Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Вступление 9 страница. Слишком напряженный разговор, Шон словно вколачивал гвоздь за гвоздем в пустой гроб



Слишком напряженный разговор, Шон словно вколачивал гвоздь за гвоздем в пустой гроб. Или в гробу кто‑то был? Посмешище. Жена‑зомби, вздрагивает от дневного света. Сутки напролет я прикидывала, как бы повела себя Эйлин, чтоб уж точно поступить наоборот. Весьма быстро я усвоила: про болезни не говорить. Вообще ни про какие слабости. Шон не может быть слабым.

Не знаю, как она его обработала, но справилась она мастерски.

До чего ж непросто быть Не Женой. Взять хотя бы то утро, когда он уставился на чистую рубашку, только что из гардероба, и спросил: «У нас утюг сломался?» На том мы оба и преткнулись. И ведь Эйлин не гладила ему рубашки собственноручно. Их гладила польская домработница за двенадцать евро в час. Но раз Шон решил начать жизнь заново, пусть меняется.

И он менялся.

Есть свои радости в повторном браке. Куча ошибок уже сделана, и нет надобности их повторять. И я никак не могла привыкнуть к тому, что Шон лежит рядом со мной, когда я засыпаю. Не верила своему счастью: когда я просыпаюсь, он все еще тут. Мы вместе ходили в супермаркет, покупали таблетки для стиральной машины, современные Бонни и Клайд: «Как насчет этих? Годятся?» – оставляя кровавые отпечатки ног в проходе.

Все, что делают скучные парочки. Иногда Шон готовил обед, а я зажигала свечи. Мы ходили в кино, провели выходные в Будапеште. Мы даже гулять ходили, являлись миру бок о бок, Шон держал меня за руку. Он гордился мной, разбирался в моих нарядах и подсказывал, что надеть. Ему хотелось, чтобы я была красавицей. Все ради официантов и прочих чужаков – с друзьями он меня не знакомил. И меня это вполне устраивало. Никто не давит.

Как‑то вечером мы отправились в «Фэллон и Бёрн», и тут возле нашего столика остановилась какая‑то женщина.

– Подумать только! – воскликнула она. – Кто это тут у нас?

Я ее не знала.

– Привет‑привет, – откликнулся Шон.

– Полюбуйтесь‑ка на него!

Пьяная баба средних лет. Та самая специалистка по налогам из Монтрё. Она поболтала с минуту и проследовала к своему столику. Уселась со своими друзьями и помахала мне ручкой – слегка, с насмешкой.

– Не обращай внимания, – посоветовал Шон.

– Особо и не обращаю, – ответила я, уткнувшись в тарелку. – До чего ж она старая!

Шон поглядел на меня будто издалека, где ему было очень одиноко.

– Не всегда же она так выглядела, – сказал он.

– Не всегда – это когда?

– Ну… довольно давно.

После паузы он добавил, как будто желая непременно напомнить мне, что такова участь всякой плоти:

– Ей было тогда столько же лет, сколько тебе сейчас.

И, целуя, прикусил мне губу.

То‑то она визжала и корчилась, его зомби‑жена. Порой мне казалось – изредка, яркими вспышками, – что я превращаюсь в нее.

Я должна ему доверять, твердил Шон. Вторая наша ссора, когда я ждала‑ждала его, а он приехал домой очень поздно. Должна ему доверять, потому что он всем ради меня пожертвовал. Должна доверять, потому что Эйлин не верила ни единому его слову. Он так больше не может. Иногда ему казалось, будто Эйлин нарочно будит в себе ревность, будто ревность встроена в ее сексуальную природу.

Тут‑то я и призадумалась.

Пока что мы отказались от чатни с помидорами, и я почти перестала покупать сыр.

– Иди в постель.

– Минуточку.

– Иди в постель.

– Я сказал: минуточку.

– Ты сказал это минуту назад.

Шон уверял, что я спасла ему жизнь.

