Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Рассказы



Василий Макарович Шукшин

Оглавление

Ноль-ноль целых. 3

Нечаянный выстрел. 10

Начальник. 15

На кладбище. 19

Мужик Дерябин. 22

Чередниченко и цирк. 28

Приезжий. 35

В профиль и анфас. 47

Ноль-ноль целых

Колька Скалкин пришел в совхозную контору брать рас­чет. Директор вчера
ругал Кольку за то, что он "в такое горя­чее время..." — "У вас вечно
горячее время! Все у вас горя­чее, только зарплата холодная". Директор
написал на его заявлении: "Уволить по собств. желанию". Осталось взять
тру­довую книжку.
За трудовой книжкой Колька и пришел.
Книжку должен был выдать некто Синельников Вяче­слав Михайлович,
средней жирности человек, с кротким лоснящимся лицом, белобровый, в белом
костюме. Синель­ников был приезжий, Колька слышал про него, что он за­нуда.
— Почему увольняешься? — Синельников устало смот­рел на Кольку.
— Мало платят.
— Сколько?
— Чего "сколько"?
— Сколько, ты считаешь, мало?
— Шестьдесят-семьдесят... А то и меньше.
— Ну. А тебе сколько надо?
Кольку слегка заело.
— Мне-то? Три раза по столько.
Синельников не улыбнулся, не удивился такому нахаль­ству.
— Не хватало, значит?
— Не то что не хватало, а даже совестно: руки-ноги здоровые, работать
сроду не ленился, а... Тьфу! — Колька много матерился по поводу своей
зарплаты, возмущался, нехорошо поминал совхозное начальство, поэтому больше
толочь воду в ступе не хотел. — Все.
— И куда?
— Счас-то? Ямы под опоры пойду рыть. На тридцать седьмой километр.
— Специальность в кармане, а ты — ямы рыть. Ты же во­дитель второго
класса...
— А что делать?
— Водку поменьше пить, — Синельников все так же без­различно, вяло,
без всякого интереса смотрел на Кольку. Непонятно было, зачем он вообще
разговаривает, спраши­вает.
Колька уставился в кроткие, неопределенного цвета гла­за Синельникова.
Пошевелил ноздрями и сказал (как он по­том уверял всех) вежливо:
— Прошу на стол мою трудовую книжку. Без бюрократства. Без этих,
знаете, штучек.
— Каких это штучек?
— Я же не на лекцию пришел, верно? Я за трудовой книжкой пришел.
— И лекцию не вредно послушать. Не на лекцию он при­шел... Водку жрать
у них денег хватает, а тут, видите ли, мало платят, — странно, Синельников
и теперь никак не возбудился, не заговорил как-нибудь... быстрее, что ли,
злее, не нахмурился даже. — Глоты. И сосут, и сосут, и сосу-ут эту водку!..
Как не надоест-то? Очуметь же можно. Гло­ты несчастные.
Такого Колька не заслужил. Он выпивал, конечно, но так, чтобы "глот",
да еще "несчастный"... Нет, это зря. Но странно тоже, что не слова взбесили
Кольку, а этот ровный, унылый, коровий тон, каким они говорились: как будто
та­кой уж Колька безнадежно плохой, отпетый человек, что с ним устали и не
хотят даже нервничать, и уж так — выгова­ривают что положено, но без всякой
надежды.
— Да что за мать-перемать-то! — возмутился Колька. — Ты что...
чернил, что ли, выпил? Чего ты пилить-то принял­ся? Гляди-ка, сел верхом, и
давай плеть грызть. Да ты что? Тебе что, делать, что ли, нечего, бюрократ?
Синельников выслушал все это спокойно, как на собра­нии: он даже голову
рукой подпер, как делают, сидя в пре­зидиуме и слушая привычную, необидную
критику.
— Продолжай.
— Я пришел за трудовой книжкой, мне нечего продол­жать. Заявление
подписано? Подписано. Давай трудовую книжку.
— А хочешь, я тебе туда статью вляпаю?
— За что? — растерялся Колька.
— За буйство. За недисциплинированность... Ма-а-лень-кую такую
пометочку сделаю, и ты у меня здесь станцуешь... краковяк, — Синельников
наслаждался Колькиной растерянностью, но он даже и наслаждался-то как-то
уныло, не­выразительно. Колька, однако, взял себя в руки.
— За что же ты мне пометочку сделаешь?
— Сделаю пометочку, ты придешь ямы копать под опо­ры, а тебе скажут:
"Э-э, голубчик, а у тебя тут... Нет, ска­жут, нам таких не надо". И все. И
отполучал ты по двести руб­лей на своих ямах. Так что нос-то особо не
задирай. Он, видите ли, лаяться будет тут... Дерьмо, — Синельников все не
повышал голоса, он даже и руку не отнял от головы — все сидел, как в
президиуме.
— Кто? — спросил Колька. — Как ты сказал?
— Чего "кто"?
— Я-то? Как ты сказал?
— Дерьмо, сказал.
Колька взял пузырек с чернилами и вылил чернила на белый костюм
Синельникова. Как-то так получилось... Коль­ка даже не успел подумать, что
он хочет сделать, когда взял пузырек... Плеснул — так вышло. Синельников
отнял руку от головы. Чуть подумал, быстро снял пиджак, встал и подер­жал
пиджак на вытянутых руках, пока чернила стекали на пол. Чернила стекли...
Синельников осторожно встряхнул пиджак, еще подождал и повесил пиджак на
спинку стула. После этого оглядел рубашку и брюки: пиджак не успел
промокнуть, на брюки не попало.
— Так... — сказал Синельников. — Выбирай: двадцать рублей за
химчистку и окраску всего костюма или подаю в суд за оскорбление действием.
— Ты же первый начал оскорблять...
— Я — словами, никто не слышал, чернила — вот они, налицо. Причем
химические, — и опять Синельников гово­рил ровно, бесцветно. Поразительный
человек! — Твое сча­стье, что я его все равно хотел красить. Еще не знаю,
берут ли в чистку с химическими чернилами... Двадцать пять руб­лей, —
Синельников взялся за телефон. — Решай. А то зво­ню в милицию.
Колька уже понял, что лучше заплатить. Но его возмути­ло опять, что
этот законник на глазах стал нагло завышать цену.
— Почему двадцать пять-то? То — двадцать, а то сразу — двадцать
пять. Еще посидим, ты до полста догонишь?..
— Пять рублей — это дорога в район: туда и обратно. Я сразу не
сообразил.
— Что, по два с полтиной в один конец, что ли? Тебя за полтинник на
попутной любой довезет.
— На попутной я не хочу. Туда — на попутной, а оттуда — такси
возьму.
— Фон-барон нашелся!.. "На такси-и"!
— Да, на такси. Что — дико?
— Не дико, а... на дармовщинку-то выдрючиваться — неужели не
совестно?
— Ты меня чернилами окатил — тебе не совестно? Что же я — за спой
собственный костюм на попутных буду маять­ся? Двадцать пять. Пиши.
— Чего?
— Расписку.
Синельников пододвинул Кольке лист бумаги.
Колька брезгливо взял лист...
— Как писать-то?
— Я, такой-то, — полностью имя, отчество, — обязуюсь выплатить
товарищу Синельникову Вячеславу Михайлови­чу двадцать пять — прописью —
рублей, ноль-ноль копеек...
Колька зло усмехнулся, покачал головой.
— "Ноль-ноль копеек"!.. Командующий, мля!..
— Ноль-ноль копеек за умышленную порчу белого кос­тюма товарища
Синельникова В.М.
Колька остановился писать.
— Для чего же писать "умышленную"? Раз я доброволь­но соглашаюсь
платить, зачем же так писать? Там где-ни­будь прочитают и начнут... начнут
придираться.
Синельников подумал.
— Ладно, пиши: за порчу костюма товарища... белого костюма товарища
Синельникова В.М.
Колька пропустил слово "товарища", написал: "белого костюма
Синельникова".
— Химическими чернилами...
Колька взял пузырек, посмотрел:
— Разве для авторучек бывают химические?
— А какие же? Отчетные ведомости мы только хими­ческими пишем.
— Писатели, мля... — проворчал Колька.
— Подпись. Число.
Колька расписался. Поставил число. Синельников взял расписку.
— Сколько тебе под расчет причитается?
— А я откуда знаю? Ты лучше тут знаешь.
— После обеда зайдешь за расчетом. И за книжкой.
Колька встал.
— Ты это... не говори никому, что... слупил с меня чет­вертной. А то
дойдет до моей... хаю не оберешься. Напиши че­го-нибудь.
— Ладно.
Колька пошел к двери. На пороге остановился, посмот­рел на плотного
человека с белыми бровями. Синельников тоже посмотрел на него.
— Что?
— Хо-о, — сказал Колька. Качнул головой и вышел из ка­бинета.
В коридоре разок про себя матюкнулся.
"Четвертной — как псу под хвост сунул. Свернул трубоч­кой и сунул". Но
вспомнил, что он на ямах теперь будет зарабатывать по двести — двести
пятьдесят рублей... И успокоился. "Да гори они синим огнем! — подумал. —
Жалеть еще..."

