Студопедия.Орг Главная | Случайная страница | Контакты | Мы поможем в написании вашей работы!  
 

Міністерство освіти і науки України 2 страница



– Вон Билли Арто! Ура «Дракутским Тиграм»! – завопил Винни, но Билли только проплыл мимо, он опаздывал, он их видел.

– А вы, парни, – вы чего делаете? – уже почти десять, а вы все еще тут посреди дороги выкаблучиваетесь, детство в одном месте играет, вот у меня уже девчонка есть, покеда, сосунки. – Билли был известен под именем Ай да парень. – Ай да парень этот Гас Ригопулос, все пальто в снегу! – крикнул он, презрительно махнув на прощанье рукой. – Скормите его горяченькой ночной птичке! – крикнул он, исчезая в длинной улице, что шла вдоль Текстильного института и снежных полей к мосту на Муди‑стрит и к огням центра – туда стремилось много другого народу, катилось много машин, мягко похрустывая цепями, а их красные хвостовые огоньки красиво горели под снегом настоящим Рождеством.

– А вон Иддиёт! – ликующе завопили все они, когда из тьмы нарисовался здоровенный силуэт Джо Биссонетта, который, едва завидев их, тотчас развернул плечи двумя призрачными горбами по бокам от утопшего в груди и выпяченного подбородка и направился к ним мягкой кошачьей походкой. – Вот идет наш большой морпех!

– УУ! – приветствовал их Джо, жестко удерживаясь в позе «морского пехотинца», копируя все неуклюжие прихваты громадных морских псов из фильмов Чарльза Бикфорда [6]в тридцатые, все комиксы про здоровенных Фейганов с бычьими плечами, ту гигантскую тварь, что когда‑то гонялась за Чарли Чаплиной с иглой морфия, только современный, в морской фуражке, сдвинутой на один глаз, и со стиснутыми кулаками, с оскалом, обнажившим огромные, немного неровные зубы, ухмыляясь, готовясь драться и калечить.

А из банды выступил Джеки Дулуоз – точно в такой же позе, набычившись, скорчив рожу и вытаращив глаза, сжав кулаки; они нос к носу подступили друг к другу, тяжело дыша и держа паузу, чуть ли не зуб к зубу; вот так они бессчетными стылыми зимними ночами возвращались с матчей и борцовских поединков, из мальчишеских киношек, бок о бок, выдувая ртами мерзлые пузыри пара, и люди глядели на них, не веря своим глазам, не в силах убедиться в темноте, действительно ли Иддиёт Джо и Загг, два здоровенных морпеха, прут по улице, чтобы разнести салуны в пух и прах. Какой‑то мелвилловский сон о китобойных городках посреди новоанглийской ночи… Некогда Гас Ригопулос целиком и полностью владел душой Иддиёта – всего‑навсего добросердечного простодушного жеребца, сильного, как два взрослых мужика; вился вокруг него, как шаман, выпучив глаза, в летних парках, а Иддиёт по своей доброй натуре подлизывался к нему, пока на самом деле по приказу Гаса вылитым зомби не кинулся на Загга, носорожьи воя, не погнал его по всем джунглям подростковых кошмаров на пустырях после заката; в банде гуляла давняя шутка, что Могучий Иддиёт и убить готов, стоит Гасу слово шепнуть. Теперь же они поутихли немного; у Иддиёта завелась девчонка, он как раз шел к ней на свидание, «Зовут Ритой, – сообщил он им, – вы ее не знаете, она славная девчушка, вон там живет», – и показал, по‑своему, по‑простому сообщив им, краснощекий франкоканадский здоровяк, крестьянский сын из большой и шумной семьи в двух кварталах отсюда. На голове его снег насугробил маленький осиянный осанной нимб… его аккуратно расчесанные, приглаженные волосы, широкое самодовольное здоровое лицо, полное и сдобное над темным шарфом и огромным теплым пальто новоанглийской зимы.

– И‑идьёт! – повторил он, значительно всех оглядев и отваливая своей дорогой. – Увидимся…

– Зырь, как повалил, клепаный Иддиёт, ты видал, как он из школы домой ходит?..