«Ты спасла мне жизнь», – твердил он. И все во мне осуждал. Слишком много ем, слишком громко смеюсь. Не позволил мне заказать в ресторане лобстер: примусь высасывать мякоть из клешней – жуткое зрелище. Он хватал меня за бедра и щупал, проверяя, нет ли жира. Если бы не я, говорил он. Если бы не ты – и целовал меня в шею, сбоку, приподняв волосы.

Ему я спасла жизнь.

А мама все так же мертва.

Снег не предъявляет обвинений, не более, чем все прочие. Но я одна и не знаю, надолго ли. В Интернете – ничего интересного. Телевизор знай себе шуршит. Сегодня я уволила двух сотрудниц в Дандолке. Пришлось их отпустить. А теперь сижу перед ноутбуком, с телефоном в руке, и гадаю, к чему я пришла. И как далеко зашла, и когда все пошло не так. Если пошло не так. Но ведь все нормально. Все в порядке, я уже устала твердить: все в порядке.

Что он сказал напоследок из Будапешта?

– Спокойной ночи, красотка.

– Спокойной ночи.

– Спокойной ночи, любовь моя. – Шепотом, оба, уходя с линии.

– Спокойной. – Словно соприкасаясь кончиками пальцев.

– Спокойной.

Всё.

Оставь последний танец для меня [30]

В те первые месяцы в Тереньюре Шон не заговаривал об Иви, почти не упоминал ее имени, а я, дура, и не догадывалась, что ему даже имя ее больно произнести.

Никто к нам не приходил. Это казалось странно, потому что прежде дом всегда был открыт, мама даже ворчала порой, сколько народу заявляется чуть ли не без предупреждения. Но никто не заявлялся к распутникам, любовникам, разрушителям семей, обосновавшимся в № 4. Телефон заглох, мы даже не платили за него.

Я пожаловалась Фиахру: «Мы стали париями», и, чтобы утешить меня, он приехал к нам утром в субботу с пакетом круассанов и детской коляской размером с автомобиль.

Заталкивали ее в дом и парковали в прихожей мы все втроем. В разгар операции долговязый и тощий Фиахр сложился пополам над коляской и отстегнул ремни. Вытащил малютку, передал ее Шону, и тот, нисколько не удивившись, одной рукой придержал ее на бедре, а другой подтолкнул коляску ближе к стене. Малышка потянулась к отцу точно в тот момент, когда Шон ее возвращал, простое, слаженное движение, вот только Шон потянулся следом и зарылся лицом в тонкие светлые волосики.

И еще дальше потянулся за ней. Вдохнул ее аромат.

Это выглядело противоестественно. С тем же успехом они могли целоваться, эти двое мужчин, мой любовник и мой приятель, странно соединенные этим существом, состоящим из огромных голубых глаз, своеволия и дрыганья.

Шон не заглядывал ей в глаза. Он все принюхивался к детской головке, плотно сомкнув веки.

– Аккуратнее, мы ее мылом не моем, – предупредил Фиахр, и Шон удовлетворенно крякнул.

– Кто у нас такой славный? – спросил он, откидываясь назад, чтобы разглядеть девочку. Она уже прочно сидела у Фиахра на руках, и Шон слегка поболтал ее ножкой, свисающей с отцовского локтя. – Кто тут самый замечательный?

Я не говорю, что это был сексуальный акт, но это был акт величайшей физической близости, и происходил он в прихожей дома моей матери, а я стояла с пакетом теплых круссанов в руках и смотрела.

– Кофе? – предложила я.

– Хорошо бы.

– Да, пожалуйста.

Но никто не стронулся с места.

После приступа детолюбия Шон перестал замечать девочку, которая – теперь‑то я разглядела – и впрямь была прехорошенькой. Она сидела на коленях у отца и старательно, чуть ли не набожно вкушала круассан, а Фиахр тем временем рассказывал о своей жизни папаши‑домохозяина. Как‑то раз он стоял в очереди за пособием на Камберленд‑стрит, там полно нарков, и его круглоглазая дочка сидела рядом в своей коляске‑«хаммере», и вдруг парень впереди вытаскивает белый пластиковый ножичек, в киосках такие продаются, для разрезания бумаг, и орет: «Я себя порежу, порежу, бля!» Коп натянул резиновые перчатки и, сам здоровенный, легким шагом двинулся к нарушителю спокойствия.

