Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Часть четвертая 3 страница



– Куда катите, чуваки?

Я в изумлении обернулся к Дину:

– Ты слышал, что она сказала?

Дин сам так обалдел, что лишь медленно ехал дальше, повторяя:

– Да, я слышал, что она сказала. Я прекрасно слышал, черт возьми, ох Боже мой, ох Господи. Я не знаю, что делать, мне так чудно, так сладко в этом утреннем мире. Мы, наконец, попали на небеса. Чётче и быть не могло, не могло быть великолепнее, не могло быть по‑другому.

– Так давай же вернемся и снимем их! сказал я.

– Да, – ответил Дин, продолжая ехать на пяти милях в час. Он был сбит с толку: тут не нужно было поступать так, как он привык в Америке. – Их там миллионы по всей дороге! – сказал он. Однако, все‑таки развернулся и вновь подъехал к девушкам. Те шли работать в поля; они улыбались нам. Дин немигающе уставился на них своими каменистыми глазами. – Черт! – еле слышно вымолвил он. – Ох! Это слишком грандиозно, так не бывает. Девчонки, девчонки. И вот прямо сейчас, в моем состоянии и положении, Сал, я врубаюсь во внутренности этих домов, что мы проезжаем… Дверей‑то нет, и это четко – заглядываешь внутрь и видишь соломенные подстилки, и там спят маленькие смуглые пацанчики, и ворочаются перед тем, как проснуться, их мысли сгущаются в пустом разуме сна, сознание восстает, а матери готовят им завтрак в железных котелках, и я врубаюсь в эти ставни, которые у них вместо окон, и в стариков – их старики такие невозмутимые и величественные, их ничто не беспокоит. Здесь нет подозрительности – ничего такого. Все бесстрастны, все смотрят на тебя такими честными карими глазами и ничего не говорят, они лишь смотрят, и в этом взгляде все человеческое – оно смягчено, приглушено, но все же оно есть. Только врубись, что за идиотские рассказы ты читал про Мексику, про спящего гринго и всякую разную дребедень про черномазых мексов и так далее – и сравни, что на самом деле: люди здесь прямые и добрые, и никого пальцем не тронут: просто поразительно. – Вымуштрованный суровой дорожной ночью, Дин явился в мир, чтобы увидеть его новыми глазами. Он согнулся над баранкой, он смотрел по сторонам и медленно катился дальше. Выезжая из Сабинас‑Хидальго, мы остановились заправиться. Здесь, перед допотопными колонками, ворчливо перебрасывались шутками собравшиеся ранчеры в соломенных шляпах и с усами как велосипедные рули. Подальше в полях старик пахал на ослике, подгоняя его хлыстом. Над чистыми, извечными трудами человеческими ясно всходило солнце.

Мы продолжали путь к Монтеррею. Перед нами громоздились великие горы под снежными шапками; мы летели прямо на них. Раскрылся горный проход, дорога начала виться на перевал, и мы следовали ее изгибам. За считанные минуты осталась позади мескитовая пустыня, и мы уже карабкались в холодных потоках воздуха по дороге, отгороженной от пропасти каменной стенкой, а на скалах известкой было крупно выведено имя президента – АЛЕМАН! На этой высокой дороге мы не встретили никого. Она, извиваясь, бежала меж облаков и вывела нас на обширное плато на вершине. Большой промышленный город Монтеррей на противоположной его стороне слал столбы дыма к голубым небесам, а гигантские облака, поднимаясь с Залива, разрисовывали чашу дня барашками Въезд в Монтеррей был совсем как въезд в Детройт – меж нескончаемых высоченных фабричных стен, вот только ослики грелись на травке перед ними, да взгляд останавливался на скученных саманных кварталах города с тысячами хипстеров‑ловкачей, что околачиваются у дверей домов, со шлюхами, что выглядывают из окон, с диковинными лавчонками, где торгуют неизвестно чем, да с узенькими тротуарчиками, на которых бурлит человечество почище гонконгского.