Непротивленец Макар Жеребцов

Всю неделю Макар Жеребцов ходил по домам и обстоятельно, въедливо учил
людей добру и терпению. Учил жить — по возможности весело, но благоразумно,
с "пониманием многомиллионного народа".
Он разносил односельчанам письма. Работу свою ценил, не стыдился, что
он, здоровый, пятидесятилетний, носит письма и газетки. Да пенсию старикам.
Шагал по улице — спокойный, сосредоточенный.
Его окликали:
— Макар, нету?
— Ты же видишь — мимо иду, значит, нету.
— Чего же негу-то? Пора уж. Черти окаянные.
И Макар подходил к пряслу, вешал свою сумку на колышек, закуривал.
— Сколько у нас, в СССР, народу?
Старуха не знала.
— Дьявол их знает, сколько? Много небось.
— Много. — Макар тоже точно не знал, сколько. — И всем надо выдать
пенсию...
— Чего же всем-то? Все — зарплату получают.
— Ну, я неправильно выразился. Кто заслужил. Так?
— Ну? Чего ты опять?
— Спокойно. Тебе государство задержало пенсию на один день, и ты уже
начинаешь возвышать голос. Сама злишься, и на тебя тоже глядеть тошно. А у
государства таких, как ты, — миллионы. Спрашивается, совесть-то у вас есть
или нету? Вы что, не можете потерпеть день-другой? Вы войдите тоже в
ихнее-то положение.
Старухи обижались. Старики посылали Макара... дальше.
Макар шел дальше.
— Семен, ездил к сыну-то?
— Ездил...
— Ну, как?
— Никак. Как пил, так и пьет. С работы опять прогнали, свистуна.
— Ну, ты, конечно, коршуном на него. Такой-сякой-разэдакый!
— А как же мне с им? Петя, сынок, уймись с пьянкой?
— Да где там! Ты и слов-то таких не знаешь. Ты привык языком-то, как
оглоблей, ломить... Самого, дурака, с малых лет поленом учили, ты думаешь, и
всегда так надо. Теперь совсем другая жизнь...
— Раньше так пили, как он заливается? Другая жизнь...
— А ты войди в его положение. Он — молодой, дорвался до вольной
жизни, деньжаты появились... Ведь тут какую силу воли надо иметь, чтоб
сдержаться? Кониную. С другой стороны, его тоска гложет — оторвался от
родительского дома. Ты вон в город-то на неделю уедешь, и то тебя домой
манит, а он сколько уж лет там. Он небось сходит в кино, по­глядит про
деревню — и пойдет выпьет. Это же все понимать надо.
— Ты, лоботряс, только рассуждать умеешь. А коснись самого, не так бы
запел. Ходишь по деревне, пустозвонишь... Пустозвон. Чего ты лезешь не в
свое дело?
— Я вас учу, дураков. Ты приехай к нему, к Петьке-то, да сядь выпей с
ним...
— У тебя прям не голова, а сельсовет.
— Да. Выпей. А потом к нему потихоньку в душу: сокра­тись, сынок,
сократись, милый. Ведь мы все пьем по празд­никам... Праздничек подошел —
выпей, прошел праздни­чек — пора на работу, а не похмеляться. Та-ак. А как
же? Поговорить надо, убедить человека. Да не матерным словом, а ласковым,
ласковым, оно, глядишь, скорей дойдет.
— Его надо поленом по башке, а не ласковым словом.
— Во-от. Я и говорю: бараны. Рога на лбу выросли — и довольные:
бодаться можно. А ты же человек, тебе разум даден, слово доходчивое...
— Иди ты!..
— Эх вы.
Макар шагал дальше, и сердце его сосала, сладко прику­сывая, жирная,
мягкая змея, какая сосет сердце всех оскор­бленных проповедников.
Иногда дело доходило до оплеух.
У Ивана Соломина жена Настя родила сына. Иван заспо­рил с Настей — как
назвать новорожденного. Иван хотел Иваном: Иван Иванович Соломин. Настя
хотела, чтоб был Валерик. Супруги серьезно поссорились. И в это-то самое
время Макар принес им письмо от сестры Настиной, которая жила с мужем в
Магадане и писала в письмах, что живут они очень хорошо, что у них в доме
только одной живой воды нет, а так все есть, "но, сами понимаете, — в
концервах, так как климат здесь суровый".
Макар посмотрел красный безымянный комочек, по­здравил родителей... И
те, конечно, схватились перед ним — каждый свое доказывать.
— Иван!.. Иванов-то нынче осталось — ты да Ваня-дура­чок в сказке.
Умру — не дам Ванькой назвать! Сам как Ваня-дурачок...
— Сама ты дура! Счас в этом деле назад повернули, к ста­рому. Посмотри
в городах...
Макар весь подобрался, накопился — почуял добычу.
— Спокойно, Иван, — сказал он хозяину. — Не обзывайся. Даже если она
тебе законная жена, все равно ты ее не имеешь права дурачить. Она тебе —
"Ваня-дурачок", допус­тим, а ты ей — "несмышленыш мой" или еще как-нибудь.
Ласково. Ей совестно станет, она замолчит. А не замолчит — сам замолчи.
Скрепись и молчи.
— Иди отсюда, миротворец!
— И меня не надо посылать. Зачем меня посылать? Ты меня послушай,
постарайся сперва понять, а потом уж посы­лай. Ведь я к тебе не с войной
пришел, не лиходей я тебе, а по новым законам — твой друг и товарищ. И хочу
вам подать добрый совет: назови-ка ты сынка своего Митей — в честь свояка
магаданского. Ведь они вам и посылки шлют, и день­жат нет-нет подкинут... А
напиши-ка ему, что вот, мол, своячок, в честь тебя сына назвал — Митрием.
Он бы где — одну посылку, а тут подумает-подумает да две ахнет. А как же: в
честь меня сына назвали — это бо-оль-шое уважение. За ува­жение люди тоже
уважением плотют.
Иван чего-то озверел.
— Иди отсюда, гад подколодный! Чего ты лезешь не в свое дело?!
Макар посмеялся кротко, снисходительно, ласково. Он знал драчливый
характер Ивана.
— Ах, пошуметь бы?.. Ах, бы да сейчас развоеваться бы?.. Эх, ты. Ваня
и есть.
Иван и в самом деле взял почтальона за шкирку, подвел к двери и дал
пинка под зад:
— За совет!
Макар пошагал дальше по улице. Потирал ушибленное место и шептал:
— Нога у дьявола — конская.
И начинал рассказывать встречным:
— Иван Соломин... Зашел к нему, у них пыль до потолка: не могут имя
сыну придумать. Я и подскажи им: Митрий. У него свояк в Магадане —
Митрий...
Но Макара не хотели слушать — некогда. Да и мало на селе в летнюю пору
встречных.
И вот наступало воскресенье. В воскресенье Макар не ра­ботал. Он ждал
воскресенья. Он выпивал с утра рюмочку-две, не больше, завтракал, выходил на
скамеечку к воротам... Была у него такая скамеечка со столиком, аккуратная
такая скамеечка, он удобно устраивался — нога на ногу, закуривал и,
поблескивая повлажневшими глазами, ждал кого-нибудь.
— Михеевна!.. Здравствуй, Михеевна! С праздничком!
— С каким, Макар?
— А с воскресеньем.
— Господи, праздник!..
— Сын-то не пишет? Что-то давненько я к тебе не захо­дил.
— Некогда, поди-ка, расписываться-то. Тоже не курорт — шахты-то эти.
— Всем им, подлецам, некогда. Им водку литрами жрать — на это у них
есть время. А письмо матери написать — время нет. Пожалуйся на него
директору шахты. Хошь, я сочиню? Заказным отправим...
— Ты что, сдурел, Макар? На родного сына стану дирек­тору жалиться!
— Можно хитрей сделать. Можно послать телеграмму: мол, беспокоюсь, не
захворал ли? Его все равно вызовут...
— Тьфу, дьявол! Тебе что, делать, что ль, нечего, — выду­мываешь
сидишь?
— А учить подлецов надо, учить.
Старуха, злая, обиженная за сына, шла дальше своей до­рогой.
— Боров гладкий, — бормотала она, — ты их нарожай сперва своих,
потом жалься. Подымется ли рука-то?
— Человека — пока не стукнет, до тех пор он не пой­мет, — говорил
сам с собой Макар. — На судьбу обижаемся, а она учит, матушка. Учит.
Проходили еще люди. Макар заговаривал со всеми, и все в таком же духе
-- в воскресном. Подсказывал, как можно теще насолить, как заставить уважать
себя дирекцию совхоза. Надо только смелей быть. Выступать подряд на всех
собра­ниях и каждый раз — против. Они сперва окрысятся, попро­буют ущемить
как-нибудь, а ты на собрании и про это. Важ­но — не сдаваться. Когда они
поймут, что с тобой ничего нельзя сделать, тогда начнут уважать. А то еще и
побаиваться станут — грешки-то есть. У кого их нету?
— Дак ведь возьмут да и выгонют.
— А куда выгонять-то? Дальше-то?.. Это ж не с завода.
Где-нибудь часа так в два пополудни к Макару выходил дед Кузьма,
выпивоха и правдолюб. Опохмелиться у него ни­когда денег не было.
— Дай на бутылку. Во вторник поплывем с зятем рыба­чить, привезу
рыбки.
Макар давал рубль двадцать — на плодово-ягодную. Толь­ко просил:
— Приходи здесь пить. А то поговорить не с кем.
Дед приносил бутылку плодово-ягодной, выпивал ста­кан, и ему сразу
легчало.
— Вчерась перебрали с зятем. Тоже лежит мучается.
— Отнеси стаканчик.
— Ничо, оклемается — молодой. Мне этой самому — только-только.
— Жадный.
— Нет, — просто говорил дед.
— А взять-то тоже не на что? Зятю-то.
— Да есть у Нюрки... Она рази даст. Тут хоть подохни. Как жена-то?
— Хворает.
— Ты ее, случаем, не поколачиваешь тайком? — чего она у тебя все
время хворает?..
— Ни разу пальцем не тронул. Так — организм слабый.
— Чудной ты мужик, Макар. Не пойму тебя. Нашенских, кто на глазах рос,
всех понимаю, а тебя никак не пойму.
— Чем же я кажусь чудной? — искренне интересовался Макар.
— Ну как же? Подошло воскресенье — ты сидишь день-деньской сложа
ручки. Люди ждут не дождутся этого воскресенья, чтоб себе по хозяйству
чего-нибудь сделать, а тебе вроде и делать нечего.
— А на кой оно мне... хозяйство-то?
— Вот то и чудно-то. Ты из каких краев-то? Или я уж спрашивал?
— Недалеко отсюда. Что мне его, хозяйство-то, в гроб с собой?
— Ну, тебе до гроба ишо... Поживешь. Работа — не бей лежачего. И не
совестно ведь! — искренне изумлялся дед. — Неужель не совестно? На тебе же
пахать надо, а ты...
— Ни на вот эстолько. — Макар показывал кончик ми­зинца.
— А почто, например, ты то одно людям говоришь, то другое — совсем
наоборот? Чего ты их путаешь-то?
Макар глубокомысленно думал, глядя на улицу, потом говорил. Похоже, всю
правду, какую знал про себя.
— Не для этой я жизни родился, дед... Для этой, но гораз­до круче умом
замешан.
— Для какой же ты жизни?
— Сам не знаю. Вот говоришь — путаю людей. Я сам не знаю, как мне их:
жалеть или надсмехаться над ними. Хожу, гляжу — охота помочь советом
каким-нибудь... Потом раздумаешься: да пошли вы все!.. Как жили, так и
живите — кроты.
— Хм.
— Так вот ходишь неделю, тыкаешься в ихные дела... По­том придет
воскресенье, и я вроде отдыхаю. Давайте, думаю, черти, — гните дальше. А я
еще какую-нибудь пакость подскажу.
— Во стерьва-то!
— Ей-Богу! А завтра опять пойду по домам, опять полезу с советами. И
знаю, что не слушают они моих советов, а удержаться не могу. Мне бы — в
большом масштабе советы-то давать, у меня бы вышло. Ну, подучиться, само
собой... У меня какой-то зуд на советы. Охота учить, и все, хоть умри.
— Дак и учил бы одному чему, а то, как...
— Да я и хочу! Но ведь я им одно, а они меня по матушке. А то и — по
загривку. Ванька вон Соломин... так и пустил с крыльца.
— Ххэ!.. У того не заржавит.
— А я для его же пользы — назови, мол, сыночка-то Ми­тей, в честь
свояка, свояк-то в лепешку расшибется — будет посылки слать. Какая ему,
дураку, разница — Митя у него будет расти или Ваня? А жить все же маленько
полегче было бы — свояк-то на Севере, тыщи ворочает... А так-то я их не
презираю, людей-то. Наоборот, мне их жалко.
Старик допивал остатки вина, поднимался.
— И все-таки стерьва ты, — говорил беззлобно. — Пута­ешь людей.
— Что, пошел?
— Пойду... Зять теперь очухался, погреб небось копает. Он с похмелья
злой на работу. Помочь надо. Рыбки-то занесу килограмма два. Во вторник.
— Ладно, сгодится. Я до ухи любитель.
— Спасибо, что выручил.
— Не за что.
Дед уходил. А Макар оставался сидеть на скамеечке, гля­дел на село,
курил.
Иногда из дома выходила больная жена — к теплу, к со­лнышку.
Присаживалась рядышком.
— Вот ведь сколько домов!.. — раздумчиво, не глядя на жену, говорил
Макар. — И в каждом дому — свое. А это — только одна деревня. А их, таких
деревень-то, по России — ое-ей сколько!..
— Много, — соглашалась жена.
— Много, — вздыхал Макар. — Много. Где же всем по­можешь! Завязнешь
к чертям... Или — пристукнет где-нито насовсем. А все же жалко дураков...