– Господи боже!

Шон склонился над кухонным столиком, изнемогая от смеха. Поправил кофейник на плите. Подошел к мусорному ведру и поправил край мусорного пакета. Сходил в коридор, словно услышал стук в дверь, потом вернулся. До меня дошло: он вовсе не избегает ребенка, нет, он кружит вокруг малышки, подкрадывается, удаляется и снова подкрадывается. Словно персонаж Дэвида Аттенборо,[31]говорила я ему потом, альфа‑самец гориллы, забывший, откуда берутся детеныши, и тут вдруг мамаша горилла рожает, и он в полной растерянности, не знает, что делать с новорожденным. Укачивать? Сожрать? Выкинуть в кусты и забыть?

– Ты закончила? – спросил он.

– Возможно.

– Хорошо, – сказал Шон, вышел из кухни и пропал на три дня.

Дура я, дура. Не из‑за Эйлин он переживал. Это страдание, с которым мне пришлось жить, и постоянно его нянчить, и стараться ничем не обострять, – имя этому страданию было Иви.

– Я подвел ее, – сказал Шон.

Он стоял у кухонного столика, спиной к окну, в той же позе, на том же месте, откуда наблюдал, как дочка Фиахра мажет рот абрикосовым джемом. Наступил июль, а мы еще ничего не решили, даже насчет отпуска. Шон потер руками лицо, потом почесал затылок. Рот и подбородок скривились, глаза плотно зажмурились. Из горла вырвался тонкий писк, между сомкнутыми веками просочились слезы – прозрачные, круглые.

Он плакал, и было видно, что плакать он не умел. Очаровательный Шон, рыдая, переставал быть очаровательным. Он плакал, словно мутант, перекрученное, вросшее само в себя чудище.

Длился этот кошмар недолго. Я сделала Шону «Кровавую Мэри», и он присел к столу. Не позволял ни обнять, ни притронуться, да я бы и не осмелилась. Как же он мог, твердил Шон. Предать ребенка, это же немыслимо. Непостижимо – предать ребенка. А он это сделал. Совершил немыслимый, непостижимый поступок.

Спустя много часов, в темноте, я обнимала его и шептала, что иначе в этой жизни не бывает. Тут сплошь – неудачи, ошибки, предательства.

В конце августа Шон повез меня в Будапешт в награду за лето, потерянное в любви к женатому мужчине. Мы гуляли по берегу Дуная и обсуждали его планы. Тогда‑то он и заговорил об Иви.

Ей было четыре, рассказывал он, когда она свалилась с качелей на заднем дворе в Эннискерри, и они опасались сотрясения. Няня‑иностранка даже не заметила, как это случилось: она подняла голову и увидела, что ребенок исчез, а пластиковое сиденье еще покачивается. В полшестого вечера, вернувшись с работы, Эйлин застала дочку в непробудном сне. Из уголка рта вытекла и уже засохла струйка крови – совсем немного, Иви прикусила щеку изнутри, – и штанишки были грязные.

– Я переодену, – сказала au pair, передернув плечиками: приходится, мол, жить среди дикарей.

Примерно полчаса спустя вернулся Шон. Жена сидела в кресле. Ее трясло. Иви с отсутствующим и важным видом смотрела «Телепузиков», а au pair трещала наверху по телефону на испанском (две мили в минуту) – вероятно, жаловалась родителям. Тот факт, что Эйлин ударила нерадивую няньку, выяснится позже, когда начнутся споры и ссоры. Тогда Шон этого не знал. И хотя за комнатой наверху сохранилось название комнаты au pair, с тех пор никаких иностранок в доме не было, а его жизнь сделалась…

– Какой?

– Непредсказуемой.