– Эй, Мыш, без шуток – слыхал, чё Джек говорит? Каждый день первым из старших классов вываливает, только дверь в подвале откроется, звонок еще не дозвенел, все в раздевалку, а Иддиёт уже тут как тут – что кошмар твой выплывает, шагами здоровенными, как у лесоруба, пилит по травке, по тротуару, по мостику через канал, мимо киоска, по путям, мимо ратуши – о какой, первый правильный пацан из подвала вылез. Джимми Макфи, Джо Ригас, я, ну, быстрые такие все – мы за Иддиётом только в сотне ярдов телепенимся…

– А Иддиёт уже пол‑Муди‑стрит пронесся, но он не только домой спешит, уроки делать как можно скорее, потому что у него на уроки шесть часов уходит…

– …а полетел, полетел – мимо салуна «Серебряная звезда», мимо большого дерева у женской школы, мимо статуи, мимо…

– …и вот он… – (Лозон и Загг уже наперебой орут эту информацию Джи‑Джею и всем прочим) – …на домашнее задание шесть часов надо, но ему сначала нужно сожрать три гамбургера до ужина и шесть раз в пристенок сыграть с сестренкой Терри…

– …у старины Иддиёта нет времени потусоваться, покурить с толпой перед школой, чтобы Джо Мапл его засек и настучал директору, Иддиёт – самый честный, прилежный, работящий ученик во всех Соединенных Штатах Америки и никогда в жизни ни одного урока не прогулял, и вот он открывает парад по Муди до самого своего дома… Девчонки со своими клятыми банданами и бананами тащатся у него далеко в хвосте…

– Ай да парень этот Иддиёт! Во как прет по снегу. – Джи‑Джей уже подхватился и показывал на него. – Гляньте, ему сугробы по самую задницу. И‑иддиёт, во даёт, не грусти малышка‑а, соль земли просто, пенка на супе, да он – не, говно вопрос, он прекраснейший пацан, что топтал зелень господню, или спасения нам не будет… Чуть‑чуть покоя перед смертью, милый боженька, – заключил Джи‑Джей, перекрестившись, а все посматривали на него краем глаза и ждали следующего прикола.

И этот яркий и веселый перекресток на четверть часа принадлежал только им, а они стояли и трепались в юности дней своих в родном городке.

– Ну, что скажешь, Загг, – вдруг выпалил Джи‑Джей, грубо хватая Загга, притягивая к себе и зажимая ему голову, – потом взъерошил ему волосы и рассмеялся. – Старый добрый Загг, стоит все время в стороне и широченно улыбается… золотой ты парнишка, Загго – Даже у Скотти в зубах не больше золота, со всеми его делишками с Пацаном Фаро, чем в тебе, с твоими чокнутыми окосевшими глазами – они у тебя только в рот смотрят и сияют, вот такой ты, Загг, это кроме шуток… В интересах чего, рыг дрыг, – и несколько раз задрал ногу с похабным значением. – Тебе голову нужно зажать в несколько раз сильнее, пока не запросишь пощады у Турко Джи‑Джея, Чертова Чуда Лоуэлла в Маске, а он тогда решит, отпускать тебя и даровать тебе пощаду или нет – назад, джентльмены, дайте мне поставить Загго Христаради Дулуоза на его клятые колени раз и всемогуще навсегда…

– Глянь, шесть тысяч ребятишек скупают у Детуша все леденцы и карамельки – даже косточки в них жуют – Комиксы… Нет, что за жизнь, если вдуматься, а? – А все ребятки выстроились в очередь у Буавера в субботу вечером и ждут своих бобов, на холодном ветру, эй, Мыш, полегче, – сказал Загг из‑под захвата.

Все вшестером они стояли на перекрестке, Заза в смешной неистовой кошачьей ярости; Винни вдруг расхохотался и хлопнул Елозу по спине, заорав своим густым надломленным в горле голосом:

– Юный Елоз из доброй старой Бельгии, ну ты и сук‑ки‑сын! – а Скотти думал себе: «Можно подумать, они дадут мне в долг денег и распишутся в пустой строчке, чтобы летом у меня была машина, да ни в жисть»; Джек Дулуоз сиял, зря в голове золотистую вселенную, а глаза пылали; Мыш Ригопулос кивал себе, окончательно уверяясь, что все на свете завершится, и завершится печально; а Альбер Лозон, мудрый, молчаливый, потрясный, беззвучно сплевывал сквозь зубы сухую снежинку слюны, отмечая общее примирение, с ними ли, без них, там или не там, дитя, старик, самый из них милый; и все шестеро стояли, наконец примолкнув, расправив плечи, и смотрели на свою Площадь жизни. Не грезя ни разу.