– Йоуу! – завопил Дин. – И всё под этим солнцем! Ты врубился в это мексиканское солнце, Сал? От него просто торчишь. Фу‑у! Я хочу все дальше и дальше – дорога просто гонит меня!! – Мы заикнулись было о том, чтобы задержаться в монтеррейской вакханалии, но Дину не терпелось за сверхкороткое время доехать до Мехико, а кроме этого, он знал, что дорога будет становиться все интереснее – особенно впереди, всегда впереди. Он гнал как одержимый, не отдыхая ни минуты. Мы со Стэном были совершенно измочалены, поэтому сдались и решили вздремнуть. Выехав из Монтеррея, я выглянул наружу и увидел зловещую гигантскую пару пиков за Старым Монтерреем. Туда‑то и уходили всегда преступники.

Впереди лежал Монтеморелос, новый спуск в более жаркие широты. Становилось все жарче и страннее. Дину во что бы то ни стало понадобилось разбудить меня, чтобы я на все это взглянул:

– Посмотри, Сал, только не пропусти! – Я посмотрел. Мы ехали по болотам, а вдоль дороги то тут, то там шли странные мексиканцы в лохмотьях, на веревочных поясах у них болтались мачете: некоторые рубили кусты. Все они останавливались и провожали нас ничего не выражавшими взглядами. Сквозь чащобу кустов мы время от времени замечали крытые соломой хижины с бамбуковыми стенками, типа африканских – палки и больше ничего. Странные молодые девочки, темные как луна, смотрели из таинственно зеленевших проемов. – Ох, чувак, как я хочу остановиться и чутка побаловаться с этими малышками, – закричал Дин, – да только видишь, какой‑нибудь старик или старуха обязательно крутятся поблизости, обычно на заднем плане, иногда ярдах в ста, собирают хворост или присматривают за скотиной. Девчонки никогда не бывают одни. Никто никогда не бывает один в этой стране. Пока ты спал, я врубался в эту дорогу и в эту страну, и если бы я только мог рассказать тебе обо всем, что мне приходило в голову, чувак! – Он весь покрылся потом. Глаза у него были воспаленными, безумными, но покорными и нежными: он нашел людей, себе подобных. Мы неслись прямо по бескрайней стране болот на постоянннх сорока пяти. – Сал, я думаю, местность не изменится еще очень долго. Если ты сядешь, я посплю.

Я сел за руль и погрузился в свои собственные грезы; я ехал через Линарес, сквозь жаркие, плоские болота, через дымящуюся Рио‑Сото‑ла‑Марина под Хидальго, и дальше. Великая зеленая долина – джунгли и длинные поля, на которых зеленеют всходы, – раскрылась передо мной. С узкого ветхого моста люди наблюдали за тем, как мы едем. Струилась горячая река. Затем мы вновь стали подыматься, пока на нас не начало наступать что‑то типа пустыни. Впереди был город Грегориа. Мальчишки спали, и я был один за рулем перед лицом вечности, а дорога бежала, прямая как стрела. Совсем не так едешь по Каролине, или по Техасу, или по Аризоне, или по Иллинойсу; но так мы ехали по миру туда, где, наконец, сможем познать самих себя среди индейцев‑феллахов мира – того племени, что есть сама суть основного, первобытного, воющего человечества, племени, охватившего поясом экваториальный живот мира от Малайи (длинного ногтя Китая) до Индии – великого субконтинента, до Аравии, до Марокко, до тех же пустынь и джунглей Мексики, по волнам до Полинезии, до мистического Сиама, укутанного в желтый халат, и снова по кругу, по кругу, так что слышишь один и тот же надрывный вой и у вросших в землю стен Кадиса в Испании, и за 12.000 миль оттуда – в глубинах Бенареса, Столицы Мира. Сомнений быть не могло: эти люди – настоящие индейцы, а вовсе не Педры и Панчи из глупых баек цивилизованной Америки – у них высокие скулы, раскосые глаза и мягкие повадки; они не дураки, они не шуты; они – великие, суровые индейцы, они – источник человечества и отцы его. Пусть волны морские принадлежат китайцам, суша – владение индейцев. Они в пустыне, именуемой «историей», – такая же суть, как камни – в пустыне земной. И они знали это, когда мы проезжали мимо – якобы значимые толстосумы‑американцы, приехавшие порезвиться в их землю, они знали, кто отец, а кто сын извечной жизни на земле, но ничего не говорили. Ибо когда опустошение нагрянет в мир «истории», и Апокалипсис феллахов снова возвратится – уже в который раз, – люди будут все так же неподвижно глядеть теми же самыми глазами и из пещер Мексики, и из пещер Бали, где все начиналось, где нянчили Адама и учили его знать. Так росли во мне мысли, пока я вел машину в жаркий, пропеченный солнцем городок Грегорию.

