Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Сердце‑зверь 9 страница



Тереза срезала для меня пять подсолнухов. Из‑за размолвки насчет городов подсолнухи получились разной длины, словно пальцы на руке. Я хотела отдать их фрау Маргит – я ведь поздно вернулась домой. Но и другая мысль была: через неделю ко мне должны прийти Эдгар, Курт и Георг.

Венгерский мешочек с леденцами лежал возле подушки фрау Маргит. Иисус смотрел с темной стены на ее освещенное лицо. Она не взяла цветы. «Nem szép[6], – сказала, – у них нет сердца и нет лица».

На столе меня дожидалось письмо. После маминых болей в пояснице я прочитала:

«В понедельник утром положила я для бабушки чистую одёжу. Она оделась, потом ушла в поля. Грязные вещи я замочила. В одном кармане нашла ягоды шиповника. А вот в другом – в другом были два ласточкиных крылышка. Господи помилуй, неужто съела она эту ласточку? Позорище‑то какое, вот ведь до чего докатилась. Может, хоть ты от нее какого толку добьешься. Тебя, глядишь, и вспомнит, она ведь уже не поет. Да она и когда пела, тебя любила, просто не соображала, кто ты такая. А теперь, может, припомнит. Меня‑то она всегда на дух не выносила. Приезжай‑ка ты домой, сдается мне, долго она не протянет».

Эдгар, Курт, Георг и я сидели во дворе, в садике с буксом. Липы колыхались на ветру. Господин Фейерабенд, уткнувшись в Библию, сидел у своей двери. Фрау Маргит ругалась, пока я с Эдгаром, Куртом и Георгом не ушла из комнаты во двор. Мне было все равно.

Георг подарил мне зеленую деревянную доску, круглую, с рукояткой. На доске сидело семь курочек, они были разного цвета – желтые, рыжие и белые. Через их шеи и животы были продернуты веревочки. На нижней стороне круга веревочки сходились в центре и были пропущены через деревянный шарик. Если держать круг за рукоять и раскачивать шарик, веревочки натягивались, наподобие спиц у зонтика. Я раскачивала шарик, курочки поднимали и опускали головки. Клювы тюкали по зеленой доске. На оборотной стороне доски рукой Георга было написано: «Инструкция по эксплуатации. В случае, если вас одолевает тоска, раскачивайте изделие по направлению ко мне. Ваш Жулан, он же Девятисмертник».

– Зеленая краска – это трава, – сказал Георг, – желтые крапинки – кукурузные зерна.

Эдгар взял у меня доску, прочитал надпись и стал раскачивать шарик. Я смотрела, как тот все быстрее описывал круги. Курочки наперебой тюкали клювами по деревяшке, клевали как сумасшедшие. В глазах у нас зарябило, мы расхохотались.

Ну нет, я буду сама играть, а они пусть смотрят. Моя доска, в конце концов.

Ребенок уходит из дома, где одни взрослые. Прихватив свои игрушки, он идет к другим детям. Игрушки у него в руках, в карманах, – столько игрушек, сколько он может унести. Даже под платьицем и в трусах. Ребенок выкладывает игрушки из карманов, игрушки из трусов, игрушки из‑под платья. Принимается играть и другим детям не дает даже пальцем тронуть свои игрушки.

Ребенок сам не свой от зависти, так как другим детям играется лучше, чем ему. И от жадности, так как он не хочет, чтобы другие брали то, что принадлежит ему. Но еще и от страха, что останется в одиночестве. Ребенок не хочет быть завистливым, жадным и трусливым, однако все больше поддается зависти, жадности и страху. Ребенок кусает и царапает других детей. Злющая, упрямая тварь, он отгоняет других детей и мешает им играть, хотя еще недавно ему самому так хотелось поиграть вместе с ними.