Нечаянный выстрел

Нога была мертвая. Сразу была такой, с рожденья: тон­кая,
искривленная... висела, как высохшая плеть. Только чуть шевелилась.
До поры до времени Колька не придавал этому значения. Когда другие
учились ходить на двух ногах, он научился на трех — и все. Костыли не
мешали. Он рос вместе с другими ребятами, лазил по чужим огородам, играл в
бабки — и как играл! — отставит один костыль, обопрется на него левой
ру­кой, нацелится — бац! — полдюжины бабок как век не было на кону.
Но шли годы. Колька вырастал в красивого крепкого парня. Костыли стали
мешать. Его одногодки провожали уже девчонок из клуба, а он шагал по
переулку один, поскрипы­вая двумя своими постылыми спутниками.
Внимательные умные глаза Кольки стали задумчивыми.
Соседских ребят каждый год провожали в армию: то одного, то другого, то
сразу нескольких... Провожали шумно. Колька обычно стоял в сенях своего дома
и смотрел в щелочку. Ему тоже хотелось в армию.
Один раз отец Кольки, Андрей Воронцов, колхозный ме­ханик, застал сына
за таким занятием... Хотел незаметно пройти в дом, но Колька услышал шаги,
обернулся.
— Ты чего тут? — как бы мимоходом спросил отец.
Колька покраснел.
— Так, — сказал он.
И пошел к своему верстачку (он чинил односельчанам часы — выучился у
одного заезжего че­ловека).