До этого, еще в Сан‑Антонио, я в шутку пообещал Дину, что раздобуду ему девчонку. Это был спор, вызов был принят. Когда я притормозил у бензоколонки около солнечной Грегории, через дорогу на сбитых ногах перебежал паренек с огромным солнцезащитным козырьком для ветрового стекла и спросил, не хочу ли я купить его:

– Тебе нравится? Шестьдесят песо. Habla Espanol? Sesenta peso. Мое имя Виктор.

– Не‑а, – в шутку ответил я. – Сеньориту куплю.

– Конечно‑конечно! – возбужденно закричал тот. – Достану тебе девушек, любое время. Сейчас слишком жарко, – с отвращением добавил он. – Нет хорошие девушки, когда жарко день. Подожди вечер. Тебе нравится тень?

Козырька я не хотел, я хотел девчонок. Я разбудил Дина:

– Эй, чувак, в Техасе я обещал, что найду тебе девчонку; все нормально, разомни косточки и просыпайся парень; девчонки нас уже ждут.

– Что? что? – вскричал тот, подскакивал, весь растрепанный. – Где? где?

– Вот этот парень, Виктор, покажет нам, где.

– Ну так поехали же, поехали! – Дин выпрыгнул из машины и изо всех сил стиснул Виктору руку. Поблизости от заправки околачивалась компания других мальчишек – они скалились, половина босиком, но все в обвисших соломенных шляпах. – Чувак, – сказал мне Дин, – ну разве плохо провести денек вот так? Гораздо круче, чем в денверской бильярдной. Виктор, у тебя есть девчонки? Где? А donde? – закричал он по‑испански. – Врубись, Сал, я говорю по‑испански.

– Спроси, нет ли у него травы? Эй, пацан, у тебя есть ме‑ри‑уа‑на?

Тот серьезно кивнул:

– Конечно, любое время, много. Пошли со мной.

– Хии! Уии! Хуу! – завопил Дин. Он совсем проснулся и теперь прыгал вдоль и поперек этой сонной мексиканской улочки. – Поехали все. – Я раздавал «лаки‑страйки» остальным пацанам. Они получали массу удовольствия от нас, а особенно – от Дина. Они поворачивались друг к другу и, прикрывшись ладошками, тараторили свои соображения по поводу безумного американского кошака. – Врубись в них, Сал, как они говорят про нас и врубаются. Ах ты, Господи Боже мой, что это за мир! – Виктор влез к нам в машину, мы дернулись и поехали. Стэн Шепард крепко спал, но под это безумие проснулся.

Мы заехали далеко в пустыню по другую сторону городка и свернули на разбитую грунтовую дорогу, в глубоких колеях которой машина подскакивала как никогда раньше. Впереди виднелся дом Виктора. Он стоял на краю кактусовых равнин в тени нескольких деревьев – простой глинобитный ящик из‑под печенья: несколько человек слонялось по двору.

– Кто это? – весь в возбуждении вскричал Дин.

– То мои братья. Моя мать тоже там. Моя сестра тоже. То моя семья. Я женат, я живу в городе.

– А как насчет твоей матери? – струхнул Дин. – Что она говорит по части марихуаны?