И остается ребенок один. Он сам себе противен. Он одинок, как никто на свете. И не играет – руки заняты, так как он обеими руками закрывает глаза. Все свои игрушки он готов раздарить. Он ждет, что кто‑нибудь тронет его игрушки. Или отведет ему руки от глаз и даст сдачи – укусит его или оцарапает. Дедушка сказал: «Дать сдачи – тут никакого греха нету». Но дети не дают сдачи, не кусают ребенка, не царапают. Они кричат: «Подавись! Нам это не нужно!»

В те дни ребенок с надеждой ждет, что мама его отшлепает. С улицы он уходит быстро, хочет поспеть домой, пока вина еще не остыла.

Мама знает, почему ребенок опять так скоро вернулся домой. Она и пальцем его не трогает. Она сидит бесконечно далеко от двери и говорит: «Да они на тебя плевать хотели, игрушки свои можешь хоть с кашей съесть. Ума у тебя не хватает, чтобы играть».

И вот теперь я изо всех сил тяну Эдгара за рукав:

– Веревочки же разорвутся, дай сюда куриную маету!

Они завопили:

– Куриная маета!

Георг захохотал:

– Ах ты, швабская сквалыжная куриная маета!

А я кричала, чтобы они немедленно перестали, не то веревочки полопаются. Я понимала, что мне, такой взрослой, не годится жадничать, точно я малое дитя, но та злющая, упрямая тварь уже взяла надо мной верх.

Господин Фейерабенд встал и ушел в комнату.

Эдгар высоко поднял руку с доской. Я смотрела на бешено кружащийся шарик.

– Клюют что попало, клюют что дают! – крикнул Эдгар.

– Сами клюют, другим не дают, – уточнил Курт.

Георг захохотал:

– Нет, не клюют, они плюют! Плюют на тех, которые других клюют.

Они дурачились, в головах пошла круговерть, словно и в мозгах у них шарики бешено кружили на каких‑то веревочках. Как же мне хотелось переломить свое упрямство и дурачиться вместе с ними! Только бы не испортить игру, не остудить пыл сумасбродства. И они ведь тоже понимают, подумала я, что, едва лишь остынет он, ничего у нас не останется, кроме мыслей о том, кто мы и где находимся. Поздно – я уже впилась зубами в запястье Эдгара, выхватила куриную маету и вдобавок расцарапала Эдгару руку.

Эдгар языком слизнул выступившую капельку крови, а Курт во все глаза уставился на меня.

Фрау Грауберг закричала из окна:

– Иди есть!

Ее внучек сидел над нами, в ветвях липы; он крикнул в ответ:

– А ты приготовила что‑нибудь вкусненькое?

Фрау Грауберг подняла кулак:

– Ну погоди, уж ты у меня запомнишь!

Под липой лежал серп. На нижней ветке висели грабли.

Внучек слез с дерева и топтался на траве под липой, грабли все еще покачивались.

– Покажи, где куриная маета? – попросил ребенок.

Георг ответил:

– Детям это неинтересно.

Внучек надул губы и вдруг сунул руку себе между ног:

– А у меня тут волосы растут.

Я сказала:

– Это нормально, не бери в голову.

– А бабушка говорит, я слишком рано развиваюсь. – Ребенок убежал.

– Этому ребенку нечего тут делать, – сказал Эдгар, – что он тут забыл?

Что‑то они скажут, подумала я, если ненароком забежит Тереза. Я ведь договорилась с ней.

Курт достал из большой дорожной сумки две бутылки водки, а из внутреннего кармана – штопор.

– Фрау Маргит не даст стаканов, – сказала я.

Мы пили из горлышка.

Курт показал фотографии, сделанные на бойне. На первой были крючья, на которых висели и сушились коровьи хвосты.

– Вот эти жесткие, – пояснил Курт, – дома они используют их вместо ершиков для бутылок. А вот эти мягкие, ими играют дети.