Ни разу не грезил я, бедный Джек Дулуоз, не так ли, что душа мертва. Что с Небес нисходит благодать, священные служители коей… Ни один доктор Горшок Помойка мне такого не скажет; никаких примеров‑напримеров под моей первой и единственной кожей. Что любовь – это наследие и двоюродная сестра смерти. Что единственной любовью может быть лишь первая, единственной смертью – последняя, единственной жизнью – та, что внутри, а единственное слово… навсегда застряло в горле.

Случилось это на танцах. Бальный зал «Рекс»; с гардеробщиками в стылом вестибюле, окно, ряды вешалок, на половицы стряхивается свежий снежок; вбегают розовощекие девчонки и симпатичные мальчишки, парни щелкают каблуками, девушки на высоких каблучках, короткие платьица тридцатых годов не прикрывают сексапильных ножек. Мы, подростки, с трепетом сдали пальто, получили латунные кругляши, вошли в величайший вздох бального зала – все шестеро со страхом, с неведомыми печалями. На подмостках оркестр, молодая банда, какие‑то семнадцатилетние музыканты, теноры, тромбоны; пожилой пианист; молодой руководитель; заиграли скорбную жалобу баллады: «Дым моей сигареты плывет к потолку… [7]Танцоры сошлись, пригласились, заторкали ногами; пудра на полу; огни замигали горошком по всему залу, а сверху, с балкона, сидели и смотрели невозмутимые молодые наблюдатели. Шестеро мальчишек стояли в нерешительности у входа, неотесанные, глупенькие; тупо скалились друг другу, ища поддержки; пошли, то и дело тормозя, по стеночке, мимо дамочек без кавалеров – цветочков несобранных, мимо холодных зимних окон, стульчиков, мимо компаний других парней, лощеных и затянутых в воротнички; вдруг – компашка джазовых стиляг: длинные волосы, брючки с защипами. По залу вместе с горошком огоньков медленно кружила птица печали, пела о любви и смерти… «Стены вокруг растворились в тоске, грезы не сводят меня ни с кем…»

Там стоял один знакомый стиляга. Белыш Сен‑Клер с Чивер‑стрит – длинные волосы, брюки с защипами, кустистые брови, вида странного, серьезного и интересного, пяти футов ростом, яркие беспутные круги под глазами.

– О‑о, Джин Крупа [8] – безумнейший барабанщик на свете! Я видел его в Бостоне! Это конец всему! Слушьте, парни, вам надо научиться джиттербагу! Смотрите! – Со своим низеньким партнером Дружбаном Курвалем – еще ниже его ростом и неимоверно печальнее, но и блистательнее, в застегнутом на все пуговицы полуприталенном пидже длиной едва ли не с него самого – они схватились за руки, уперлись каблуками в пол, и погнали, и заколотились, показывая нам, как надо джиттербажить.

Мы, вся банда:

– Потешные вы парни!

– Потрясающие маньяки!

– Ты слыхал, чё он сказал? Шестнадцать блондинок в обмороке!

– Во так пляски – эх, мне бы так!

– А теперь подклеим себе девочек и швырнем прям тебе на диван, малявка!

– Покурим кропалей и станем здоровенными половыми бандитами, малявка! Прикинь?

Белыш познакомил меня с Мэгги:

– Сколько я сам не пытался эту цыпочку сделать! – Я увидел ее – стоит в толпе, несчастная, неудовлетворенная, смурная, неприятно чужая. Полунехотя нас свели вместе и сопроводили на танцевальный пятак рука об руку.

Мэгги Кэссиди – во время оно ее фамилия, должно быть, звучала Casa d’Oro [9] – славная, смуглая, сочная, как персики, – а по ощущениям смутная, как неимоверная печальная мечта –

– Тебе, наверно, невдомек, что это ирландская девушка делает в Новый год на танцах одна, без спутника, – сказала она мне на танцплощадке; я же, тупица, до этого танцевал только один раз – с Полин Коул, моей школьной возлюбленной. («Как она взревнует!» – мысленно радовался я.)