– О, она мне достает. – Пока мы ждали в машине, Виктор вышел, проскакал к дому и сказал несколько слов пожилой даме, которая живо повернулась и ушла в садик, где стала собирать макухи конопли, уже сорванные и оставленные сушиться на солнце пустыни. Братья Виктора тем временем скалились нам из‑под дерева. Они пытались подойти и познакомиться, но подняться и пройти до нашей машины заняло бы у них некоторое время. Виктор вернулся, дружелюбно ухмыляясь.

– Чувак, – сказал Дин, – этот Виктор – самый милый, самый клевый, самый неистовый котяра из всех, кого я встречал за всю свою жизнь. Ты только посмотри на него, посмотри, как медленно и четко он ходит. Здесь не нужно спешить. – Постоянный, настойчивый ветер пустыни задувал в машину. Было очень жарко.

– Видишь, как жарко? – спросил Виктор, усаживаясь рядом с Дином на переднее сиденье и показывая на раскаленную крыщу «форда». – Возьми ма‑ри‑гану – и больше не жарко. Подожди.

– Да, – ответил Дин, поправляя темные очки, – я подожду. Будь спок, Виктор, мальчик мой.

Вот неторопливо подошел долговязый брат Виктора с кучкой травы на газетном листе. Он высыпал ее Виктору на колени и мимоходом облокотился на дверцу машины, чтобы лишь кивнуть, улыбнуться нам и сказать:

– Привет. – Дин тоже кивнул и приветливо улыбнулся. Никто не разговаривал; это было прекрасно. Виктор начал сворачивать громаднейший бомбовоз, который кто‑либо в жизни видел. Он сделал из коричневой оберточной бумаги примерно такую сигару «корона» из всего этого чая. Косяк получился огромным. Дин, выпучив глаза, смотрел на него. Виктор как ни в чем ни бывало поджег самокрутку и пустил ее по кругу. Затягиваться ею было так, словно нагибаешься над дымовой трубой и вдыхаешь. В горло ворвалась одна грандиозная волна жара. Мы задержали дыхание и выпустили дым почти одновременно. Улетели все моментально. Пот заледенел у нас на лбу, все вдруг стало как на пляже в Акапулько. Я выглянул в заднее окно машины – там стоял еще один, самый странный брат Виктора, скорее перуанец, а не индеец, высокий, с шарфом через плечо – стоял, прислонившись к столбику, и ухмылялся, слишком стесняясь подойти и пожать нам руку. Казалось, вся машина окружена братьями, поскольку еще один появился со стороны Дина. Потом произошло самое удивительное. Все настолько закинулись, что обычные формальности были отброшены, и все сосредоточились на вещах, вызывавших немедленный интерес, и теперь в этом явилась вся странность американцев и мексиканцев, пыхающих вместе посреди пустыни, больше того – странность видеть в тесной близости лица, и поры кожи, и мозоли на пальцах, и вообще сконфуженные скулы иного мира. И вот братья‑индейцы начали говорить о нас тихими голосами – обсуждали: заметно было, как они смотрят, оценивают и сравнивают впечатления, или же исправляются и меняют мнение:

– Да, да. – А Дин, Стэн и я обсуждали их по‑английски.

– Ты только врубись в этого дьявольского брата позади, который не сдвинулся от своего столбика ни на шаг и ни на волосок не уменьшил интенсивность радостной, смешной застенчивости своей улыбки, а? А тот, что у меня слева, постарше, больше уверен в себе, но такой печальный – типа завис, может даже, типа бича в городе, а Виктор солидно женат… он как этот чертов египетский фараон, видишь? Эти парни – настоящие кошаки. Никогда ничего подобного не видал. Они же про нас говорят и нам удивляются, типа видишь? Типа нас, но со своими собственными приколами, их интерес, возможно, вертится вокруг того, как мы одеты – совсем как у нас, на самом деле – если бы не странность вещей, которые у нас в машине, и странная манера смеяться не как они, и даже, может быть, то, как мы пахнем по сравнению с ними. Тем не менее, я зуб бы дал узнать, что они про нас говорят. – И Дин попытался. – Эй, Виктор, чувак… что твой брат только что сказал?