Другая фотография: лежащий на земле теленок. На нем сидят трое. Один – у самой шеи. Он в резиновом переднике и с ножом в руке. Позади стоит еще один, со здоровенным молотом. Еще несколько мужчин, пригнувшись, стоят полукругом; в вытянутых руках – кофейные чашки. Следующая фотография: сидящие крепко держат теленка за уши и за ноги. Следующая: глотка теленка перерезана, кровь хлещет, мужчины подставляют свои кофейные чашки. Следующая: они пьют. Наконец: теленок лежит один, в помещении цеха. На заднем плане – чашки, на подоконнике.

Еще на одном снимке была разрытая земля, кирки, лопаты, железные ломы. И в отдалении куст.

– Здесь сидел тот бритоголовый в одном белье, – сказал Курт.

Курт показал нам на снимках своих работяг.

– Вначале, – сказал он, – я не мог в толк взять, с чего это они мчатся сломя голову в цех. Мой кабинет в другой части здания, из окна видишь поля, деревья, кусты и камыши, – на это вот и полагалось мне смотреть в обеденный перерыв. Они не хотели пускать меня в тот цех. В любой другой – пожалуйста, только не в этот. А теперь им все равно, смотрю я или нет.

Георг откупорил вторую бутылку. Эдгар по порядку разложил фотографии на траве. Все они на оборотной стороне были пронумерованы.

Мы сидели перед этими фотографиями, как те мужчины перед теленком.

– У меня есть и другие снимки, – сказал Курт, – на них коровы и свиньи.

Он показал мне того рабочего, который уронил ему на руку железную балку. Оказалось, самый молодой. Курт завернул фотографии в газету. И вытащил из кармана зубную щетку.

– Ко мне приходил Пжеле, – сказал Курт. – Забудь‑ка ты эти фотографии у портнихи.

– Лучше у Терезы, – сказала я. – Приноси и остальные.

– Это кто, Тереза? – спросил Георг.

Я уже открыла было рот, но Курт меня опередил:

– Разновидность портнихи.

– Женщины всегда ищут поддержки у женщин, – сказал Эдгар. – Становятся подружками, чтобы жарче друг друга ненавидеть. Чем сильней их взаимная ненависть, тем чаще они встречаются и тем больше времени проводят вместе. Я это по училкам знаю. Одна – шу‑шу‑шу, другая ухо ей подставит, губы распустит, а губы‑то как сморщенные сливы. Звонок дадут, а им все не расстаться. Торчат и торчат у двери класса, одна другой на ухо: шу‑шу‑шу, шу‑шу‑шу. Вот пол‑урока и проваландаются. И на перемене та же история.

– О мужиках, конечно, шушукаются, – сказал Георг.

А Эдгар засмеялся:

– У большинства мужик‑то всего один, плюс еще какой‑нибудь, эпизодический.

Эдгар и Георг были как раз такими эпизодическими приятелями у двух учительниц.

– В летнем приволье, – признались они и, слегка покраснев, посмотрели на Курта и меня.

А я была зимней эпизодической подружкой: когда кончилась зима, того мужчины не стало.

О любви он никогда не говорил. Его мысли занимала вода, и он называл меня своей соломинкой. Если я и была соломинкой, то не в воде, а на земле. Потому что на земле мы лежали каждую среду, после работы. В лесу, всегда в одном и том же месте, – трава там росла высокая, а земля была ровной. Потом уж трава не была высокой. Мы обнимались второпях, жар и холод пробегали по коже, сливались воедино. Трава снова выпрямлялась – уж не знаю, как это у ней получалось. И не знаю, почему и зачем мы считали вороньи гнезда на черных акациях. Гнезда пустовали. Он говорил: «Вот видишь!» В тумане были прорехи. Они быстро затягивались. Больше всего зябли ноги, сколько бы мы ни бегали по лесу. Мороз начинал пощипывать еще до того, как темнело. Я говорила: «Все‑таки они прилетят спать, а сейчас они кормятся на полях. Вороны живут сто лет».

Капли на ветвях уже не блестели. Они замерзли и превратились в длинные носы. Я не понимала, куда девается небесный свет, хотя битый час наблюдала за небом. Он сказал: «Некоторые вещи зрению недоступны».