Я не знал, что ответить Мэгги, рабски прибил я язык свой к воротам.

– Ой, да ладно тебе – слушай, Белыш сказал, ты в футбол играешь?

– Белыш?

– Нас Белыш ведь познакомил, глупый.

Мне понравилось, что меня обозвали, – будто она моя младшая сестренка –

– Тебя на поле часто подбивают? Моего брата Роя – постоянно, я потому футбол просто ненавижу. А тебе, наверно, нравится. У тебя много друзей. Похоже, они славная компания – Ты знаешь Джимми Нунана из Лоуэллской средней?

Она нервничала – любопытно, трепливо, по‑женски; и в то же время вдруг ласкала меня, скажем, в самом начале начал, поправляя на мне галстук; или отбрасывая со лба мои непричесанные волосы; что‑нибудь материнское, шустрое, как бы извиняясь. Руки мои сжимались в кулаки, стоило о ней подумать, когда я в ту ночь возвращался домой. Ибо, только созрев, плоть ее круглилась, твердая на ощупь, под блестящим пояском платья; губки дулись мягко, сочно, ало, черные локоны украшали иногда ее снежно‑гладкое чело; а с губ срывались розовые ауры, являя все здоровье ее и веселость, семнадцать лет. Она переступала с ноги на ногу с леностью испанской кошки, испанской Кармен; поворачивалась, отбрасывая изобильные волосы быстрыми, понимающими, полными сожаления отблесками; сама драгоценностью вправлялась в зеркало; я же тупо глядел поверх ее головы, чтобы думать о чем‑нибудь другом.

– Девушка есть?

– В школе – моя девушка Полин Коул, мы с ней встречаемся каждый день под часами после третьего звонка –

В этой моей новой голове теперь быстрая пробежка Иддиёта до дому – древнее преданье.

– И ты мне вот так сразу говоришь, что у тебя есть девушка!

Поначалу ее зубки показались непривлекательными; под ее подбородком – второй маленький подбородочек красоты, если мужчины по такому подрубаются… этот безымянный подбородок с ямочкой, само совершенство, такой испанский – губка искривилась, зубы со щелочкой, зачарованно и подчеркнуто чувственные, затягивающие в себя губы, поглощающие губы; такие, что вначале видишь жемчужные зубки –

– Ты, наверно, мальчик честный – Ты же канадский француз, правда? На тебя, наверно, все девчонки вешаются, готова спорить, ты будешь пользоваться большим успехом.

Я же должен был вырасти, чтобы только бродить по слякоти в полях; тогда этого еще не знал.

– О, – покраснев, – да не совсем…

– Но тебе же всего шестнадцать, ты младше меня, мне семнадцать –

Она задумалась и покусала сочные губы: душа" моя впервые окунулась в нее, глубоко, в омут вниз головой, потерялась; как утонуть в ведьминском зелье, кельтском, колдовском, звездном.

– Значит, я уже достаточно старая ха ха, – и она сама рассмеялась своим непостижимым девчачьим шуточкам, а я обхватил рукой ее мягкую талию и повел танцевать неловкими тупыми шажками под воздушными шариками и мятыми дурацкими колпачками Предновогодней Америки, и весь мир был оранжевым и черным, как Снежный Хеллоуин, а я, дурилка, заглатывал свое невежество и положение во времени – Те, кто смотрел на нас, видели девочку – робкую, хорошенькую, довольно мелколицую, с небольшим ореолом волос, но если вглядеться – словно камею, отборную, но из‑за этого далеко не бледноглазую; огненные вспышки красоты ее буравили им взор; и мальчика, меня, Джеки Дулуоза, пацана из хвалебных отзывов, команд по легкой атлетике, домашнего мальчишку, что верит в добросердечие лишь с чуточкой полуиндейского сомнения и подозрения канука ко всему не кануцкому, не полуиндейскому – деревенщину – с гербом деревенщины на рукаве – Видели этого мальчишку, ухоженного, но не причесанного как полагается, в сущности ребенка, неожиданно взрослого, как настоящий мужчина, неуклюжего и т. д. – с серьезной голубоглазой задумчивой внешностью сельского паренька сидит он в серых школьных классах в свитерке, застегнутом на все пуговицы, волосы не намочены и не приглажены, а фотограф тем временем щелкает шеренгу тех, кто живет дома – Мальчик и девочка, обхватив друг друга руками, Мэгги и Джек, на печальном бальном полу жизни, уже удрученные, уголки рта уже сдаются, плечи расслабляются, готовые поникнуть, хмурятся, разум предостережен – любовь горька, сладка смерть.