Виктор обратил на него свои скорбные карие глаза:

– Да‑а, да‑а.

– Нет, ты не понял. О чем вы, парни, говорите?

– О, – ответил Виктор в великом смятении, – тебе не нравится мар‑гуана?

– Ох нет, да, прекрасно! О чем вы говорите?

– Говорить? Да, мы говорить. Как вам нравится Мехика? – Трудно без общего языка. Все затихли, остыли и улетели по новой – и лишь наслаждались ветерком из пустыни и обдумывали свои отдельные национальные, расовые и личные соображения о высокой вечности.

Настало время для девочек. Братья отползли в свое пристанище под деревом, мать наблюдала за нами из залитых солнцем дверей, а мы медленно попрыгали по кочкам обратно в город.

Но теперь это уже не доставляло неудобств; теперь это стало приятнейшим и грациозным путешествием по волнам мира как по голубому морю, и лицо Дина было залито неестественным сиянием, что было как золото, когда он велел нам впервые постичь амортизаторы автомобиля и врубиться в езду. Вниз‑вверх – мы подскакивали, и даже Виктор понял весь кайф этого и рассмеялся. Потом он показал налево – куда ехать к девчонкам, а Дин, глядя в ту сторону с неописуемым восторгом и весь подаваясь туда, крутнул руль и мягко и уверенно покатил нас к цели, между прочим слушая попытки Виктора изъясниться и величественно и высокопарно повторяя:

– Да, конечно! Я в этом и не сомневался! Определенно, чувак! О, в самом деле! Н‑ну, елки‑палки, ты говоришь самое дорогое для моих ушей! Разумеется! Да! Продолжай, пожалуйста! – В ответ на это Виктор продолжал говорить – сурово и с превосходным испанским красноречием. На какой‑то безумный миг я усомнился: а не понимает ли Дин все до единого слова по какому‑то чисто дикому наитию, внезапным гением откровения, вдохновленным его сияющим счастьем? В тот момент он выглядел точь‑в‑точь как Франклин Делано Рузвельт – какое‑то помрачение у меня в пылающих очах и плывущем мозгу – настолько, что я чуть не подскочил на сиденье и не ахнул от изумления. В мириадах уколов небесного излучения я лишь усилием воли мог различить фигуру Дина, и он был похож на Бога. Я так высоко улетел, что пришлось откинуть голову на спинку сиденья; от скачков машины меня пробивало дрожью экстаза. Просто подумать о том, чтобы выглянуть в окно и посмотреть на Мексику – которая у меня в уме теперь уже стала чем‑то иным – было как отпрянуть от некоего причудливо изукрашенного ларца с драгоценностями, на который боишься взглянуть из‑за собственных глаз – те смотрят внутрь, богатства и сокровища – слишком много, чтобы вместить в себя сразу. Я сглотнул слюну. Я видел, как с неба стекают потоки золота, прямо сквозь драную крышу нашей колымаги, прямо сквозь мои зрачки, а на самом деле – сразу внутрь них: они были везде. Я смотрел в окно на жаркие, солнечные улицы и видел женщину в дверях, и подумал, что она слушает каждое слово, что мы говорим, и сама себе кивает – обычные параноидальные видения после чая. Но поток золота не иссякал. В своем нижнем разуме я надолго потерял сознаняе того, что мы делаем, и пришел в себя лишь несколько позже, когда оторвал взгляд от огня и молчания, будто пробудился от сна навстречу миру или пробудился от пустроты навстречу сну, и мне сказали, что мы стоим возле дома Виктора, а сам он был уже в дверях машины со своим маленьким сыном на руках, он нам его показывал:

– Видишь мой бэби? Его имя Перес, его шесть месяцев.