А время шло.
И случилось то, что случается со всеми: Колька полюбил.
Через дорогу от них, в небольшом домике с писаными ставнями, жила
горластая девушка Глашка. Колька видел ее из окна каждый день. С утра до
вечера носилась быстроногая Глашка по двору: то в погреб пробежит, то гусей
из ограды выгоняет, то ругается с соседкой из-за свиньи, которая за­бралась
в огород и попортила грядки... Весь день только ее и слышно по всей
окраинке.
Однажды Колька смотрел на нее и ни с того ни с сего по­думал: "Вот...
была бы не такая красивая... жениться бы на ней, и все". И с того времени
думал о Глашке каждый день. Это стало мучить. Какая-то сила поднимала его
из-за верс­тачка и выводила на крыльцо.
— Глашка! — кричал он девушке. — Когда замуж-то вый­дешь, телка
такая?! Хоть бы гульнуть на твоей свадьбе!
— Не берет никто, Коля! — отвечала словоохотливая Глашка. — Я уж
давно собралась!
"Ишь ты... какая", — думал Колька, и у него ласково тем­нели
задумчивые серые глаза.
А над деревней синим огнем горело июльское небо. В го­рячих струях
воздуха мерещилась сказка и радость. В воды рек опрокидывались зори и тихо
гасли. И тишина стояла но­чами... И сладко и больно сжимала грудь эта
тишина.
Летом Колька спал в сарайчике, одна стена которого вы­ходила на улицу.
Однажды к этой стене прислонилась парочка. Кольку ткнуло в сердце — он
сразу почему-то узнал Глашку, хотя те, за стеной, долго сперва молчали.
Потом он лежал и слушал их бессмысленный шепот и хихиканье. Он проклял в эту
ночь свои костыли. Он плакал, уткнувшись в подушку. Он не мог больше так
жить!
Когда совсем рассвело, он пошел к фельдшеру на дом. Он знал его — не
один раз охотились и рыбачили вместе.
— Ты чего ни свет ни заря поднялся? — спросил фельд­шер.
Колька сел на крыльцо, потыкал концом костыля в землю...
— Капсюлей нету лишних? У меня все кончились.
— Капсюлей? Надо посмотреть. — Фельдшер ушел в дом и через минуту
вынес горстку капсюлей. — На.
Колька ссыпал капсюли в карман, закурил... Как-то странно внимательно,
с кривой усмешкой посмотрел на фельдшера. Поднялся.
— Спасибо за капсюли.
— На здоровье. Сам бы поохотничал сейчас... — вздохнул фельдшер и
почесал лысину. — Но... но отпуск только в ав­густе.
Колька вышел за ворота, остановился. Долго стоял, глядя вдоль улицы.
Повернулся и пошел обратно.
— На капсюли-то, — сказал он фельдшеру. — У меня своих хоть
отбавляй.
Фельдшер сделал брови "домиком":
— Что-то непонятно.
Колька нахмурился.
— Посмотри ногу... хочу протез попробовать. Надоело так.
— А-а. — Фельдшер глянул Кольке в глаза... и сам сму­тился. — Давай
ее сюда.
Вместе долго рассматривали ногу
— Здесь чувствуешь?
— Чувствую.
— А здесь?
— Ну-ка еще... Чувствую.
— Пошевели. Еще. А теперь — вбок. Подвигай, подвигай. Так. —
Фельдшер выпрямился. — Вообще-то... я тебе так скажу: попробуй. Я
затрудняюсь сейчас точно сказать, но попробовать можно. Ее придется отнять
вот по этих пор. Пони­маешь?
— Понимаю,
— Попробуй. Сразу, может, конечно, не получится. При­дется поработать.
Понимаешь?
Колька пришел домой и стал собираться в дорогу — в го­род, в больницу.
Матери не сказал, зачем едет, а отца вызвал на улицу и объяснил:
— Поеду ногу отрублю.
— То есть как? — Андрей вытаращил глаза.
— Протез хочу попробовать.

Через неделю Кольке отпилили ногу. Осталась култышка в двадцать семь
сантиметров.
Когда рана малость поджила, он начал шевелить култыш­кой под одеялом —
тренировал.
Приехал отец попроведать. Долго сидел около койки... Не смотрел на
обрубок: какая-никакая, все-таки была нога. Теперь вовсе никакой.
Потом Колька, не заезжая домой, отправился в Н-ск.
Домой явился через полмесяца... С какой-то длинной штукой в мешке.
Мать так и ахнула, увидев Кальку "без ноги". Колька за­смеялся...
Развязал мешок и брякнул на пол сверкающий лаком протез.
— Вот... нога. Ноженция.
Все с интересом стали разглядывать протез. А Колька стоял в сторонке и
улыбался: он уже насмотрелся на него до­рогой.
— Блестит весь... Господи! — сказала мать.
Отец как механик забрал протез в руки и стал детально изучать.
— Добрая штука, — заключил он. — Не то что у деда Кузьмы —
деревяшка.
Всем очень понравился протез. Все верили — и Колька верил, — что на
таком-то протезе дурак пойдет. Уж очень добротно, точно, крепко, изящно он
был сработан: весь так и сверкал лаком и всяческими пристежками и винтами.
— Когда попробуешь? — спросил отец, взвешивая протез на руке.
— Подживет нога хорошенько — попробую. Не велели торопиться.
Стояла темная ночь. Далеко-далеко мерцали зарницы.
Калька рано ушел в свой сарай. Лег и стал ждать.
Стихло во всей деревне.
Калька подождал еще немного, зажег лампу и стал наде­вать протез.
Надел. Закурил... Курил и смотрел на протез.
— Ничего себе... ноженька. Хэх! — Улыбнулся.
Старательно погасил окурок. Встал. Его шатнуло в сторо­ну, как пьяного.
Он удержался руками за спинку кровати. Постоял, шагнул здоровой ногой. А
левую, с протезом, не мог сдвинуть. Стал падать. Опять схватился за
кровать... под­тянул протезную ногу. Сердце сильно колотилось.
— Ничего. Придется, конечно, поработать, — сказал сам себе.
Еще одна попытка — нет. Левая нога не шагала. Тогда Колька далеко
шагнул правой и что было силы рванулся всем телом вперед, подтягивая левую.
Упал. Долго лежал, вцепив­шись руками в землю. Левая нога не шагала.
Нисколько. Да­же на полшажка.
— Ну ничего... Паразитка. С непривычки... — Поднялся. Еще попытка. И
еще. Нет.
Колька устал.
— Перекурим это дело. — Он говорил зло. Он уже не ве­рил в успех, но
признаться в этом было страшно. Просто не­возможно. Нет! Как же?..
Покурил и снова с остервенением стал пытаться пройти на протезе. И
снова — нет. Нет и нет.
Колька матерно выругался и лег на кровать. Ему броси­лось в глаза
ружье, висевшее на стенке, над кроватью... Он поднялся... И снова стал
пробовать двигать левой ногой.
— Пойдешь, милая. Ну-ка... Оп-п! Паразитка! — тихо ру­гался он.
Натруженная култышка горела огнем, как сплошной на­рыв. Колька
отстегнул протез и стал дуть на култышку. По­том, превозмогая боль, снова
пристегнул протез.
— А сейчас?.. Ну-ка!.. Опять нет?
Светало.
— Гадина, — сказал Колька и лег на кровать. И закрыл глаза, чтобы
ничего не видеть. Чья-то сальная, безобразная морда склонилась над ним и
улыбнулась поганым ртом. Колька открыл глаза... — Ах ты гадство, — тихо
повторил он. И снял со стенки ружье...