Река Конкорд протекает мимо ее дома, июльским вечером дамы с Массачусетс‑стрит сидят на деревянных ступеньках, обмахиваясь газетами, а на реку звездный свет сияет. Светляки, мотыльки, жучки новоанглийского лета тресколотятся в сетки на дверях, луна, огромная и бурая, громоздится над деревом миссис Макинерни. По дороге со своей тележкой ковыляет маленький Забулдыга О’Дей, коленки продраны, спотыкается о колдобины немощеной земли, уличный фонарь окутывает широким бурым нимбом, в котором запуталась мошкара, его нацелившийся домой силуэтик. Тихо и мягко звезды бегут по реке.

Река Конкорд, место песчаных дамб, железнодорожных мостов, камышей, лягушек‑волов, красилен – березовые подлески, канавы, зимой сонно‑белые – но теперь, в июльской середине лета, звезды катятся привольно и блистательно над ее потоком вниз, к слиянию с Мерримаком. Железнодорожный состав грохочет по мостам; под ними – детишки, среди просмоленных свай купаются голышом. Сверху громыхает паровоз, его топка сияет красным, отблески глубочайшего ада освещают их фигурки. И Мэгги там, и собаки там, и костерки…

Кэссиди живут на Массачусетс‑стрит, номер 31 – деревянный дом, семь комнат, за домом яблони; дымовая труба; веранда с сеткой, качается подвешенная скамейка; тротуара нет; хилый заборчик, на который в июне в полдень наваливаются высокие подсолнухи, стремясь к диким и нежным видениям: карапузы играют во дворе со своими машинками. Отец, Джеймс Кэссиди, – ирландец, тормозной кондуктор на Бостонско‑Мэнскои линии; скоро станет проводником; мать, в девичестве О’Шонесси, прежние глаза голубки на лице давно утраченной любви, теперь – лице жизни.

Река течет меж одиноких берегов, сужаясь. Пейзаж усыпан коттеджами. К западу – сыромятня. Бакалейные лавчонки с деревянными заборами и пыльными тропинками, трава, в полдень какие‑то дрова сохнут, колокольчик позванивает, детишки в обеденный перерыв покупают «бостоны» или «болстеры» по пенни штука [10]; или молоко по субботам рано утром, когда все вокруг такое голубое и славное, потому что впереди – целый день игр. В мае вишни сбрасывают цвет. Смешная радость котейки, что трется спинкой о ступени веранды в сонные два часа пополудни, когда миссис Кэссиди с самой младшенькой возвращаются с покупками из «Кресги» в центре города, сходят с автобуса на перекрестке, идут семь домов по Массачусетс с кульками, дамы видят ее, окликают:

– Чего купили, миссис Кэссиди? Эта пожарная распродажа в «Гиганте» еще идет?

– По радио сказали, идет… – Еще одна кумушка.

– А это не у вас интервью на тротуаре брали в той программе «Променад»? – Том Уилсон такие глупости спрашивал. – Хи хи хи!

А потом между собой:

– У ее малютки, должно быть, рахит – поглядите, как ходит –

– Вчера меня такими кексами угостила, что просто выкинуть пришлось –

А солнце радостно освещает женщину у калитки ее домика.

– Ну где же эта Мэгги? Я же ей двадцать раз уже говорила: развесь белье сушиться, пока я не приду, хоть в одиннадцать часов –

И в ночи река течет, несет святой водой своей бледные звезды, некоторые тонут вуалями, некоторые скачут на поверхности рыбками, а громадная луна, что некогда всходила, теперь плывет в вышине пылающим молоком, колотится своим белым отражением вертикально и глубоко в темной волнистой массе – стене реки, дробящей, толкающей свое русло. Словно в печальном сне, под фонарем, по оспинам выбоин в немощеной мостовой отец, Джеймс Кэссиди, возвращается домой с обеденной коробкой своей и лампой, прихрамывает, краснолицый, заканчивает день ужином и укладывается спать.