– Ну и ну, – сказал Дин, и лицо его все еще было преображено в ливень высшего удовольствия и даже блаженства, – он самый хорошенький ребенок, которого я видел. Посмотрите на эти глаза. А теперь, Сал и Стэн, – сказал он, поворачиваясь к нам с серьезным и нежным видом, – я хочу, чтобы вы в о‑со‑бен‑но‑сти увидели глава этого мексиканского мальчугана, сына нашего чудесного друга Виктора, и заметили, как он станет мужчиной со своей особенней душою, которая выразит себя через окна – его глаза, ведь такие прелестные глаза, конечно же, пророчат и указывают на прелестнейшую из душ. – То была прекрасная речь. И прекрасный ребенок. Виктор скорбно глядел на своего ангела. Нам всем хотелось бы себе таких сыновей. Так велика была сила наших чувств по отношению к душе ребенка, что он что‑то почувствовал, и его личико начало кривиться: хлынули горькие слезы, и какую‑то неведомую печаль утишить у нас не было средств, поскольку она простиралась слишком далеко назад, в бесчисленные тайны и время. Мы испробовали всё: Виктор обхватил его за шею и стал укачивать, Дин курлыкал, я дотянулся и начал гладить ему ручки. Плач только становился громче.

– Ах, – произнес Дин, – мне ужасно жаль, Виктор, что мы опечалили его.

– Он не печальный, бэби плачет. – В дверях, за спиной у Виктора, слишком робея, чтобы выйти к нам, стояла его маленькая босоногая жена, с тревожной нежностью дожидаясь, пока малютку вернут ей в руки, такие смуглые и мягкие. Виктор, показав нам ребенка, забрался обратно в машину и гордо ткнул куда‑то вправо.

– Да, – сказал Дин, развернул «форд» и направил его по узким алжирским улочкам, и лица со всех сторон наблюдали за нами с легким любопытством. Мы приехали в бордель. Это было величественное оштукатуренное сооружение под золотым солнцем. На улице, облокотившись о подоконники, манившие вглубь заведения, стояла пара фараонов в мешковатых штанах, сонных, изнывавщих от скуки, которые одарили нас короткими заинтересованными взглядами, когда мы входили внутрь; они оставались на месте все три часа, что мы куролесили там, у них под самым носом, пока мы в сумерках не вышли и по настоянию Виктора не одарили каждого суммой, равной двадцати четырем центам, единственно ради проформы.

А внутри мы обнаружили девчонок. Некоторые возлежали на кушетках по ту сторону танцплощадки, некоторые киряли у длинной стойки бара справа. Арка в центре уводила к крохотным конуркам, похожим на раздевалки на общественнмх пляжах. Конурки эти располагались на залитом солнцем дворе. За стойкой стоял владелец – молодой мужик, который немедленно выбежал вон, едва услышал, что мы хотим послушать мамбо, вернулся с кипой пластинок, в основном – Переса Прадо, и свалил их все на колонку. Через мгновение весь город Грегориа уже мог слышать, как веселятся в «Сала‑де‑Байле». В самом зале грохот музыки – ибо именно так надо по‑настоящему крутить пластинки в музыкальном автомате, именно для этого он и был с самого начала предназначен, – был настолько оглушителен, что Дина, Стэна и меня на мгновение потрясло осознание того, что мы ни разу в жизни не осмеливались слушать музыку так громко, как нам этого хотелось – а именно так громко нам этого и хотелось. Она ревела и содрогалась прямо нам в лица. Через несколько минут добрая половина этой части города была у окон и смотрела, как «американос» пляшут с девчонками. Все они стояли там, рядышком с фараонами на земляном тротуаре, небрежно и безразлично облокотясь на подоконники. «Еще Мамбо‑Джамбо», «Чаттануга де Мамбо», «Мамбо Нумеро Охо» – все эти великолепные номера разносились и пылали в золотом таинственном дне как те звуки, что ожидаешь услышать в последний день мира при Втором Пришествии. Трубы казались настолько громкими, что я думал, их слышно аж в пустыне, откуда, в любом случае, они и ведут свое происхождение. Барабаны обезумели. Бит мамбо – это бит конги из Конго, с реки Африки, всесветной реки; на самом деле, это всемирный бит. Уум‑та, та‑пуу‑пум – УУМ‑та, та‑пу‑пум. «Монтунос» пианино ливнем изливались на нас из динамиков. Лидер кричал так, будто неимоверно задыхался, финальные припевы труб, которые шли вместе с оргазмами ударных на конгах и бонгах в великой безумной записи «Чаттануги» заморозили Дина намертво на какое‑то мгновение, а затем он содрогнулся и его прошибло потом; после, когда трубы впились в сонный воздух своим подрагивавшим эхом, словно в гроте или в пещере, его глаза округлились, будто он узрел дьявола, и он крепко зажмурился. Меня самого это потрясло как марионетку: я слышал, как трубы излохматили тот свет, что я узрел, и я затрясся до самых пят.