Когда становилось совсем темно, мы шли на трамвай и возвращались в город. Какие оправдания он находил для своего позднего возвращения домой каждую среду, я не знаю. Его жена работала на фабрике стирального порошка. Я никогда не спрашивала его о жене. Знала – из‑за меня она не останется соломенной вдовой. Я не собиралась у кого‑то отнимать этого мужчину. Он был мне нужен только в лесу по средам. О своем ребенке он упоминал изредка: ребенок заика, живет у родителей жены, в деревне. К ребенку он ездил каждую субботу.

А каждую среду вороньи гнезда пустовали. Он говорил: «Вот видишь!» Что касается ворон, тут он был прав. А насчет соломинки – нет. Соломинка на земле в лесу – это навоз. Вот навозом я и была для него, а он – для меня. Что ж, и за кучку навоза хватаешься, если одиночество уже не покидает тебя.

Он был сотрудником Терезиного отдела, тем, кто однажды не вышел на работу и с того дня не появлялся на фабрике. В лесу с пустыми вороньими гнездами он предложил мне вместе с ним бежать за Дунай. Он делал ставку на туман. Другие уповали на ветер, ночь или солнце. «Одно и то же у каждого свое, как любимый цвет», – сказала я. А мысленно добавила: и как способ самоубийства.

Очевидно, и в нашем лесу среди акаций было дерево с дверной ручкой на стволе. Я разглядела это дерево, но позже, не тогда в лесу. Может быть, оно росло слишком близко, прямо под носом. Но он знал это дерево и открыл дверь.

В следующую среду он был уже мертв, погиб вместе с женой во время бегства. А я все ждала вести, что он жив. Не потому, что любила. Но со смертью невозможно смириться, если с умершим тебя связывала тайна. Я ведь и раньше ломала себе голову: чего ради я хожу с ним в лес? Чтобы полежать в высокой траве, чтобы открыть шлюзы и дать волю застоявшейся крови, а потом даже не пытаться поймать его взгляд? Наверное, так оно и было.

Лишь спустя несколько месяцев в медпункте на столе оказался клочок бумаги с его фамилией. Тереза, вечно шнырявшая по всей фабрике, видела эту официальную справку. В ней значилось: фамилия, имя, профессия, домашний адрес, дата смерти и диагноз – естественная смерть от остановки сердца. Место смерти – по месту проживания. Время смерти – 17 часов 20 минут. Печать учреждения судебно‑медицинской экспертизы, синяя подпись.

Такой же клочок с фамилией и именем его жены получили на фабрике стирального порошка, где у Терезы работала знакомая медсестра. В справке была указана та же дата смерти и та же естественная смерть от остановки сердца, время смерти – 12 часов 20 минут, место смерти – по месту проживания.

Тереза сказала: «Ты многовато о нем спрашиваешь. А ты же лучше всех его знаешь. У тебя с ним что‑то было, это ни для кого не секрет. Кстати, это первое, что мне тут рассказали о тебе. А как раз перед тем, как мы с тобой повстречались у портнихи, он тоже к ней приходил. Я пришла, он ушел. Портниха ему на картах гадала. Теперь это уже не имеет значения, – добавила Тереза, – но доверять такому человеку я не стала бы».

Капитан Пжеле никогда не задавал мне вопросов о нем. Может быть, на свете все же было что‑то, о чем капитан Пжеле не знал. Однако я слишком часто ездила в лес – неужели это могло остаться неизвестным капитану Пжеле? Может быть, капитан Пжеле с ним говорил обо мне. Но в лесу он никогда ни о чем меня не выспрашивал, да и вообще по‑настоящему он меня не знал. Я это заметила – как раз потому, что я его не любила.

Впрочем, может быть, капитану Пжеле он рассказал, что я, если уж очень надо, могу спеть.

– Завели себе любовь. Она пропахла древесиной и жестью, – ворчал Курт. – У меня ничего такого нет, а оно и лучше. С дочками и женами кровохлебов я бы не мог любовь крутить.