Вот хлопает дверь. Детишки в последний раз выскакивают поиграть, их матери сооружают еду, хлопая кухонными дверцами, их слышно из шелеста листвы в садах, с воздушно‑кукурузных качелей, из миллионнокронной ночи сладких дуновений, вздохов, песен, шепотков. Тыща всего происходит вверх и вниз по улице – глубокого, милого, опасного, высокопарного, дышащего, бьющегося, как звезды; посвист, слабый вскрик; течение Лоуэлла над коньками крыш и за ними; барк на реке, дикий гусь ночи гогочет, ныряет в песочек и искрится; на берегу лакают, урча и подвывая, какая милая тайна, темно – вечно темны хитрые невидимые уста реки, что шепчут поцелуями, вкушают ночь, крадут песок, украдкой.

– Мэг‑ги! – кричит ребятня под железнодорожным мостом, где все они купались.

Товарняк еще громыхает, больше сотни вагонов длиной, паровоз бросает отсветы на маленьких белых купальщиков, лошадок Пикассо в ночи, и столь же густо и трагически во мраке приходит душа моя, ищет того, что было там, что ушло и исчезло, скрылось за поворотом тропы – во мраке любви. Мэгги, девушку, которую я любил.

Зимней ночью Массачусетс‑стрит гнетуща, земля вся перемерзла, в колдобинах и выбоинах лед, по зазубренным черным трещинам скользит тонкая пороша. Река замерзла накрепко, ждет; цепляется за берег с остатками пижонских ветвей июня – Конькобежцы, шведы, девчонки‑ирландки, крикуны и певуны – они куролесят по белому льду под смятыми звездами, у которых на алтаре нет луны, нет голоса, зато под тяжким трагическим пространством они натягивают в глубину фалы Небес, туда, где фантастические фигуры, накопленные учеными, пенятся своей холодной массой; вуаль Небес на тиарах и диадемах великой Брюнетки Вечности по имени ночь.

Среди тех конькобежцев выступала и Мэгги; на своих славных беленьких коньках, в белой муфточке, еще поразительнее – видно, как сверкают у нее глаза в их озерцах тьмы; румянец на щеках, ее волосы, корона глаз ее, увенчанных собственным изогнувшимся крылом Господа – Почем я знал, пока сушил ноги в коньках у костров на реке Конкорд в февральском Лоуэлле, – Мэгги запросто могла оказаться матерью или дочерью Господа Бога –

В канавах Массачусетс‑стрит громоздились кучи грязного снега, что‑то позабытое таилось в крохотных провалах грязи, что‑то темное – немые спутники моих полночных прогулок от ошеломительной щедрости ее поцелуев.

Она подарила мне поцелуй вверх тормашками в кресле, то была зимняя ночь вскоре после того, как я познакомился с нею, сидел в темной комнате с большим радиоприемником, с его пульсирующей громадной коричневой шкалой настройки, такой же был дома у Винни, и я раскачивался в кресле, миссис Кэссиди, ее мама – у себя в кухне, как и моя мама в трех милях оттуда через весь город – точно такая же старая большая старая добрая старая лоуэллская дама в вечности своей вытирает тарелки, ставит их в чистые буфеты с такой крохотной чисто женской тщательностью и правильным представлением о том, как полагается все делать – Мэгги на веранде, выскочила на минутку в ледяную ночь повалять дурака с Бесси Джоунз, своей подружкой из коттеджа через дорогу, большой толстой рыжей добродушной девахой в веснушках, чей неимоверно немощный младший братишка иногда приносил мне записки от Мэгги, написанные в ночь перед школой под каким‑нибудь бурым светом ее спальни или наутро, когда подмораживает аж до писка, чтобы передать ему через щелястый забор, и он, по своему каждодневному обыкновению, трюхал две мили в школу или садился в автобус и, войдя со слезящимися глазами, чуть не плача, на урок испанского – каждое утро второй и невозможно скучный – протягивал мне записку, иногда – с какой‑нибудь немощной шуточкой; просто маленький пацанчик, его зачем‑то дотянули до старших классов через все красноутренние холодные приходские школы, в которых он пропускал целые классы, не учился в шестом или пятом, или в обоих, и вот он, этот пацанчик в охотничьей шапочке с откромсанной шотландской кисточкой, а мы считали, что он одного с нами возраста. Мэгги совала записку ему в тощую веснушчатую руку, из‑за приоткрытого кухонного окна хихикала Бесси – пользовалась тем, что окно приоткрыто, а кроме того, выставляла наружу пустые молочные бутылки. Махонькая Массачусетс‑стрит холодным утром розовоснежного солнца в январе вся полнится пахучими сливками черного дыма из труб коттеджей; на белой замерзшей накидке реки Конкорд мы видим вчерашнее кострище – обугленный разор черного пятна у редких голых красноватых тростников другого берега; из‑за деревьев доносится свисток паровоза Бостонско‑Мэнской, заслышав его, весь содрогаешься и запахиваешься поплотнее. Бесси Джоунз… иногда она мне тоже писала записки, наставляя, как завоевать Мэгги, и Мэгги тоже их читала. Я принимал всё.