Мы повернули прочь от ограды набережной, откуда Шон смотрел на воду, и пошли дальше. У реки было тихо, разве что пронесется порой спешащий велосипедист. По железному мосту под охраной изящных железных птиц мы перешли на другой берег.

– Привези ее в Тереньюр, – предложила я.

– Не могу.

– Но почему?

– Не могу, и все.

– Как‑нибудь в пятницу, без меня. Хотя бы попробуй. Привези и проведи в дом, делов‑то.

Вернувшись в Тереньюр, Шон внимательно осмотрел дом. Затем отправился в магазин розового белья и купил розовое одеяло и розовую подушку. Более того, он купил полог для кровати. Тоже розовый, принцессовый.

– Не удержался, – пояснил он.

– Сколько ей лет, прости? – не удержалась и я.

Пришлось ему ехать в город и менять розовое белье на другое, с узором из кромсанных фруктов, лаймовых и кислотно‑желтых. Заодно он прикупил ночную рубашку цвета лайма с лиловой отделкой и огромные тапочки в виде щенков.

Он купил станцию для «айпода» в виде пластмассовой свиньи и белый комодик, чтобы было куда ставить эту свинью. Он принес домой круглый аквариум и золотую рыбку в прозрачном пакете.

– Кто будет кормить рыбку? – поинтересовалась я.

– Я буду ее кормить, – ответил он.

Он дал мне подержать пакет c водой, я повернула его к свету. Оранжевая рыбка металась в ярком водяном пузыре.

Счастье в пакете.

По меньшей мере месяц он исправно кормил ее через день, а потом как‑то вечером я получила эсэмэску: «Рыба!!!!!!!!»

C тех пор ее кормлю я, и она жива. Рыбка по имени Скребок. Ее слышно, когда весь дом затихает, – честное слово, слышно, как Скребок скребется, носом елозит по дну, сортирует камушки. Первый раз переночевав у нас, Иви заявила, что этот шум не давал ей уснуть, что это самая вреднющая рыбка на земле.

Но сегодня даже Скребок не скребет. Снова пошел снег, колеи от шин смягчаются и прячутся под быстро растущими сугробами. Светофор все трудится. Наверху, в дальней комнате по коридору, святилище Иви, выдержанное в лаймово‑зеленых и кислотно‑желтых тонах со всполохами кроваво‑красных арбузных усмешек. Среди нарядов в ее комоде с каждым месяцем все больше черных тряпок с дырками где положено, с черепами и бахромой из обтрепанного тюля. Отец разрешает ей носить все, что душе угодно. Собирается купить ковер, на нем так хорошо будут смотреться высокие кроссовки с блестками, скучающие в одиночестве без Иви. Он, кажется, забыл, где мы живем.

– Новый ковер? – переспрашиваю я.

– Ну, половичок.

Теперь я езжу пылесосом по его половичку.

Я за половичок не платила.

Чуть было не заплатила. Та женщина высасывает из Шона все досуха.

Половичок в крупную яркую клетку смотрится неплохо. И вообще на избыток домашней работы мне жаловаться не приходится: Шон чистюля. Даже непонятно, когда он занимается домом, но с ним тут стало светлее и уютнее. И пускай его таблетки для стирки светятся в темноте, зато после них белье пахнет солнечным светом.

Сейчас он спит неведомо где. Ему снятся цифры, расчеты, презентации. Ему снятся комнаты, а в комнатах – женщины. Но не стоит спрашивать его, когда он проснется, что за женщины ему снились.

– Мне знакомые не снятся. Разве что совсем редко, – говорит он.

Я закрываю ноутбук и прислушиваюсь. Тихий звук – так скребется Скребок, но это не он.

Я обхожу первый этаж, а звук как будто убегает от меня. Я приподнимаю подушки на диване, прикладываю ухо к камину. Поднимаюсь по лестнице, останавливаюсь на полпути. Звук прячется между нижней и верхней площадкой. Я поднимаюсь доверху, спускаюсь. Кручусь на месте. Еще кручусь. Останавливаюсь.