Курт сказал это, когда мы составляли список погибших при побеге, перечисляя всех, о ком хотя бы слышали. Список занял две страницы. Эдгар переправил его за границу.

Большинство имен я услышала от Терезы, еще несколько – от портнихи. Ее заказчица, та, с пятнами семени, и ее муж и двоюродный брат мужа уже были мертвецами.

Георг срезал серпом траву. Головы у нас были тяжелые и от этого списка, и от водки. Георг стал дурачиться, мы смотрели. Он поплевал на ладони и запрыгал за граблями туда‑сюда, сгребая сено. Потом грабли снова болтались на ветке липы. Георг вытащил из кармана зубную щетку. Поплевал на нее и пригладил себе брови.

Я спросила, кто хозяин летнего домика. Эдгар сказал:

– Таможенник. У него много иностранной валюты. Он прячет ее у моих родителей, в люстре, там не найдут. Отец знает его с войны. Теперь этот человек на пенсии, он переправит список через таможню. А ключ дал мне его сын, он живет в городе.

Из комнаты Эдгара исчезли бумаги. А ведь у него был второй экземпляр списка.

– Нет, он не в комнате, – сказал Эдгар.

Но вот стихов у него не осталось.

– В памяти тоже стихов не осталось, – сказал Эдгар.

Тереза ни в тот день, ни в тот вечер не пришла. Я отдала ей фотографии уже на следующий день, на фабрике. А накануне отца Терезы предупредили насчет меня. Капитан Пжеле предупредил, сказал, что общение со мной оказывает на Терезу вредное влияние. И что мне только красного фонаря не хватает.

– Я, когда все это от отца услышала, прикинулась дурочкой и спросила: «Красный фонарь, это он про партию, что ли?» Отец взъелся: «Партия не бордель!»

Эдгар, Курт и Георг давно уехали. Срезанная трава сохла на солнце. С каждым днем стожок светлел и съеживался. Трава уже превратилась в сено. И отрастала стерня.

Однажды под вечер небо почернело и озарилось желтым огнем. Вдалеке за городом схлестывались молнии, гремел гром. Ветер раскачивал липы и срывал листья, ветер швырял ветки на деревце букса и снова отбрасывал в воздух. Они трепыхались, ствол букса трещал. В небе перемешались уголь и стекло. Казалось, протянешь руку – и она уткнется в воздух.

Господин Фейерабенд, стоя под деревьями, совал сено в голубую наволочку. Ветер выхватывал у него из рук серые клочья. Они улетали, старик бросался вдогонку и ногой прижимал клочки сена к земле. При этих световых вспышках он казался вырезанным силуэтом. Я испугалась, что молния заметит его и убьет. Когда упали первые крупные капли, он бегом бросился под крышу. «Для Эльзы», – сказал он, унося набитую наволочку в комнату.

После маминых болей в пояснице я прочитала:

«Фрау Маргит мне пишет, что ты гуляешь сразу с тремя. Слава богу, хоть с немцами, но всё одно – скурвилась ты. Вот так, из года в год, платишь за ребенка, за его городское образование да воспитание, и только на это ты и нужна. А потом в награду получаешь потаскушку. Говорят, у тебя и на фабрике с кем‑то шашни. Не дай бог приведешь мне в дом валаха и объявишь: „Вот мой муж“. Парикмахер раньше стриг городских, так он еще тогда говорил, мол, на образованную бабенку только плюнуть. Да всегда же думаешь, твоя‑то деточка не станет такой».

Пчелиный воск закипал в кастрюльке, пузырьки лопались и крутились вокруг поварешки, белые, как пивная пена. На столе среди мисочек, кисточек и стаканов стояла фотография. Косметичка сказала:

– Это мой сын. – Ребенок держал на руках белого зайца. – А зайца больше нет, – сказала косметичка, – наелся мокрого клевера и околел. Желудок лопнул.

Тереза выругалась.

– Да мы же не знали, что нельзя, – оправдывалась косметичка, – утром по росе нарвали для него. Думали, свежий клевер, вот и хорошо, чем свежей, тем лучше.