Под быстрый «Мамбо‑Джамбо» мы неистово плясали с девчонками. Сквозь свои бредовые видения мы уже начали различать разнообразие их личностей. Это были замечательные девчонки. Странным образом, самая дикая была наполовину индианкой, наполовину белой, родом из Венесуэлы, и было ей всего восемнадцать. Похоже, она происходила из хорошей семьи. Зачем она, с ее утонченной и нежной наружностью, пошла на панель в Мексике, одному Богу известно. Ее привело сюда какое‑то ужасное горе. Пила она выше всякой меры. Она глотала напитки, когда уже казалось, что ее вот‑вот вырвет. Она постоянно опрокидывала стаканы – еще и затем, чтобы заставить нас истратить здесь как можно больше. В своем легоньком домашнем халатике среди беда дня она яростно отплясывала с Дином, вешалась ему на шею и просила, просила всего на свете. Дин был настолько обдолбан, что не знал, с чего начать – с девчонок или с мамбо. Они с ней сбежали в раздевалки. Меня со всех сторон осадила толстая и неинтересная девушка со щенком, которая разозлилась на меня за то, что я невзлюбил ее песика, поскольку тот все время пытался меня цапнуть. В конце концов, она согласилась куда‑то его унести, а когда вернулась, меня уже подцепила другая девчонка – на вид получше, но тоже не фонтан; она повисла у меня на шее как пиявка. Я пытался вырваться, чтобы пробиться к шестнадцатилетней цветной девчонке, что сидела на другой стороне зала, угрюмо созерцая собственный пупок через вырез в коротеньком платье‑рубашечке. У Стэна была пятнадцатилетняя малютка с миндальной кожей, в платье, которое чуть‑чуть было застегнуто сверху и чуть‑чуть снизу. Это было безумно. Человек двадцать просунулись с улицы в окно и смотрели на все это.

Один раз зашла внутрь мать моей цветной малышки – сама не цветная, а темная – и коротко и скорбно посовешалась о чем‑то с дочерью. Когда я это заметил, мне стало очень стыдно пытаться сделать то, чего я на самом деле так желал. Я позволил пиявке утащить себя в задние комнаты, где, как во сне, под грохот и рев динамиков мы полчаса раскачивали кровать. То была просто квадратная комната со стенками из деревянных реек и без потолка; в одном углу – икона, в другом – умывальник. По всему темному вестибюлю девушки кричали:

– Аgua, agua caliente! – что означает: «Горячей воды!» Стэна и Дина тоже не было видно. Моя подруга запросила тридцать песо – около трех с половиной долларов, и стала клянчить еще десятку и про что‑то длинно рассказывать. Я не знал цены мексиканских денег: может, я у них вообще миллионер. Я швырнул ей бабки. Мы снова рванули плясать. На улице уже собралась толпа побольше. Легавые, похоже, скучали как обычно. Хорошенькая венесуэлочка Дина схватила меня за руку и притащила в странный бар в соседней комнате, очевидно, принадлежавший самому борделю. Здесь разговаривал и протирал стаканы молодой бармен, а старик с велосипедными усами что‑то горячо с ним обсуждал. В громкоговорителе тоже ревело мамбо. Казалось, включили целый мир. Венесуэлочка повисла у меня на шее и стала просить меня купить ей выпить. Бармен наливать ей не хотел. Но та все клянчила и клянчила, а когда он все‑таки дал ей стакан, она его опрокинула, но на этот раз не специально, потому что в ее бедных, ввалившихся, потерянных глазах я заметил досаду.