«Мэгги тебя любит» и т.д., «она по тебе так с ума сходит, что я вообще за ней не помню, чтоб она по кому‑нибудь так с ума сходила», а по сути дела она говорила: «Мэгги тебя любит, но не испытывай ее терпение – скажи ей, что хочешь на ней жениться или чего‑нибудь вроде того». Молоденькие девчонки – хи‑хучие – на веранде – а я сижу в гостиной, в темноте, и жду, чтобы Мэгги пришла и села ко мне в кресло. Мои усталые легкоатлетические ноги подо мной – сложены. С веранды Кэссиди я слышу и другие голоса, какие‑то парни, этот Арт Свенсон, о котором я слыхал, – мне ревниво, но это едва лишь самое начало всей той ревности, что наступит позже. Я жду, чтобы Мэгги пришла и поцеловала меня, закрепив это официально. А в ожидании этом у меня предостаточно времени, успеваю окинуть взором всю нашу любовь; как в первый вечер она ничего для меня не значила, пока мы танцевали, я держал ее, она казалась маленькой, худенькой, темной, несущественной, недостаточно важной – Лишь из‑за ее странной редкой печали, исходившей из иной стороны чего‑то, я едва замечал, что она вообще здесь: ее симпатичное личико… у всех девчонок симпатичные мордашки, даже Джи‑Джей на нее не обратил внимания… Глубинная волна ее женского естества еще не охватила меня. То был канун Нового года – после танцев мы по холодной ночи пошли домой, снег перестал, просто лежал плотно и мягко на неумолимой мерзлой земле, по пути в Южный Лоуэлл к берегам Конкорда мы миновали длинные сполохи пламени на строительстве нефтеразработок, точно проспекты и парады – безмолвная изморозь на коньках крыш под светом звезд, десять градусов выше нуля [11]. «Посиди все равно немного на веранде…» Между нами установились взаимопонимания хнычущих малышей – что мы сольемся губами и поцелуемся, даже если делать это придется на улице – Мысль об этом начала возбуждать меня уже тогда. Но теперь, дожидаясь ее в кресле, чего ради дергаться из‑за времени, смысл того, что я ее целую, стал для меня всем на свете. В разнообразии ее интонаций, слов, настроений, объятий, поцелуев, касаний губ, а этой ночью еще и поцелуй вверх тормашками через спинку кресла, когда темные глаза ее тяжко склонились сверху, а щеки вспыхнули, налившись сладкой кровью, и неожиданная нежность воспарила ястребом над мальчишкой из‑за спинки, сжав кресло с обеих сторон, всего одно мгновение, поразительное внезапное сладкое падение волос ее мне на лицо, и мягко проскользнувшие вниз ее губы, мгновенное взаимопроникновение плоти губ, миг, утопленный в раздумьях, и поцелуй в нем, и мольба, и надежда, и в устах жизни, когда жизнь еще молода, чтобы обжигать прохладную кожу радостью, от которой жмуришься – Я держал ее в плену вверх тормашками тоже всего лишь секунду и наслаждался поцелуем, что сперва изумил меня, как обман слепого, и я в первое мгновение даже не понял, кто меня целует, но теперь я уже знал, и знал всё больше, чем обычно, когда благодатью спустилась она ко мне из верхней тьмы, где, я думал, обитать может один лишь хлад, с тяжелыми губами своими и грудью, уткнувшейся мне в шею и в голову, с нежданным ароматом ночи, что принесла она с собой с веранды, запахом каких‑то дешевеньких духов из «центовки», запахом себя, крохотным голодным ароматом пота, теплым на теле ее, словно драгоценность.