Она ложкой размазала воск по Терезиной ноге, положив полосу шириной с ладонь.

– Самое время, – заметила она, – тут, на голенях, отросло уже, что твой укроп.

Когда она начала отдирать воск, Тереза зажмурилась.

– Конечно, мы бы этого зайца все равно потом зарезали, – сказала косметичка, – а все же нехорошо получилось.

Восковая лента оборвалась, и косметичка принялась отдирать остатки.

– Поначалу всегда больно, а после привыкаешь. Ничего, бывают вещи и пострашней.

«Вещи пострашней» – об этом я могла бы ей кое‑что рассказать. И тут я засомневалась, стоит ли мне удалять волосы на ногах.

Тереза закинула руки за голову, отвела назад локти и посмотрела на меня. Зрачки у нее были огромные, как у кошки.

– А ты трусишь, – заметила она.

Косметичка размазала воск по Терезиной подмышке. Чуть позже, когда она, поддев острыми ногтями, сняла воск, из него торчала щетка волос.

– Зайцы – симпатичные зверушки, особенно белые, – сказала Тереза. – Но мясо у них такое же вонючее, как у серых.

– Зайцы зверьки опрятные, – сказала косметичка.

Терезина подмышка теперь была голой. И я увидела там узел величиной с орех.

Куриная маета лежала рядом со словарем. Тереза каждый день ее крутила, перед тем как мы садились перекусить. Придя, она еще в дверях объявляла: «Вот и я, пришла покормить курочек». И всякий раз спрашивала, удалось ли мне выяснить, как по‑румынски называется та птица, о которой Георг написал в своей «инструкции по эксплуатации». Но я знала только немецкое название, которое и перевела для Терезы – девятисмертник, а видовое название – жулан. Ни в одном румынском словаре слова «девятисмертник» я не нашла.

– Когда‑то у меня была немецкая няня, – рассказала Тереза. – Старуха, еще бы, молодую няню бабушка на порог не пустила бы, чтобы не вводить в искушение моего отца. Строгая была старуха, а пахло от нее айвой. И на руках – длинные волосы. У нее я должна была учиться немецкому языку. Дас лихт, дер егер, ди браут [7]. Мое любимое слово было футтер – «корм», да? – потому что по‑румынски оно значит «трахать», и айвой от него не пахло.

Кому хозяйка вволю корма задает,

Чье молочко парное нам несет?

Няня пела мне:

Детки, домой пора вам давно!

Матушка свечку задует – станет темно.

Она переводила мне слова, но я все время их забывала. Песенка была грустная, а мне хотелось радоваться. Когда мама посылала няню на рынок, та брала меня с собой. На обратном пути я вместе с ней любовалась фотографиями невест в витрине у фотографа. И вот тут она мне нравилось: она ничего не говорила, а все стояла и смотрела, смотрела, еще дольше, чем я, так что я уже тянула ее за руку – пойдем! На стекле оставались отпечатки наших пальцев. А немецкий язык всегда казался мне айвовым – грубым, как айва.

С тех пор как я увидела «орех», я каждый день спрашивала Терезу, сходила ли она к врачу. Тереза вертела кольца на своих пальцах, смотрела на них, словно на кольцах был написан ответ. И отрицательно мотнув головой, разражалась руганью и отставляла в сторону еду. Лицо у нее каменело. Однажды, в понедельник, она ответила: «Была». Я спросила: «Когда?» Тереза сказала: «Была вчера у одного, домой к нему ходила. Жировик, а не то, что ты подумала».

Я не поверила, я искала в ее глазах свежую, влажно блестящую ложь. Глядя на ее лицо, я увидела городского ребенка, своенравного и шустрого, – он тенью скользил где‑то возле уголков рта. А Тереза, сунув в рот очередного солдатика, принялась жевать; одновременно она раскачивала доску с курочками. Курочки тюкали клювами, шарик летал по кругу. Я подумала: когда врешь, еда не лезет в горло. А Тереза как‑никак уплетала за обе щеки. Мои подозрения рассеялись.