Отец узнал о несчастье на другой день, к вечеру (он ездил в район
насчет запасных частей). Ему сказали, когда он подъез­жал к дому. Он
развернул коня и погнал в больницу.
— Сейчас лучше бы не надо, — пояснил приезжий док­тор. — Сейчас
он...
Отец отстранил доктора и пошел в палату.
Колька лежал на спине весь забинтованный... Бледный, незнакомый
какой-то — как чужой. Он был совсем безна­дежный на вид. В палате пахло
йодом.
Отец вспотел от горя.
— Попросил бы меня — я бы попал куда надо... Чтоб сразу уж... —
Голос отца подсекся... Он вытер со лба пот, сел на табуретку рядом с
кроватью.
Колька скосил на него глаза... Пошевелил губами...
— Болит? — спросил отец.
Колька прикрыл глаза: болит.
— Ээ... — Отец поднялся и пошел из палаты.
— Вот как обстоит дело: все зависит от того, как сильно захочет жить
он сам. Понимаете? Сам организм должен...
Отец обезумел от горя: взял доктора за грудки:
— А ты для чего здесь? Организм!..
— Не нужно так. Отпустите. Мы сделаем все, что можно будет сделать.
Отец отпустил доктора, хотел еще раз войти в палату, но перед самой
дверью остановился, постоял... и пошел из боль­ницы. Он уже далеко отошел,
потом вспомнил, что приехал сюда на лошади. Вернулся, сел на дрожки,
подстегнул коня...
Мать Кольки лежала в постели — захворала с горя.
— Как он там? — слабым голосом спросила она мужа, когда тот вошел в
избу.
— Если помрет, тебе тоже несдобровать. Убью. Возьму топор и зарублю.
-- Андрей был бледный и страшный в сво­ем отчаянии.
Мать заплакала.
— Господи, Господи...
— Господи, Господи!.. Только и знаешь своего Господа! Одного ребенка
не могла родить как следует... с двумя нога­ми! Я этому твоему Господу шею
сейчас сверну — Андрей снял с божницы икону Николая-угодника и трахнул ее
об пол. — Вот ему!.. Гад такой!
— Андрюша!.. Господи... Это из-за Глашки он. Полюби­лась она ему, змея
подколодная... Был парень как парень, а тут как иглу съел.
Андрей некоторое время тупо смотрел на жену.
— Какую Глашку?
— Какую Глашку!.. Одна у нас Глашка.
Андрей повернулся и побежал к Глашке.
— Дядя Андрей, миленький!.. Да неужели из-за меня это он? А что
делать-то теперь?
— Он поправится. — Андрей шаркнул ладонью по ще­ке. — Если бы ему
сказать... кхе... он бы поправился. И за та­кого, мол, пойду... Врач
говорит: сам захочет если... Соври ему. А?
Глашка заплакала.
— Не могу я. Мне его до смерти самой жалко, а не могу. Другому сказала
уж...
Андрей поднялся:
— Ты только не реви... Моду взяли: чуть чего, так реветь сразу. Не
можешь — значит, не можешь. Чего плакать-то? Не говори никому, что я был у
тебя. — Андрей снова пошел в больницу
Колька лежал в том же положении, смотрел в потолок, вытянув вдоль тела
руки.
— Был сейчас дома... — Андрей погладил жесткой ладонью тугой сгиб
колена... поправил голенище сапога. — К Глашке зашел по пути...
Колька повел на отца удивленные глаза.
— Плачет она. Что же, говорит, он, дурак такой, не ска­зал мне ничего.
Я бы, говорит, с радостью пошла за него...
Колька слабо зарумянился в скулах... закрыл глаза и больше не открывал
их.
Отец сидел и ждал, долго ждал: не понимал, почему сын не хочет слушать.
— Сынок, — позвал он.
— Не надо, — одними губами сказал Колька. Глаз не от­крыл. — Не ври,
тятя... а то и так стыдно.
Андрей поднялся и пошел из палаты, сгорбившись. Недалеко от больницы
повстречал Глашку. Та бежала ему навстречу
— Скажу я ему, дядя Андрей... пусть! Скажу, что соглас­ная, — пусть
поправляется.
— Не надо, — сказал Андрей. Хмуро посмотрел себе под ноги. — Он так
поправится. Врать будем — хуже.

Колька поправился.
Через пару недель он уже сидел в кровати и ковырялся пинцетом в часах
-- сосед по палате попросил посмотреть.
В окна палаты в упор било яркое солнце. Августовский полдень вызванивал
за окнами светлую тихую музыку жизни. Пахло мятой и крашеной жестью,
догоряча нагретой солн­цем. В больничном дворе то и дело горланил одуревший
от жары петух.
— Не зря он так орет, — сказал кто-то. — Курица ему из­менила. Я сам
видел: подошел красный петух, взял ее под крылышко и увел.
— А этот куда смотрел, который орет сейчас?
— Этот?.. Он в командировке был — в соседней ограде.
Колька тихонько хохотал, уткнувшись в подушку. Когда его кто-нибудь
спрашивал, как это с ним получи­лось, Колька густо краснел и отвечал
неохотно:
— Нечаянно. — И склонялся к часам.
Отец каждый день приходил в больницу... Подолгу сидел на табуретке,
около кровати. Смотрел, как сын ковыряется в часах.
— Как там, дома? — спрашивал Колька.
— Ничего. В порядке. Потеряешь колесико-то... — Отец с трудом ловил
на одеяле крошечное колесико и подавал сыну.
— Это маятник называется.
— До чего же махонькое! Как только ухитряются делать такие?
— Делают. На заводе все делают.
— Меня, например, хоть убей, ни в жизнь не сделал бы такое.
Колька улыбался:
— То ты. А там умеют.
Андрей тоже улыбался... гладил ладонью колено и говорил:
— Да... там — конечно... Там умеют. Там все умеют.

Начальник

С утра нахмурилось; пролетел сухой мелкий снег. И стало зловеще тихо. И
долго было тихо. Потом началось... С гор со­рвался упругий, злой ветер,
долина загудела. Лежалый снег поднялся в воздух, сделалось темно.
Двое суток на земле и на небе ревело, выло. Еще нестарые, крепкие на
вид лесины начинали вдруг с криком кло­ниться и медленно ложились, вывернув
рваные корни. В лесу отчаянно скрипело, трещало.
Одиннадцать человек лесорубов с дальней делянки оста­лись без еды. Еще
до бурана, объезжая работы, к ним заехал начальник участка, сказал, что
машина с продуктами к ним вышла. И начался буран. Начальник остался на
делянке.
Двенадцать человек, коротая время, спали, курили, "за­бивали козла",
слонялись из угла в угол. Разговаривали мало. Когда сорвало крышу с избушки,
малость поговорили.
— Долго держалась, — сказал начальник, с треском вы­ставляя кость
домино на грубо струганный стол из плах.
— Держалась, держалась, держалась, — повторил лесоруб с огромными
руками, мучительно раздумывая, какую кость выставить. И тоже так треснул об
стол, что весь рядок глазас­тых шашек подпрыгнул. Четверо игроков молчком
аккуратно восстановили его. Потом задумался третий... Тоже с треском
выставил кость и сказал:
— Додержалась!
— Угорела! — сказал четвертый и выставил не думая. — Считайте яйца.
На третьи сутки чуть вроде поослабло.
Начальник надел полушубок, вышел на улицу. Минут де­сять его не было.
Вернулся, выбил из шапки снег, снял полу­шубок. Все ждали, что он скажет.
— Надо ехать, — сказал начальник. — Кто?
Трактористов было двое: Колька и Петька. Колька глянул на Петьку,
Петька — на Кольку. Оба ребята молодые, здоро­вые.
— Что, стихает?
— Маленько стихает. — Начальник посмотрел на Кольку, усмехнулся. —
Ну кто?
— Ладно — я, — сказал Колька; один раз Колька, пользу­ясь переездом,
крупно подкалымил на тракторе — перевез сруб и пару дней гулял, а сказал,
что стоял с пробитой прокладкой. Большеротый начальник знал это и всякий
раз, здо­роваясь с Колькой, криво улыбался и спрашивал: "Ну, как прокладки?"
Колька ждал, что его потянут за тот калым, но его почему-то не тянули.
Колька стал собираться.
Ему советовали:
— От ключа выбивайся на просеку, там счас не так убродно.
— Где, на просеке?
— Но.
— Скажи кому-нибудь. Наоборот, надо от ключа влево...
— Не слушай никого, Колька, ехай как знаешь.
— Можа, обождать маленько? — предложил Колька и по­смотрел на
начальника. Тот, нахмурившись, колдовал что-то в своем блокноте.
— Иди сюда, — сказал он. — Смотри: вот ключ, вот про­сека — поедешь
просекой. Доедешь ей до Марушкина лога — вот он, снова повернешь на дорогу,
там где-нибудь он стоит. Попробуйте буксировать. Не выйдет, тогда возьмите
поболь­ше на трактор... Сала, хлеба. В зеленой канистре, под куля­ми, спирт
-- возьмите.
Лесорубы переглянулись. Кто-то хмыкнул.
— Та канистрочка давно уж теперь в кабине, рядом с Митей. Он с ей
беседует.
— Похудела канистра, ясно.
— Да-а, Митя... Он, конечно, не только канистру угово­рит...
Начальник не слышал этих замечаний.
— Можа, переждать малость? — еще раз предложил Коль­ка. — А?
Начальник захлопнул блокнот, подумал.
— По подсчетам, у него кончилось горючее часов пять назад. Ты будешь
ехать часа три... Восемь. Давай. Часов через шесть ждем вас.
Колька шепотом сказал что-то и пошел на улицу. Минут через десять
противно застрекотал пускач (пусковой мотор­чик) его трактора, потом глухо
взревел двигатель...
— Поехал, — сказал один лесоруб.
Другие промолчали.

Митька Босых, деревенский вор в прошлом, поэт, трепач и богохульник,
ругался в кабине матом. Его занесло вровень с кузовом; пять часов назад
сгорела последняя капля горючего.
— Погибаю, пала! — орал Митька. — Кранты!.. В лучшем случае —
членовредительство.
Зеленая канистра была с ним в кабине, и она действи­тельно слегка
"похудела".

Калина красная,
Калина вызрела;
Я у залеточки
Характер вызнала!..