Наконец опрометью бросаюсь к стенному шкафу под лестницей и вытаскиваю сумку, с которой Шон ходит в тренажерный зал. Форму он сдал в стирку, но кроссовки так и лежат в сумке, а также пакет с губкой и мылом и отдельно коробочка талька. Я дергаю неоново‑зеленые провода, извлекая на свет «айпод» с наушниками специально для бегунов, с такой жесткой изогнутой перемычкой, которая непременно съезжает на шею, и вид у тебя с этой фигней преглупый, даже если в самом деле бежишь трусцой. Провода запутались, не сразу удалось высвободить. Запертая в «айподе» музыка еле слышна, бьется в отчаянии. Я подношу один наушник к уху, перемычка извивается по щеке, и вдруг распахивается целый собор звуков.

– Послушай! – предложил он мне как‑то вечером. – Ты только послушай! – И сунул «айпод» в пластмассовую свинью. Какая‑то дива заулыбалась с экрана, и голос – надо еще пробиться сквозь завывания и фиоритуры – запел не пойми что и не надо понимать.

И вот она снова, на том конце ярко‑зеленого провода. «Четыре последние песни» в исполнении Элизабет Шварцкопф.[32]Неужели он потеет на беговой дорожке под «Четыре последние песни»? Я села на пол и послушала еще немного, а потом выключила «айпод» и бросила обратно в душноватую спортивную сумку. Больше я ничего не проверяла. Не расстегивала боковые карманы, не рылась в пакете с мылом, не приподнимала жесткое дно сумки, чтобы найти под ним давно забытый или недавно спрятанный кондом. Выключила музыку и засунула все это добро обратно в шкаф под лестницей.

Вот до чего тихо снежным вечером в Дублине.

Отец слушал классику. Устраивался в гостиной, бумаги громоздились перед ним на полированном столе, закат омывал комнату оранжевым. Красиво.

Не вздумай сейчас приставать к отцу.

Отец сидит в кресле, глаза прикрыты, рука свесилась с подлокотника. Мертв или спит? Мертв, и в смерти живет полной жизнью. Весь обратился в слух во сне. Или попросту отключился. Что за музыка?

«Болеро» Равеля.

Ах! Восьмидесятые годы.

Я поднимаюсь и чувствую, как он движется у меня за спиной, когда я поворачиваюсь, он говорит по телефону, курит в старомодной нашей, холодной прихожей. Он торчал в гостиной и в прихожей целыми днями, жизнерадостно болтая ни о чем. Мы с Фионой прислушивались в надежде ухватить хоть что‑то, доступное нашему разумению, выловить слово «деньги», «завещание» или хотя бы «совет графства», но отец мог полчаса кряду болтать, не назвав ни одного имени, почти не прибегая к существительным, не говоря ни слова, в котором угадывался бы смысл. «Так уж оно устроено, – говорил он. Или: – Он бы не прочь, а?» – и весьма профессионально фыркал, забавляясь с сигаретой: горящую сигарету он клал на край стола и все время передвигал, чтобы огненный кончик не соприкоснулся с деревом.

«Вот именно, вы бы так и сказали. Ха‑ха. Так бы и сказали».

А вечером, в столовой, когда музыка уже не обволакивала его, отец начинал томиться в сумерках, то и дело подходил к окну и тоскливо глядел на закат, словно спрашивая, куда же подевался весь свет. «Точно пес во время солнечного затмения», – высказалась однажды мама. Это уже в его последнюю болезнь. У него что‑то приключилось с желчью, разрушалась печень, выброс токсинов повлиял на мозг. Мир утратил смысл, зачем вращается – непонятно. Мы не сразу это заметили: в параноидальном безумии отец держался еще увереннее прежнего. Стал еще экспансивнее и не доверял никому. Он всегда это подозревал!

Как‑то днем я вернулась из бассейна, не просушив волосы. Плаванием мы занимались в колледже, там, вероятно, были и мальчишки, в общем, видимо, немного нашкодила.

– Почему она мокрая? – спросил он, обернувшись к Фионе, словно в дом явился тролль или чертяка.

– Она плавала, папочка.