«Если бы тебе сказали: хочешь с завтрашнего дня будешь птицей? – какой птицей ты хотела бы стать?» – спросила Тереза.

Терезе уже недолго оставалось объявлять: «Я пришла кормить курочек», – нам с ней уже недолго оставалось водить хлеб‑соль.

Однажды утром, придя на работу, я услышала стук. Не в коридоре – там не было ни души. Я стояла с ключом в руке перед своей дверью. Прислушалась – стук доносился изнутри. Я рывком распахнула дверь. За моим столом сидел некто. И забавлялся куриной маетой. Я знала этого типа только в лицо, все называли его программистом.

Он гоготал как ненормальный. Я выхватила у него куриную маету. Он изрек: «У цивильных людей в это время суток принято стучать, прежде чем войти». На работу я не опоздала. Но оказалось, что я уволена. И только захлопнув за собой дверь, я увидела в коридоре свои пожитки: мыло, полотенце, Терезин кипятильник и кастрюльку. В кастрюльке две ложки, два ножа, кофе, сахар и две чашки. В одной чашке – стирательная резинка. В другой – ножницы для ногтей. Я бросилась искать Терезу, я стояла в ее отделе, выложив пожитки на стол. Я недолго там прождала. Атмосфера была тяжелая, все ходили туда‑сюда. Они так и кишели в этой живопырке, битком набитой людьми. На меня они косились с опаской. Никто не спросил, почему я реву. Зазвонил телефон, кто‑то снял трубку и ответил: «Да, она здесь». И сообщил, что меня вызывает начальник отдела кадров. Тот дал мне подписать бумажку. Я прочитала и сказала: «Нет». Он поднял на меня сонные глаза. Я спросила: «За что?» Он разломил сдобный рогалик. Две белые крошки упали на темный пиджак, – они что‑то напомнили мне, не помню что. Тем громче я орала. И впервые в жизни выругалась – потому что меня уволили.

Тереза в то утро на работу не пришла.

Вместо неба была плешь. Теплый ветер подхватил мои волосы и поволок меня за голову по фабричному двору, ног под собой я не чуяла. Вспомнилось: «Кто чисто да опрятно одевается, тот и на небо не замарашкой явится». Назло этому небу и капитану Пжеле мне хотелось вываляться в грязи, однако начиная с того дня я стала еще больше следить за чистотой своего белья.

И еще три раза я все той же дорогой ходила в Терезин отдел, открывала и, ни слова не сказав, закрывала дверь. Пожитки по‑прежнему лежали на столе. По щекам и подбородку у меня текли слезы, я их не вытирала. Губы жгло от соли, нос и горло распухли.

На мощеной площадке под лозунгом я видела свои и чужие шаркающие туфли. Люди носили туда‑сюда жестяных баранов или трепыхающиеся листки. Люди были рядом, но я видела их как бы издалека. Только головы и волосы виделись близко, и казалось, что они больше, чем рубашки и платья.

О себе я теперь совсем не думала – такой меня мучил страх за Терезу. Второй раз в жизни я выругалась.

Она же в это самое время сидела у директора. Он поймал ее у ворот. И продержал у себя три часа, отпустив лишь тогда, когда я, уволенная, уже вышла за ворота. В тот же день Терезе было предложено вступить в партию и порвать отношения со мной. Через три часа она сказала: «Хорошо».

На собрании, проходившем после обеда, Тереза должна была сидеть в первом ряду, перед красной скатертью президиума. Открыв собрание, сначала чествовали Терезиного отца. Затем председатель обратился к ней самой. «Пусть она встанет и выйдет вперед, – сказал он, – чтобы все посмотрели на нового члена партии, до того как мы его примем. Тереза поднялась и повернулась лицом к залу. Стулья заскрипели, шеи вытянулись. Тереза сообразила, куда все они глядели – на ее ноги.