Митька отхлебнул еще из канистры и закусил салом.
— Жись!.. Как сон, как утренний туман, пала...
Вдруг сквозь вой ветра ему почудился гул трактора. Поду­мал, что —
показалось, прислушался: нет, трактор.
— Ура-а! — заорал Митька и полез из кабины. — Роднуля! Крошечка
моя!..
Трактор с трудом пробивался; он то круто полз вверх, то по самый
радиатор зарывался в сугроб, и тогда особенно натруженно, из последних своих
могучих сил ревел, выбираясь, дымил, парил, дрожал, лязгал, упорно лез
вперед. Колька был отличный тракторист.
Увидев занесенную машину и Митьку около нее, Колька остановился,
оставил трактор на газу, вылез из кабины.
— Припухаешь?!
— А?!
— На!.. Канистра живая?
— А?!
Ветер валил с ног; дул порывами: то срывался с цепей, тогда ничего
вокруг не было видно, ровно и страшно ревело и трещало, точно драли огромное
плотное полотнище, то вдруг на какое-то время все замирало, сверху, в
тишине, мягкой тучей обрушивался снег, поднятый до того в воздух. И снова
откуда-то не то сверху, не то снизу ветер начинал набирать разгон и силу...
Обследовали машину: буксировать ее можно только дву­мя или тремя
тракторами. Начали перетаскивать продукты на трактор.
— Канистру уговорил?!
— А што, я подыхать должен? Начальник там?
— Там!
— Пусть он про меня в газету пишет, пала... Как я чуть геройски дуба
не дал!
— В канистре много осталось?
— А?
— Много тяпнул?!
— Там хватит... — Митька захлебнулся ветром, долго кашлял. — Всем
хватит! Поехали обратно.

Калина красная-а,
Калина вызрела-а! —

запел во все горло Митька; душа его ликовала: не пропал.
Колька терпел, терпел, отдал ему рычага и занялся канистрой. Отпили
немного, смерили проволочкой — сколько ос­талось. Еще малость отпили.
Доехали, как по горнице босиком прошли: легко и весело.
Их ждали, их давно ждали. Всем скопом кинулись пере­таскивать продукты
в избушку. Зеленую канистру занес сам начальник и поставил под нары. Шумно
сделалось в тесной избушке.
Хмельной Митька начал куражиться.
— Начальник, заметку в "Трудовую вахту": "Исключи­тельный поступок
Митьки Босых". Я же мог вполне повер­нуть назад! Мог? Мог... И мне говорили,
что не доедешь. Я их послал вдоль по матушке и поехал, пала. Я же вполне мог
дуба дать! И вы бы куковали тут...
— Сколько выпили? — спросил начальник у Кольки.
Колька хмурился: хотел казаться трезвым. Ну если и выпил, то так —
самую малость, для согрева.
— Не знаю, — сказал он. — Расплескалось много.
Начальник заглянул в канистру, взболтнул содержимое...
— Полтора литра. — Достал блокнот, записал. — С по­лучки вычту.
Всем налили по полстакана спирту. Митьке не налили.
— Хватит, — сказал начальник.
Митька взбунтовался, полез к начальнику:
— Так? Да? Я же чуть не погиб, пала!..
Начальник выпил свою порцию, скривил большой рот, закусил хлебом.
— Большеротик! — горько орал Митька. — Я же привез, а ты...
— Спокойно, Босых. Заметку напишу, а спирту не дам. Ты свое выпил. А
то будешь не Босых, а — Косых.
Огромный Митька сгреб начальника за грудки.
— Да я же мог весь выпить!..
Начальник оттолкнул его. Митька снова попер на него с кулаками...
Начальник, невысокий, жидкий с виду мужичок, привстал, не размахиваясь,
ткнул Митьке куда-то в живот. Митька скорчился и сел на нары. С трудом
продыхнул и по­жаловался:
— Под ложечку, пала... Ты што?.. Налей хоть грамм семисит?
Все посмотрели на начальника.
— Нет, — сказал тот. — Все. Иди ешь.
— Не буду, — капризно заявил Митька. — Раз ты так — я тоже так:
голодовку объявлю, пала.
Засмеялись. Начальник тоже засмеялся. Смеялся он не­умело, по-бабьи
звонко. Он редко смеялся.
— Хошь, счас всем скажу? — спросил вдруг Митька, уг­рожающе глядя на
начальника. — Хошь?
— Говори, — спокойно сказал тот.
— Нет, сказать?
— Говори.
— А-а... то-то.
— Что "а-а"? Говори. — Начальник внимательно, с ус­мешкой смотрел на
Митьку. Ждал.
Все стихли.
Митька не выдержал взгляда начальника, отвернулся...
— Сижу на нарах, стас мечу! — запел он и полез на нары. Еще раз
напоследок попытал судьбу: — Пиисят грамм? И — ша! И ни звука. А? Иван
Сергеич?
— Нет.
— Все — убито, Бобик сдох. Да ты начальничек, ключик-чайничек!.. —
еще пропел Митька и затих, заснул.
— Ну, Митька... Откуда что берется? — заговорили лесо­рубы.
— Посиди там — научишься.
— Да, там научат.
На начальника посматривали с интересом: что такое знал о нем Митька?
Начальник как ни в чем не бывало с удовольствием жевал сало с хлебом,
запивал чаем.
— Нет, я-то ведь тоже чуть дуба не дал! — вспомнил Колька. Он добавил
к выпитому дорогой, и его заметно раз­везло. — Туда ехал, у меня заглохло.
Я с час, наверно, возил­ся... Руки поморозил. А оказывается, выхлоп подлючий
сне­гом забило!.. Бензину налил, выжег его... А сам чуть не сго­рел: во! —
Показал прожженный рукав фуфайки. — Плеснул нечаянно, он загорелся...
— Прокладку не пробило? — спросил начальник и опять засмеялся
неожиданно высоким женским смехом.
— Когда ты забудешь про эту прокладку? Ты што, всю жись теперь
будешь?!
— Нет, — серьезно сказал начальник. — Иди спать. А мы отдохнем
малость, жирок на пупке завяжется, и пойдем кры­шу привяжем. А то ее
расколотит всю об лесины. Или унесет совсем.
Колька полез к Митьке на нары.
Лесорубы закурили после сытного обеда.
Начальник достал блокнот, устроился за столом, начал писать заметку.
"Самоотверженный поступок шофера Дмитрия Босых и тракториста Николая
Егорова".
Написал так, подумал, зачеркнул. Написал иначе: "Лесо­рубы спасены!"
Опять зачеркнул. Написал:
"Тов. редактор! У лесорубов на 7-м участке еще до бурана кончились все
продукты. Им грозила крупная неприятность. И только благодаря умелым
действиям шофера Д. Босых и тракториста Н. Егорова продукты на участок были
доставле­ны".
Начальник прочитал, что написал, и остался доволен.
— Иван Сергеич, — спросил один лесоруб, — если не секрет: что такое
хотел сказать Митька?
— Митька?.. — Начальник криво улыбнулся. — Мы с ним в одном лагере
сидели. Он в моей бригаде был.
— Так вы што... тоже?..
— Двенадцать лет. А Митька теперь шантажирует. — Haчальник снова не
сдержался и — в третий раз за этот день — закатился звонким своим
искренним смехом. Отсмеялся и сказал убежденно: — Но он ни за что, ни под
какой пыткой не сказал бы. Это он спьяну решил малость пошантажировать. Он
отличный парень.
— А за что, Иван Сергеич?
— Сидел-то? Сто шестнадцать пополам. Ну пошли, брат­цы, найдем
крышу-то.
Начальник оделся, взял веревку и первый вышел из из­бушки в крутой,
яростный ад.
Буран снова набирал силу. Он, кажется, зарядил на неде­лю —
февральский.