– Плавала?

Неясно, чего именно он не понял, – забыл ли, как люди плавают, или из чего сделана вода, или как становятся мокрыми. Одного только он не забывал до самого конца: умения сталкивать людей лбами. Это он проделывал, даже когда всему остальному разучился.

– Женщина должна быть либо очень красивой, либо очень интересной, – повторял он, когда был еще здоров. – А ты, дорогая, безумно интересна.

«Бэээзумно», – выговаривал он с ленивой ирландской растяжкой, как все свои остроты. Фиона, понятное дело, была бэээзумно красивой.

И спиртное хлестать он не разучился. Фиона готова поспорить на этот счет, но я отчетливо помню, как мы с ней тащили в хоспис на Харолдс‑кросс бутылку джина из забегаловки возле парка. Копили карманные деньги, чтобы порадовать папочку.

Он сидел в постели и не узнал нас, когда мы вошли в палату. «Кто вы такие? – спросил он Фиону. – Почему вы меня целуете?» Но разницу между джином и паленой водкой он помнил. Мы знали, что напиток должен быть прозрачным, как вода, но все равно облажались: он выплюнул первый же глоток в стаканчик для чистки зубов и проворчал:

– Это что за хрень?

После чего все равно осушил бутылку.

Он был словно из стекла, внутренности размякли и громко шумели. Слышно было, как движется жидкость в животе, струится по пищеводу, бурчит в кишках, а затем со скрипом поднимается выше, и на лице проступала комически‑свирепая гримаса, когда отец усилием воли загонял непокорную жидкость обратно. Подавив внутренний мятеж, он прикрывал глаза и отдыхал. Затем открывал глаза и на две минуты, может, на пять вновь становился самим собой, человеком, которого мы знали: умным, деловым, значительным.

– Не кусай губы, дорогая, весь рот ободрала.

Ему не нравился мой рот, по его мнению, капризный и недовольный. «Чего дуешься? – повторял он, а однажды цветисто высказался перед приятелями: – Можно подумать, она сосала апельсины через теннисную ракетку».

Но он умел и комплименты отпускать. Отец никогда не обращался с нами как с детьми. Задень его – и он даст сдачи, рассмеши – и весь дом содрогнется от смеха. В те времена не было этих педагогических приемчиков, как у Фионы: «Прибери игрушки, а потом мы обнимемся». Когда отец был дома, каждый день превращался в драму, полыхали страсти. Он ссорился с мамой, он любил маму. Уходил из дома. Возвращался домой, тряс нас и обнимал. Я это обожала, упивалась постоянной опасностью и нежданными радостями.

Но, став постарше, я не могла его видеть, когда он напивался: как он поворачивал голову, высматривая дочерей, как продуманно, расчетливо нес чушь, заприметив собеседника. Ненавидела его позу, как он сидел, счастливо отсутствующий или бесовски одержимый каким‑то медлительным существом, подкатывал ко мне тяжеловесные фразы, которые с трудом выстраивались в его голове. Красивые фразы, подлые фразы, хвастливые, самоуничижительные.

Или нежные – эти были хуже всего.

– Смотри‑ка, да ты у нас красавица.

Подростками мы почти не видели отца. Воскресенье он неизменно проводил дома, но валялся в постели до одиннадцати, а к пяти уже отправлялся «погулять», так что мы имеем шесть часов в неделю и отбивную под мятным соусом в придачу. Делай что хочешь, сходи по нему с ума, как Фиона, будь красивой и милой и самим совершенством, носи трогательные косички, аккуратные бантики, занимайся ирландскими танцами и разучивай песни из «Оклахомы!»[33]или болтайся по дому и дуйся, как я. Все равно. Я была умной дочкой. В смысле, Фиона тоже умна, но ее ум выражался в оценках, а я стала умной, потому что умным нет надобности лезть из кожи вон.

Теперь, когда сестричка добилась идеальной жизни, она подгоняет прошлое к настоящему. Отказывается признавать отца спятившим пьяницей – таким образом, в нашей семье спятили уже двое – и, конечно, не верит в историю о том, как мы возвращались из хосписа на Харолдс‑кросс, хохоча и от смеха цепляясь друг за дружку.