Я держал ее в объятьях долго, даже когда она попробовала вырваться и отступить назад. Я осознал, что она сделала это по настроению. Она любила меня. А кроме того, мне кажется, мы оба перепугались потом, когда не разлепляли губ 35 минут, пока мышцы рта нам не свело судорогой и продолжать целоваться не стало больно, – но мы почему‑то должны были это сделать, все так и говорили, другие ребята, Мэгги и остальные, «обжимаясь» на катке и вечеринках на почтамте, на верандах после танцев, научились тому, что так и надо – и делали это, как бы сами к этому ни относились – страх остального мира, детишки тянутся к тому, что им кажется зрелым прочным поцелуем (что бросает им вызов, по‑взрослому) – не понимая радости и личного благоговения – Только позже учишься преклонять голову на грудь Господа и покоиться в любви. За этими тщетными долгими засосами стоял некий неимоверный половой позыв, иногда зубы наши скрипели друг о друга, рты горели от мешавшейся в них слюны, губы шли волдырями, кровоточили, трескались – Нам было страшно.

Я полулежал на боку, обхватив ее рукой за шею, уцепившись пальцами за ее ребро, и ел ее губы, а она ела мои. Интересные критические ситуации возникали… Невозможно продолжать дальше без борьбы. После этого мы просто сидели и трепались в черноте гостиной, пока все семейство спало, а радио тихонько себе играло. Однажды вечером я услышал, как в кухню зашел ее отец – тогда я и понятия не имел о великих туманах, что окатывают поля у моря в Новой Шотландии, о бедных деревянных домишках, затерявшихся в бурях, о грустной работе, мрачной холодной пахоте на самом дне жизни, о печальных людях с ведрами, что бродят по этим полям, – о новых очертаниях солнца каждое утро – Ах я любил свою Мэгги, я хотел съесть ее, привести домой, спрятать ее в самом сердце своей жизни на весь остаток дней. Я молился в церкви Святой Жанны д’Арк, взыскуя милости ее любви; я чуть не забыл…

Дайте воспеть мне красоту моей Мэгги. Ноги: – колени соединяются с бедрами, колени сияют, бедра как млеко. Руки: – рычаги удовольствия моего, змеи моей радости. Спина: – от одного лишь проблеска ее на странной улице снов посреди Небес я падал, не в силах держаться на ногах от счастья узнавания. Ребра: – у нее они были выплавленными и округлыми, словно идеальное яблоко, от костей ее бедер до талии я видел, как катится земля. На шее ее я прятался, как отбившийся дикий арктический гусь в Австралии, стремясь почуять аромат ее груди… Она мне не позволяла, она была приличной девушкой. Бедный здоровенный помойный кошак, что с нею был, хоть и почти на год младше, лелеял в себе разные черные мысли о ее ногах, таил их даже от самого себя, а также не упоминал в молитвах… собака. Сквозь всю мировую тьму прошел я, на лодке, автобусом, самолетом, поездом, терпя свою тень, беспредельно пересекая поля, и красные топки локомотивов у меня за спиной делали меня всемогущим на этой земле ночи, подобно Богу, – но никогда я не занимался любовью даже с мизинчиком, что покорил меня с тех пор. Я глодал лицо ее глазами; ей это нравилось; и как последняя сволочь не знал, что она любила меня – не понимал.





Дата публикования: 2014-11-29; Прочитано: 237 | Нарушение авторского права страницы | Мы поможем в написании вашей работы!



studopedia.org - Студопедия.Орг - 2014-2024 год. Студопедия не является автором материалов, которые размещены. Но предоставляет возможность бесплатного использования (0.013 с)...