На кладбище
Ах, славная, славная пора!.. Теплынь. Ясно. Июль ме­сяц... Макушка
лета. Где-то робко ударили в колокол... И звук его — медленный, чистый —
поплыл в ясной глубине и высоко умер. Но не грустно, нет.
...Есть за людьми, я заметил, одна странность: любят в такую вот милую
сердцу пору зайти на кладбище и посидеть час-другой. Не в дождь, не в хмарь,
а когда на земле вот так — тепло и покойно. Как-то, наверно, объясняется
эта странность. Да и странность ли это? Лично меня влечет на кладбище вполне
определенное желание: я люблю там ду­мать. Вольно и как-то неожиданно
думается среди этих хол­миков. И еще: как бы там ни думал, а все — как по
краю об­рыва идешь: под ноги жутко глянуть. Мысль шарахается то вбок, то
вверх, то вниз, на два метра. Но кресты, как руки деревянные, растопырились
и стерегут свою тайну. Стран­но как раз другое: странно, что сюда доносятся
гудки ав­томобилей, голоса людей... Странно, что в каких-нибудь двухстах
метрах улица, и там продают газеты, вино, какой-нибудь амидопирин... Я один
раз слышал, как по улице проскакал конный наряд милиции — вот уж
странно-то!
...Сидел я вот так на кладбище в большом городе, заду­мался. Задумался
и не услышал, как сзади подошли. Услы­шал голос:
— Ты чего тут, сынок? Это моя могилка-то.
Оглянулся, стоит старушка, смотрит мирно.
— Моя могилка-то, — сказала она еще.
Я вскочил со скамеечки... Смутился чего-то.
— Извините...
— Да что же?.. Садись, — она села на скамеечку и пока­зала рядом с
собой. — Садись, садись. Я думаю, может, ты перепутал могилки.
Я сел.
— Сынок у меня тут, — сказала она, глядя на ухоженную могилку. —
Сынок... Спит, — она молча поплакала, молча же вытерла концом платка слезы,
вздохнула. Все это она проделала привычно, деловито... Видно, горе ее —
давнее, стало постоянным, и она привыкла с ним жить.
— А ты чего? — спросила старушка, повернувшись ко мне. — Тоже есть
тут кто-нибудь?
— Нет... я так. Зашел просто... Зашел отдохнуть.
Старушка с любопытством и более внимательно посмот­рела на меня.
— Тут рази отдыхают...
— А что? — я все боялся как-нибудь не так сказать, как-нибудь
неосторожно сказать. — Тут-то и отдохнуть. Поду­мать.
— Оно так, — согласилась старушка. — Только дума-то тут... вишь,
какая? Мне надо там лежать-то, мне, а не ему, — она повернулась опять к
могилке. — Мне надо лежать там, а он бы приходил да сидел тут — мне бы и
спокойней было. Куда лучше! Только... не нам это решать дадено, вот беда.
— Давно схоронили?
— Давно. Семь лет уж.
— Болел?
Старушка не ответила на это. Долго молчала, слегка по­качивала головой
-- вверх-вниз. Когда я пригляделся потом, понял, что у нее это почти все
время — покачивает головой.
— Двадцать четыре годочка всего и пожил, — сказала ста­рушка покорно.
Еще помолчала. — Только жить начинать, а он вот... завалился туда... А тут,
как хошь, так и живи, — она опять поплакала, опять вытерла слезы и
вздохнула. И повернулась ко мне. — Неладно живете, молодые, ох нелад­но, —
сказала она вдруг, глядя на меня ясными умытыми глазами. — Вот расскажу
тебе одну историю, а ты уж как знаешь: хошь верь, хошь не верь. А все —
послушай да по­думай, раз уж ты думать любишь. Никуда не торописся?
— Нет.
— Вот тут у нас, на Мочишшах... Ты здешный ли?
— Нет.
— А-а. У нас тут, на окраинке, место зовут — Мочишши, там военный
городок, военные стоят. А там тоже есть клад­бище, но оно старое, там теперь
не хоронют. Раньше хоро­нили. И вот стоял один солдат на посту... А дело
ночное, темное. Ну, стоит и стоит, его дело такое. Только вдруг слы­шит,
кто-то на кладбище плачет. По голосу — женщина пла­чет. Да так горько
плачет, так жалко. Ну, он мог там, видно, позвонить куда-то, однако звонить
он не стал, а подождал другого, кто его сменяет-то, другого солдата. Ну-ка,
гово­рит, послушай: может, мне кажется? Тот послушал — пла­чет. Ну, тогда
пошел тот, который сменился-то, разбудил командира. Так и так, мол, плачет
какая-то женщина на кладбище. Командир сам пришел на пост, сам послушал:
плачет. То затихнет, а то опять примется плакать. Тогда ко­мандир пошел в
казарму, разбудил солдат и говорит: так, мол, и так, на кладбище плачет
какая-то женщина, надо уз­нать, в чем дело — чего она там плачет. На
кладбище давно никого не хоронют, подозрительно, мол... Кто хочет? Один
выискался: пойду, говорит. Дали ему оружию, на случай че­го, и он пошел.
Приходит он на кладбище, плач затих... А темень, глаз коли. Он спрашивает:
есть тут кто-нибудь жи­вой? Ему откликнулись из темноты: есть, мол. Подходит
женщина... Он ее, солдат-то, фонариком было осветил — хотел разглядеть
получше. А она говорит: убери фонарик-то, убери. И оружию, говорит, зря с
собой взял. Солдатик оро­бел... "Ты плакала-то?" — "Я плакала". "А чего ты
пла­чешь?" — "А об вас, говорит, плачу, об молодом поколении. Я есть земная
божья мать и плачу об вашей непутевой жиз­ни. Мне жалко вас. Вот иди и скажи
так, как я тебе сказа­ла". "Да я же комсомолец! — это солдатик-то ей. —
Кто же мне поверит, что я тебя видел? Да и я-то, — говорит, — не верю
тебе". А она вот так вот прикоснулась к ему, — и ста­рушка легонько
коснулась ладошкой моей спины, — и гово­рит: "Пове-ерите". И — пропала,
нету ее. Солдатик вернул­ся к своим и рассказывает, как было дело — кого он
видал. Там его, знамо дело, обсмеяли. Как же!.. — старушка сказа­ла
последние слова с горечью. И помолчала обиженно. И еще сказала тихо и
горестно: — Как же не обсмеют! Об-смею-ут. Вот. А когда солдатик зашел в
казарму-то — на свет-то, — на гимнастерке-то образ божьей матери. Вот
та­кой вот, — старушка показала свою ладонь, ладошку. — Да такой ясный,
такой ясный!..
Так это было неожиданно — с образом-то — и так она сильно, зримо
завершала свою историю, что встань она сей­час и уйди, я бы снял пиджак и
посмотрел — нет ли и там чего. Но старушка сидела рядом и тихонько кивала
головой. Я ничего не спросил, никак не показал, поверил я в ее исто­рию, не
поверил, охота было, чтоб она еще что-нибудь рас­сказала. И она точно
угадала это мое желание: повернулась ко мне и заговорила. И тон ее был уже
другой — наш, сего­дняшний.
— А другой у меня сын, Минька, тот с женами закружил­ся, кобель такой:
меняет их без конца. Я говорю: да чего ты их меняешь-то, Минька? Чего ты все
выгадываешь-то? Все они нонче одинаковые, меняй ты их, не меняй. Шило на
мыло менять? Сошелся тут с одной, ребеночка нажили... Ну, думаю, будут жить.
Нет, опять не ложилось. Опять, говорит, не в те ворота заехал. Ах ты,
господи-то! Беда прямо. Ну, по­жил один сколько-то, подвернулась
образованная, лаборанка, увезла его к черту на рога, в Фергану какую-то.
Пишут мне оттудова: "Приезжай, дорогая мамочка, погостить к нам". Старушка
так умело и смешно передразнивала этих молодых в Фергане, что я невольно
засмеялся, и, спохватив­шись, что мы на кладбище, прихлопнул смех ладошкой.
Но старушку, кажется, даже воодушевил мой смех. Она с боль­шей охотой
продолжала рассказывать. — Ну, я и разлысила лоб-то — поехала. Приехала,
погостила... Дура старая, так мне и надо — поперлась!
— Плохо приняли, что ли?
— Да сперва вроде ничего... Ведь я же не так поехала-то, я же
деньжонок с собой повезла. Вот дура-то старая, ну не дура ли?! Ну и пока
деньжонки-то были, она ласковая была, потом деньжонки-то кончились, она:
"Мамаша, кто же так оладьи пекет!" — "Как кто? — говорю. — Все так пекут.
А че­го не так-то?". Дак она набралась совести и давай меня учить, как
оладушки пекчи. Ты, говорит, масла побольше в сковородку-то, масла. Да
сколько же тебе, матушка, тада масла-то надо? Полкило на день? И потом, они
же черные будут, когда масла-то много, не пышные, какие же это ола­дьи. Ну,
и взялись друг дружку учить. Я ей слово, она мне — пять. Иди их переговори,
молодых-то: черта с рогами заму­чают своими убеждениями, прости, господи, не
к месту по­мянула рогатого. Где же мне набраться таких убеждениев? А мужа не
кормит! Придет, бедный, нахватается чего попа­ди, и все. А то и вовсе: я,
говорит, в столовку забежал. Ах ты, думаю, образованная! Вертихвостки вы, а
не образован­ные, — старушка помолчала и еще добавила с сердцем: —
Прокломации! Только подолом трясти умеют. Как же это так-то? — повернулась
она ко мне. — Вот и знают много, и вроде и понимают все на свете, а жить не
умеют. А?
— Да где они там знают много! — сказал я тоже со зло­стью. — Там
насчет знаний-то... конь не валялся.
— Да вон по сколь годов учатся!
— Ну и что? Как учатся, так и знают. Для знаний, что ли, учатся-то?
— Ну да, в колхозе-то неохота работать, — согласилась старушка. —
Господи, господи... Вот жизнь пошла! Лишь ба день урвать, а там хоть трава
не расти.
Мы долго молчали. Старушка ушла в свои думы, они пригнули ее ниже к
земле, спина сделалась совсем покатой; она не шевелилась, только голова все
покачивалась и по­качивалась.
Опять где-то звякнул колокол. Старушка подняла голо­ву, посмотрела в
дальний конец кладбища, где стояла в де­ревьях маленькая заброшенная
церковка, сказала негромко:
— Сорванцы.
— Ребятишки, что ли?
— Да ну, лазиют там... Пойду палкой попру, — старушка поднялась,
посмотрела на меня. — Ты один-то не сиди тут больше, а то мне как-то... все
думать буду: сидит кто-то воз­ле моей могилки. Не надо.
— Нет, я тоже пойду. Хватит.
— Ага. А то все как-то думается... — вроде извиняясь, еще сказала
старушка. И пошла по дорожке, совсем малень­кая, опираясь на свою палочку. А
шла все же податливо, скоро. Я посмотрел ей вслед и пошел своей дорогой.