– Кто ты? Почему ты меня целуешь? – спросил отец старшую дочь. – И что же ты, красотка, перестала меня целовать, как раз когда мы так друг дружке приглянулись?

Сумасшедший и пьяница – не одно и то же. С ума люди сходят примерно так же, как надоедают друг другу. То, что больше всего раздражало тебя в человеке, растет и растет, пока в один прекрасный день не обнаружишь, что от человека только это и осталось: суета, показуха, чушь, – а сам он выскользнул через заднюю дверь.

Теперь уж не сообразить, сколько длилась последняя болезнь. Очень долго. Не так уж долго. Наступили каникулы, и нас отправили к бабушке О’Ди в Саттон, где море то омывает ступени в сад, то отступает, обнажая каменистый берег, и где‑то между приливом и отливом он умер.

На похоронах мы вновь его обрели, нашего дивного отца. Церковь была набита битком, в доме толпились мужчины в строгих костюмах, они усаживались, упирались локтями в длинные бедра и рассказывали повести о его уме, догадливости, сметке, о его неотразимом обаянии. Последний великий романтик, вот он кто. Так мама сказала. Кто‑то прислал на похороны ящик «Моэта», и она велела подать шампанское к столу. Поднялась, высоко вознесла бокал:

– За Майлза, моего прекрасного мужа. Последнего великого романтика.

Пусть себе.

А потом все разошлись и мы остались втроем.

Всю осень мы проводили втроем, расклеиваясь или уж не знаю, как это назвать: дни напролет говорили об одежде, прическах, фигуре, перебирали вещички, щупали материю, вместе садились на одну и ту же диету, менялись нарядами, порой брали без спроса.

– Ты прихватила мой топ на завязочках?

– Какой еще топ?

Ничего существенного в этих беседах не было и не предполагалось. Путь один – под горку.

Когда вес Фионы упал до семи стоунов, мама отвела ее к психотерапевту, и тот сказал, что Фиона прекратила есть, чтобы не расти, – так она останется ребенком, и отец не умрет. Если это и правда, то настолько печальная, что проку от нее никакого. Джоан снова стала разгуливать в халате, Фиона перешла на творог, в холодильнике шаром покати – во всяком случае, после того, как я его прочесала, – а по весне мы открыли для себя новый мир – мальчиков.

Вернее, это открытие сделала я. По‑моему, Фиона только притворялась просвещенной.

Кто‑нибудь может решить, что мне выпала тяжкая участь расти в тени сестры‑красавицы, но Фиона из тех милых девочек, что расцветают для своих папочек, а после смерти отца она толком и не знала, что делать со своей красотой. От своей красоты она терялась. Вечно связывалась с неподходящими парнями: то с мажорами, которые ищут подружку под стать автомобилю, то с помешанными на престиже, то с подлизами и лгунами. По крайней мере, так казалось мне. Старый зануда Шэй – лучший из этой братии. И, едва обвенчавшись, она ринулась в материнство, надеясь, что там обретет покой и все от нее отвяжутся.

Но это теперь, а весной 1989 года, через полгода после смерти Майлза, моя сестра была прелестна, а я пустилась во все тяжкие. Джоан воткнула очередной окурок в белый пластиковый фильтр и достала румяна и пудру. Мы – девочки Мойнихан из Тереньюра. Наш долг – привлечь в свой дом множество женихов.

Через дорогу (теперь это большая дорога) – автобусная остановка, где я прощалась с первыми своими мальчиками. Мы часами сидели на низкой ограде или под тем или иным предлогом уходили за угол («А посмотрим, что там за углом») целоваться. Рори, Дэви, Колин, Фергюс – у одного офигенные глаза, у другого крутая прическа, или он в музыке сечет, но сколько бы я ни убеждала себя росчерками на полях тетрадей и воплями в кругу подружек, будто я люблю, люблю его (очередного), все сводилось лишь к запаху автобусного бензина, затянутым вечерам и поцелуям на холоде, пока нос от мороза не посинеет. В ту пору у меня кожа шла мурашками, стоило мне высунуться на улицу. Порой я бродила одна, лелея свои мысли, обрывая цветы с перевесившейся через забор форзиции и усыпая тропинку желтыми лепестками, – поцелуи исцеляли от всего.

