем, непременно как бы сбиваясь с пути. Настоящее всегда как последний дом в городе, как‑то уже не совсем принадлежащий к городским домам. Каждое поколение удивленно спрашивает: кто я и кем были мои предшественники? Лучше бы оно спрашивало: где я, предполагая, что его предшественники были не какими‑то другими, а только где‑то в другом месте; это уже что‑то дало бы, подумал он.

Он сам так нумеровал до сих пор свои ответы и отступления, заглядывая то в проплывавшее мимо лицо, то в витрину магазина, чтобы не дать мыслям совсем убежать от себя; и все‑таки он при этом чуть‑чуть заблудился и должен был на минуту остановиться, чтобы понять, где он находится, и найти кратчайший путь домой. Прежде чем свернуть на него, он постарался еще раз уточнить свой вопрос. Значит, маленькая сумасшедшая Кларисса совершенно права, историю следует делать, ее надо придумывать, хотя в споре с Клариссой он это отрицал; но почему так не поступают? В эту минуту ему в ответ не пришло на ум ничего, кроме директора Фишеля из Ллойдбанка, его друга Лео Фишеля, с которым он в прежние годы сиживал, бывало, летом на террасах кафе; тот в эту минуту, если бы Ульрих разговаривал с ним, а не с самим собой, ответил бы: «Мне бы ваши заботы!» Ульрих был благодарен ему за этот освежающий ответ, который он дал бы. «Милый Фишель, – тотчас ответил он ему мысленно, – это не так просто. Я говорю „история“, но имею в виду, если вы помните, нашу жизнь. И ведь я же с самого начала признал, что это будет очень неприлично, если я спрошу: почему человек не делает историю, то есть почему он атакует ее только как животное, когда он ранен, когда уж допечет, почему, словом, он делает историю только в случае крайней необходимости? Так вот, почему это звучит неприлично? Какие у нас против этого возражения, хотя это только и значит, что человеку не следует пускать человеческую жизнь на самотек?» «Известно же, – отпарировал бы директор Фишель, – как это получается. Радоваться надо, если политики, духовенство и важные шишки, которым делать нечего, и все прочие, кто носится с какой‑нибудь навязчивой идеей, не вмешиваются в обыденную жизнь. А кроме того, существует образование. Если бы только так много людей не вело себя сегодня так невежественно!» И директор Фишель, конечно, прав. Радоваться надо, если ты достаточно хорошо разбираешься в ссудах и векселях, а другие не очень‑то занимаются историей, на том основании, что, мол, разбираются в ней. Нельзя, боже упаси, жить без идей, но самое правильное – это известное равновесие между ними, некий balance of power, вооруженный мир между идеями, когда ни одна сторона особенно не развернется. У него успокоительным средством было образование. Это главное чувство цивилизации. И все‑таки, что ни говори, существует и становится все живее противоположное чувство – что эпоха героическо‑политической истории, творимой случаем и его рыцарями, отчасти отжила свое и должна быть заменена планомерным решением проблем, в котором участвуют все, кого это касается.

Но тут год Ульриха кончился тем, что Ульрих оказался у себя дома.





Дата публикования: 2015-01-10; Прочитано: 215 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.006 с)...