– Давай полегче, бэби, – сказал я ей. Мне пришлось поддерживать ее на табуретке – она постоянно соскальзывала. Я никогда не видел пьяных женщин, да еще к тому же и восемнадцати лет от роду. Я купил ей выпить еще: она просила о снисхождении, дергая меня за штаны. Стакан она хватила залпом. У меня не доставало силы духа попробовать ее. Моей девчонке было лет тридцать, и она лучше о себе заботилась. Венесуэлочка корчилась и страдала у меня в объятьях, а мне хотелось утащить ее в глубину дома, раздеть и просто поговорить – так твердил я себе. Я просто бредил от желания обладать ею – и другой темной малюткой тоже.

Бедный Виктор – все это время он простоял, опираясь спиной о латунные поручни стойки бара и радостно подпрыгивая при виде того, как куролесят трое его американских друзей. Мы покупали ему выпить. Его глаза блестели от желания женщины, но он не принимал никого, храня верность жене. Дин совал ему деньги. В этом безумном вертепе я смог рассмотреть, что же творится с Дином. Он настолько шизанулся, что не соображал, кто я такой, когда я заглянул ему в лицо.

– Да‑а, да‑а! – Вот все, что он твердил. Казалось, этому не будет конца. Как призрачный арабский полуденный сон в иной жизни – Али‑Баба, закоулки и куртизанки. Снова я со своей подругой ринулся к ней в комнату; Дин и Стэн обменялись девчонками; все скрылись на какой‑то миг на виду, и зрителям пришлось дожидаться продолжения спектакля. День удлинялся и становился прохладнее.

Скоро в старую клевую Грегорию придет таинственная ночь. Мамбо ни на минуту не смолкало, оно неистовствовало дальше, словно бесконечное путешествие сквозь джунгли. Я не мог отвести глаз от темной малышки – от того, как по‑королевски она ходит, даже когда хмурый бармен унижает ее каким‑нибудь лакейским занятием, типа принести нам выпивку или подмести за стойкой. Из всех девчонок в заведении деньги больше всего нужны были ей: может, мать приходила как раз за деньгами для ее братишек и сестренок. Мексиканцы бедны. Ни разу, ни разу не пришло мне в голову просто подойти и дать ей денег. У меня такое чувство, что она взяла бы их с определенной долей презрения, а презрение от таких, как она, приводит меня в трепет. В собственном безумии я на самом деле влюбился в нее на те несколько часов, что мы там провели: та же самая безошибочная резь разума, те же вздохи, та же боль и превыше всего прочего – то же нежелание и страх приблизиться. Странно, что Дину и Стэну тоже не удалось подойти к ней; ее непроницаемое достоинство – вот отчего она была бедна в старом диком борделе, подумать только. Один раз я заметил, что Дин, как статуя, наклонился к ней, готовый лететь, и на лице у него отразилось, насколько он сбит с толку – так холодно и высокомерно глянула она в его сторону; он бросил чесать себе живот, разинул рот и, наконец, склонил перед нею голову. Ибо она была королевой.

Вдруг в общем сумбуре Виктор стал хватать нас за руки и отчаянно жестикулировать.

– В чем дело? – Он, как мог, старался нам втолковать. Потом подбежал к бару, выхватил у оскалившегося бармена чек и притащил нам показать. Счет вырос до трех сотен песо, или тридцати шести американских долларов, а это большие деньги в любом борделе. Но нам пока не удавалось протрезветь и не хотелось уезжать; хоть мы и были уже на исходе, но по‑прежнему желали побарахтаться тут с нашими любезными подружками – в этом странном арабском раю, который, в конце концов, обрели после трудной, трудной дороги. Но надвигалась ночь, и надо было закругляться; Дин тоже это видел и уже начал хмуриться, задумываться и пытаться прийти в себя, а я, наконец, высказал идею уехать отсюда раз и навсегда:





Дата публикования: 2014-11-28; Прочитано: 154 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.012 с)...