Мужик Дерябин

Мужику Дерябину Афанасию — за шестьдесят, но он еще сам покрыл
оцинкованной жестью дом, и дом его теперь блестел под солнцем, как белый
самовар на шестке. Ловкий, жилистый мужичок, проворный и себе на уме. Раньше
других в селе смекнул, что детей надо учить, всех (у него их трое — два
сына и дочь) довел до десятилетки, все потом окончили институты и теперь на
хороших местах в городе. Сам он больше по хозяйству у себя орудует, иногда,
в страд­ную пору, поможет, правда, по ремонту в РТС.
Раз как-то сидели они со стариком Ваниным в ограде у Дерябина и
разговорились: почему их переулок называется Николашкин. А переулок тот
небольшой, от оврага, где се­ло кончается, боком выходит на главную улицу,
на Колхоз­ную. И крайний дом у оврага как раз дерябинский. И вот
разговорились... Да особо много-то и не говорили.
— А ты рази не знаешь? — удивился старик Ванин. — Да поп-то жил,
отец Николай-то. Ведь его дом-то вон он сто­ял, за твоим огородом. Его...
когда отца Николая-то сосла­ли, дом-то разобрали да в МТС перевезли.
Контора-то в МТС — это ж...
— А-а, ну, ну... верно же! — вспомнил и Дерябин. — Дом-то, правда,
без меня ломали — я на курсах был...
— Ну, вот и — Николашкин.
— А я думаю: пошто Николашкин?
— Николашка... Его так-то — отец Николай, а народишко, он ить какой
-- все пересобачит: Николашка и Нико­лашка. Так и переулок пошел Николашкин.
Дерябин задумался. Подумал и сказал непонятно и зна­чительно:
— Люди из городов на конвертах пишут: "Переулок Ни­колашкин", а
Николашка — всего-навсего поп, — и посмот­рел на старика Ванина.
— Какая разница, — сказал тот.
— Большая разница, — Дерябин опять задумался и при­щурил глаза. Все
он знал — и почему переулок Николаш­кин, и что Николашка — поп, знал.
Только хитрил: он что-то задумал.
Задумал же он вот что.
Вечером, поздно, сел в горнице к столу надел очки, взял ручку и стал
писать:

"Красно-Холмскому райисполкому.
Довожу до вашего введения факт, который мы все про­моргали. Был у нас
поп Николай (по-старому отец Нико­лай), в народе его звали Николашка, как
никакого авторитета не имел, но дом его стоял в этом переулке. Когда попа
изъ­яли как элемента, переулок забыли переименовать, и наш пере­улок в
настоящее время называется в честь попа. Я имею в ви­ду — Николашкин, как
раньше. Наш сельсовет на это дело смотрит сквозь пальцы, но жителям нам —
стыдно, а особен­но у кого дети с высшим образованием и вынуждены писать на
конвертах "переулок Николашкин". Этот Николашка давно уж, наверно, сгнил
где-нибудь, а переулок, видите ли, — Николашкин. С какой стати! Нас в этом
переулке 8 дворов, и всем нам очень стыдно. Диву даешься, что мы 50 лет
восхваля­ем попа. Неужели же у нас нет заслуженных людей, в честь ко­торых
можно назвать переулок? Да из тех же восьми дворов, я уверен, найдутся
такие, в честь которых не стыдно будет назвать переулок. Он, переулок-то,
маленький! А есть ветера­ны труда, которые вносили пожизненно вклад в
колхозное де­ло, начиная с коллективизации.
Активист".

Дерябин переписал написанное, остался доволен, даже подивился, как у
него все складно и убедительно вышло. Он отложил это. И принялся писать
другое:

"В Красно-Холмский райисполком.
Мы, пионеры, которые проживаем в переулке Николашкином, с возмущением
узнали, что Николашкин был поп. Вот тебе раз! — сказали мы между собой. Мы,
с одной стороны, изучаем, что попы приносили вред трудящимся, а с другой
стороны — мы вынуждены жить в переулке Николашкином. Нам всем очень стыдно
-- мы же носим красные галстуки! Неужели в этом же переулке нет никаких
заслуженных людей? Взять того же дядю Афанасия Дерябина: он ветеран труда,
занимался коллективизацией и много лет был бригадиром тракторной бригады.
Его дом крайний, с него начинается весь переулок. Мы, пионеры, предлагаем
переиначить наш переулок, назвать — Дерябинский. Мы хочем брать пример с
дяди Деря­бина, как он трудился, нам полезно жить в Дерябинском пере­улке,
так как это нас настраивает на будущее, а не назад. Прислушайтесь к нашему
мнению, дяди!"

Дерябин перечитал и этот документ — все правильно. Он представил себе,
как дети его узнают однажды, что отцу те­перь надо писать на конверте не
"переулок Николашкин", а так: "переулок Дерябинский, Дерябину Афанасию
Ильичу". Это им будет приятно.
На другой день Дерябин зазвал к себе трех соседских пар­нишек,
рассказал, кто такой был Николашка.
— Выходит, что вы живете в поповском переулке, — ска­зал он
напоследок. — Я вам советую вот чего... Кто по чистописанию хорошо идет?
Один выискался.
— Перепиши вот это своей рукой, а в конце все распи­шитесь. А я вам за
это три скворешни сострою с крылеч­ками.
Ребятишки так и сделали: один переписал своей рукой документ, все трое
подписались под ним.
Дерябин заклеил письма в два конверта, один подписал сам, другой —
конопатый мастер чистописания. Оба пись­ма Дерябин отнес на почту и опустил
в ящик.
Прошло с неделю, наверно...
В полдень как-то к дому Дерябина подъехал на мотоцик­ле председатель
сельсовета Семенов Григорий, молодой па­рень.
— Хотел всех созвать, да никого дома нету. Нам тут из района
предлагают переименовать ваш переулок... Он, оказывается, в честь попа.
Хотел вот с вами посоветовать­ся: как нам его назвать-то?
— А чего они там советуют? — спросил Дерябин в пло­хом предчувствии.
-- Как предлагают?
— Да никак — подумайте, мол, сами. Как нам его луч­ше?.. Может,
Овражный?
— Еще чего! — возмутился Дерябин. Он погрустнел и обозлился: — Лучше
уж Кривой...
— Кривой? А что?.. Он, правда что, кривой. Так и назо­вем.
Дерябин не успел еще сказать, что он пошутил с "Кри­вым"-то, что надо
-- в честь кого-нибудь... А председатель, который, разговаривая, так и не
слез с мотоцикла, толкнул ногой вниз, мотоцикл затрещал... И председатель
уехал.
— Сменили... шило на мыло, — зло и насмешливо сказал Дерябин. Плюнул
и пошел в сарай работать. — Вот дура­ки-то!.. Назло буду писать —
"Николашкин".
И так и не написал детям, что его переулок теперь — Кривой, и они
по-прежнему шлют письма, "переулок Ни­колашкин, дом 1, Дерябину Афанасию
Ильичу".

Мнение





Дата публикования: 2015-01-04; Прочитано: 210 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.016 с)...