Однако лишь очень не скоро я решилась на следующий шаг. Фиона, как я понимаю, тоже в этом смысле подзадержалась. Девочки Мойнихан – скромницы. Это как‑то было связано с ранним вдовством нашей матери, с инстинктивной потребностью контролировать события.

Как я скучала по той Фионе в первое свое одинокое Рождество в Тереньюре! Шон отправился в Эннискерри разыгрывать Санта‑Клауса перед ребенком, давно уже выросшим из сказок. Эйлин поила его хересом перед обедом. Я осталась одна. И скучала по сестре, которая была рада – это она так сказала, рада, – что наша мать умерла и не видит моего позора.

Кстати, тут она ошибалась. Уж кто‑кто, а мама бы меня поняла. Моя мама, вышедшая замуж за нашего красивого и несносного отца. Она бы целовала меня в повинную голову.

Я проскользнула между занавесками гостиной и уткнулась лбом в холодное стекло. Тюль сомкнулся у меня за спиной, оранжевый отблеск светофора гнал по снегу сиреневые тени, и я припомнила или выдумала какой‑то снег из детства: Майлз ведет нас на горку в парк Буши, чуть ли не все дети нашего квартала слетают с вершины на подносах, на досках, на пакетах, только держись! Потревоженные утки скользят подальше, в середину упорно не замерзающего пруда, наши вопли ударяют в пустое, нависшее небо.

Майлз в комнате, у меня за спиной, ковры свернуты, на ногах старые полукеды.

А ну‑ка, вокруг комода!

Учимся ирландским танцам, отец отбивает ритм, напевает: раз‑два‑три, раз‑два‑три, ногу согнуть – на носок – и на пят ку – стук – вверх – на пятку – носком стук‑стук.

И на минуточку, на маленькую минуточку мне плевать, что он за человек (был). То ли снег размыкает пространство‑время, то ли что, но вдруг все воспоминания об отце превращаются в коробку с шоколадными конфетами, в запахи зимы, сахар крошится в огонь, рассыпается желтыми искрами, из гаража несут холодные мандарины, мама надела свитер грубой «северной» вязки, Майлз, обнимая дочек, стоит на ступеньках и слушает, как мистер Томсон через два дома на военном рожке играет «Ночь тиха».[34]Рождество у нас всегда выходило сумбурное, до конца дня обязательно кто‑нибудь ухитрялся досадить красавцу Майлзу, пьянице Майлзу, но как хорошо все начиналось! Мы врывались в дом, две груды подарков ждали нас на диване, один конец дивана мой, другой Фионы, отличный большой диван, темно‑красная обивка с бежевой отделкой на швах.

Вот я сижу у папы на коленях, маленькая притворщица. Притворяюсь покойницей, пусть меня оживят щекоткой.

Папочка приподнимает руку, наставляет на меня палец:

– Вот так?

– Я умерла!

И я начинаю выкручиваться, сползаю на пол и оказываюсь зажата между его колен. Папа набрасывается на меня, тычет пальцем в чувствительное местечко под ребрами. Я уже едва из кожи не выпрыгиваю, пол кружится у меня под ногами. Я прочно привязана к телу, к этим пальцам, которые тычут под ребра, не давая мне разлететься на куски.

– Нет! Нет!

Папочка продолжает щекотать, сдвинувшись к краю дивана, а я валяюсь на полу, ерзаю плечами по ковру.

– Ой, нет!

Втянутые губы крепко сжимают сигарету, большая ладонь сгребла мои лодыжки, на миг отец отворачивается, чтобы свободной рукой сбросить окурок в пепельницу.





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 221 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.02 с)...