– Я поклонилась, как будто собралась выступать, – рассказывала Тереза. – Кто‑то засмеялся, кто‑то даже захлопал. И тут я давай ругаться. Скоро они перестали смеяться и хлопать, так как никто в президиуме не хлопал. Они смекнули, что попали впросак, и спрятали руки.

«Да пошли вы все, летите‑ка вверх тормашками и задницей мух ловите», – сказала Тереза. Кто‑то в первом ряду положил руки себе на колени. Прежде он сидел, подсунув руки под себя, теперь руки были красные, как скатерть президиума.

– И уши красные, хотя на ушах он не сидел, – рассказывала Тереза. – Он хватал ртом воздух, а пальцы скрючило у него, вот‑вот когти выпустит.

Его сосед, тощий, с длинными ногами, пнул Терезу ботинком в щиколотку, чтобы она замолчала и села на место. Тереза отставила ногу подальше от его башмаков и продолжала: «А если кому мало покажется, так может нагадить себе на голову или, может, чего получше придумает».

– Голос у меня был спокойный, – рассказывала Тереза. – Я улыбалась, и они сначала подумали, что я благодарю партию за высокую оценку заслуг отца. Потом выпучили глаза, точно совы днем. Не зал, а сплошь белые глаза, куда ни посмотришь.

В город неожиданно приехал Курт. Была среда. Я в тот летний день сидела в комнате, хоть и светило солнце, – очутившись где‑нибудь на улице, среди людей, я то и дело принималась плакать. В трамвае я уходила в пустую середину вагона, чтобы плакать в голос. Из магазинов я быстро выбегала на улицу, иначе я начала бы бросаться на людей, царапаться и кусаться.

Впервые Курт принес фрау Маргит цветы, – наверное, потому, что пришел среди недели. Букет, собранный в поле, – дикие маки и белая глухая крапива. В дороге они завяли. Фрау Маргит сказала: «В воде оживут».

Цветы – это было лишнее: фрау Маргит, с тех пор как меня уволили, сделалась шелковая. Она гладила меня по голове, а я от этого внутренне холодела. Я не могла оттолкнуть ее руку – и не могла этого выносить. Иисус ее тоже смотрел на меня, когда она говорила: «Ты должна молиться, деточка. Господь всё понимает». Я ей о капитане Пжеле, а она мне – о Боге. Мне было страшно, что я не совладаю со своими руками и они все‑таки ударят ее по лицу.

– Один раз ко мне пришел кое‑кто, – рассказала фрау Маргит. – Он спрашивал о тебе. От него разило пóтом. Я подумала, kanod[8], Istenem[9], их тут столько, разве всех упомнишь.

Мужчина показал свое удостоверение, но без очков она не могла разобрать, что там написано. Прежде чем она успела возразить, он уже очутился в комнате.

– Всякое разное спрашивал, – сказала фрау Маргит.

По его вопросам она сообразила, что никакой любовью тут не пахло.

«За квартиру платит, на работу ходит, а больше ничего не знаю, – уверила фрау Маргит этого мужчину. И подняла руку: – Клянусь, – сказала она и указала на Иисуса, – я не лгу, вот мой свидетель».

– Весной это было, – рассказала фрау Маргит. – Я только теперь об этом говорю, потому что тот мужчина ушел и больше никогда не приходил. Напоследок извинился и поцеловал мне руку. Кавалер. Но все‑таки от него разило пóтом.

С тех пор, сказала фрау Маргит, она часто молится обо мне.

– Бог меня слышит, Он знает, что я не молюсь о ком попало. Но и ты должна kiscit[10]молиться.

Курт приехал в необычный день, потому что Эдгар и Георг позвонили ему на бойню и сообщили, что оба уволены.

– Они и на фабрику звонили, – сказал Курт. – Какой‑то программист их огорошил: якобы столько ты прогуляла, что пришлось тебя уволить. Они попросили к телефону Терезу, и тут программист повесил трубку.





Дата публикования: 2014-12-08; Прочитано: 182 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.024 с)...